Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2019
[стр. 268—292 бумажной версии номера]
Libya
Jacob Mundy
Cambridge: Polity Press, 2018. — XII, 293 p.
Эта лаконично названная книжка стала очередным украшением серии «Горячие точки глобальной политики», которую уже несколько лет выпускает кембриджское издательство «Polity». Если взглянуть на список изданий, выпущенных в серии ранее, то критерий отбора сразу же станет понятным: здесь присутствуют такие работы, как «Сирия», «Корея», «Афганистан», «Египет», «Ирак», «Конго», «Израиль — Палестина», «Северная Ирландия». Иначе говоря, перед нами коллекция своеобразных путеводителей по наиболее беспокойным местам планеты. На этот раз Джейкоб Манди, работающий в Колгейтском университете в США и давно занимающийся Северной Африкой — ранее у него выходили книги, посвященные Западной Сахаре и Алжиру[1], — пополнил серию монографией о Ливии, одной из самых интересных (с точки зрения исследователя) и безнадежных (с точки зрения политически продвинутого обывателя) стран исламского мира.
Каждая из упомянутых книг посвящена поиску ответа на один и тот же вопрос: в силу каких злополучных факторов, обстоятельств и причин та или иная страна оказалась в состоянии политического распада или гражданской смуты? Естественно, этот универсальный подход непосредственно отражается в структуре повествования. История интересует авторов лишь в той мере, в какой она запечатлена в нынешнем положении вещей: в центре их внимания исключительно современная политика, а точнее — конкретный кризис во всей его анатомии, включая первопричины, списки участников, специфические особенности, возможные пути преодоления. В ливийском случае центральной вехой повествования становятся, разумеется, события 2011—2012 годов — «арабская весна» и спровоцированный ею крах режима, который на протяжении четырех десятилетий выстраивался полковником Муамаром Каддафи. Все остальное составил скрупулезный анализ того неимоверно запутанного клубка экономических, политических, племенных и религиозных противоречий, которые стали следствием катастрофического крушения одной из самых устойчивых диктатур арабского мира. Картина, предлагаемая в книге, многопланова, а количество действующих лиц велико, но если набраться терпения и проследовать на пару с автором до самой последней страницы, то ливийская драма преобразуется из непостижимой сумятицы сплошного насилия (какой, собственно, она и видится в освещении СМИ) в умопостигаемую систему, с которой можно и нужно работать.
Ливия стала единственным государством «арабской весны», где смена политического режима произошла при самом активном и прямом содействии внешних сил. Тому, конечно же, были свои причины: эксцентричный создатель «Зеленой книги» за долгое время пребывания у власти успел испортить отношения едва ли не со всеми политическими партнерами, с какими его держава контактировала. Он поощрял международный терроризм, поддерживал революционные и оппозиционные группировки у соседей и не только, нарушал чужие границы, санкционировал политические убийства за рубежом. Вмешательство НАТО и ООН в гражданский конфликт в этой стране, которое было предопределено всеми перечисленными обстоятельствами, позволило с относительной легкостью устранить Каддафи, а гуманитарный фасад предпринятой интервенции породил великие надежды на безболезненный и быстрый транзит к демократии. На деле же произошло нечто прямо противоположное. И ливийскому, и мировому общественному мнению внешнее вмешательство «продавалось» его инициаторами с той оговоркой, что, как только диктатура падет, иностранцы немедленно прекратят встревать в ливийские дела. Но, как полагает автор, беда Ливии заключалась именно в том, что это обещание было слишком строго соблюдено:
«Отказ мирового сообщества направить в Ливию после падения Каддафи международные стабилизационные силы — то есть тот самый курс, который новые ливийские руководители с воодушевлением приветствовали, — означал, что судьба страны будет передана в руки многих сотен хищных, мотивированных и вооруженных группировок, ныне безраздельно управляющих ею» (р. 81).
Неспособность эффективно запустить процедуру разоружения этих ополчений (thuwar), созданных едва ли не в каждой деревне, автор считает самым серьезным провалом переходных властей Ливии. В свое время эти структуры были легитимированы народным порывом, вдохновлявшим восстание против Каддафи, а также международным признанием, исходящим от стран НАТО и Лиги арабских государств, вовлеченных в ливийский кризис. Но уже на первых порах, в 2011—2012 годах, всплыли первые проблемы, обусловленные бесконтрольностью вооруженной вольницы:
«Милиции создали целый архипелаг действующих независимо друг от друга миниатюрных тюрем и пыточных центров, размещаемых где попало, от школьных зданий до заброшенных квартир, в которых содержали и мучили сотни приверженцев Каддафи — как реальных, так и мнимых» (р. 130).
В отсутствие реальной монополии на насилие это вооруженное беззаконие и воплощало законность, поскольку иного аппарата принуждения у революционного государства просто не было. Кроме того, группировки стали активно приватизировать государственные активы, силовым образом утверждая свое право на них. Совокупным итогом этих процессов стали, во-первых, тотальная милитаризация ливийского общества, а во-вторых, фрагментация государственного суверенитета.
Парадокс ситуации в том, что многочисленные программы по роспуску и перепрофилированию милиций, регулярно финансируемые международными организациями, не сокращают, но, напротив, увеличивают число вооруженных «революционеров». Как отмечается в книге, три четверти бойцов, состоящих сегодня в рядах ополчений, никак не участвовали в войне с армией Джамахирии в 2011 году (р. 149). Благодаря стипендиям и пособиям, которые выплачиваются ополченцам министерствами обороны и внутренних дел, в стране народилась новая страта «постреволюционных революционеров», напористо оттесняющая от государственных «кормушек» реальных участников свержения Каддафи. Заручаясь поддержкой официальных ведомств, различные вооруженные группы пытаются отстаивать собственную политическую и, главное, экономическую повестку. Основным достижением каждая из них считает обретение контроля над каким-то, пусть незначительным, сегментом нефтегазовой инфраструктуры: имея на руках подобный актив, конкретному ополчению легче вести торг с соперниками, как государственными, так и самодеятельными.
Завершив в 2012 году одну внутреннюю смуту, итогом которой стало убийство Каддафи и разрушение прежнего государства, Ливия через два года вступила в другую гражданскую войну, продолжающуюся и сегодня. В стране сложились два военно-политических блока — «Ливийское достоинство» и «Ливийская заря», — ставших центрами притяжения для тысяч и тысяч местных ополчений. Если у первого из них есть единоличный лидер в лице маршала Халифы Хафтара, вотчиной которого является восточная Киренаика, то у второго, опирающегося в основном на западную Триполитанию, такого руководителя нет. Противостояние «Достоинства» и «Зари» иногда интерпретируют как столкновение секулярных либералов с воинствующими исламистами, но такая трактовка, как указывает автор, неверна. По мнению Манди, вопрос состоит не в том, выступает ли ислам ключевым элементом идеологии, вдохновляющей ливийских антагонистов, а в том, каким образом и в какой стилистике указанная религия это делает (р. 176). В данном плане все действующие лица — исламисты, что подтверждается и набором внешних акторов, делающих свои ставки в ливийской партии: в то время как на стороне «Достоинства» стоят Египет, Объединенные Арабские Эмираты и Саудовская Аравия, «Зарю» опекают Турция, Катар и Судан. Столь же несостоятельной оказывается и трактовка ливийской войны в качестве этнического или племенного конфликта, поскольку «проявления “трайбализма” в послереволюционной Ливии чаще всего коренятся в экономических мотивациях акторов» (там же). Подтверждением тому выступает и отсутствие в стране, несмотря на многолетний разброд, значимых сепаратистских движений: идеи автономизма, регионализма или федерализма не пользуются массовой поддержкой, а народное возмущение Джамахирией вдохновлялось прежде всего националистическими лозунгами.
Такая специфика делает ливийский конфликт и простым, и сложным одновременно. Он прост в том смысле, что лишен ожесточения, которое обычно сопровождает межрелигиозные или межнациональные войны: в его основе не поэзия возвышенных идеалов, а проза материальных интересов. Иначе говоря, бесчисленные бригады, милиции, ополчения потенциально способны договариваться друг с другом: углеводородная материя того, что они хотели бы поделить, вполне осязаема и конкретна. Это, кстати, отличает войну в Ливии от гражданских войн типа сирийской, почти всегда разворачивающихся в манихейской парадигме «наши — чужие» и требующих полного уничтожения противника. Но одновременно то же самое обстоятельство делает ливийский казус и крайне сложным, ибо подобных амбиций, нуждающихся в удовлетворении, великое множество и поэтому их крайне трудно согласовывать между собой. Кроме того, есть еще и иностранцы, тоже добивающиеся собственных целей, причем, что интересно, зарубежные спонсоры порой гораздо более жестки и непримиримы, нежели их ливийские грантополучатели. Впрочем, таковыми являются не все: например все более настойчивое приобщение России к ливийской теме начисто лишено какой бы то ни было идеологической компоненты.
«Входным билетом» Российской Федерации в постреволюционную ливийскую политику послужило то, что Кремль с самого начала внутренней смуты решил дистанцироваться от терпящей бедствие диктатуры. (Для нас, кстати, подобная линия казалась странной, ведь мы в путинские времена системно поддерживаем легитимные тирании во всем мире, но наблюдатели списали ее на «либерализм» Дмитрия Медведева, исполнявшего тогда роль президента.) Более того, в марте 2011 года наша страна решила не блокировать ливийские инициативы НАТО и Лиги арабских государств, реализуемые в Организации Объединенных Наций. Как отмечает автор, несмотря на традиционную для российской дипломатии настороженность в отношении «гуманитарных интервенций», «тот факт, что Китай и Россия не воспользовались своим правом вето в отношении резолюции [Совета Безопасности ООН № 1973], был воспринят как острожное одобрение введения бесполетной зоны над Ливией, запрета на поставки туда оружия и защиты местного гражданского населения от государственного насилия» (р. 71—72). И хотя позже Москва не раз заявляла, что санкцию на свержение режима Каддафи она отнюдь не давала, сдержанность, проявленная ею в самый критический момент ливийской революции, была оценена по достоинству: постреволюционные хозяева Ливии были готовы иметь с ней дело — несмотря даже на то, что Москва на протяжении десятилетий была для Каддафи главным продавцом оружия, а к моменту крушения Джамахирии в ее экономику были вложены 10 миллиардов долларов из российских кошельков (р. 198). В настоящее время контакты с Кремлем поддерживают обе враждующие коалиции — и «Заря», и «Достоинство», — но все же бесспорным фаворитом нашей страны выступает маршал Халифа Хафтар, strong man, человек, некогда тесно связанный с ливийским «старым режимом», а ныне претендующий на лавры спасителя отечества и укротителя смуты. Прямые поставки вооружений в воюющую Ливию запрещены ООН, но представители возглавляемой этим деятелем Ливийской национальной армии многократно расточали комплименты устаревшему российскому вооружению, тайком получаемому из Египта.
Как отмечает автор, после нескольких лет относительного нейтралитета Россия с 2016 года начала проявлять более пристальное внимание к тому, что происходит в Ливии. Этот пробудившийся интерес Манди связывает с геополитическим вакуумом, оставленным в арабском мире администрацией Барака Обамы, которая, «наивно поддержав вооруженные восстания в Ливии и Сирии, сама выпустила на свободу социальные, экономические, политические силы, приведшие к становлению “Исламского государства”» (там же). Довольно удачно включившись в середине 2015 года в борьбу против «террористов» в Сирии, Россия почувствовала готовность сказать свое слово и в других внутриарабских конфликтах. Поддерживая конструктивные отношения со всеми внешними союзниками Хафтара в лице Эр-Рияда, Абу-Даби и Каира, Москва уже неоднократно принимала лидера «Достоинства Ливии», прибывавшего сюда с официальными визитами, в то время как ее собственные военные корабли в январе 2017 года заходили в гавань Тобрука — города, где располагается Палата представителей Ливии, которая, собственно, и назначила Хафтара командующим Ливийской национальной армией.
Как отмечается в книге, заинтересованность России в ливийских делах растет по мере того, как ее фаворит и союзные с ним группировки берут под свой контроль все больше ценных элементов нефтегазовой инфраструктуры Ливии. К моменту завершения исследования вывод автора выглядел так:
«Хотя Москва пока не готова к явному нарушению эмбарго ООН, скрытые формы российской военной вовлеченности в гражданскую войну в Ливии — материальная помощь и разведывательное содействие, оказываемые посредством спецопераций, а также через частных контрактников и союзников из Египта и ОАЭ, — все больше начинают напоминать теневую контртеррористическую деятельность, которой прежде занимались Франция, Великобритания, Италия и США, борясь с ИГИЛ в Ливии» (р. 201).
Стоит напомнить, что западным державам обращение к подобной тактике в свое время принесло успех: к 2016 году последователи самозванного «халифа» Абу Бакра аль-Багдади были полностью изгнаны с ливийской территории, а их база в Сирте разгромлена. Сказанное среди прочего означает, что нет никаких оснований ожидать охлаждения российского интереса к Ливии. События, происходившие уже после выхода книги Джейкоба Манди из печати, сполна подтверждают это.
Андрей Захаров, доцент факультета истории, политологии и права РГГУ
The Future of Capitalism: Facing the New Anxieties
Paul Collier
New York: HarperCollins Publishers, 2018. — 256 p.
На одной из заключительных сессий недавно прошедшего Всемирного экономического форума в Давосе представители ООН, транснациональных корпораций и неправительственных организаций обсуждали тему неравенства. Приглашенные эксперты в основном сошлись во мнении, что единственным ключом к решению этой проблемы остается перераспределение богатства средствами государственной политики. Сказанное означает, что за четыре года, прошедших с момента выхода монументального исследования французского экономиста Тома Пикетти[2], в экспертной среде так и не родилось ни одной прорывной идеи по части купирования неравенства, способной вызвать интерес у мировых элит. По всей видимости, обсуждение проблемы просто зашло в тупик.
В то же время мы все чаще наблюдаем, как социальное неравенство выплескивается в политику вне стен Давосского форума. В одной демократии за другой проигравшие от развития капитализма слои населения устраивают бунты против собственных образованных элит: граждане Великобритании голосуют за выход из Европейского союза, победу на президентских выборах в США одерживает политический аутсайдер Дональд Трамп, а в самом сердце континентальной — и либеральной — Европы набирают силу праворадикальные настроения. Происходящие процессы вполне согласуются с нарастанием неравенства в политическом, экономическом и социальном пространстве. Подогреваются эти тенденции и процессами глобализации, но мировые элиты стараются избежать «неудобного разговора» на данную тему: отсутствие должного внимания к проблеме влияния капитализма на рост неравенства, продемонстрированное в Давосе, — прямое тому свидетельство.
В своей новой книге оксфордский экономист Пол Кольер точно подмечает все эти тренды, логически связывая их с ухудшением социального качества западных экономик. Трезвый реализм профессора в отношении того, насколько возможно разрешить накопившиеся проблемы, как и его неравнодушие к судьбе будущих поколений легли в основу изложенных в книге тезисов. Пожалуй, этой работе более подошло бы название «Новая этика капитализма»: ведь именно фокусировка внимания на необходимости переосмыслить сами этические основы капитализма выделяет труд британского экономиста из массива литературы, маркируемой грифом «современная политэкономия». В отличие от предыдущего его бестселлера «Нижний миллиард»[3], адресованного широкому кругу читателей, новая книга написана автором в первую очередь для элит. Дело в том, что Кольер рассчитывает на их ведущую роль в нелегком деле обновления капиталистической системы, о чем свидетельствует частое упоминание на страницах его работы обобщенного «человека из Давоса» и той прослойки западной элиты, которую автор укоризненно обозначает аббревиатурой WEIRD (Western, Educated, Industrial, Rich, Developed — западный, образованный, индустриальный, богатый, развитой)[4].
«Будущее капитализма» состоит из десяти глав, которые условно можно разделить на две части. В первой из них Кольер выступает как социальный философ, размышляющий об упадке морали и разрушении взаимных обязательств в социуме, государственном управлении, бизнесе и международных отношениях. Во второй части перед нами предстает Кольер-экономист, умело комбинирующий прикладную экономическую теорию с географией и психологией, чтобы ярче проиллюстрировать назревшие проблемы современного капитализма. Кстати, читатель, которому покажется, что эти части написаны разными людьми, будет недалек от истины: действительно, в эпилоге сам автор признается, что при подготовке разделов по философии ему пришлось опереться на поддержку коллег. Видимо, именно поэтому в неэкономической части книги трудно обнаружить твердые философские убеждения самого Кольера: в основном автор аккуратно лавирует между левыми и правыми векторами политической мысли в поисках «золотой середины». (Впрочем, в двух случаях беспристрастность ему изменяет: среди прочего автор жестко обвиняет сторонников утилитаризма в стремлении создать патерналистское мировое правительство, а последователей «теории справедливости» Джона Ролза — в злоупотреблении темой прав человека в политических целях.) Но зато в экономической части книги Кольер звучит гораздо более убедительно: здесь профессиональный опыт экономиста хорошо сочетается с его личными взглядами на то, как должно функционировать современное общество.
В вышедшем еще в 1917 году сборнике статей «Политические идеалы» английский философ и математик Бертран Рассел отмечал: «Экономическая несправедливость утверждается тогда, когда человек обретает бóльшую долю, чем ему необходимо, за исключением тех случаев, когда это обусловлено эффективностью его работы или же выступает наградой за какое-то иное достижение»[5]. В каком-то смысле Кольер подхватывает мысль Рассела, говоря, что основной причиной сложившегося к началу XXI столетия социального неравенства стало корыстное, ориентированное на ренту поведение жителей мегаполисов, начиная с владельцев жилого фонда и заканчивая квалифицированными профессионалами, перетекающими с периферии в центр в поисках лучшей жизни. Вкупе с процессами глобализации концентрация экономического богатства и человеческого капитала в крупных городах привела к упадку остальных регионов и росту социального напряжения в западных обществах.
Говоря об этом, Кольер ссылается на показательный пример Лондона. Население британской столицы сегодня практически такое же, каким оно было 70 лет назад, но социальная структура города претерпела радикальные изменения. Так, в 2011 году 37% его жителей составляли иммигранты первой волны — но при этом наивно полагать, что население Лондона сократилось бы более, чем на треть, если бы в столицу не хлынул поток образованных иммигрантов, вытеснивших местных в борьбе за высококвалифицированные рабочие места. Те же тенденции отражаются и в политике. Желая подтвердить свою теорию социального неравенства, автор ссылается на голосование по выходу Великобритании из Европейского союза. Так, образованные жители Лондона, для которых приток иммигрантов не представляет угрозы с точки зрения условий занятости, на 25% реже, чем «средний» избиратель, были склонны голосовать за Брекзит. И, напротив, менее образованные столичные жители, испытывающие страх за рабочие места, на 30% чаще были готовы поддержать прощание с ЕС. Этим примером Кольер хочет подчеркнуть, что политическими настроениями англичан движет вовсе не ксенофобия, а классовые мотивы[6].
Обсуждение текущей политической и социально-экономической ситуации в Лондоне тесно перекликается с другим ключевым тезисом книги — о разрушении принципов взаимных обязательств во всех социально-политических средах. Развитые страны, стоящие у основ создания таких «локомотивов» международного развития и экономического роста, как Всемирный банк и Международный валютный фонд, все менее настроены обременять себя обязательствами перед, используя термин автора, «нижним миллиардом». Уход развитых стран от ответственности находит выражение не только в попытках Трампа номинировать свою дочь Иванку на пост президента Всемирного банка или сократить отчисления США в бюджет НАТО, но и в апатичности рядовых американцев относительно внешней помощи другим странам. Например, когда в «The New York Times» в конце прошлого года появилась статья президента Украины Петра Порошенко c призывами защитить его страну от российской агрессии, в комментариях читателей преобладало безразличие или же высказывания в том духе, что у Америки и своих проблем достаточно[7].
За последние десятилетия под воздействием бурного развития капитализма и утверждения неолиберального экономического порядка наш мир сильно изменился. На протяжении повествования Кольер несколько раз обращается к периоду с 1945-го по 1970 год, когда капиталистическая система, по его словам, «действительно работала» — то есть стимулировала развитие социальной демократии. Сегодняшний капитализм разрушителен, поскольку между государством и гражданами, директорами концернов и рядовыми работниками, жителями мегаполисов и обитателями провинциальных регионов разорваны отношения обоюдной и взаимной ответственности. Но, соглашаясь с этим диагнозом, приходится констатировать и то, что предлагаемые автором рецепты преодоления нынешних проблем далеко не всегда можно назвать этичными.
Для преодоления раскола между центром и периферией Кольер рекомендует решение, моральная обоснованность которого вызывает сомнения. По его мнению, добиваясь этой цели, необходимо повысить налоги на интеллектуальный труд: так, жителей мегаполисов, получающих высокие зарплаты, нужно обложить повышенным налогом на плоды их умственного труда, чтобы в конечном счете вытеснить молодежь из мегаполисов. А для ограничения хищнического поведения арендодателей, ориентированных на извлечение ренты, Кольер предлагает государству стимулировать ипотечное кредитование для покупки жилья, которая со временем вытеснит съем. Что же касается решения ключевых международных проблем, автор предлагает западному демократическому миру объединиться с авторитарным Китаем и в таком тандеме решать все мировые проблемы, не оглядываясь на остальные страны. И здесь также возникают вопросы этического порядка.
Книга Пола Кольера не о будущем капитализма, как можно было бы заключить из ее названия. В ней не так много размышлений автора на тему жизни будущих поколений при капитализме (единственно развиваемая им линия, связанная с этим, — роботы, которые, как считает автор, не заменят труда людей). Бóльшую часть своего повествования экономист посвящает описанию того, как уход от идей социальной демократии оборачивается безразличием к судьбе ближнего. В целом предложения Кольера, касающиеся преодоления наиболее острых проблем капитализма, вполне разумны, но их вряд ли можно назвать прорывными. Фактически автор предлагает нам развернуться назад, а не двигаться вперед. Как бы то ни было, эта книга вряд ли поменяет ценностную систему молодого западного читателя из прослойки WEIRD, а представителям развивающегося мира нарратив Кольера по понятным причинам и вовсе покажется чуждым. Скорее всего оксфордскому профессору будет интереснее обсудить свои тезисы с каким-нибудь «человеком из Давоса» — скажем, на одном из кофе-брейков между сессиями форума в следующем году.
Денис Бураков
Becoming
Michelle Obama
New York: Viking Press, 2018. — 400 p.
Быть первой
Хорошо известно, что понятие «бестселлер» относится исключительно к тем потребительским сущностям, которые лидируют по числу продаж, а никакие иные критерии включению в список бестселлеров не способствуют. Но в наше время, к сожалению, этим термином маркируют порой даже то, что вообще пока не попало на рынок: игнорируя естественное недоумение некоторых, рекламщики таким образом заманивают потенциального потребителя. Однако книга, написанная супругой 44-го президента США — выразительный пример безукоризненного употребления понятия «бестселлер», поскольку лишь за первый день продаж осенью минувшего года в Америке книготорговцы реализовали 725 тысяч ее экземпляров[8]. Более того, на протяжении уже нескольких месяцев мемуары бывшей «первой леди» продолжают возглавлять всевозможные рейтинги.
Конечно, столь необычный ажиотаж имеет свои объяснения. Автобиография, получившая броское название «Становление» и описывающая жизнь Мишель Обамы с момента рождения до присутствия на инаугурации Дональда Трампа, продвигалась на рынке весьма нестандартными методами. Еще до выхода опубликованного текста сама героиня повествования записала эмоционально-трогательную аудиоверсию своего произведения, а популярнейший чернокожий музыкант и блогер Квестлав снабдил книгу специальным саундтреком, на который обратили внимание многие любители музыки. Девятнадцать часов проникновенного текста, кусочки из которого воспроизводились по радио и телевидению, интриговали читательскую аудиторию и подготавливали ее к выходу самой книги.
Со времен Берд Джонсон, супруги Линдона Джонсона, все «первые леди» Америки, исключая лишь Пэт Никсон и Жаклин Кеннеди, публиковали свои мемуары. В этих произведениях, написанных слогом женских журналов, традиционно превозносился президентский пост и его конкретный обладатель, а также описывалась нелегкая участь женщины, которой выпало быть рядом с национальным лидером. Никто и не ожидал, что у Мишель Обамы получится что-то другое — но произошло именно это. Комментируя в свое время выход воспоминаний Лоры Буш «Разговор от сердца»[9], именитый литературный критик Мичико Какутани высказалась в том духе, что супруге Джорджа Буша-старшего удалось написать книгу, одновременно проникновенно личностную и шокирующе честную. Аналогичным образом можно охарактеризовать и мемуары Мишель Обамы, которая, как представляется, пошла еще дальше. Пиетет перед обладателем президентского кресла в этом тексте вовсе отсутствует, потому что политические достижения мужа интересуют Мишель лишь как зримое подтверждение состоятельности и реалистичности «американской мечты» для человека со смуглым цветом кожи. Естественно, размышления о месте и роли афроамериканцев в истории и общественной жизни Америки не могли не стать одним из центральных авторских нарративов.
Автобиография написана незатейливо простым, но вместе с тем бесспорно литературным языком. Самоирония, которой автор с удовольствием пользуется, также способствовала благожелательному настрою публики. Структура повествования строго выверена, в нем идеально сбалансированы эмоциональное и рациональное, личное и общественное. Четыре сотни страниц, снабженные уникальными архивными фотографиями, условно делятся на три большие части, включающие, помимо пролога и эпилога, 24 главы. Комментируя несколько лет назад участие своего мужа в изнурительном предвыборном марафоне, сопровождавшемся многочисленными моральными и прочими издержками, Мишель Обама как-то заметила, что все эти нюансы оказываются мелкими и ерундовыми на фоне их с мужем семейной истории. В «Становлении» этой самой истории очень и очень много, и благодаря этому тогдашние слова «первой леди» становятся более понятными.
Первая часть книги («Становление меня») описывает детство и юность простой чикагской девушки Мишель Левон Робинсон. Автор без стеснения рассказывает, что происходит из рабов, завезенных в Америку европейцами: по ее словам, семья ведет начало от чернокожей девочки Мальвинии, которая в 1850 году была указана в завещании американского рабовладельца как вещь стоимостью в 475 долларов. Свой жизненный путь Мишель интерпретирует как удачное преодоление этого тягостного наследия, начавшееся для нее с самого детства. Так, в ранние годы выдающейся практикой взросления для героини стали уроки игры на фортепиано, начавшиеся с четырех лет. Суровая дальняя родственница, занимавшаяся ее музыкальным образованием, требовала от маленькой воспитанницы верно находить и неотступно поддерживать баланс между правой и левой руками, между скрипичным и басовым ключами. Выработанное посредством музыки умение «безукоризненно уравновешивать гравитацию и полет» Мишель Обама считает основой своего характера. Однажды ей, юной пианистке, предстояло выступить на концерте. Девочка долго и усердно готовилась, но, выйдя на публику, буквально оцепенела от того, что пианино, на котором нужно было играть, оказалось новым — и имело совершенно одинаковые клавиши. Мишель же привыкла работать со старым бабушкиным инструментом, где были выщербленные клавиши: на них она могла играть даже на ощупь. Автор говорит, что этот случай потряс ее: она поняла, что никогда нельзя думать, будто ты все умеешь и знаешь, — необходимо неустанно расширять горизонты и учиться, как можно больше учиться.
Именно с тех пор Мишель начала показывать себя усердной ученицей во всем. В итоге воспитанная в себе старательность и природный ум проложили ей дорогу из обычной чикагской школы в лучшие университеты США. Повествуя о своих достижениях, она, впрочем, признается, что американское общество не слишком способствовало ее восхождению: по словам Мишель, ни одному чернокожему гражданину Америки невозможно избежать тех или иных ущемлений из-за цвета кожи. «Политика американского государства традиционно использовалась против чернокожих, — пишет автор. — Она была средством держать нас в изоляции, оставляя малообразованными, безработными, низкооплачиваемыми». Благополучный район, в котором Мишель росла, пережил отток белых обитателей и превратился в зону упадка и господства уличных банд. По воспоминаниям Мишель, ее дедушка боялся даже белых дантистов, а работа любимого брата Крейга в полиции научила ее, что цвет кожи делает людей уязвимыми. Постоянное переживание дискриминации взрастило в этой семье чувство обиды и недоверия.
Поступив в престижный университет и превратившись в амбициозную студентку, Мишель не перестала быть девчонкой из чикагского пригорода. Нисколько не пытаясь изобразить из себя нечто из ряда вон выходящее, она рассказывает, что борьба за права чернокожей молодежи Америки, которой она занималась совместно с дочерью сенатора Джесси Джексона — первого афроамериканского политика, выдвинувшего свою кандидатуру на пост президента США, — прекрасно сочеталась у девушек с желанием успеть в супермаркет на распродажу кроссовок. Трогательные и живые признания, включая яркие образы первой, университетской, любви, еще больше располагают читателя к героине автобиографии. Познакомившись с ней поближе, вы невольно начинаете сопереживать Мишель и дальше, когда на смену детским и юношеским мечтам приходят реальные проблемы: настоящая любовь, ранняя смерть отца от рассеянного склероза, борьба за сохранение семьи.
Во второй части мемуаров («Становление нас») автор рассказывает о работе в юридической фирме, знакомстве с Бараком Обамой и начале семейной жизни. Попав после колледжа в юридическую школу, Мишель оказывается затем в крупной адвокатской конторе в родном Чикаго. Она уверенно продвигается по карьерной лестнице, несмотря на отсутствие серьезного увлечения работой. Только после знакомства с будущим мужем она начинает задумываться, в каких сферах могла бы наиболее эффективно самореализоваться. Дело в том, что чувство, которому она с радостью отдавалась все глубже, одновременно пугало молодую женщину. «Я была безбрежно влюблена в парня, чей сильный интеллект и амбиции могли в конечном счете поглотить меня целиком, я уже видела, как приближается эта волна», — пишет она. Не желая терять себя, Мишель намечает себе площадку для деятельности. Проблемы, связанные с совершенствованием образовательной системы, работой с трудными подростками и самореализацией чернокожего меньшинства увлекают ее настолько, что она, согласившись на ощутимое сокращение зарплаты, переходит из процветающей юридической фирмы в чикагскую мэрию.
«Я хотела иметь одновременно и профессиональную, и семейную жизнь, но с гарантией, что ни одна никогда полностью не поглотит другую», — признается автор. Общительность Мишель постоянно наталкивается на потребность Барака в задумчивом одиночестве. В период ухаживания жених пишет ей продуманные и выверенные письма, в то время как невеста настаивает на спонтанных телефонных звонках. Но в других ситуациях она сама выступает дальновидным стратегом, в то время как он предпочитает импровизации. Помимо прочего, избранник привлекает ее тем, что до крайности самобытен и ни на кого не похож, он не растворяется ни в какой группе и состоит во многих сообществах одновременно. Не удивительно, что этот «гибрид Кении, Гавайев и Канзаса с арабским отчеством, человек-плавильный котел», предельно открытый миру, чувствует себя уверенно в любой среде и в любом окружении. Мишель учится у него, хотя их отношения развиваются отнюдь не гладко. После случайного офисного знакомства Мишель кажется, что перед ней «экзотический гик»; у него множество изъянов, он странно одевается и вечно курит — но в конечном счете ему все прощается благодаря его «благородному сердцу и энциклопедической голове».
По словам Мишель, на первое свидание с ней Барак опоздал. Дело было в 1989 году, когда он начал стажироваться в юридической фирме в Чикаго, а ей досталась роль наставницы, вводящей его в курс производственных вопросов. Она влюблялась постепенно; больше всего ее подкупала страсть молодого человека к путешествиям и новизне как таковой. А Барак, напротив, был очарован ее традиционализмом и желанием во всем подстраховаться. Девушка с пониманием относилась к политическим амбициям своего избранника, сначала ставшего одним из самых молодых американских сенаторов, а потом начавшего размышлять о президентстве. Временами, впрочем, ей приходилось нелегко: ничуть не сомневаясь в своем выборе, она не раз испытывала «колючее ощущение одиночества» жизни с мужчиной, чья целеустремленность оставляла мало места для чего-то другого. Неудачная первая беременность и долгое отсутствие детей заставляли Мишель ходить на консультации к семейным психологам: она очень хотела сохранить свой брак. Позже, включившись в первую избирательную кампанию мужа, она поняла, что ее задача именно в том, чтобы делиться с избирателями этой собственной историей трудностей, которую они, как правило, с готовностью принимали близко к сердцу.
После переезда семейства Обама в Белый дом секретная служба присвоила супругам кодовые имена, оказавшиеся весьма говорящими: если он стал «Ренегатом», то она оказалась «Ренессансом». Теперь Мишель была вынуждена подбирать одежду на месяц вперед, подчиняясь бесконечным требованиям стилистов. Она завидовала своему мужу, который и в президентском жилище сохранял «гавайскую непринужденность» — ему не только позволялось носить один и тот же темный костюм, но и волосы расчесывать было не нужно. Тяготы статусной несвободы для нее символизировал президентский лимузин, «этот замаскированный под роскошный автомобиль семитонный танк», со спрятанными газовыми пушками, разрывными минами, запечатанными в шинах, и вентиляционной системой, способной выдержать бактериологическую или химическую атаку. Разумеется, немало нервов требовали и издержки публичности, выражавшиеся в неприятных комментариях в СМИ или социальных сетях («даже конгрессмены иногда высмеивали мою задницу», — вспоминает Мишель). Ее называли «злой чернокожей женщиной», но на протяжении восьми лет президентства Барака Обамы она продолжала проводить свою линию: «первая леди» — это фигура, которая заслуживает отдельного внимания, без привязки к титулованному супругу. В конечном счете героиня этой книги побудила Америку пересмотреть традиционное представление, в рамках которого президентская жена воспринималась в качестве одного из аксессуаров президента.
Но самый главный урок американской публике Мишель Обама преподнесла все же потом, переехав из обители верховной власти в свой обычный дом, — об этом рассказывается в третьей части мемуаров («Становление продолжается»). Побывав на вершине, Мишель сумела устоять, ее покинув, — именно это сделало ее любимицей читающей Америки. Описываемая в книге сцена, в которой Мишель босиком и в шортах, разогрев себе в микроволновке бутерброд, в одиночестве бродит по своему вашингтонскому дому, пораженная нежданным избранием Трампа, стала едва ли не эпической: о ней не раз вспоминали во всевозможных ток-шоу и даже в серьезных аналитических программах. Только так и следует уходить с Олимпа: делая вид, будто с вами как с личностью ровным счетом ничего не произошло. Человеческое становление продолжается, просто формы его теперь будут иными — возможно, даже более интересными.
В прежние времена американские «первые леди» символизировали патриархальные ценности, на которых, как полагают некоторые, держится страна. Это означало, что главная задача супруги американского президента традиционно заключалась в том, чтобы муж выглядел хорошо. И, конечно, ни одна президентская жена не посмела бы затмевать собой главу государства, преподнося миру собственные, пусть даже неординарные, достижения. Мишель Обама сломала эту традицию. За восемь лет президентства своего мужа она не просто показала себя ярким и одаренным человеком, но и убедила значительную часть общества в том, что в Америке социальные роли подвижны, гендерные границы условны, а обретение власти и прощание с ней задевают человека лишь по касательной. В иллюстрацию «американской мечты» Мишель превратилась еще и из-за того, что она афроамериканка. У чернокожих американцев, в отличие от белых, говорит она, нет «добрых старых дней», а потому они лишены и ностальгии по прошлому. Извлекаемый из этого вывод вполне понятен: людям с иным цветом кожи можно идти только вперед. Как это делается, Мишель Обама показала на собственном опыте. Именно ее вера в собственную значимость и постоянное отстаивание своих амбиций на фоне политических достижений мужа обусловили невероятную популярность этой женщины, причем пришедшую уже тогда, когда она перестала быть «первой леди». Французский романтик Шарль Нодье однажды написал: «Родиться знатным — дело случая, а стать им ценою мужества — счастливый удел героя». Жизнь Мишель Обамы вполне подтверждает это наблюдение.
Реза Ангелов
Ролан Барт: биография
Тифен Самойо
М.: Дело; РАНХиГС, 2019. — 576 с.
Серия «Интеллектуальная биография» издательства «Дело» постепенно становится одним из интереснейших книжных проектов в России. Стартовав с жизнеописания Вебера, она продолжилась томами о Витгенштейне, Деррида, Беньямине, Джейн Джейкобс. Несколько выпадающей из этого ряда оказалась работа Рюдигера Сафрански о Гёте, но именно она, кажется, особенно тепло была встречена читателями. Объемные, сложные тексты о фигурах, сформировавших актуальный гуманитарный дискурс, — то, мимо чего пройти почти невозможно (особенно если принять во внимание стильное единообразие серии и скрупулезное отношение к своим проектам Валерия Анашвили).
Шестисотстраничный кирпич о Ролане Барте — образцовый пример как этой серии, так и в целом биографического нон-фикшн. Автор скрупулезно собрала свидетельства о жизни философа, обработала архивы, внимательно прочитала дневники и письма, учла десятки интервью из разных изданий — и еще десятки взяла у современников Барта. В этом смысле текст безупречен — как безупречно выдержан и его стиль, тон обращения к философу, степень авторского присутствия в тексте.
При этом, в общем-то, очевидно, что фигура Барта расшатывает каноны биографического письма — не стоит объяснять всей двусмысленности такого сочинения, как описание жизни и смерти автора «Смерти автора». Во Франции, как пишет Тифен Самойо, «книг о жизни Барта существует несчетное множество» (с. 33). Десятки трудов о его биографии — явление столь же парадоксальное, сколь и ожидаемое, его корни следует искать в эволюции взглядов самого мыслителя. Призывы к литературоведам заняться социологией вместо критики постепенно сменились у него глубоким интересом к личному, к телесному: вряд ли «Camera lucida» и «Ролан Барт о Ролане Барте» написаны «скриптором». Напряжение, которое возникает между этими двумя полюсами, заставляет ученых и писателей обратиться к жизненному пути Барта, искать причины его эволюции за пределами письма.
В целом Самойо следует этой традиции, подробным образом описывая генеалогическое древо, образование, дружеские и любовные связи своего героя — главка под названием «Первые тексты» появляется только на 150-й странице, когда позади больше четверти книги. До этого Барта ждет юношеская религиозность, мистический опыт, социализм (постигнутый книжным, а не опытным путем), осознание сексуальности, антифашизм, увлечение театром, путешествие в Грецию, туберкулез, оккупация, проведенная в неком французском аналоге «Берггофа» из «Волшебной горы». Сам Барт не видел в этом периоде ничего выдающегося, в частном письме он характеризует его так:
«Распространенный — и довольно банальный — кризис “среднего возраста”, но, увы, mezzo del camin di nostra vita — и даже еще пустыннее: я все еще ничего не осуществил. Я прихожу к зрелому возрасту с не до конца реализованной юностью. По правде сказать, меня беспокоит не то, что я старею, а то, что старею, так и не исчерпав социальных ритуалов каждого из возрастов» (с. 197).
Стоит учитывать, что биография мыслителя совсем небогата на события. Самойо вопрошает: «Как можно описать жизнь, в которой не было ничего, кроме письма?» (с. 31). Возражение всплывает тут же: у Барта были и романы, и путешествия, и столкновения с Историей. Этому всему исследовательница посвящает много страниц, но, действительно, ощущение необязательности этих знаний для диалога с текстами Барта не отпускает на протяжении всей книги. Работа культурным атташе в Румынии и редактором театрального журнала, поездка в маоистский Китай и участие в протестах (а также подчеркнутое неучастие в других) — новые сведения не углубляют понимания текстов мыслителя.
Дело даже не в том, что философия не нуждается в истории, тем более, это мало применимо к Барту — пристрастному публицисту и критику, выстраивавшему многие тексты вокруг новостной повестки. Важно скорее, что в каждой ситуации Барт присутствовал не полностью, занимая маргинальные позиции, подразумевающие значительный зазор между общественным восприятием и личной свободой[10]: ни лингвистом, ни историком, ни, например, журналистом его не назвать — а спасительный ярлык «философ» вряд ли что-то по-настоящему объясняет.
Это и рождает динамику его развития, помогает рефлексии быть одновременно ангажированной и самостоятельной. Внешняя, документальная информация интересна исторически, но не сущностно — особенность бартовского метода заключается не только в интерпретации тех или иных фактов, но и в специфичном отборе материала, так что расширение контекста не помогает распространять его метода «вширь».
Может, единственным аспектом, в котором биографическая работа углубляет понимание Барта, является, так сказать, текстологический, когда Самойо прослеживает историю трансформации текстов от замысла к статье, от разрозненных статей — к книге. Подробно рассказывая о дискуссиях той поры, биограф выделяет полемический запал текстов, несчитываемый сегодня:
«Для удобства Барта часто рассматривают через его книги, что может исказить перспективу. Если восстановить настоящую хронологию его мысли, проследив процесс ее производства в журнальных публикациях, и рассматривать книги скорее как случайные, чем как запланированные, перед нами предстанет гораздо менее самоуверенная или окончательная фигура, чем та, которой он порой может показаться» (с. 346—347).
Впрочем, цитата может служить и свидетельством гибкости бартовского интеллекта: склонный оценивать все с метапозиции, мыслитель подвергал критике в том числе и свои методы, когда вскрывалось их внутреннее несовершенство. Самойо пишет:
«Как только Барт заходит в тупик, сталкивается с собственными противоречиями, он пытается сместить свой метод, берется для этого за чтение новых книг, ищет новых собеседников (эту роль в начале 1960-х будет играть для него Леви-Стросс), при этом продолжая интересоваться объектами одного и того же типа: теми, в которых сосредоточено больше всего “социальных” элементов, которые кристаллизуют в себе самый сильный идеологический заряд или наделены значительной символической плотностью» (с. 270).
Проблема соотношения между опубликованными текстами и другими документами значительно усложняется, если сконцентрировать внимание на авторефлексивных свидетельствах — письмах, дневниках и так далее. Граница между частной рефлексией и публичным письмом — волнующая Барта зона, он проходит определенное развитие от исключения своего «я» в структуралистских трудах до исповедальности поздней эссеистики. Здесь Самойо безупречно тактична, но вместе с тем и убедительна в своих интерпретациях.
Изумительным свидетельством зазора между частным и публичным является дневник Барта, который целиком не издан даже во Франции. Самойо приводит несколько не известных ранее фрагментов, показывающих, как жизнь мыслителя рефлексией переплавляется в письмо:
«В любом историческом персонаже (или лице) я сразу вижу только то, что он умер, что его постигла реальная смерть, и для меня это всегда жестоко (это трудно выразимое, потому что матовое, лишенное блеска чувство тревоги, связанной со смертью). Напротив, вымышленного персонажа я всегда принимаю с энтузиазмом именно потому, что раз он не жил на самом деле, то не может по-настоящему умереть» (с. 24).
Продолжу цитировать дневник:
«Да, я из XIX века. И сюда добавляется чрезмерная чувствительность (которой никогда не видно), гомологичность романам этой эпохи, пристрастие к ее литературному языку. Вследствие чего я попал в мучительную парадигму: с одной стороны, “я” (мое внутреннее “я”, невыраженное), аффективное воображаемое, страхи, чувства, эмоции, […] а с другой стороны, мир, политика, известность, агрессия, розыгрыши, современность, XX век, авангарды, одним словом, мое “творчество” […] → я обречен на “лицемерное” творчество (тема самозванства) или на саботаж этого творчества (отсюда отчаянные попытки лавирования в последних книгах)» (с. 28).
Вот в каких условиях рождается знаменитая позиция «арьергарда авангарда».
Эти дневники по сути являются прямым продолжением фрагментарных работ Барта, а может, даже и служат медиумом его философии в самом чистом виде. Самойо цитирует Сьюзен Зонтаг: «У сочинений Барта, несмотря на великое разнообразие тем, которыми он занимался, в конечном счете есть лишь одна тема — само письмо» (с. 105), и поэтому главной задачей сочувствующего биографа становится развертывание внутренней логики этих записей, многоплановая ретроспекция силовых линий — не только дневника как свидетеля жизни, но и дневника как свидетеля письма.
Эта работа выполняется Самойо, но стиль и метод Барта не проникает в ткань ее письма, попытка систематизировать философию своего героя выглядит искусственной, ведь исследовательница не «впускает» бартовский дискурс, но отстраняется от него. Это похвально для научного труда, но лишает книгу концептуальности, к тому же исключает игровой дух, так свойственный мыслителю. Барт всегда рефлексировал на метауровне, но именно этого измерения нет в этой книге, замечательной в остальных отношениях.
Удовольствие от текста несомненно, но автор еще не умер. Впрочем, вряд ли справедливо требовать того, что в текст не заложено. Тем более, что современная гуманитарная среда серьезно отличается от той, свидетелем которой был мыслитель. Об этом в недавнем сборнике метко писал известный бартовед (бартолог?) Филипп Роже:
«Немало дискурсов сегодня — от литературы до социальных наук, от медицины до политики — используют слово “этика”, и можно с полным основанием поговорить об “этическом повороте”, как некогда говорили о “лингвистическом повороте” или, совсем недавно, о “визуальном повороте”. […] Остается выяснить, действительно ли это новое облачение как-то обновляет проблематику: в этом можно усомниться, учитывая, что в американских литературоведческих исследованиях этот “этический поворот” используется для осуждения эпохи аксиологического равнодушия, каковой якобы была эпоха Барта. Упор на этику сегодня служит для разграничения двух периодов. Раньше — все-кругом-политика, нейтральность Науки, включая гуманитарные дисциплины, аксиологическое безразличие постструктурализма. Теперь — новое наполнение этикой практически всех сфер мысли и действия. После плохих парней-структуралистов — непременно хорошие “этицисты”»[11].
Тифен Самойо не дает окончательного ответа, но в своей книге собирает множество разнообразного и ценного материала, который заставляет думать о том, в каких же отношениях с современностью находится мыслитель, родившийся на излете исторического модерна, сформировавшийся в эпоху модерна литературного, затем стоявший у оснований последнего великого «-изма», но жестко со структурализмом разделавшийся — и тем перебросивший мостик в наше время. «Таким путем и шел Арчимбольдо: от игры к великой риторике, от риторики к магии, от магии к мудрости»[12].
Валерий Отяковский
Река во тьме. Мой побег из Северной Кореи
Масадзи Исикава
М.: Эксмо, 2018. — 224 с. — 4000 экз.
Исповедь в стиле чучхэ
«Никто не решает родиться на свет сам. Мы просто рождаемся. И наше рождение — наша судьба, как утверждают некоторые. […] Я рождался не однажды, а пять раз. И пять раз я извлекал тот же самый урок. Иногда в жизни тебе приходится схватить свою так называемую судьбу за глотку и свернуть ей шею».
Этими словами открывается очередной бестселлер о Северной Корее, написанный в жанре true story (или лучше — horror story). Внимательный читатель, вероятно, сразу же запнется на фамилии автора, которая выглядит не слишком по-корейски, но загадки тут не предвидится: речь идет о человеке, рожденном от отца-корейца и матери-японки. Появившись на свет в Стране восходящего солнца после Второй мировой войны, Масадзи Исикава в 1960 году, в возрасте 13 лет, вместе с родителями и тремя сестрами эмигрировал в Северную Корею — страну азиатской надежды, только что отразившую агрессию империалистов и приступившую к строительству коммунизма. На переезде настаивал глава семейства, в послевоенной Японии ощущавший себя человеком второго сорта и симпатизировавший идеям чучхэ. Автор задержался на новой родине до 1996 года, лишь чудом сумев покинуть ее пределы. Сейчас он вновь проживает в Японии.
Отец мальчика был рабочим, которого в 14 лет вместе с сотнями таких же корейцев принудительно доставили в Японию, заставив до изнеможения трудиться на заводе по производству боеприпасов в небольшом городке к югу от Токио. После японской капитуляции в стране остались 2,4 миллиона корейцев, которые там попросту застряли: «Они не были ни победителями, ни побежденными, и идти им было некуда. Их просто бросили на произвол судьбы» (с. 12). В послевоенный период многие из этих неприкаянных молодых людей, не видя другого заработка, сбивались в банды и нападали на грузовики с продовольствием, а краденое сбывали на черном рынке. Вся округа была потрясена, когда корейский юноша из этой среды «отверженных» женился на японской девушке. После рождения детей отец Исикавы, успевший отсидеть в тюрьме и постоянно пивший, регулярно бил мать, что в конечном счете заставило ее уехать к своим родным, бросив семью. Пьянство, однако, не мешало политической активности: отец автора вступил во Всеобщую ассоциацию корейских граждан в Японии, а детей определил в корейскую среднюю школу, опекаемую агентами Пхеньяна.
Уже в школе, пусть даже заграничной, корейским детям начали прививать любовь к коммунистической родине. «Это было вбито в наши головы намертво: Ким Ир Сен — отлитый из стали несгибаемый вождь», — вспоминает автор (с. 24). Учителя гордились Великим Вождем и созданным им свободным государством трудящихся корейцев, постоянно рассказывая школьникам о «земле молока и меда», лежащей всего лишь через пролив. В сентябре 1958 года учащимся предложили прослушать речь Ким Ир Сена, содержание которой, как оказалось, имело к ним самое непосредственное отношение. Северокорейский лидер утверждал, что «соотечественников, живущих в Японии, притесняют, они не имеют никаких прав, из-за этого прозябают в бедности и хотят возвратиться на родину» (с. 27). Выступление Ким Ир Сена стало знаменательной вехой: именно оно положило начало массовой кампании, направленной на возвращение японских корейцев в родные края. Как подчеркивает автор, массовая репатриация отвечала интересам правительств обеих стран, хотя соблазнившиеся ею простые люди оказались в конечном счете ее жертвами. И дело было не в безоглядном утопизме, смутившем соглашающихся на переезд: для большей части перемещенных корейцев, живущих тогда в Японии, решающим стало обещание, прозвучавшее из уст руководителя КНДР: «По возвращении на родину правительство гарантирует вам стабильную жизнь и первоклассное образование для ваших детей» (с. 30). Истеричная пропаганда, инициированная пхеньянскими агентами в Японии, убедила тогда многих. Среди прочих на январь 1960 года отъезд в Северную Корею запланировала и семья Исикавы, причем выезжать они собирались все вместе — к тому времени мать автора вернулась к его отцу.
Прибытие на Корейский полуостров Исикава считает своим вторым рождением. Еще на борту советского судна его поразил выстроившийся на причале хор, состоявший из школьниц с одинаковыми красными галстуками и фальшивыми улыбками. Пришедшие встречать корабль северокорейцы, как показалось мальчику по их одежде и обуви, были гораздо беднее репатриантов. На сборном пункте семейство сразу же попало в жернова бюрократического конвейера, обрабатывавшего возвратившихся. Интересно, что некоторые жены-японки, прибывая в КНДР с мужьями, отказывались от своих японских паспортов, получая взамен северокорейские документы. Но мать мальчика свой паспорт сохранила, и это, по его воспоминаниям, позволяло ему тешить себя надеждой, что, если станет совсем плохо, он всегда сможет вернуться в Японию. Несколько недель семья провела в насквозь продуваемой ледяным ветром крошечной комнате сборного пункта, а затем ее определили на жительство в деревню в двухстах километрах от Пхеньяна. У дверей будущего дома, единственного в деревне строения с черепичной крышей, семью встретила воинственная женщина — позже выяснилось, что она возглавляла местное отделение Демократического женского союза, — которая заявила немногочисленным односельчанам, собравшимся в связи с прибытием новоселов: «Этих людей травили в Японии, но, благодаря заботе и доброте Великого Маршала Ким Ир Сена, они смогли возвратиться на свою родину!» (с. 40). Тем не менее в местной школе, где около сотни учеников и учителей занимались в единственном помещении, Исикаву встретили не слишком ласково: товарищи сразу же прозвали его «японским выродком».
Живя в Японии, 13-летний мальчик не слишком задумывался над собственной жизнью, но, очутившись в Северной Корее, он отчетливо осознал разницу между «вчера» и «сегодня»: «Я стал одержим тем, что в свое время считал само собой разумеющимся» (с. 44). Семья переехала в КНДР, чтобы выбраться из бедности, в которой жила в Японии. Однако очень скоро стало понятно, что заработков отца Исикавы не хватает, чтобы прокормить шесть ртов, и это, несмотря на то, что питались они намного хуже, чем в Японии. Что касается матери, то в деревне ей негде было работать, поскольку она не говорила по-корейски; женщина была вынуждена каждый день отправляться в горы на поиски съедобных диких растений или кореньев. Постепенно осознав, куда он попал, юный Исикава решил любой ценой избавиться от груза своего «темного и вражеского» прошлого. Всерьез взявшись за учебу, он вскоре начал свободно говорить по-корейски, что позволило ему добиться признания товарищей и педагогов и даже стать старостой класса. В 14 лет Исикава вступил в Союз демократической молодежи КНДР, северокорейский комсомол, где состояла вся молодежь в возрасте от 14-ти до 30 лет. По его воспоминаниям, членов организации подвергали постоянной индоктринации, а возлагаемые на них трудовые повинности именовали не иначе как «маршами», «походами» или «битвами». Его первой вахтой в этой организации стала посадка риса — изнурительный труд, который все ненавидели. Автор вспоминает, что тяжелые сельхозработы неизменно вызывали острое желание помыться в теплой воде, но наличие ванны в северокорейском доме в 1960-е официально считалось «японским разложением».
Тем не менее, несмотря на все свои старания и декларируемую преданность, юноша-репатриант довольно быстро уперся в непроницаемую стену: из его мечты изучать физику в университете ничего не получилось. В Северной Корее существовала учетная система, ранжирующая все население на «лояльных», «колеблющихся» и «враждебных» граждан. В частной беседе директор школы сообщил Исикаве, что его как прибывшего из капиталистической страны автоматически относят к категории «враждебных». Это означало, что молодой репатриант был обречен влачить жалкое существование на социальном дне, а обещанное ему перед возвращением в Корею высшее образование оказалось фикцией. «Я потерял всякую надежду на лучшее будущее, я чувствовал, что в тот день часть меня умерла», — пишет Исикава (с. 73). В конечном счете подростка оставили работать в деревне: как заявил ему местный партийный чиновник: «Сын крестьянина должен быть крестьянином». Ярость, разочарование и отчаяние овладели мальчиком: «Я понял тогда со всей очевидностью, что обречен обитать в этом аду на земле, и не было никакого средства противостоять этому» (с. 75).
Торжествовавшая в Северной Корее идеология чучхе — «опоры на собственные силы» — сформировала сельское хозяйство особого типа, в котором земледелие рассматривалось как разновидность массового промышленного производства: над всей деятельностью довлел неумолимый «план по валу». Совершенствовать систему не позволялось, поскольку она изначально считалась идеальной. Отдав несколько месяцев изнурительному ручному труду, юноша попросил перевести его в «механизированный отряд», куда вот-вот должны были поступить три советских трактора. Работа тракториста считалась почетной, но поначалу Исикава вновь столкнулся с отказом. Дело в том, что в КНДР расположение всех железнодорожных, автомобильных и речных транспортных путей считалось военной тайной и «потенциальных предателей» старались не допускать к самостоятельному передвижению по ним. Однако мириться с очередным унижением переселенец был не готов: на свой страх и риск он написал ходатайство в народный комитет собственной деревни — и, к его удивлению, оно было удовлетворено. Новая работа сделалась для юноши настоящей отдушиной: «Вождение трактора было единственной возможностью хоть ненадолго, но ощутить себя свободным человеком, побыть в стороне от недремлющего ока начальства, не слышать его оскорблений и призывов» (с. 82).
Между тем семья Исикавы продолжала бороться за выживание, полагаясь только на собственное усердие. Все вокруг, отмечает автор, думали лишь о себе: как пробиться наверх, как выказать любовь к партии, как не попасться на противозаконном, как подольститься к влиятельным людям. Репатриантам было особенно трудно, поскольку за ними присматривали гораздо более внимательно, чем за остальными корейцами: в охранку можно было угодить просто за разговоры о былой жизни в Японии. Многих из вернувшихся отправляли в лагеря или даже расстреливали. Между тем тяготы жизни постоянно подталкивали к возмущению и протесту. Исикава рассказывает о том, как однажды избил врача, который отказался лечить ребенка, требуя взятку. Бесплатное медицинское обслуживание в Северной Корее, замечает он, беднякам не по карману — если нет денег, необходимо расплатиться с врачом водкой, сигаретами или лекарственными травами. Сталкиваясь с подобными ситуациями постоянно, юноша приобрел склонность к насилию, которое прежде презирал: оно стало казаться ему единственным способом решения всех проблем: «Я возненавидел свою беспомощность, невозможность ничего изменить, когда на моих глазах творилось жутчайшее беззаконие» (с. 100).
После смерти рано угасшей матери и рождения сына, которого нечем было кормить, Исикава едва выживал. Ему было в то время 26 лет; после нелепого брака, который продлился всего год, он остался разведенным отцом-одиночкой. Исикава и его отец всеми силами пытались уберечь ребенка от голодной смерти. Безысходность сломила Исикаву, после неудачной попытки самоубийства он вообще решил уйти от людей — уволился из кооператива, поселился в горах и занимался обжигом угля. По свидетельству автора, «работа углежога считалась самой презренной», окружающие считали занимавшихся ею людей сумасшедшими (с. 121), но Исикава находил отраду в том, что ему больше ни с кем не надо общаться. Жизнь, однако, снова посмеялась над ним: еще до своего добровольного отшельничества молодой человек успел вступить во второй брак — и вскоре новая жена родила ему второго ребенка. Больше всего автора поразило, что малыш появился на свет в день рождения Ким Ир Сена. Теперь, когда детей стало двое, Исикава понял: ему не удастся вырваться из нищеты, сколько бы он ни работал. Более всего его огорчало, что и детям предстояло то же самое — жизнь, полная лишений.
В начале 1980-х Исикава принял решение вернуться из вынужденного отшельничества к своим близким. Это было время, когда положение с продовольствием становилось все хуже, несмотря на то, что генеральный лозунг момента гласил: «Коммунизм — это рис!». Семья Исикавы жила впроголодь, и молодой отец, подобно многим соседям, регулярно крал на ферме редьку, чтобы прокормить детей. Это, однако, еще не было настоящим голодом. К следующей весне крестьяне питались одуванчиками, папоротником и полынью, которые варили с протертыми желудями, что, разумеется, не избавляло от постоянного несварения желудка. Тем не менее в 1982 году вторая жена произвела на свет еще одного младенца, а через какое-то время многочисленному семейству выделили отдельную комнату. «С 1991 года и до смерти Ким Ир Сена в 1994 году небывалые холода свели и без того мизерные продовольственные пайки почти на нет», — рассказывается в книге (с. 168). Теперь ситуация ухудшалась с каждым днем. Голодающие, еще способные держаться на ногах, падали без сознания прямо на улицах. Скоро появились и первые трупы, которые не слишком тревожили власти: их не убирали очень долго, пока те не начинали разлагаться. «С продовольствием дело обстояло настолько ужасно, что мы стали поедать любые растения, что попадались под руку», — вспоминает автор (с. 173). Ходили разговоры и о случаях каннибализма. Тем не менее, узнав 8 июля 1994 года о кончине Ким Ир Сена, Исикава, как и миллионы корейцев, горячо плакал.
После этого события Исикава принял самое важное решение в своей жизни: если уж умирать, подумал он, то лучше сделать это в попытке вернуться в Японию: «Если случится чудо и мне повезет, я смогу переслать деньги моей семье и спасти их» (с. 176). Дальше в жизни автора начинается полоса чудес. На поезде, без билета, он достиг пограничной реки Ялуцзян, которая разделяет Китай и Северную Корею, а затем как-то смог перебраться на другой берег. Сначала его приютили местные корейцы, а потом он отправился дальше. «После тридцати шести лет проживания в Северной Корее я чувствовал, будто попал на другую планету», — пишет он (с. 197). Когда Исикава оказался в японском консульстве в одном из прибрежных городов Китая, консул был поражен: «Как они довели вас до такого состояния? Вы же скелет!» (с. 200). До возвращения на японскую землю консул распорядился разместить перебежчика на территории дипломатического представительства. «Мне никогда в жизни не приходилось жить в таких условиях, как в консульстве» (с. 200), — вспоминает автор. Но раздумья об оставленной в КНДР семье не давали ему покоя, а в каждом человеке, которого он видел из окна, ему мерещился агент тайной полиции. 15 октября 1996 года, после соблюдения некоторых мер безопасности, Исикава был отправлен чартерным рейсом в Токио.
Автор спасся, но жизнь его не стала радостной. Первоначально его разместили в реабилитационном центре Министерства здравоохранения, труда и благосостояния, переполненном алкоголиками и инвалидами. Он долго не мог найти себе работу, а о том, чтобы вызволить свою семью или хотя бы помочь ей материально, не могло идти и речи. На момент написания книги правительство Японии все еще официально не признало, что Исикава вернулся в страну. «В известном смысле я до сих пор даже не существую, — пишет он, — я завис в неопределенности между двумя мирами» (с. 219). Однажды из случайного письма, непонятно как доставленного, Исикава узнал, что его жена и дочь умерли от голода. О двух сыновьях ему вообще ничего не известно. По признанию автора, он часто размышляет о том, что случилось бы с ним, если бы он остался в Северной Корее. Скорее всего он тоже умер бы от истощения, но по крайней мере на руках у кого-то из членов своей семьи. Теперь же ему едва ли удастся встретиться с кем-то из близких.
Завершая краткий обзор этого интереснейшего человеческого документа, хотелось бы отметить следующее. Книга выстроена так, что в ней почти нет политики и совсем нет «выводов». И это хорошо, поскольку повествование, сфокусированное на конкретной человеческой судьбе, говорит само за себя — обобщающего морализаторства здесь не требуется.
Юлия Александрова
Только после вас. Всемирная история хороших манер
Ари Турунен, Маркус Партанен
М.: Альпина Паблишер, 2019. — 261 с. — 2000 экз.
Как правила человеческого поведения изменялись в разные эпохи и почему этикет присутствует в любом социуме? Как формируются его установки и почему следование им зачастую иррационально? Какое значение правилам поведения придает европейская культура и какие манеры должны отличать европейца? Это лишь малый круг вопросов, на которые пытаются ответить именитые финские авторы: Ари Турунен, писатель и культуролог, написавший среди прочего бестселлер «Всемирная история высокомерия, спеси и снобизма»[13], и Маркус Партанен, журналист, продюсер, радиоведущий и музыкальный критик. С их точки зрения, «быть европейцем всегда означало придерживаться определенных, хорошо узнаваемых правил поведения и являться носителем культуры, которая немедленно бросается в глаза любому, кто пересекает границу этой части света» (с. 13). Соответственно, эволюция представлений о добропорядочном поведении интересует авторов в контексте общеевропейской культурной истории. Важно подчеркнуть и их предварительное признание, что книга напоминает классический трактат Эразма Роттердамского «О приличии детских нравов» («De civilitate morum puerilium»), написанный в 1530 году: на ее страницах примерно в том же порядке рассматриваются самые разные стороны повседневной жизни, начиная от пробуждения и приведения себя в порядок и заканчивая отходом ко сну. Многие наставления, встречающиеся в трактате Эразма, в наше время остаются базовыми нормами поведения, с которыми большинство людей знакомятся еще в детстве.
Приступая к делу, финские исследователи обращают внимание на существенную деталь. Многие нормы современного европейского этикета берут начало в правилах, отличавших в свое время европейскую знать и придуманных с целью обособить ее от черни. Эти механизмы разграничения, запечатленные и в нынешних правилах поведения, сегодня применяются в обществах, воспитанных на демократии. Разумеется, подчас это рождает конфликты, в которых унификация и обособление сталкиваются друг с другом. Подобные трения, однако, сглаживаются тем, что многие из так называемых «хороших манер» на деле обусловлены биологическими факторами: вежливые поклоны или книксены имеют природную подоплеку и с воспитанием как таковым связаны мало. Животные пригибаются и наклоняют головы, пытаясь казаться меньше, чтобы усмирить гнев вожака и показать, что они ему не угрожают, а «поэтому и люди тоже кланяются власть имущим и в знак подчинения встают на колени» (с. 27). Способы невербальной коммуникации, выраженные языком тела — жестами, мимикой и позами, — есть коренящееся в инстинктах неосознанное поведение, которое мы стремимся контролировать, соблюдая правила этикета. Скажем, нахмуренные или приподнятые брови и прищуренные глаза выступают демонстрацией агрессии, унаследованной человеком от других приматов. Но, как подчеркивается в книге, человеку не хочется признавать, что часть его поведенческих моделей заимствована у животных: «Наоборот, с помощью изысканных манер и светского лоска люди стремятся подчеркнуть, насколько далеко они ушли от своих четвероногих предков» (с. 27).
Однако, как говорится в книге, язык тела и жестов крайне переменчив и прочно привязан к культурному контексту. Характерным примером выступает манера людей приветствовать друг друга: «Сама привычка здороваться изначально являлась попыткой контролировать агрессию окружающих, чтобы сохранить таким образом себе жизнь» (с. 51). Базовые правила поведения фактически служили мерами предосторожности, а запутанный придворный этикет и разнообразные приветственные ритуалы, которые у знати заимствовали и другие слои населения, обусловливались той опасной жизнью, которую люди вели в Средние века. При этом, однако, правила поведения постоянно меняются вслед за эпохой. Когда в Финляндии в 1995 году собрался новый созыв парламента, председателю пришлось сделать замечание одному из депутатов, не снявшему в зале заседаний головной убор. В XVII веке ему, наоборот, предложили бы оставаться в шляпе, поскольку тогда сидеть с покрытой головой было привилегией дворян.
Другим источником формирования этикета выступало стремление регламентировать ускользающие от рационального контроля формы человеческого поведения. Среди прочего, например, упорядочивания требовало широкое употребление алкоголя, отличавшее европейскую культуру, поскольку в Средние века пьянство было распространено во всех сословиях без исключения, а участники любого торжественного или праздничного застолья видели своей целью именно опьянение. Особую приверженность этому пороку выказывало, в силу своего образа жизни и обилия религиозных праздников, католическое духовенство. Так, в послании IX века, адресованном епископом французского города Анже подчиненному клиру, заявлялось, что викарию, «изблевавшему на обеденный стол», полагается 40 дней читать покаянные молитвы, в то время как монаху в аналогичной ситуации предстояло каяться 30 дней, а помощнику викария — 20 дней (с. 68). Согласно историческим хроникам, еще в середине XV века духовенство во Франции отмечало «Праздник бутылки», который длился с февраля по май. Не меньшей любовью к выпивке отличались знать и простонародье. В последнем случае, впрочем, напитки были попроще.
Ситуация начала меняться только в XIX веке, когда алкоголизм стал объектом медицинских исследований, получив статус заболевания. Первоначально регламентация потребления спиртных напитков коснулась только верхних слоев европейского общества: в частности, в Англии в середине XIX века считалось, что представители благородного сословия не могут посещать пабы, так как те были заведениями для пролетариата. Позже объектами антиалкогольного перевоспитания в европейских странах оказались и сами трудящиеся, причем активнейшую роль в подобных кампаниях играла исправившаяся к тому моменту церковь: «Хорошие манеры получили христианское обоснование» (с. 79). Иногда носителями сомнительных в алкогольном отношении культурных традиций объявлялись целые социальные общности: например, во Франции, стране весьма пьющей, объектом нападок и насмешек в XIX столетии сделались питейные обыкновения бретонцев, живущих на северо-западном побережье. Им приписывалось пристрастие к шумным попойкам, по завершении которых участники часто просыпаются под забором. В результате в общественном сознании укоренился образ вечно пьяного бретонца, который пил много, но некультурно — в отличие, скажем, от парижанина, пившего еще больше, но гораздо культурнее.
В утверждении пищевого этикета христианская религия также на первых порах выступала в роли блокирующей инстанции. Так, ее последователи долгое время противились использованию вилки — предмета, очень похожего на трезубец Сатаны. В Англии, например, вилка оставалась под подозрением даже в середине XVII века. Не менее спорным столовым прибором, с религиозной точки зрения, представал и нож. Многочисленные рекомендации, связанные с ножами, объяснялись тем, что речь шла об опасном предмете, изначально используемом для убийства. В основе застольных манер, регламентировавших использование ножа, лежал тот же страх, который заставлял рыцарей обмениваться рукопожатием, демонстрировавшим взаимное отсутствие угроз: «Мы хотим держать под контролем не только то, что реально угрожает нашей жизни, но также предметы и жесты, представляющие чисто символическую опасность» (с. 85).
Понятно, что всестороннее обсуждение этикета не могло обойти вниманием и сферу «материально-телесного верха и низа». Естественные отправления человеческого организма тоже издавна регламентировались; Эразм Роттердамский, в частности, напоминал своим читателям, что невежливо приветствовать человека, который опорожняет кишечник. Советы, касающиеся отправления естественных потребностей, встречаются в пособиях по этикету с XVI века. Это свидетельствует о довольно ранних попытках контролировать указанную сторону человеческой жизни, причем обсуждение данной проблематики в условиях, когда справлять нужду на улице считалось обычным делом, осуществлялось вполне открыто. Как бы компенсируя преобладающее в современной культуре замалчивание подобных тем, финские авторы вводят в свое повествование такие разделы, как «Газы», «Дефекация и мочеиспускание», «Плевки», «Сморкание». Останавливаясь на укоренившейся в поведении современного человека привычке мыться, они рассказывают, что в прежние времена гигиена имела скорее коммуникационное, нежели физическое, значение. Отголосок таких представлений обнаруживается в бытующем в Центральной Европе восприятии понятия «финская сауна», которую и сейчас нередко считают, по мнению авторов, своеобразной разновидностью борделя.
Со временем из всех телесных жидкостей чистыми стали считаться только слезы, а «все остальное было провозглашено грязным и нечестивым» (с. 124). По этой причине регламентация рыданий и плача обособилась в отдельную отрасль этикета, не связанную с регулированием прочих естественных отправлений. Так, в Средние века и на заре Нового времени плакать в присутствии других людей считалось совершенно нормальным, причем по всякому поводу, будь то события выдуманные, как, например, в театре, или совершенно реальные. Интересно, что, «согласно этикету, чем благороднее был мужчина, тем больше слез ему следовало проливать» (с. 128). Однако предавались слезам в те времена и люди низших сословий — слушая, скажем, церковные проповеди. Кающиеся грешники прилюдно исповедовались в своих прегрешениях, кидаясь наземь и рыдая. Когда слезы было трудно вызвать, монахи прибегали к проверенному способу: они хлестали себя плетью, чтобы заплакать, что являлось признаком истинного покаяния. Так продолжалось до наступления буржуазной эпохи с ее протестантской этикой, повлекшей за собой искоренение публичного изъявления чувств. В эпоху Просвещения многие мыслители считали, что плач и избыток чувств вредят здравому смыслу, который должен оставаться главным движителем поведения. В XIX веке плач расценивался как проблема медицинского и психологического характера: его считали симптомом нервного расстройства или истерии. Но к XXI столетию тренд вновь сменился: современные психотерапевты сокрушаются, что многие мужчины не используют такого предоставленного им самой природой эффективного инструмента выражения эмоций, как способность плакать.
В кратком обзоре едва ли необходимо останавливаться на освещении авторами тех аспектов этикета, которые связаны с регулированием сексуальной жизни. Но читателя, возможно, заинтересуют подзаголовки соответствующих разделов, включая такие, как «Публичная потенция», «Секс за пределами супружеского ложа», «Бледная сексуальная жизнь дворянства». Авторы приходят к выводу, что сексуальность стала естественной частью нашей культуры лишь на визуально-понятийном уровне, поскольку «физическая неприкосновенность является в современном мире святыней, и этим мы отличаемся от людей всех прошлых эпох» (с. 239).
Приступая к созданию этой книги, финские исследователи, по их собственным словам, преследовали две цели: с одной стороны, им хотелось раскрыть причины эволюции европейского этикета, а с другой, — показать, что последствия этого развития не всегда оказывались благоприятными для человека. «Если авторы многочисленных пособий рассказывают, как нужно себя вести, то мы попытались поведать читателям о том, почему люди ведут себя именно так, как ведут», — пишут они, завершая свой экскурс (с. 258). Разобраться в истории этикета порой сложно, однако знакомство с ней помогает понять, откуда появились те или иные привычки, сопутствующие современному европейскому образу жизни. В любом случае эта книга расширит осведомленность читателей в сфере европейских поведенческих обыкновений.
Юлия Александрова
[1] См.: Mundy J. Imaginative Geographies of Algerian Violence: Conflict Science, Conflict Management, Antipolitics. Stanford: Stanford University Press, 2015; Mundy J., Zunes S. Western Sahara: War, Nationalism and Conflict Irresolution. Syracuse: Syracuse University Press, 2011.
[2] См.: Пикетти Т. Капитал в XXI веке. М.: Ad Marginem, 2015.
[3] См.: Collier P. The Bottom Billion: Why the Poorest Countries Are Failing and What Can Be Done About It. Oxford: Oxford University Press, 2008.
[4] В этом сокращении автор использует игру слов: weird в переводе с английского означает «чудаковатый» и «странный».
[5] Russell B. Political Ideals. New York: The Century Co., 1917. P. 49.
[6] Здесь Кольер выражает по-настоящему прогрессивные взгляды на проблему, но справедливости ради стоит отметить, что в современной политэкономии есть и другие примеры исследований того, как ксенофобия влияет на представления людей о справедливости. Хорошим образцом выступает статья Эрзо Люттмера, в которой на американских данных показывается, что гетерогенность общества взаимосвязана с низким уровнем перераспределения богатства. См.: Luttmer E.F.P. Group Loyalty and the Taste for Redistribution // Journal of Political Economy. 2001. Vol. 109. P. 500—528.
[7] См.: Poroshenko P. Putin Must Be Punished // The New York Times. 2018. December 5 (www.nytimes.com/2018/12/05/opinion/petro-poroshenko-putin-ukraine.html).[8] См.: Italie H. Sales of Michelle Obama’s Book Top 725,000 in 1st Day // Portland Press Herald. 2018. November 16 (www.pressherald.com/2018/11/16/sales-of-michelle-obamas-book-top-725000-in-1st-day/).
[9] См.: Bush L. Spoken from the Heart. New York: Simon & Schuster, 2010.
[10] Впрочем, его неучастие в исторических событиях принимало и вынужденные формы: туберкулез во время Второй мировой, припадки и кровохарканье в мае 1968-го.
[11] Роже Ф. Что нам делать без Ролана Барта? // Что нам делать с Роланом Бартом? / Под ред. С.Н. Зенкина, С.Л. Фокина. М.: Новое литературное обозрение, 2018. С. 23.
[12] Барт Р. Арчимбольдо, или Ритор и маг. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2017. С. 39.
[13] Книга переведена на русский язык и опубликована в 2018 году издательством «Альпина Паблишер».