Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2019
[стр. 3—9 бумажной версии номера]
Запад воспринимает — или делает вид, что воспринимает — Украину слишком серьезно. Он пытается утвердить представление об Украине как о форпосте западной цивилизации (демократии) и «хорошей» альтернативе «плохой» России. Россия, наоборот, воспринимает Украину слишком несерьезно, изображая ее как геополитический курьез, как неуправляемый обломок российства. Украина дает повод для обоих прочтений. Но по-настоящему она интересна совершенно в ином качестве. Как геополитическая ниша Украина сейчас находится в интригующей позиции на траектории социогенеза и имеет шанс оказаться среди лидеров этого процесса.
Для разъяснения этого тезиса обратимся к состоянию украинской политической сферы как пространства, где политические партии конкурируют за право управлять обществом или борются за власть; можно называть это продолжением войны другими средствами[1]. Вот как она выглядит в обзорной статье Анны Корбут, предваряющей недавние президентские выборы на Украине[2]. Кандидатов в президенты много, но идеологический выбор невелик, при этом сама политика очень персонализирована. Если различие есть, то оно сводится к различию между твердым сопротивлением Москве с ориентацией на вступление в НАТО (Порошенко, Гриценко), обещаниями быстро установить мир (Тимошенко, Бойко) и достичь компромисса с Москвой (Зеленский). Преимущество безыдейности в том, что она допускает больше гибкости в реагировании на конкретные запросы публики. Слабая сторона безыдейной политики в том, что она ориентирует публику на краткосрочные проблемы, подогревая неоправданные ожидания и делая опасные обещания. Одно из неприятных последствий: публика становится нечувствительна к настоящему обсуждению разных стратегий (policies), что затрудняет появление в политической сфере новых агентур с более умеренными и ответственными платформами. И никто не предлагает технократическую платформу преемственности, на основе которой можно было бы проводить успешные постмайданные реформы и применить политическую волю там, где действовавшая до сих пор власть в этом не преуспела. Все это создает условия, при которых никто не может вырваться из рамок популизма с обычными для него антиэлитной и мессианской риторикой, настоянной на обещаниях быстро решить повседневные проблемы. Никто не обсуждает «структурные проблемы»: несправедливость и беззаконие, монополизм, неэффективную бизнес-среду.
Нынешняя политическая культура блокирует появление агентур, которые могли бы обновить украинскую политику. После Майдана на сцене появились как будто бы новые партии, активисты, журналисты и добровольцы с более здоровой политической культурой, но они не смогли объединиться и не предложили привлекательных платформ. Они пока не обнаружили политических амбиций и остаются в пределах гражданского общества[3].
В этом очень ясном и содержательном описании украинская политическая среда выглядит как дефективная по сравнению с некоторой нормой. Эта норма — идеальная партийно-представительная демократия, более или менее структурно и содержательно близкая к ней политическая сфера, сложившаяся к середине ХХ века в «атлантическом мире». Последними эту норму реализовали у себя Испания и Португалия. Политическая сфера в Португалии еще в середине 1980-х была весьма похожа на политическую сферу Украины, как ее характеризует Корбут. Ожидается, что на Украине, в конце концов, возникнет политическая сфера того же рода. Молчаливо предполагается, что никакой альтернативы этому нет и не может быть. Но в то же время никаких признаков ее «стандартной» эволюции в сторону «еврогосударственности» как будто бы не заметно. Так, может быть, Украина никогда не продвинется вперед по этому пути? А если так, то нам остается только одно: представить себе альтернативный путь самоорганизации Украины как геополитического модуля.
Помимо этой простой логики, к такой умственной авантюре нас подталкивает одно наблюдение, которое сейчас доминирует в рефлексии «западной» аудитории над состоянием политической сферы зрелого еврогосударства. Ее исторический кризис, предвидевшийся уже давно, теперь виден всем, и рефлексия над ним стала рутинной в политическом и политологическом дискурсах. Его называют кризисом демократии или, уточняя, кризисом либеральной демократии, реже кризисом партийно-представительной демократии. Его можно назвать также кризисом еврогосударственности. В атлантическом мире этот модуль самоорганизации общества пока продолжает существовать в силу институциональной инерции, но определенно исчезает, и шансы на его оживление выглядят крайне неопределенно. А если не возникнут какие-то новые и пока непредвидимые обстоятельства, то оно даже немыслимо.
Таким образом, пока мы ждем от Украины, что она будет приближаться к европейскому образцу, похоже на то, что сами европейские демократии сдвигаются в сторону украинского опыта. Политическая сфера, как контейнер, сохраняется, но имеет или быстро приобретает неадекватное наполнение. Ушла в прошлое конфигурация социального конфликта, который ее прежде поддерживал. Тематика политической конкуренции стала иной. Изменилась и мотивация избирателя. Раньше это были материальные интересы и (или) ценностные убеждения в комбинации с лояльностью истеблишменту. Теперь их вытесняет самоидентификация и недовольство истеблишментом.
Политическая сфера, исторически установившаяся в старых еврогосударствах и сколоченная на скорую руку в новых единицах еврогосударственности, при новом агентурном и содержательном наполнении становится дисфункциональна и, стало быть, обречена. Есть тенденции, дающие нам первые указания на то, к чему идет дело.
Расширяется зона согласия между партиями власти. А если консолидированный партийно-политический истеблишмент будет вытеснен агентурой популизма, консенсус расширится до предела, не оставив места дееспособной оппозиции: она либо самоликвидируется, либо будет ликвидирована.
Зона согласия, а точнее, зона разногласий, в пределах которой возможны обратимые перемены правительственной стратегии без угрозы разрушения общественного порядка, необходима. Без такой зоны невозможна легитимная смена власти, что есть важнейшее свойство конкурентной демократии, без которого она теряет эффективность и даже, если угодно, raison d’être. И она существует изначально как согласие по поводу Конституции, включая процедуру ее изменения (поправок). Но в зрелом еврогосударстве она содержательно расширяется, поскольку многие решения правительства необратимы, а решения принимаются все больше на основе рационального технократического дискурса. Государство (правительство) как орган руководства обществом становится все больше похоже на менеджмент корпорации. А если так, то участие публики в стратегической ориентации правительства через выборы в парламент выглядит не только необязательным, но даже нежелательным. Кто бы ни оказался у власти, ее стратегия будет определяться не предпочтениями тех, кто ее выбрал, а технической рациональностью. Если не вполне ясно, что технически рационально, а что нет, необходима, конечно, дискуссия, но только между специалистами. Если разногласие устранить не удается, а решение должно быть принято, обнаруживаются границы компетенции правительства, но, как быть в этом случае, — конституционная проблема.
В либерально-демократических режимах никогда не исчезала тенденция избавить оперативное управление государством от влияния публики. Она досталась им в наследство от конституционных монархий типа прусской или российской, где уже существовал выборный парламент, но правительство назначал не он, а глава государства, что и воспроизводится вполне сознательно в президентских республиках (начиная с США). К тому же сдвигаются и парламентские республики, когда в парламенте ни одна партия не располагает большинством. Правительства на базе «больших коалиций» в сущности игнорируют выбор общества. И в чистом виде «рабочие правительства», управляющие общественными делами, появляются в условиях затяжных политических кризисов, то есть в условиях, когда не удается выяснить отношения между партиями. Такие правительства еще называют технократическими. Они были очень типичны для Италии, но временами возникали и в других европейских странах. Эти эпизоды соблазнительно интерпретировать как паллиативы и эксцессы, имманентные чрезвычайному положению, но есть основания думать, что эти спазмы на самом деле только эксплицируют вторжение новой нормы в пространство старой. Можно предполагать, что они будут становиться все чаще и продолжительнее, пока не станут нормой. О движении в том же направлении говорит и тенденция распространения президентских политических конструкций (Пятая республика во Франции, а теперь Турция, Россия), легче совместимых с правительством профессионалов-менеджеров. Еврокомиссия — в сущности технократическое правительство, что вызывает теперь такое недовольство евроскептиков, бьющих тревогу по поводу «дефицита демократии» и воображающих (делающих вид, что думают), что нынешние суверенные нации могут управляться иначе.
Экстраполируя эту тенденцию до логического конца, можно думать, что рационализация и автономизация исполнительной власти есть устойчивая траектория социогенеза как фундаментального эволюционного процесса.
Власть технократии, или «экспертократия», пользуется дурной репутацией у просвещенной публики. В мрачной футурологии она неизменно выглядит как безжалостная «тоталитарная» тирания со всей ее аморальной социальной инженерией и манипулированием индивидами. Не следует гипостазировать эту дистопию. Но «экспертократия» опасна по-другому. Она нарушает обратную связь между публикой и властью; власть перестает реагировать на рефлексивный саботаж решений и стратегий власти со стороны публики, что само по себе опасно для стабильности общества. Но если движение в сторону «экспертократии» с одновременной стерилизацией или даже формальной ликвидацией политической сферы есть в самом деле эволюционный процесс, то его невозможно остановить. К нему можно и нужно адаптироваться. То есть компенсировать те эпифеномены рационализированной автономной власти («начальства»), которые угрожают всеобщему благу.
Если политическая сфера как узел обратной связи между публикой и властью больше не функционирует, ее чем-то (как-то) надо заменить. Нужно, чтоб возник мегаинститут, способный выполнять эту функцию вместо политической сферы, если мы (напоминаю) понимаем политику как конкуренцию претендентов на власть[4].
Есть ли какие-то свидетельства того, что такой мегаинститут и имманентный ему механизм эффективного взаимодействия власти и публики возникает? Заметить эти свидетельства непросто. Поступающие предложения циркулируют в общественной дискуссии, но новое возникает не как их прямое воплощение в жизнь. Проекты и утопии, конечно, неустранимая часть жизни; они влияют на ход социогенеза, но социогенез не сводится к их реализации. Стабильные организационные структуры (государственности, если кому-то это привычнее и понятнее) возникают в результате бесчисленных действий множества агентур и как сумма разных, зачастую встречных тенденций. Их релевантность для окончательного итога отнюдь не бросается в глаза и часто остается не замечена даже задним числом.
Поскольку эволюция происходит одновременно во множестве модулей общности (не только в «государствах»), то можно выяснять, в каких локусах, в каких исходных условиях, в рамках каких традиций эти сигналы сильнее и интереснее. Но задача у всех агентур одна. И опыт каждой имеет значение для всех. Как и в прошлый раз, когда нащупывалась схема либеральной демократии, в новой институционализации обратных общественных связей кто-то будет лидировать и кто-то добьется более заметных результатов. Возможны вполне правдоподобные спекуляции по поводу того, какие страны выглядят более перспективными.
Разделенность власти и публики (государства и гражданского общества, как предпочитают выражаться в России) выглядит как дефект только в том случае, если нужно догонять зрелый образец еврогосударственности. Но, если этот образец утратил актуальность и речь идет о появлении нового образца, недостаток (при прочих равных условиях, конечно) превращается в преимущество.
Недозрелым еврогосударствам не нужно преодолевать инерцию и пережитки режима конкурентной демократии — теперь уже «старого режима», как когда-то демократии пришлось преодолевать инерцию и пережитки прежнего «старого режима». Автономное правительство избавлено от иррациональных влияний, и оппозиция тоже не связана ограничениями, детерминированными необходимостью заключать компромиссы с попутчиками и с доминирующими партиями. Быть может, активная гражданская сфера для хорошего управления обществом важнее, чем перенаселенная партиями политическая сфера?
Вернемся теперь к Украине. Как замечает Анна Корбут, украинская политическая сфера не имеет технократической платформы преемственности, а социально-креативные агентуры не обнаружили политических амбиций и остаются в пределах гражданского общества. Но если автономность власти и вытеснение оппозиции из политической сферы в сферу общественных дебатов (общественности) из дефекта могут оказаться преимуществом, то Украина этим преимуществом уже располагает. Власть и публика, однако, разделены во множестве «недозрелых» демократий — эта ситуация уникальна. И тут оказывается, что Украина на траектории постмодерного социогенеза имеет еще одно преимущество. Не структурное. Конъюнктурное.
Дело в том, что хаос благоприятен для социального творчества. Но он же в любую минуту может коллапсировать в авторитарность под предлогом «общественного спасения». Что постоянно и происходит — в циклах разной длительности. Это блокирует эволюцию, поскольку вызревание нового требует времени. Значит, нужно что-то вроде лаборатории, где хаос будет сохраняться достаточно долго без срыва в чистую авторитарность. Украина близка к выполнению этого условия[5]. Как это случилось?
20 лет назад Илья Прицель, до тех пор писавший о Латинской Америке, предположил (совершенно очевидно опираясь на свою первоначальную экспертизу), что Украине придется выбирать между перонизмом или федерализацией de facto. Второе казалось тогда более вероятным, учитывая явно выраженные региональные различия и клановый характер украинской политики[6]. Ценность этой формулы в том, что она помогает нам понять, что произошло с тех пор на самом деле.
Предположение Прицеля о федерализации Украины, можно сказать, оправдалось. Усиление русского ирредентизма в комбинации с сопротивлением Киева практически означает федерализацию (хотя и уродливую), застрявшую на полпути (Малороссия) или превратившуюся в совсем не обязательную сецессию (Крым). Признаков перонизма как будто не видно. Отчасти потому, что социальная проблематика еще была политически инструментальна во времена Перона, а теперь нет. Отчасти потому, что нет фигуры, напоминающей Перона. Тимошенко похожа на Еву Перон как пассионарный персонаж, а Зеленский на нее же — как актер. И то и другое сходство не совсем лишено значения, но все-таки поверхностно. Конечно, авторитарностью латиноамериканского стиля дело могло бы кончиться даже без масштабной и неоднозначной фигуры вроде Перона. Но и этого не происходит. Может быть, из-за того, что украинская армия совершенно иначе включена в ткань общества по сравнению с Латинской Америкой или Азией.
Но главным образом, я думаю, этот сценарий не реализуется из-за того, что все, кто мог бы его осуществить, боятся лишиться поддержки Брюсселя и особенно Вашингтона. Брюссель с угрюмой осторожностью наблюдает за тенденциями в Польше и Венгрии. Но они уже в Евросоюзе. А если Украина встанет на тот же путь, Евросоюз потеряет к ней всякий интерес. Белый дом теперь осторожен даже с диктатурами Латинской Америки, которую по традиции считает зоной своей геополитической ответственности (так же, как Москва — постсоветское пространство) и где он поддерживал и даже устанавливал военно-президентские режимы с самого начала ХХ века до конца «холодной войны». Времена не те. Военная диктатура вполне может оказаться «левой». А Вашингтон теперь заложник своего либерал-демократического синдрома — лицемерного или нет, не важно. Кремлю же такой вариант «стабильности» на Украине тоже неудобен, поскольку промосковская ориентация возможного «стабилизатора» не гарантирована, а украинский беспорядок служит Кремлю как негативный образ того, что было бы в России, если бы не ее «авторитетная однопартийность». Вашингтону, таким образом, украинский хаос удобен для поддержания его международного авторитета, а Кремлю — для поддержания своего авторитета в самой России.
Благодаря такой констелляции, Украине удается сохранять относительную стабильность на очень низком уровне организованности, что похоже на чудо, но факт. Это чудо совершается под зонтиком иллюзорной политической сферы. Появление актера Зеленского в виде президента довершает картину. Театрализация политической сферы идет повсюду с участием профессиональных актеров (Рональд Рейган и Беппо Грильо только самые успешные из них) или без них. В украинском случае выборы президента оказались просто прямым продолжением телевизионного шоу. Поддерживать иллюзию политической жизни — позитивная миссия профессионального актера. Пока он держит этот зонтик, Украина может продолжать экспериментировать.
Украина, таким образом, оказывается привилегированной лабораторией постмодерного социогенеза. Это внушает оптимизм. Однако сумеет ли она воспользоваться этим, не известно. Может измениться внешняя конъюнктура, оказавшаяся пока столь благоприятной для социального экспериментирования на Украине. Кроме того, хаос, конечно, чреват новым порядком, но одного хаоса для этого мало. Нужны еще очаги (агентуры) харизматических инициатив, релевантных для возникновения нового механизма позитивного и эффективного взаимодействия власти и публики на месте несостоявшейся политической сферы по типу еврогосударства. Есть ли они на Украине?
[1] Такое узкое понимание не общепринято. Но возможность разного понимания (образа) фактуры, именуемой «политика», очень слабо отрефлексирована. Как правило, те, кто пользуется понятием «политика», интуитивно понимают политическую сферу гораздо шире — как сферу, где вырабатываются и применяются разные стратегии (policies). Возможна полезная казуистика по поводу легитимности такого понимания политики вокруг понятий politics и policy, но ее до сих пор не видно. На русском языке она особенно нужна, поскольку здесь оба слова переводятся как «политика». Поэтому я предпочитаю переводить понятие policy как «стратегия».
[2] Korbut A. Who Can Make Ukraine Great Again? // New Eastern Europe. 2019. № 2. Р. 86—93.
[3] Ibid.
[4] Или чтобы возникла политическая сфера иного рода, если предпочесть более широкое понимание политики (назовем ее «политика-2») как сферы обсуждения конкурирующих решений и (или) постоянного контроля за их выполнением. Будем ли мы это считать демократией или недемократией, будем ли мы называть это настоящей демократией в противоположность нынешней, якобы ненастоящей, или предпочтем толковать ее как демократию «Б», в отличие от демократии «А», я думаю, несущественно.
[5] В том же положении были бы и другие страны Восточной Европы, включая балтийские республики, если бы они не были уже абсорбированы, на свое счастье или несчастье, Евросоюзом.
[6] Prizel I. National Identity and Foreign Policy. Nationalism and Leadership in Poland, Russia, and Ukraine. Cambridge: Cambridge University Press, 1998. Р. 421.