Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2019
[стр. 3—10 бумажной версии номера]
Es war spät abends, als K. ankam. Das Dorf lag in tiefem Schnee. Vom Schloßberg war nichts zu sehen.
Franz Kafka. «Der Schloss»
Население Земного шара всегда было подвижно. С неолита до начала XIX века преобладал поток мигрантов сначала на пустые и неспособные к самозащите территории. Это было в сущности заселение Земли и, с некоторыми локальными флуктуациями, рассеяние населения. С эпохой индустриализации начинается прямо противоположный процесс концентрации населения. Поскольку это было переселение из сельской местности в города, он был назван «процессом урбанизации». Как далеко он зайдет, не ясно. Футурологи и фантасты иногда даже решаются предположить, что все люди в будущем будут жить в одном супермегаполисе. Более правдоподобно, что таких зон уплотненного населения будет несколько. Сейчас их, вероятно, несколько десятков. Как это «уплотнение антропосферы» скажется на ее геополитической конфигурации? Сейчас это 200 суверенных государств. Сколько их останется или сколько их станет? Это зависит (конечно, как всегда, в частности) от того, будет глобальная миграция беспрепятственна или она будет регулироваться какими-то барьерами. Что при этом произойдет с границами суверенных государств?
Еще недавно этот вопрос не возникал. Америка долго заселялась и даже поощряла иммиграцию. Западная Европа, наоборот, долго избавлялась от избытка населения. По суше дальность переселений была невелика, так что в остальном мире население оставалось малоподвижным. И проблема регулирования миграций никого особенно не волновала. Но с конца ХХ века все изменилось. Нарастает поток переселенцев с глобальной периферии в глобальные полюсы роста и благополучия. В странах въезда появились сильные агентуры, заинтересованные и не заинтересованные в притоке населения извне. И проблема эта теперь резко актуализировалась в политической жизни стран Севера по обе стороны Атлантики — назовем их все вместе «Новой Атлантидой». При этом оказалось, что настроения электората в пользу миграционного протекционизма сильнее, чем в пользу либерализации, и пока они скорее усиливаются, чем ослабевают. Что же произойдет, если они сохранятся и границы для мигрантов не будут открыты?
Первое представление об этом дает то, что произошло в начале ХХ века в СССР — субглобальном «интеграте» и ближайшем аналоге возникающей теперь единой конфигурации расселения, то есть, если угодно, в лаборатории глобализации. Подвижность населения там регулировалась так, словно политическое пространство СССР не было однородным. Население не могло перемещаться свободно. Государство как монопольный собственник всех производственных фондов и их продукции планировало размещение производства и инфраструктуры и могло ожидать, что население само будет перемещаться туда, где в нем есть надобность. Простая логика либеральной экономической теории так и предполагала. И, хотя советское руководство этой теории не признавало, ему подсказывал этот взгляд тот же самый наивный здравый смысл, что и пионерам классической политической экономии, откуда это представление потом перешло к неолиберализму.
Согласно этому представлению, чтобы рынок был эффективен, нужно свободное перемещение различных факторов производства (кроме земли как абсолютной недвижимости). Чем шире и чем легче преодолимо пространство совместной деятельности, тем продуктивнее хозяйственная деятельность. То есть мир без границ экономически эффективнее, чем разграниченный мир. И, чтобы локализация факторов производства совпадала, подвижность людей как производителей и потребителей должна быть такой же, как подвижность товаров и капитала.
В реальности, однако, все намного сложнее. Рабочая сила не всегда перемещается туда, где она нужнее всего, даже в том случае, когда мигрант хорошо знает, где его заработки будут выше, а расходы на жизнь ниже. Правда, на самом деле мигрант почти никогда не знает этого достоверно; информация о перенасыщении рынка рабочей силы всегда появляется и тем более принимается к сведению с запозданием. Предпочтение в пользу престижного адреса нередко перевешивает рациональные экономические соображения. «Свои» едут за «своими». Миграционные потоки весьма инертны и с трудом меняют направление. Помимо этого, теорема рыночного равновесия не предусматривает потоков беженцев в результате войн, голода, репрессий и этнических чисток или непреодолимой нищеты («экономические беженцы»). В зоны безопасности и благополучия направляются больше людей, чем они физически могут принять, и этот дисбаланс нарастает. Возле городов возникают трущобы.
Если производственные фонды и жилищный фонд не монополизированы государством (как это было в СССР), это еще не так страшно, потому что самостоятельные производители начинают работать друг для друга. В городах, особенно в больших, градообслуживающие производства занимают гораздо больше людей, чем градообразующие. Но даже в этих условиях трущоб избежать не удается.
В СССР это означало бы полную катастрофу. Как только появились признаки этой катастрофической тенденции, Кремль взял пространственную социальную подвижность в свои руки. Была установлена формальная граница между городом и деревней. Колхозники с 1934 года не имели паспортов и не могли без них легально уехать из деревни. Наряду с этим «мягким» инструментом регулирования миграций существовал и «жесткий» — принудительное переселение под предлогом борьбы с преступностью (уголовной или политической)[1]. Основной массой населения ГУЛАГа были загнанные туда потенциальные мигранты. Это, может быть, не совсем очевидно, поскольку их по большей части не перехватывали по дороге из мест их проживания (как «бродяг» в раннеиндустриальной Англии например), а изымали оттуда, где они жили, освобождая для запланированных переселенцев место в городах и не допуская незапланированного перемещения людей из деревни в город. Масштабы этого переселения были сопоставимы с размахом урбанизации. Городское население между 1930-м и 1953 годами выросло с 35 до 80 миллионов, то есть на 45 миллионов человек. А в лагерях и тюрьмах, по подсчетам Анатолия Вишневского, с конца 1920-х до 1953-го побывали «никак не менее» 20 миллионов человек, но с учетом других категорий (трудовая армия советских граждан-немцев, задержанных для проверки, жителей спецпоселений, с учетом послевоенных этнических чисток (депортаций)) — 25—30 миллионов[2].
Репрессивное перемещение населения практически прекратилось в 1953 году, благодаря смерти Сталина или просто по совпадению, потому что к этому времени оно практически изжило себя — технически, экономически, демографически, морально, наконец, просто исторически[3]. Колхозникам выдали паспорта в 1974 году. Территориальная структура промышленности, размещение населения и режим естественного воспроизводства в 1960-е стали иными, и снятие ограничений подвижности населения, казалось бы, стало вполне возможно. Но так не произошло.
В позднем СССР по-прежнему никто не мог поселиться где угодно без регистрации, то есть без так называемой «прописки». Поэтому нетрудно было ограничить самовольное переселение, просто не прописывая человека, оставив его таким образом без адреса. Непрописанные не могли устроиться на работу и фактически лишались средств к существованию. Этот простой полицейский контроль после войны все больше использовался для регулирования миграций. Сначала в Москве и Ленинграде, а за ними и в некоторых других крупных городах был установлен режим ограниченной прописки, отчего в обиходе они стали называться «лимитными» и «режимными». Фактически это был миграционный протекционизм, ограждавший привилегированные локусы от пришельцев.
Теперь обратимся к практике нынешних глобальных миграций. Она поразительно похожа на советскую. Задержка мигрантов на государственной границе вполне совпадает с отказом прописать переселенца в «лимитных» городах СССР. Разница в том, что в СССР ужесточение режима прописки было следствием прекращения принудительных миграций в лагеря. А теперь в глобальных масштабах, наоборот, принудительные перемещения и лагеря возникают в результате строгого пограничного контроля. Из-за него часть мигрантов сворачивается с их пути и направляется в специально отведенные места, отчасти появившиеся стихийно в «пробках» на путях миграций и существующие по инерции, а отчасти в места, выбранные властями. Эти места выполняют ту же задачу, что в СССР выполняли исправительно-трудовые лагеря. Есть все основания думать, что в близком будущем таких лагерей будет много больше и они будут все больше превращаться в административно управляемые — совсем как ГУЛАГ. Но еще важнее другое. Обширные трущобы в странах Юга в системе глобального расселения могут считаться трущобой мирового города и в силу удаленности от него становятся похожи на лагеря ГУЛАГа; по той же логике, ГУЛАГ был в сущности тоже трущобой, только удаленной от «советского мирового города».
Чтобы оценить последствия миграционного протекционизма, вернемся еще раз к советскому опыту. В СССР вокруг крупных городов не возникли обширные трущобы, как в Европе в XIX веке или во всем остальном мире с середины ХХ века. Это было достижение. Но какой ценой оно было достигнуто?
Практика репрессий, образ жизни в лагерях и спецпоселениях, пронизанный воровским законом, оказались, как теперь видно, источниками повышенной криминогенности — средой, где оформилась повседневная этика, альтернативная официальной советской: «этика силы и выживания», этика кругового недоверия и враждебности, доминирующая теперь в постсоветском хабитусе. Система прописки сильно способствовала коррупции и в форме взяток, и в форме блата. Режим прописки, закрытые для въезда города и отсутствие рынка недвижимости привели к огромной растрате человеческого капитала. Масса людей застревала там, где их потенциал не мог быть использован. Формальные барьеры оказались ущербны и для самого центра. Ограничение въезда в метрополию, сверх всего прочего, было одной из причин деградации столичной интеллектуальной среды и дисквалификации руководящего истеблишмента, что и ускорило исторический крах Кремля.
Миграционный протекционизм позволяет «Новой Атлантиде» так же, как некогда СССР, не допустить возникновения трущоб вблизи центров-метрополий — но платить за это придется ту же цену. Симптомы тех же дисфункций и патологий заметны и здесь. Чтобы избежать этого, стоит задуматься над тем, чтобы установить режим свободного передвижения людей через государственные границы.
Но свобода передвижения не беспредельна. Она кончается там, где резко возрастает стоимость жизни и прежде всего жилища. В результате вокруг городов возникают зоны, где оседают надолго или навсегда не добравшиеся до своей цели мигранты, — это уже упомянутые трущобы. Они разрослись во всех городских агломерациях с началом индустриализации. После Второй мировой войны в золотую эру социальной демократии их худо-бедно ассимилировали. С открытием границ и новыми потоками миграции они возвращаются. Конечно, это происходит на ином уровне благосостояния при сохранении (пока еще) политики социальной поддержки и выглядит иначе, чем бразильские фавелы или лондонские и парижские трущобы времен Чарлза Диккенса и Эжена Сю. Но они патогенны не меньше, чем старые трущобы, хотя и несколько в ином роде.
Разница в том, будет ли проходить разделяющий барьер ближе к центру «Новой Атлантиды» или дальше от него. Ожидается, что центр предпочтет удаленные трущобы, а стало быть, строгий запретительный контроль на границе. Но его патологии тоже хорошо известны[4]. Поэтому естественно предположить, что «Новая Атлантида» попытается найти компромисс между миграционным либерализмом и протекционизмом.
Образец такого компромисса опять дает СССР. Вначале это была так называемая «вербовка» в районах с избыточными трудовыми ресурсами. Она должна была обеспечить трудовыми ресурсами районы, где их было недостаточно. Система вербовки была в сущности полупринудительной, коль скоро предписывала переселенцу место назначения и ограничивала дальнейшую подвижность «завербованных». Изначально она была предназначена для обеспечения рабочей силой новых больших строек и для работы в трудных условиях необжитых территорий (главным образом в Субарктике и даже Арктике). Нередко, хотя и не всегда, она комбинировалась с «приманками» в виде повышенной зарплаты или улучшения жилищных условий. Но, чем дальше, тем больше «завербованные» направлялись в крупные города, где со временем обнаружился дефицит рабочей силы сперва на промышленных предприятиях, а затем и в сфере неквалифицированных услуг. Отчасти это должно было произойти само собой, но этому сильно помогали прописочные лимиты, которые упорно не отменялись. И тогда миграционный режим трансформировался из полупринудительного в полуразрешительный. Право на прописку в «режимном» городе легально приобреталось по специальному запросу предприятия, нуждавшегося в специалисте особого профиля.
В международных миграциях происходило то же самое. Метод вербовки практиковался сразу после войны. При очевидном послевоенном демографическом дисбалансе в Европе Англия, Франция и Германия более или менее организованно импортировали трудовые ресурсы из колоний и некоторых сопредельных им стран на юге Европы. Эта практика уже к середине 1960-х прекратилась, но теперь возобновляется и, как когда-то в СССР, выворачивается наизнанку: желательных переселенцев не убеждают приехать, а отбирают желательных из массы желающих.
Это должно было ликвидировать дефицит профессиональных трудовых ресурсов, с чем справляется и свободный рынок, но не допустить при этом скопления ненужных городу иммигрантов у самых его ворот — ситуацию, которую порождает неформальный ценовой барьер. Кроме того, появляется надежда, что, передав сортировку мигрантов профессиональной экспертизе, можно будет устранить проблему политического выбора между открытой и закрытой границей. Сейчас эта тема не адекватна структуре политической сферы демократического еврогосударства и чревата кризисом «партий власти» и даже конституционным кризисом[5].
Если так, то процесс глобализации и глобальной урбанизации (концентрации) населения не угрожает границам «городских» стран. Зато неожиданным образом под угрозой оказывается целостность государств, где количественно преобладает именно внутригосударственная миграция. Они будут нуждаться в формальных барьерах для переселенцев, если население мегаполисов на их территории захочет добиваться для себя того же самого, что «Новая Атлантида» обеспечивает, используя пограничный контроль на существующих государственных границах. Появление таких внутригосударственных барьеров может казаться немыслимым, но вспомним еще раз про опыт СССР. Если же таких барьеров политически все же будет невозможно возвести, это может усилить сепаратистские настроения тех, кто в них заинтересован, а именно богатых и «дорогих» городов и мегаполисов. Ранним прецедентом такого сепаратизма был Сингапур. С некоторыми оговорками сюда же можно отнести ломбардский (Италия) или каталонский (Испания) сепаратизм. Оттенок такого сепаратизма можно усмотреть в британском или голландском евроскептицизме. Не случайно Сингапур все время упоминается в ходе обсуждения Брекзита. В случае уже свершившегося Брекзита такой сепаратизм может появиться в южной Англии с центром в Лондоне. Наконец, нечто подобное может появиться в российской метрополии вдоль железной дороги Москва—Петербург. В России этого пока почти совсем не заметно из-за того, что ее политический дискурс не готов к артикуляции соответствующих настроений. Скорее российство может вернуться к уже опробованному выборочно-запретительному режиму горизонтальной подвижности.
***
Сопоставление советской и глобальной практик миграций создает впечатление, что пространство с концентрированным населением неизбежно разделяется барьерами. Либо миграция генерирует их сама, либо их возводят заинтересованные агентуры. По разную сторону этих барьеров живут люди высокого или низкого социального положения (статуса, класса). До эпохи модерна было много изолированных конфигураций, каждая со своим центром и периферией. Замки властителей и города находились в их центре и отгораживались от периферии стеной. Потом появились охраняемые государственные границы, ценовые барьеры, административное регулирование переселений.
В самом абстрактном изображении конфигурация расселения выглядит просто как деление поля миграций на центр и периферию. Если периферия полностью опустошается, как, например, обширные сельские местности в Европе (французские географы назвали это явление «депопуляцией» еще в самом начале ХХ века), и оппозиция ликвидируется, то возникает новый барьер — внутри нового поля. Концентрическая конфигурация поля расселения и миграций меняется и усложняется. Кругов становится все больше. Так что реликты старых конфигураций и геополитический рельеф искажают простую концентрическую зональность. Возникают азональные участки и даже концентрические инверсии. Но стержнем любой конфигурации остается совмещение вертикальной социальной иерархии с иерархией мест проживания.
Любой режим горизонтальной подвижности населения, включая компромиссный (особенно компромиссный), поддерживает социальное расслоение общества, добавляя к эпифеноменам неравенства еще один — неравенство по месту проживания. С началом индустриализации это были оппозиции города и деревни или города и окружающих его трущоб. С исчезновением деревни и трущоб в передовых странах и превращением их всех вместе в «мировой город» появляется оппозиция между метрополией и провинцией. Советское общество и в этом отношении дает свой образец. Столичный адрес в СССР был привилегией или социальным капиталом. Парадоксальным образом «адресная иерархия» особенно актуализируется там, где достигнуто (учреждено) равенство по многим иным критериям. Чем меньше статусных критериев, тем сильнее статусный эффект оставшихся. Именно это и произошло в СССР. И я рискую предположить, что вся советская история регулирования миграций сводится к истории «классовой борьбы» столичных жителей, защищающих от «лимиты» метрополию как свою коллективную собственность.
Сейчас это наблюдается везде и все больше комментируется. Французский географ и одно время практикующий риэлтор Кристоф Гийюи назвал это «метрополизацией». Впервые в истории нижние классы не живут там, где создаются рабочие места и богатство, они обречены оставаться «на периферии», не имея возможности переместиться в метрополию[6]. Это происходит потому, что столичные жители не хотят их пускать в «свою» столицу. А туземные «провинциалы» отыгрываются на пришельцах, не желая их пускать в «свою» страну.
Эту неустранимую диспозицию художественно изобразил Франц Кафка в романе «Замок». Точно так же и все современные дистопии рассказывают о жизни в условиях жесткой сегрегации. Единодушие футурологов по этому поводу заставляет подозревать, что они правы — нравится нам это или нет.
[1] Массовые репрессии были не обязательным атрибутом тоталитаризма и даже не следствием большевистской идеологии, а инстинктивной и панической реакцией управляющего аппарата на проблему, которую он, судя по всему, просто не предусмотрел, когда решил проводить ускоренную индустриализацию, изымая средства для этого из деревни.
[2] Вишневский А.Г. Избранные демографические труды: В 2 т. М.: Наука, 2005. Т. 2. С. 282—283. Разумеется, не все осужденные поехали бы в город, если бы их не отправили в другие места, а часть из них после освобождения все-таки добиралась до города. Примем это во внимание и уменьшим цифры Вишневского вдвое. Все равно принудительные перемещения остаются структурно релевантны для оценки горизонтальной подвижности населения.
[3] Как бы эта практика развивалась дальше, сказать трудно. Можно думать, что этот способ перемещать население был обречен с самого начала. Но можно думать, что он мог трансформироваться во что-то гораздо более рациональное и социально-изобретательное. Интересно, что лагеря начали возникать, как установили историки репрессий в Советском Союзе, почти сразу после революции для изоляции и перевоспитания «чуждого элемента». Если угодно, это было похоже на что-то вроде принудительного монашества. Символично, что самый знаменитый лагерь этого рода был на Соловках, то есть на территории не менее когда-то знаменитого монастыря. Творческие советские администраторы, придумывая этот институт, вполне искренне могли хотеть «как лучше». Работа Макаренко с беспризорниками тоже внушала надежды. Позднее эти мотивы в ходе разоблачений тоталитаризма были проигнорированы и сочтены чистой пропагандой. Я не думаю, что это было именно так.
[4] При этом нет уверенности, что он избавится от патологий, характерных для административного контроля над миграцией советского образца.
[5] Впрочем, может оказаться, что это ложная тревога. Если у власти окажутся популисты, намеренные «закрыть» свои страны для чужих, то они очень скоро обнаружат, что им придется делать массивные исключения из своей политики протекционизма. А если у власти останется нынешний партийный истеблишмент, то он не сможет обойтись без столь же массовых исключений из своего либерализма. Таким образом, какой бы стратегии в отношении иммигрантов обе стороны ни декларировали, им придется так или иначе регулировать иммиграцию.
[6] Guilluy C. Le crépuscule de la France d’en haut. Paris: Flammarion, 2016. P. 4. Мою рецензию на эту книгу можно найти в сетевом журнале «Контрапункт»; также она размещена в моем блоге aldonkustbunker.blogspot.