Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2019
Кирилл Рафаилович Кобрин (р. 1964) — историк, литератор, редактор журнала «Неприкосновенный запас», автор (и соавтор) более двадцати книг.
[стр. 253—271 бумажной версии номера]
Enlightenment Now. The Case for Reason, Science, Humanism, and Progress
Steven Pinker
New York: Viking Penguin, 2018
Нынешняя волна правого популизма и постконсервативных тенденций в западной политике и общественном сознании (я намеренно ввожу необычный, довольно неуклюжий термин «постконсервативный», чтобы подчеркнуть, что слова «консервативный» и «неоконсервативный» в сегодняшних условиях лишь затемняют суть дела), помимо всевозможных последствий, эффектов и реакций, привела к усилению влияния феномена, известного как «новый гуманизм», «новый атеизм» и даже «новое Просвещение». Феномен этот существует достаточно давно — от атеистической церкви Ричарда Докинза и темпераментной (и очень талантливой) эссеистики покойного Кристофера Хитченса до общественной и литературной деятельности Стивена Фрая, Мэри Бирд (автор сверхпопулярного ныне манифеста «Женщины и власть»[1]) и других. Популистский вызов самим основам либерального западного сознания — и порожденным этим сознаниям политическим институтам, политическому климату как таковому — если не сплотил эти группы и этих людей в одно движение, то сделал очевидным, что их деятельность протекает на общей платформе. Базовые элементы этой платформы — в том виде, в каком они прокламируются, — рационализм, сциентизм, либерализм, универсализм, атеизм (в той или иной степени), наконец, гуманизм. Последнее определяется весьма расплывчато; сам термин — как и в случае с «консерватизмом» — не дает возможности сразу понять, что за ним скрывается. Так что проще будет чисто технически переназвать данный элемент «неопросветительством», оставив на потом дальнейшие рассуждения по этому поводу. Для нас сейчас важно другое — то, что рационализм плюс сциентизм, плюс либерализм, плюс универсализм, плюс атеизм, плюс гуманизм дают нам вместе «Просвещение». Собственно, этой общей платформой является идеалы и принципы Просвещения, Века Разума (в широком смысле); соответственно, защита, популяризация, объяснение широким массам данных идеалов и принципов, их так сказать ремейк — такова наиболее распространенная реакция западного либерального сознания на угрозу со стороны правого популизма. И надо сказать, что в сознании немалой части западной интеллигенции и среднего класса именно защита и своего рода переизобретение Просвещения стали главным орудием в идеологической борьбе с правым популизмом и постконсерватизмом. Разум против чувства, наука против религии, космополитизм против национализма, индивидуализм против толпы — здесь на первый взгляд проходит современная линия фронта. И по ту ее сторону, над которой реет флаг Просвещения, происходит много интересного.
Естественно, кампания против популизма носит не только оборонительный характер. Принципы и заветы Просвещения (что бы это ни значило) не просто отстаиваются — их активно пропагандируют, даже проповедуют. Как и правые популисты, «неопросветители» активно используют современные медиа: помимо книг и статей, в ход идут теле- и радиошоу, подкасты и, конечно же, блоги и социальные сети. У первого эшелона «неопросветителей», например Стивена Фрая, сокрушительная популярность: аудитория у них огромная, хотя, конечно, и уступает количественно последователям Дональда Трампа, Виктора Орбана или Маттео Сальвини. Но и у «правых популистов» есть свои не только политики или демагоги, по их сторону идеологического фронта действуют собственные «интеллектуальные звезды» вроде Стивена Бэннона или Майло Яннопулоса. И хотя представители конфликтующих лагерей встречаются лицом к лицу крайне редко, телевидение, радио и Интернет дают им возможность вести заочную полемику.
Впрочем, книги, несмотря на относительно скромный охват аудитории, по-прежнему играют важнейшую роль, хотя их влияние на умы в современном мире гораздо меньше, чем во времена Канта или Жозефа де Местра. Книги «поп-звезд» западных идеологических баталий, даже если они вроде бы посвящены совершенно отвлеченным предметам вроде «Mythos: A Retelling of the Myths of Ancient Greece» Стивена Фрая[2], тем не менее становятся частью актуального идеологического контекста. Это происходит благодаря индустрии раскрутки книг, включающей телевизионные шоу, масштабные фестивали культуры, популярнейшие подкасты, «TED talks» и так далее. В сущности эти мега-книги можно и не читать — вам расскажут и об их содержании, и о том, что по этому поводу следует думать. В этом смысле они мало отличаются от музыкальных поп-альбомов нынешних времен.
Среди интеллектуальных звезд первой величины в рядах «неопросветителей» немало ученых, которые сделали блестящую карьеру в довольно узких профессиональных областях естественных наук. Их естественнонаучный бэкграунд подкрепляет любое высказывание на политические, исторические и моральные темы; ученые-естественники кажутся последними рыцарями точного знания, которые сражаются с ордами одержимых темными страстями невежд; они — последние этические арбитры post-truth мира, так как именно им дано опытным путем обретать истину. Наука, знание, последний бастион Рацио — все это наделяет ученого-естественника высочайшим статусом этического арбитра. В результате отблеск славы Стивена Хокинга падает и на Ричарда Докинза. Последний ведь «все знает про гены», потому может доказать, что «Бога нет».
Уже случай Докинза вносит некоторые дополнения в данную картину. Сама область научных интересов этого биолога граничит с философией (этикой). Докинз эту границу смело перешел и стал самым знаменитым сегодня апологетом рационализма и критиком религий. Его примеру последовали многие; один из них — главный герой моего текста.
В прошлом году вышла книга Стивена Пинкера — гарвардского профессора, известного специалиста в экспериментальной психологии, психолингвистике и когнитивных науках (а также одного из ста самых влиятельных интеллектуалов мира, по версиям изданий «Times» и «Foreign Policy», «гуманиста года» (2016) согласно одноименной американской ассоциации и так далее) — «Enlightenment Now. The Case for Reason, Science, Humanism, and Progress»[3]. Она в какой-то степени — продолжение его «The Better Angels of Our Nature: The Decline of Violence in History and Its Causes»[4], опубликованной за семь лет до того. «The Better Angels of Our Nature» наделали много шуму; вообще Пинкер известен как популяризатор науки, что роднит его и с Хокингом, и с Докинзом, и с крупным специалистом по Древнему Риму Мэри Бирд. Однако успех «Enlightenment Now» превзошел все ожидания: гигантский тираж, восторженные отклики в прессе самого разного политического толка — от либеральнейшей «New York Times» до агрессивно-консервативного таблоида «Daily Mail». Ричард Докинз на оборотной стороне обложки «Enlightenment Now» пишет, что эта книга «ощетинилась иглами кристально-чистого ума, глубоких познаний и симпатии к человеку», а Билл Гейтс объявляет ее «своей новой любимой книгой всех времен». Пинкер добился своего: его сочинение стало своего рода манифестом «неопросветителей» — и это несмотря на то, что в книге 550 страниц, набранных убористым шрифтом с множеством графиков. Даже те, кто не осилил «Enlightenment Now», имеют представление, о чем это. Она о том, что мы живем в лучшем из миров и что этот лучший из миров стоит на принципах Просвещения. Убери их — и мы рухнем во тьму.
Между тем — и ниже я попытаюсь это доказать — на самом деле «Enlightenment Now» имеет иную задачу, да и вообще Пинкер о другом, как и само «неопросветительство». Отправной точкой нашего рассуждения станет история, рассказанная автором уже на первых страницах книги.
Пинкер читает одну из своих публичных лекций о языке, сознании и человеческой природе, после чего юная студентка задает ему следующий вопрос: «Для чего я живу?». Вопрос для атеиста сложноватый, ничего, кроме банальностей, здесь не скажешь; Пинкер банальности и говорит: о том, что сам факт подобного вопрошания есть свидетельство, что вопрошающая ищет рациональные резоны для своих мнений; что приверженность разуму важна для нее; что существует множество причин, чтобы жить в этом мире; что она может искать объяснений у природы с помощью разума и науки, что она может воспринимать радости красоты и богатства природного и культурного миров, что она может испытывать симпатию к людям, помогать им, сочувствовать, делать их жизнь лучше, и так далее (р. 3—4). Несмотря на то, что Пинкер как бы извиняется за банальность ответа на банальный вопрос, он с гордостью приводит его в виде протяженной цитаты, а это значит, что ответ для него важен. Более того, помещенная в самое начало книги под названием «Enlightenment Now» эта сентенция как бы задает тон всему дальнейшему, служит ключом к настройке лада всех аргументов за Просвещение — и против врагов Просвещения. Потому присмотримся к этой реплике повнимательнее.
Ответ Стивена Пинкера безымянной студентке ничем не отличается от того, что на его месте сказал бы человек его социального статуса и культурно-идеологического бэкграунда 100—150 лет назад. Это, по сути, «чеховское общее место». Но уже у Чехова такие вещи находятся под большим сомнением; с тех пор прошло много времени и было высказано множество даже не сомнений, а опровержений столь благонамеренного — и столь оптимистичного — подхода: от Ницше, старшего современника Чехова, до экзистенциалистов (кстати, в «Enlightenment Now» Ницше выведен как главный источник всех зол просвещенческой западной традиции, настоящий демон). И это только если говорить об атеистической философии. Более того, данное высказывание не предполагает рефлексию, особенно критическую рефлексию того типа, что стала возможна после Франкфуртской школы, структуралистов и постструктуралистов. Наконец, это суждение Пинкера носит даже не внеклассовый характер, а а-классовый. Кому конкретно оно адресовано — и кем конкретно адресовано? Вот вопрос. Подобное игнорирование всего, что произошло в мире (в западном мире) за последние полтора столетия, поражает своим сходством с позициями главных врагов «неопросветителей» — правых популистов, «постконсерваторов», апеллирующих к некоей «традиции», будто (а) эта традиция не была изобретена относительно недавно, (б) с тех пор ничего не произошло, мир не поменялся, язык и способ мышления не поменялись тоже. И тут возникает подозрение, что по сути перед нами две равно традиционалистские позиции, утверждающие свою вневременность, выключенность из истории.
Конечно, Пинкер старается замаскировать свою аисторичность отсылкой, мол, Просвещение якобы устарело, но на самом деле, нет. То есть история вроде бы тут присутствует, только работает в каком-то другом направлении, обходя Просвещение стороной:
«Просвещенческий принцип, гласящий, что мы должны прилагать разум и симпатию для преуспевания человечества, может выглядеть слишком очевидным, избитым, старомодным. Я написал эту книгу, так как пришел к мысли, что это неверно. Более чем когда бы то ни было, идеалы разума, науки, гуманизма и прогресса нуждаются в беззаветной защите. Мы на веру восприняли их дары: новорожденные, средняя продолжительность жизни которых будет составлять восемьдесят лет, рынки, изобильные едой, чистая вода, которая начинает литься из крана по мановению руки, мусор, который исчезает следующим мановением, таблетки, убивающие болезненную инфекцию, сыновья, которых не посылают на войну, дочери, которые могут безопасно перемещаться по улицам, критики власть имущих, которых не упекают в тюрьму, все знание и культура мира, которые умещаются в нагрудном кармане рубашки» (р. 4).
Да, все так, но все это имеет отношение к меньшинству населения Земного шара. Процветание нынешнего мира, базирующегося на идеалах и принципах Просвещения, является не правилом, а исключением, причем исключением, как социальным, так и региональным. Соответственно, роскошь быть наследниками Просвещения (его Пинкер определяет так: «Просвещение, также именуемое гуманизмом, открытым обществом, космополитизмом, классическим либерализмом» — и следовать его идеалам, а также их — по собственной воле — защищать, предоставляется исключительно меньшинству, этническому, государственному, социальному). Отсюда следует вопрос: что делать большинству в такой ситуации? Должно ли оно участвовать в борьбе за ценности Просвещения, которые лично для него ничего не значат? Или большинство должно быть «просвещено» — тогда кем и как? Либерализм (который, конечно же, никак не равен Просвещению, чего Пинкер и прочие не замечают, или делают вид, что не замечают) был с самого начала основан на идее не инклюзивности, а эксклюзивности. Сошлюсь здесь на мощную критическую традицию последней пары десятков лет, вскрывшую ограниченный характер либерализма, его прямую связь с историческими рабовладением, эксплуатацией, колониализмом. Одна из последних работ, суммирующая эту традицию, — книга итальянца Доменико Лосурдо «Либерализм. Контристория»[5]. В ней он приводит массу интереснейших фактов об истинной исторической природе либерализма — и задается вопросом: что же тогда такое либерализм, а что нет? Можем ли мы назвать либералом певца безграничной индивидуальной свободы, вице-президента США (1825—1832) Джона Колдвелла Кэлхуна — столь же убежденного противника аболиционизма? Или поклонника Кэлхуна — британца лорда Актона? Или деятеля раннего шотландского Просвещения Фрэнсиса Хатчесона, учителя Адама Смита, выступавшего против рабства чернокожих, но защищавшего рабство как лучшую форму наказания для бродяг и бездельников? Является ли либералом сам Адам Смит, который считал, что рабство может быть уничтожено только деспотическим правительством, а вот свободное правительство не может пойти против воли тех, кто его избирает — свободных белых рабовладельцев? Учитывая все это — и возвращаясь к Стивену Пинкнеру, — мы можем предположить, что автор «Enlightenment Now» продолжает, строго говоря, не просвещенческую, а либеральную традицию, причем либеральную англо-саксонскую, воспроизводя риторику времен ранней модерности, индустриальной революции и колониальных империй. Но ведь то же самое делают и правые популисты, особенно их разновидность, известная как «белые супрематисты».
Если же обратиться к значительной части современного человечества, то пинкеровская идея «мы живем в лучшем из миров» применима к Китаю и еще некоторым незападным странам, прогресс которых невероятен (более невероятен, чем западный), однако ни просвещенческих традиций, ни либерализма за этим не стоит. Другое дело — рыночная экономика и неолиберализм. Следует также вспомнить, насколько опыт этих как бы «непросвещенных прогрессивных стран» стал сегодня актуален для наследников Просвещения, для крайних либералов. К примеру, нынешнее правое крыло британских консерваторов, отличающееся радикальными неолиберальными экономическими и социальными воззрениями, мечтает после выхода из ненавистного им Евросоюза сделать свою страну… Сингапуром. И это характерно не только для «брекзитеров». Если типичному стороннику «невидимой руки рынка» предложить дилемму: что лучше — социал-демократическая Финляндия или недемократический, но в сто раз более свободно-рыночный Китай, ответ заранее известен. Стивен Пинкер тоже дает ответ на этот вопрос в удивительном рассуждении, которое с головой выдает не только его социально-экономические и политические ориентиры, но и полное невежество в отношении предметов, о которых он берется рассуждать: «Богатые страны, в которых существует глубокое социальное неравенство, вроде Сингапура или Гонконга часто социально здоровее, чем бывшая коммунистическая Восточная Европа» (р. 101). Тезис этот удивителен. Во-первых, довольно странно назвать Гонконг (а) «страной» (бывшая британская колония, сейчас — автономная часть Китая), во-вторых, «социально здоровым», учитывая ужасающую бедность немалой части его населения, лишенной элементарных условий для жизни вроде постоянного жилья. Как бы плохо ни жили в «Восточной Европе», там такого нет. Во-вторых, нельзя сравнивать крошечные государства, живущие за счет перераздутого финансового сектора, с настоящими странами (от больших вроде Польши до маленьких вроде Эстонии) с реальной (пусть и часто кризисной) экономикой. Тут обнажается тайная мечта любого неолиберала — превратить весь мир в огромный финансовый пузырь. В-третьих, в каких это странах «Восточной Европы» царит «социальная справедливость», кроме Белоруссии? Или Пинкер просто ничего не знает об этом регионе и считает, что «экскоммунистическая» значит «коммунистическая»? Возникает ощущение, что перед нами рассуждение крайнего либерала из англосаксонской страны вроде ведущего «брекзитера», бывшего лондонского мэра и британского министра иностранных дел Бориса Джонсона, высокомерного ко всему за пределами англоговорящего мира — и плюс к тому невежественного. Но дело в том, что многие именно такого рода деятели являются создателями, отцами и лидерами правого популизма. Вновь и вновь мы видим в прогрессизме и рационализме людей типа Стивена Пинкера то же самое, что и в их, казалось бы, идейных врагах.
Еще одна любопытная черта «Enlightenment Now» — странная зависимость от современной западной (прежде всего англосаксонской) поп-культуры, зависимость, в которой довольно часто уличают как раз правых популистов и «постконсерваторов». Пинкер сравнивает (р. 9) представления и мировоззрение английского джентльмена 1600 года и 1800-го — в пользу второго, конечно, избавившегося, благодаря Просвещению, от своих мрачных и смехотворных «средневековых предрассудков». Анахронизм характерный — некогда для «физиков», ударившихся в гуманитарную «лирику», а сейчас для благонамеренных популяризаторов и либеральных журналистов: считать то, что было «на рубеже 1600 года», «Средневековьем». Помимо исторической наивности, мы видим здесь способ мышления, характерный для представителей профессий и типов человеческой деятельности, результаты которых могут быть исчислены количественно. С этой точки зрения «наше время», «новое время», «время рацио и прогресса» начинается с того момента, когда количественные методы уже работают. До того — «сплошное мрачное Средневековье». Заблуждение, многократно опровергнутое и развеянное; достаточно вспомнить главу «Классифицировать» в «Словах и вещах» Мишеля Фуко. Впрочем, для Пинкера Фуко (о котором он явно знает только понаслышке) — типичный представитель самой опасной разновидности «врагов Просвещения» — леваков-релятивистов, ставящих под сомнение «Западный Разум». Однако самое интересное здесь другое. Неопросвещенческая демонизация Средневековья является обратной стороной поп-культуры нашего времени, которая строится на идеализации того же самого придуманного «Средневековья», когда были возможны чудеса, ужасы, куда можно сослать страхи и надежды нашего персонального и коллективного сознания. В поп-культуре такое «Средневековье» берется с другим знаком, вот и все. В новое время «отцами» волшебного Средневековья были, конечно, художники-прерафаэлиты и — позже — литераторы Гилберт Кит Честертон и Джон Рональд Руэл Толкин, почти мгновенно апроприированные англосаксонской поп-культурой. Собственно, и либералы, защищающие сегодня свое выдуманное «Просвещение» от столь же выдуманного «Средневековья», — такая же middlebrow поп-культура. Об этом и говорит бешеная популярность «Enlightenment Now» и тому подобных сочинений. Наконец, не стоит забывать еще одной важной функции этих текстов — терапевтической. Книга Пинкера не только любопытное и на первый взгляд ловко скомпилированное сочинение — это сеанс коллективной терапии для либеральных представителей западного среднего класса.
Но главные сюрпризы «Enlightenment Now» обнаруживаются чуть позже. Ссылаясь на эссе Исайи Берлина «Противники Просвещения», Пинкер обрушивается (р. 11) на романтизм, который, во-первых, не следует смешивать с «прогрессом» и, во-вторых, вообще является главным врагом Просвещения. Собственно, период, что начался после Вольтера и Канта, можно характеризовать лишь отрицательно, самые его плохие черты, по мнению автора: вера в «мистические силы», «судьбу» и… «диалектика». Несмотря на странность этого перечня, логика, за ним стоящая, очевидна: все, что не «Просвещение» и не «классицизм» с его Разумом, — все плохо, прежде всего романтизм с его «диалектикой». С точки зрения сегодняшней политической и идеологической борьбы, в которую вовлечен Стивен Пинкер, это понятно: популизм с сентиментальным культом воли, судьбы, почвы и крови — это «романтизм», а «Разум» — его главный противник. Но ведь дело в том, что «модерность» (modernité, modernity) есть изобретение именно романтизма; получается, что идея Прогресса и Вечного Просвещения противоречит модерности — типичный аисторизм, опять-таки ставящий благонамеренного либерала и атеиста рядом с махровым традиционалистом. Общее тут — страх, неприятие модерности, такой, какая она есть, нежелание ее понимать и в ней разбираться, упование на некую, ставшую уже внеисторической тенденцию, всегда правую и всегда положительную, в противовес современности, отмеченной грехом сиюминутности и несовершенства. Любопытно также, что легкомысленно заимствуя у Исайи Берлина не только список противников Просвещения, но и краткий очерк их взглядов, Пинкер не понимает, что эссе Берлина — история трансформации Просвещения, а не разрыва. Романтизма без Просвещения быть не может так же, как Иоганна Георга Гамана — без Канта. Более того, Пинкер как бы и не замечает, что между Просвещением и романтизмом стоит одна исполинская промежуточная фигура — Жан-Жак Руссо. В «Enlightenment Now» тот упоминается всего три раза, мельком и довольно странно: в первый раз в качестве одного из великих просветителей, а во второй — уже как романтик.
Вообще апофатические определения Просвещения у Пинкера явно преобладают. Просвещение, прогресс — это не романтизм. Далее: Просвещение — это не модернизм, что бы за этим термином ни скрывалось. Особое недовольство вызывает у автора «Enlightenment Now» феномен, который он вслед за политологом и антропологом Джеймсом Скоттом называет «авторитарный высокий модернизм» (р. 11—12). Для Пинкера главный образ «авторитарного высокого модернизма» — модерный город с его огромными публичными пространствами, хайвэями и бруталистской архитектурой. Всему этому он противопоставляет «полные жизни городские районы» (vibrant neighborhoods). Именно в этой точке читатель «Enlightenment Now» начинает догадываться, против кого на самом деле направлена эта книга. Для Пинкера «высокий авторитарный модернизм» становится символом социальной инженерии, причем именно левого, социалистического свойства. Речь не идет о нацизме или коммунизме, ибо у них другая архитектура и другие образы городов. Vibrant neighborhoods — чисто неолиберальный урбанистический термин, опирающийся на сконструированное псевдотрадиционалистское, по сути, романтическое представление о якобы складывающейся самой по себе городской среде, о городе как Природе. Странным образом эта органицистская метафора выдает в Пинкере как раз романтика (то есть противника Просвещения), сближая, с одной стороны, с классическим английским и французским консерватизмом (от Бёрка до ультраконсерватора де Местра), с другой, — с нынешним английским архитектурным консерватизмом в духе принца Чарльза, с третьей, — с антиглобалистскими движениями. Мы начинаем догадываться, что в основе пинкеровского мировоззрения лежит элитистский консерватизм английского толка (включающий максимально свободный рынок; ведь «невидимая рука» — еще одна «природная» метафора), а не либерализм Просвещения. Заметим также, что столь ненавистная Стивену Пинкеру бруталистская архитектура как раз и была воплощением просветительского рационализма, конечно, следующим после Баухауза.
Чем дальше, тем более очевидной становится зависимость построений Пинкера от естественнонаучных, а часто и органицистских метафор (р. 15—17). Самое характерное — заимствованное им у естественнонаучных звезд, пишущих о «философии» и «устройстве мира» (многие из них — звезды «нового атеизма»), приложение законов природы, законов биологии, физики, химии и так далее к человеческому обществу. В лучшем случае это нередкий для прошлого века сциентистский пантеизм, в худшем — сведение человека и человечества к материи, сознанием и волей не обладающей, то есть к тому, чему декларированный Пинкером и его сподвижниками «гуманизм» и должен противостоять. Первый вариант характерен для представителей естественных наук старой закваски, пытавшихся примирить науку и Бога. Второй (если на время оставить в стороне либерала и позитивиста XIX века Герберта Спенсера с его «органической социологией») — для известных деятелей естественнонаучной выучки, связанных с крупным бизнесом и мейнстримной политикой, которые пытаются оправдать своим «гуманизмом» собственный высокий социальный статус и вовлеченность в как бы «негуманистические» институции и виды деятельности. То есть оправдать свою принадлежность к элите разговорами о том, что они не элита, а группа гуманистов, растолковывающая человечеству незыблемые, научно выведенные законы природы, применимые и к человеку тоже.
Но главное тут другое. Главное, что перед нами тот же самый паттерн, что и у нынешних правых популистов, и у старых «противников Просвещения»: апелляция к Природе, согласно с которой существуют человек и человечество. В этой точке становится ясно, что нынешний «просвещенческий гуманизм» и нынешний популизм антирационального толка есть две стороны одного и того же феномена: неоохранительного тренда, призванного воспроизводить существующий порядок вещей, утверждать его незыблемость в период социальной и политической нестабильности, наступившей в результате кризиса неолиберализма.
Отсюда уже близко до следующего шага Пинкера — до онтологизации социальных проблем, бед и социальной иерархии как таковой (р. 25). Наиболее ярко это видно в пассаже про нищету/бедность (poverty) в рамках разговора об энтропии, эволюции и информации. Нищета/бедность подается «как изначальное, по умолчанию, состояние человечества». Так происходит в мире, где «правят энтропия и эволюция». Это удивительное рассуждение. Прежде всего вообще-то «бедность», «нищета» никогда не определяется сама по себе, она в таком виде не существует как состояние, таким образом названное, — иными словами, нищета бывает только там, где есть ее противоположность, богатство. Богатства в качестве оппозиции Пинкер не приводит, зато чуть выше рассуждает о нем как об исключении, а не правиле, цитируя Адама Смита: «Удивительно не то, что существует бедность, а то, что существует богатство». Таким образом, главным положительным результатом победы эволюции над энтропией становится появление богатства; появившись, богатство влечет за собой якобы улучшение состояния тех, кто находится в нищете. Чисто психологически эта мысль позволяет читателю «Enlightenment Now», особенно сверхбогатому (вспомним восторги Билла Гейтса), утешаться тем, что он персонально, как социальный тип, является главным итогом эволюции, ее так сказать вершиной, а также лелеять представление, что его собственные богатства, даже не будучи потраченными на бедных, волшебным образом преобразуют жизнь бедняков к лучшему. В книге особенно прямо — цинично прямо — эта мысль высказана так: «Это значит, что, когда богатый становится богаче, бедный может тоже стать богаче» (р. 91). Данная уверенность, характерна скорее для тех, с кем Пинкер вроде бы борется; уверен, что Дональд Трамп, будь он в состоянии связать хотя бы пару мыслей, разделил бы это мнение с энтузиазмом.
Данный подход позволяет имущим, не предпринимая ровно никаких усилий и действий, ощущать себя благодетелями всего общества — до той степени, что неимущие должны чувствовать себя обязанными имущим в связи с самим фактом существования последних. За просвещенческим гуманизмом Пинкера скрывается самый обыкновенный социальный цинизм богатого буржуа XVIII — первой половины XIX века. «Нищета не нуждается в объяснении». Тут — главное. Не нужно объяснять бедность, нищету, социальную несправедливость пороками социального устройства; все это снимается невозможностью и ненужностью любых попыток объяснить то, что и так уже понятно, по умолчанию. А чего не нужно объяснять, того не надо менять. Социальные устои мира остаются в неприкосновенности.
Конечно же, формула «нищета — врожденное качество человечества» носит чисто гностический характер: природа человека зла, мир есть борьба природного Зла (энтропии) и природного Добра (эволюции). Такого рода гностицизм, приложенный к сфере социальной, политической, идеологической, дает нам романтического ультраконсерватора конца XVIII — начала XIX века вроде Жозефа де Местра. Вновь и вновь у неопросветителя Пинкера просвещенческий гуманизм оборачивается антипросвещенческим антигуманизмом.
Впрочем, Пинкер понимает слабость именно этого своего пункта и возвращается к социальному неравенству в специальной главе «Inequality». Здесь он вынужден иметь дело с фактами, которые на самом деле противоречат — причем чисто статистически — его рассуждениям о том, что прогресс есть и что мы живем в (пока) лучшем из миров. Как известно, социальное неравенство в современном мире увеличивается, особенно с 1980-х, и еще стремительнее — после кризиса 2008-го (р. 98). Спорить с этим невозможно; Пинкер нехотя приводит — довольно скупо — об этом данные. Но тут же ударяется в ту самую риторику по поводу неприятных ему фактов, осуждению которой он посвятил эту книгу. Сначала Пинкер рассуждает о том, что с помощью цифр невозможно дать точного определения социальному неравенству. Ничего серьезного не сказав об этом, он переходит в наступление, которое ведет в агрессивном редукционистском (и даже отчасти морализирующем) духе, напоминающем сочинения Айн Рэнд и неолибералов правопопулистского толка (р. 98—99). Пытаясь оспорить автора «Капитала в XXI веке» Тома Пикетти, он доходит до такого вывода: одна и та же доля общего дохода (5%) у беднейшей половины населения в 1910-м и в 2010 году — это хорошо, так как нынешние бедняки богаче бедняков столетней давности, ибо мир стал богаче и условия жизни лучше в целом (р. 99). Это, конечно, трюк, так как сравнивать проценты надо исторически, а качество жизни одних современников — с другими современниками, а не с предками.
Довольно часто Пинкер не очень хорошо понимает то, что цитирует, или откуда заимствует факты и рассуждения — да и не слишком заботится об этом. Возьмем, к примеру, еще один пассаж об отцах контр-Просвещения:
«Особенное сильное сопротивление движение романтиков оказывало идеалам Просвещения. Руссо, Иоганн Гердер, Фридрих Шеллинг и другие отрицали, что разум может быть отделен от эмоций, что индивидуумов можно рассматривать вне их культуры, что люди должны рационально объяснять свои поступки, что одни и те же ценности имеют силу в разных местах и в разные времена и что к миру и процветанию стоит стремиться» (р. 30).
Я не зря привел это цитату: ее грубый редукционизм достоин таблоидов; закрадывается подозрение, что то же самое Пинкер проделывает с другими своими источниками (в данном случае это все то же эссе Берлина). Абзац кончается знаменитой формулой Бодлера о «священнике, воине и поэте» из эссе «Поэт современной жизни». Упоминание Бодлера здесь исключительно важно. Формула, которую Пинкер приводит, носит не антипросвещенческий, а антибуржуазный характер. Бодлер подрывает устои сознания буржуа, а не Просвещение (которое исторически носило характер скорее аристократический, а не буржуазный; Просвещение было изобретено, фигурально выражаясь, в большей степени первым и вторым сословием, нежели третьим). Непонимание этого обстоятельства Пинкером не случайно. Как уже говорилось выше, его Enlightenmentkampf основан на тотальном исключении не только историзма, но и социального характера человеческого знания. Это подход, выдающий себя за надклассовый, общечеловеческий и общегуманистический, на самом деле чисто буржуазный, так как в последние два века именно буржуа панически избегает классового подхода, ибо тот подрывает устои его экономического, политического, социального и культурного господства. Дальше больше. Modernité — понятие, отцом которого является Бодлер, — включает в себя Просвещение и его идеи, но включает в себя и противоположность ему; модерность началась как исторический период в результате Просвещения, но, включив в себя и его антитезис. Переломной точкой между тезисом Просвещения и антитезисом романтизма стала Великая французская революция, в которой просветительские идеи были перемешаны с новыми идеями, также характерными для грядущей модерности (национализм, социальная справедливость и так далее). Буржуа сделал революцию 1789 года, он еще какое-то время будет делать революции, вплоть до революций 1848—1849 годов, которые стали важнейшей вехой в европейской (западной) истории. 1848—1849-й был последней великой буржуазной революцией; в то же время это была первая глобальная (для континента) революция, это была первая настоящая революция модерности, ибо носила разом и националистический, и интернационалистски-пролетарский характер. В разгар революции появляется «Манифест коммунистической партии», вскоре после нее создается Интернационал, а Бодлер вводит понятие modernité. Получается, что защищаемое Пинкером Просвещение совершенно архаично, домодерно; его страх модерности носит чисто буржуазный классовый характер. Это страх либерального просвещенного буржуа, который защищает свою версию рациональности и прогресса, отказываясь видеть в ней исторически обусловленную классовую конструкцию.
Отсюда через пару страниц начинаются новые нападки на левых (р. 32) — с одновременным воспеванием прогресса в сфере улучшения качества жизни. Пинкер не хочет видеть, что улучшение качества жизни населения Земли стало возможным в первую очередь в результате политической борьбы и перераспределения богатства и только во-вторых — в результате технологического и научного прогресса.
Постепенно становится понятным, что главной мишенью книги Пинкера являются не правые популисты, а левые, социалисты и, конечно же, интеллектуалы. Третья часть книги «Progress» начинается с главы «Progressophobia» (р. 30), которую открывает слоган: «Интеллектуалы ненавидят прогресс». Интеллектуалы недостаточно умны, не знают банальных вещей, они на самом деле просто испорченные дети, которые ничего ни в чем не понимают, особенно в реальной жизни. Критика интеллектуалов сильно напоминает нам правый популистский дискурс; «неопросветитель» вновь оказывается в одной компании с декларированными им врагами, воспевающими превосходство «подлинных» «чувств» и «эмоций» над искусственным, неподлинным «разумом». Как известно, популисты — подлинные, настоящие и народные, а интеллектуалы — усложняющие все на свете зловредные критиканы, невероятно далекие от жизни. Любопытно также, что Пинкер исключает себя из разряда интеллектуалов: он не интеллектуал, он — пророк, гуру, коуч прогресса и гуманизма, его знания носят не только строго научный характер, они освящены высшим авторитетом естественных наук, потому не поддаются сомнению, ибо являются несомненной истиной, подлинной жизнью.
Для Пинкера прогресс — врожденное свойство существования жизни человечества; проблема в том, что до поры до времени человечество не могло увидеть и осознать данного факта, а увидев и осознав — приступить к соответствующим действиям. Вновь и вновь мы сталкиваемся не только с онтологизацией прогресса, мы наблюдаем своего рода его «органическую натурализацию»: прогресс есть просто закон существования белковых тел, а понять это мешают интеллектуалы. Помимо уже не раз отмечавшейся полной неотличимости данной системы взглядов от представлений правых популистов, это еще и дань типичной англосаксонской традиции недоверия к интеллектуалам, презрения к ним, презрения к тому, чем интеллектуалы призваны заниматься — к критическому мышлению. Защитник Рацио оборачивается антирационалистом. Между делом Пинкер бросает: «Эти люди зарабатывают на жизнь интеллектуализированием» (р. 40). Фраза знакомая, типичная, ее можно было много раз услышать в прошлом веке — и в начале нашего.
Далее, когда Пинкер переходит к рассуждению том, что все в мире, в принципе, движется к лучшему — несмотря на заголовки газет и сайтов и на базирующееся на этом общественное мнение об ухудшении и упадке жизни, человечества, цивилизации и прочее; все, что он использует для подкрепления своих доводов — редукция к арифметически исчисляемым ответам на сложнейшие проблемы, носящие преимущественно исторический характер, коренящиеся в истории, в прошлом. Примитивная исчисляемость — исчисляемость, хотя вроде и научная, но исходящая из убеждения, что жизненный опыт, немудреная психология и простой здравый смысл могут объяснить все: здесь — вновь и вновь — гуманистический сциентизм Пинкера оборачивается сентиментом популиста с его культом «простого человека» с жизненной хваткой, который знает простые ответы на все якобы сложные вопросы (р. 51).
На самом деле интеллектуалы не «усложняют» простых цифр, вроде приводимых Пинкером в качестве доказательств прогресса и улучшения жизни, — они делают их объемными, объясняют, дают представление о том, что реальность не исчерпывается именно этими цифрами, что, наконец, эти цифры есть результат определенного исторического типа общественного сознания. Война арифметики с историей — вот чем становится война «гуманиста» и «прогрессиста» Пинкера с интеллектуалами. Это удивительно напоминает трамповскую войну с реальной сложной статистикой экономического и социального развития Америки, войну, которая ведется с помощью примитивных данных, подготовленных к оглашению президентскими помощниками.
Еще одна точка схождения Пинкера с правым популизмом и — особенно — с «постконсерваторами» — ностальгия. Несмотря на бодрый тон, «Enlightenment Now» есть продукт ностальгии по выдуманному им же самим Просвещению (что отмечается и в рецензии Аарона Хэнлона на книгу, опубликованную в «Vox»[6]). Впрочем, на самом деле Пинкер ностальгирует не по Дидро или Монтескьё, а по классическому естественнонаучному сциентистскому мышлению второй половины XIX — начала XX века в духе любимой им книги Чарльза Перси Сноу «Вторая культура». Плюс он — весьма самонадеянно и опрометчиво, как мы видим, — считает себя наследником классической британской либеральной линии, новым Исайей Берлином.
Конечно, я не первый, кто подметил сходство взглядов, высказанных в «Enlightenment Now», с главными положениями правого популизма и «постконсерваторов». Любопытное подтверждение моей мысли о сходстве Пинкера и правого популизма можно найти в рецензии Лэндона Фрима и Харрисона Фласса в журнале «Jacobin»:
«Пинкер неслучайно звучит скорее как романтический экзистенциалист, нежели просвещенческий мыслитель. К примеру, его книга вызвала энтузиазм у еще одной восходящей звезды публичных интеллектуалов — Джордана Петерсона. Петерсон, который еще более открыто любит спорные рассуждения, считает, что сочинение коллеги выполняет ту же функцию, что и его собственный бестселлер “Двенадцать правил жизни”, а именно — “лекарство от хаоса”. Показательно, что ницшеанствующий консерватор вроде Петерсона принялся воспевать, казалось бы, бесхребетного, мудрствующего либерала Пинкера. Дело в том, что оба они начисто отвергают активную политику, вызванную к жизни недовольством нынешним порядком вещей. Еще они восхваляют смирение и взывают к ограниченности возможностей человека — как познавательных, так и этических. Эта странная дружба не столь уж исключительна, как это кажется. Она свидетельствует об устоявшейся склонности к союзу либералов и авторитарных реакционеров во времена политических потрясений»[7].
Мой вывод об «Enlightenment Now» продолжает мнение Фрима и Фласса. Книга Стивена Пинкера — проявление типичной на сегодняшней день либерально-буржуазной реакции на рост правого популизма, которая состоит не в прямом ему противостоянии, а в разметке места и подготовке интеллектуального инструментария для нового центристского мейнстрима, в привлечении умеренных «постконсерваторов», врагов левого либерализма, социализма, всяческого левого радикализма и политического активизма вообще — от феминизма до экологического движения. Именно этим «Enlightenment Now» исключительно интересна: это сочинение и его успех многое говорят и о политических контурах западного мира в ближайшие годы, и о главных, пока еще достаточно скрытых, тенденциях.
Насколько все это релевантно российской ситуации — да и вообще постсоветскому пространству? На первый взгляд не очень — если не считать так сказать врожденной консервативности постсоветских либералов, их почти открытого расизма, исламофобии, мужского шовинизма и так далее. Но если хотя бы бегло взглянуть на то, что произошло с главной социальной базой протестного движения 2011—2013 годов, столичной интеллигенцией и образованной прогрессивной частью среднего класса, Пинкер оказывается отчасти типичен и здесь. Ответом на постконсервативную правопопулистскую волну — в России прямо вызванную к жизни самóй властью, в отличие от играющих в прогрессизм западных элит, — становится апелляция к научному знанию и, что опять же типично для России, к культуре. Изобилие просветительских поп-научных проектов свидетельствует об этом. Любопытно, что, в отличие от Запада, в России реактивная мода на поп-науку не опирается на так сказать «заветы Просвещения». В русской истории Век Просвещения хотя и был, но совсем иной и имел весьма ограниченное значение. В результате «Великая Русская Культура», особенно литература Золотого и Серебряного века, как бы заместили западную традицию, условно говоря, Бэкона, Дидро и Канта — оттого полем ассиметричного противостояния постконсерватизму позднего путинизма стало привычное для советской либеральной интеллигенции пространство между Пушкиным и Мандельштамом. Тщательно отмежевываясь от политического активизма и социальных проблем современного общества, новая постсоветская поп-наука укладывает пастиш старого советского либерально-интеллигентского культуртрегерства à la «Беседы о русской культуре» Юрия Лотмана в модные хипстерские медийные рамки. На сайте «Медузы» противнику постконсерватизма предлагают семь карточек, объясняющих арабо-израильский конфликт от начала прошлого века, и дают ровно пять причин того, зачем нужно читать «Войну и мир». На сайте «Арзамас» тому же самому читателю раскрывают «Семь секретов “Бесов”». Получается, как у Стивена Пинкера: арифметика против историзма, но на ином — более близком российскому либералу — материале.
«Просвещение» превращается в «просвещенчество», «история» — в «историю культуры», «культура» — в набор занимательных сведений, не имеющих никакого отношения к неприятной реальности постконсерватизма. Благородное культуртрегерство оказывается хипстерским потреблением культуры, по сути ничем не отличающимся от того же самого постконсервативного подхода: после тяжелой рабочей недели сходить в субботу «за культуркой» в театр или кино, посмотреть занимательное и красивое про историю. Именно здесь, в тщательно выведенной из поля актуальности культуре, в этом месте единственно возможного для российского общества бесконфликтного прошлого — ну кто в самом деле, кроме мрачных сумасшедших, может выступать против Достоевского и Чайковского, Блока и Малевича? — готовится место для нового мейнстрима ближайшего политического будущего страны, когда volens nolens придется трансформировать нынешний режим. Здесь — возможность нового охранительного консенсуса, пусть пока расколотого и не очень похожего на западный, но потенциально могущественного и активного среднего класса России.
[1] Beard M. Women & Power. A Manifesto. London: Profile Books, 2017.
[2] Fry S. Mythos: A Retelling of the Myths of Ancient Greece. London: Michael Joseph, 2017.
[3] Все цитаты (номера страниц указаны в скобках в тексте) даются по переизданию 2019 года: Pinker S. Enlightenment Now. London: Penguin Books, 2019.
[4] Idem. The Better Angels of Our Nature: The Decline of Violence in History and Its Causes. London: Penguin Books, 2012.
[5] Losurdo D. Liberalism. A Counter-History. London; New York: Verso Books, 2014.
[6] Hanlon A.R. Steven Pinker’s New Book on the Enlightenment is a Huge Hit. Too Bad it Gets the Enlightenment Wrong // Vox. 2018. May 17 (www.vox.com/the-big-idea/2018/5/17/17362548/pinker-enlightenment-now-two-cultures-rationality-war-debate).
[7] Frimm L., Fluss H. Steven Pinker: False Friend of the Enlightenment // Jacobin. 2018. October 10 (https://jacobinmag.com/2018/10/steven-pinker-enlightenment-now-review).