Перевод с французского Сергея Федюнина
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2018
Перевод Сергей Федюнин
Жиль Деланнуа (р. 1958) — политолог, профессор Института политических исследований (Sciences Po, Париж).
[стр. 20—31 бумажной версии номера] [1]
Элитарное неприятие нации едва ли можно считать обоснованным хотя бы потому, что выдвигаемые в защиту данной позиции аргументы преподносятся как аксиомы, не подлежащие обсуждению в силу своей очевидности. Но, как это часто бывает, слабость аргументации пытаются компенсировать страстью, свойственной проповедникам. Вот и разговоры о неминуемом закате нации больше похожи на своеобразную негативную религию. С безапелляционным вердиктом о конце национальной эпохи поначалу выступали лишь отдельные, хотя и весьма авторитетные интеллектуалы, но уже к началу 1950-х эти воззрения приобрели заметное влияние. Так, за искоренение государства-нации выступил Карл Ясперс. Вслед за ним Ханна Арендт провозгласила «упадок национального государства»[2]. С тех пор мы можем заключить, выражаясь словами Исайи Берлина, что «для большинства западных либералов и социалистов национализм сводится исключительно к шовинизму и империализму»[3].
Следующему поколению европейцев философ Юрген Хабермас объявил, что наш мир станет лучше при условии, что в нем уже не будет наций. Кто бы мог подумать, что его кредо потерпит крах в его же родной Германии — в процессе воссоединения страны? Между тем, вера в наступление постнациональной эпохи распространилась на бóльшую часть западных элит. Представление о скором конце нации как идеи и как реального факта постепенно превратилось в расхожую истину и общепринятое мнение (доксу) в академических, экономических и медийных кругах. Более того, противоположная позиция, рассматривающая нацию как устойчивое и имеющее большое значение явление (по крайней мере в среднесрочной перспективе), в этой же среде воспринимается не иначе, как апология «закрытого общества». Подобное заключение (заметим, совсем не очевидное) тем самым дискредитирует любую попытку усомниться в многократно провозглашенном постулате об упадке нации.
Безапелляционная манера, с которой обычно рассуждают о неотвратимости конца нации, на самом деле доказывает только то, что в отдельных общественных слоях существует глубокое отвращение к этой политической форме. Наряду со страстью к продуктивизму[4] критика «национальной иллюзии» роднит между собой марксистов и либералов — в остальном ярых противников. В 1980-е практика разоблачения, «демистификации», национального принципа стала чуть ли не ритуалом. Список претензий, предъявляемых нации, можно было бы продолжать до бесконечности. Приведем лишь некоторые из них — те, что чаще всего встречаются в высказываниях моральных, интеллектуальных и научных авторитетов нашего времени:
— в сегодняшнем мире нации не имеют никакого смысла;
— национальное государство по своей сути противоречиво, оно устарело и представляет опасность;
— государства-нации слишком малы [в глобальном мире];
— национальный суверенитет — понятие, настолько же неопределенное, насколько и бесполезное;
— принцип национального самоопределения труднореализуем на практике;
— суверенизм или национальная сецессия суть эгоистические принципы;
— национальное сознание представляет собой ментальную изоляцию или стремление замкнуться в себе;
— национализм — это война[5];
— всякий национализм несет в себе зачатки расизма;
— упадок Западного мира вызван ростом национализма;
— национализм — это трагическая страница современной эпохи;
— империи имели существенные преимущества [перед национальными государствами];
— ни одно государство не должно стремиться к формированию культурной и политической нации;
— любая граница есть препятствие и помеха;
— обращение к национальному идеалу есть лишь отсылка к прошлому;
— мультилингвизм является неоспоримой ценностью, provided you tell it in English, of course[6];
— Европейский союз представляет собой непосредственную альтернативу европейским нациям;
— любой человек имеет право принадлежать сразу нескольких нациям;
— необходимо приложить усилия с целью преодоления национального государства.
Узнают ли авторы себя в этих словах? Впрочем, вряд ли у клише бывают авторы. Важнее другое: убедительно ли подобное неприятие нации? И вообще, откуда такая страсть к ее разрушению? Проистекает ли она из опасений возрождения фашизма, из ретроспективного отвращения к нацизму или из желания придать ускорение европейской интеграции? Связана ли она с экономической глобализацией, с верой в наднациональные организации, с хорошо осознанными интересами элит начала XXI века или с морализаторским лицемерием привилегированных классов?
У сторонников постнационального мира морализаторский патернализм и демонстративный мультикультурализм, как правило, сочетаются с превознесением некого абстрактного разнообразия, имеющего весьма отдаленное отношение к обстоятельствам их личной жизни. Глобализация ряда профессий (в финансовом секторе, науке, международных организациях, НКО) в гораздо большей степени способствует созданию глобальных сетей, мобильных структур и «золотых гетто», чем завязыванию культурных, языковых, общественных и повседневных контактов с местным населением. Разумеется, есть и весьма яркие исключения, но в целом же экспатрианты[7] являются привилегированной когортой людей, живущих в окружении себе подобных и кочующих из одного глобального города в другой.
Постоянно воспроизводимая критика стремления к «закрытию» общества требует разъяснения. Дело даже не в самой этой критике, а в том, что направлена она исключительно на нации и национализм. Религиозный фундаментализм или субнациональный коммунитаризм почему-то не рассматриваются в качестве форм «самоизоляции» или признаков ментальной и социальной «закрытости» — попробуй тут разберись! Если верить обширной социо(не)логической литературе, одержимость прозелитов конвертировать остальных в свою веру или коммунитаристское требование подчиниться обычаям [сообщества] якобы не имеют отношения к теме власти и господства. Религии, и в особенности меньшинства, преподносятся как «подлинные», «аутентичные», образования, в то время как нациям приписывают «искусственное» происхождение. В этом смысле поистине поразителен глубокий разворот в образе мысли, академических убеждениях и политических принципах: от антирелигиозной и одновременно пронациональной доксы 1900-х весы истории качнулись в сторону новой — идентитарной и антинациональной — доксы начала ХХI века.
Согласно новому общепринятому мнению, необходимо всячески содействовать приумножению разнообразных идентичностей, среди которых национальная идентичность отнюдь не самая сильная. Нация лишь отчасти связана с идентичностью, и сила этой связи варьируется от случая к случаю. Нация открывается миру (или, напротив, закрывается от него) гораздо чаще в соответствии с политической волей своих граждан, нежели по соображениям собственной культурной специфики: в конце концов, национальная идентичность (если таковую понимать как добровольную идентификацию человека с той или иной нацией) является более абстрактной, гибкой и хрупкой, но вместе с тем и более свободной, чем другие виды идентичности. В политической и общественной жизни национальная идентичность оттесняет все остальные на второй план. Напротив, биологические, сексуальные, этнические, культурные, религиозные, языковые идентичности более компактны и в большей мере способствуют укреплению власти того или иного сообщества. По сути они выступают в роли своеобразных маркеров: люди могут применять их к себе или отказываться от них, но так или иначе они устанавливаются социальным окружением. Что же касается национальной принадлежности, то она становится «безальтернативной» лишь в моменты кризисов, войн, конфликтов и распрей.
В этом соревновании идентичностей национальное государство критикуют одновременно с двух сторон, притом по прямо противоположным основаниям. С одной стороны, если смотреть сквозь призму космополитизма, выступающего за всеобщее упразднение границ, оно кажется чрезмерно привязанным к национальной идентичности. Напротив, с точки зрения мультикультурализма, нацеленного на укрепление всевозможных миноритарных идентичностей, государство-нация слишком монолитно. И для одного, и для другого течения нация выступает в качестве препятствия. На самом же деле нация в современном мире является в большей мере идентификацией, чем идентичностью; она связана не столько с понятием принадлежности, сколько с принципом участия. Конечно, непоследовательность двусторонней критики нации делает ее аргументацию неубедительной, но взаимное влияние обеих разрушительных сил все же обладает немалой силой внушения.
Сложные и противоречивые основания современной нациофобии по-прежнему нуждаются в детальном изучении. Однако уже сейчас можно назвать наиболее очевидную причину произошедшей перемены во взглядах на нацию. Как известно, Эрнест Геллнер не раз подчеркивал, что элиты в 1800-м или 1900 году были главными бенефициарами от появления и постоянного роста национальных рынков[8]. Попросту говоря, нация и национализм были делом элит: в то время весь элитарный слой был пропитан национализмом. Унификация норм производства и правил торговли в рамках единого национального рынка позволила ликвидировать прежние феодальные барьеры. С тех пор ситуация кардинальным образом изменилась: современный глобальный меркантилизм также стремится к уничтожению барьеров, но уже в планетарном масштабе. Элиты начала XXI столетия, выступающие главными бенефициарами экономической глобализации, находят в своей нынешней нациофобии выгоду, сопоставимую с элитарной преданностью нации столетней давности, поскольку отныне их интересы связаны с делокализацией производств и капиталов на глобальном уровне. Таким образом, на смену государственному и национальному строительству, патриотизму и самопожертвованию во благо нации пришли иные ценности: открытость миру, беспрепятственное перемещение, завязывание новых связей и принцип свободного обмена. Хотя эти новые условия позволяют удачно скрывать довольно грубый и непосредственный материальный интерес нынешней элиты за привлекательной оберткой единства человеческого рода, многие ее представители искренне в это верят. Элиты прошлого тоже верили, но совсем в другие идеалы: в условном 1900 году они почитали за высшее проявление общественной морали готовность индивида жертвовать собой ради нации. Так или иначе, идеология часто служит прикрытием для реальных интересов. Это означает не то, что всякое объяснение можно свести к материальным и финансовым интересам, но лишь то, что любые формы интереса имеют значение, в том числе и самые грубые.
Возражение. Вопрос все же не в том, должны ли мы отрицать масштаб указанной перемены во взглядах элит на нацию, даже если мы считаем последнюю благотворным явлением. Но и сегодняшнюю ортодоксию нельзя назвать полностью ошибочной. Эпоха наций, возможно, и не закончена (как некоторые поспешили возвестить) — но не отжил ли свое золотой (и наивный) век национального существования?
Ответ. Сказать, что нация как политическая форма не устарела, совершенно не значит, что данная форма существует в неизменном виде — напротив, она постоянно меняется. Можно пойти еще дальше и утверждать, что один из наиболее существенных недостатков нации как типа организации общества состоит сегодня в том, что она до сих пор не была в полной мере реализована в соответствии со своим первоначальным политическим проектом. Но, чтобы понять смысл этого проекта, нужно отдавать предпочтение национальной принадлежности, а не иным формам идентичности. Необходимо также предпочитать национальное этническому, сильную политическую идентификацию — коммунитаризму.
В 2008 году многие выражали удовлетворение в связи с тем, что на пост президента США впервые был избран темнокожий кандидат. Выражать удовлетворение по этому поводу — как раз свидетельство верности политическому проекту нации, по своей сути эгалитарному и ориентированному на интеграцию. А вот голосовать за Барака Обаму не потому, что он отстаивает именно такой политический проект, а только из-за цвета его кожи, ему бы точно не соответствовало. Поскольку в последнем случае идентичность была бы поставлена выше любой политической программы и, таким образом, демократия лишилась бы собственно политического смысла, превратившись в этнокультурное зрелище.
Глубина и масштаб перемены отношения к нации, произошедшей всего за несколько десятилетий, поражают. В этот самый момент, когда я пишу эти строки, мир отмечает столетие окончания Первой мировой войны. Тональность связанных с ней памятных мероприятий весьма характерно отражает эволюцию про- и антинациональных взглядов. К счастью, тупой национальный шовинизм образца 1900-х практически исчез как в Европе, так и на Западе в целом, но отныне, в начале XXI столетия, любой национализм — даже мирный или вовсе пацифистский — становится объектом интеллектуального отвращения и морального осуждения. Из образа многообещающего будущего и реализации права народов на самоуправление в 1900-е нация в представлении многих превратилась в реликт преступного прошлого и препятствие на пути к гуманизации нравов. Что в начале прошлого столетия, что в настоящем веке обе эти оценки, будучи противоположными по смыслу преувеличениями, не выдерживают серьезной критики.
Строгое осуждение Первой мировой войны более чем оправданно. Мясорубка в окопах не может не возмущать чувств любого человека. Но возложение ответственности за развязывание войны и принесенные ею бедствия исключительно на становление наций в Европе представляет собой упрощение, говорящее нам больше о нынешнем европейском сознании, чем об исторической реальности. Переоценка националистического фактора отчасти вызвана желанием искоренить все формы национализма раз и навсегда. Прежде всего это заведомо ошибочное суждение, представляющее политическую историю прошлого как историю исключительно национальную, а это явное упрощение. Наряду с этой ошибкой, обесценивающей всю последующую аргументации, тут же выдвигается тезис, что отныне национальная форма обречена на неизбежное ослабление — и это вне зависимости от конкретного типа нации. Иными словами, если нация теперь находится на пути к своему исчезновению, то это совсем неспроста — более того, так и должно быть. Данное сочетание изъявительного и повелительного наклонения, или, выражаясь иначе, смешение реальности с идеальной картиной мира, вообще-то должны нас настораживать: подобные амальгамы явно несут на себе отпечаток пристрастности.
В этом отношении предреченный конец нации можно сравнить с ролью, возлагаемой на буржуазию в марксистской теории: сыграв, как утверждалось, значимую роль в истории, затем (и притом очень быстро) она должна была отмереть. Странный парадокс: как только буржуазия исполнит свое историческое предназначение, места на свете ей больше не будет. Следовательно, следует всячески приближать ее конец — сначала участием в разработке теории, а затем и активной борьбой во имя свершения пролетарской революции. Вот только вопрос, не приведет ли трансформация индустриального общества в общество потребления к относительному, но всеобщему обуржуазиванию[9], просто не приходил марксистам в голову!
В обновленной версии этого псевдоисторического закона незавидное место буржуазии заняла нация, рассматриваемая отныне как одновременно пагубное и отработавшее свой ресурс образование. В соответствии с той же старой схемой иммигрант (хочет он того или нет) наследует искупительную миссию пролетариата, окончательно сошедшего с исторической сцены и в дурмане бросившегося в объятия ксенофобного популизма. Однако подобная романтическая иллюзия едва ли поможет нам понять, что на самом деле происходит на наших глазах и — тем более — что нас ожидает в будущем.
Вообще-то говоря, важно избегать двух противоположных интеллектуальных ловушек: с одной стороны, консервативного традиционализма («нация вечна»), а с другой, — разрушительного прогрессизма («нация должна отмереть»). Утверждение, что нация обречена на скорое исчезновение в результате экономической глобализации, является одной из наиболее уязвимых гипотез. В строгом смысле слова не существует никакого единого мирового рынка, способного оперативно и беспрестанно регулировать все перемещения капиталов, товаров, рабочей силы и особенно населения. На самом деле мы живем внутри неомеркантилистской системы, управляемой несколькими компаниями-гигантами и горсткой громадных государств-наций, заинтересованных в мировой торговле.
Гипотеза скорого конца наций покажется нам еще менее правдоподобной, если взглянуть на цифры статистики и политические настроения подавляющего большинства европейцев. Таким образом, не имеет даже смысла рассматривать эту гипотезу всерьез ни в качестве идеала отдаленного будущего, ни тем более в качестве проекта на кратко- и среднесрочную перспективу. По сути дела неважно, нравится кому-то существование наций или нет: вопрос не стоит об их исчезновении или недалеком конце. Единственный по-настоящему значимый вопрос касается нашей политической воли и ее последствий: чего мы хотим добиться? Собираемся ли мы трансформировать, укреплять, поддерживать в нынешнем состоянии или же ослаблять национальную форму наших обществ?
То обстоятельство, что всякий национальный рынок отныне вынужден приспосабливаться к новым мировым реалиям, не означает ни того, что государства перестали быть ведущими игроками (при условии, конечно, что они хотят быть таковыми), ни того, что нации устарели в качестве политической и культурной рамки жизни общества. На практике нация не только не ослабевает, но и укрепляется по всему миру. Иллюзорность европейского представления о неизбежном отмирании наций является лишь следствием травматизма, полученного в результате европейских войн. Постоянные напоминания об этой травме склоняют к мысли, что европейская интеграция принесла с собой мир. Но не менее (а возможно, и более) убедительным является утверждение, что эта интеграция сама была продуктом мира, наступившего после стольких войн. Европейское сообщество рождалось в условиях военного противостояния «холодной войны», а не в блаженной неге деполитизированного континента (возможно, таков образ европейской мечты, но он точно не имеет отношения к реальности 1960-х).
Нынешний универсализм в его пост- или наднациональных формах выказывает удивительную снисходительность ко всем идентичностям, кроме национальной. Высокообразованные элиты, очевидно, располагают средствами, позволяющими им до определенной степени навязывать свои взгляды всем остальным. Но подобной страсти к идентичностям я предпочитаю настоящий космополитизм — тот, что смотрит поверх любых идентичностей (при этом без малейшего к ним пренебрежения) для того, чтобы ценить людей, интересоваться идеями, произведениями искусства, теориями или открытиями. Мировая реальность, плохо просматриваемая из ставшей провинциальной Европы, на самом деле глобальна, меж- и транснациональна, но ни в коем случае не наднациональна. Сквозь призму экономических и культурных обменов, да и всего многообразия форм точечного сотрудничества, этот межнациональный мир совсем уж не кажется постнациональным.
Прежде, чем отбросить гипотезу постнационального мира как несостоятельную, посмотрим, как вера в будущее без наций утвердилась в месте своего происхождения и наибольшего почитания — в самом сердце Европы. Как уже отмечалось, постнациональная мысль в последовательном виде проявилась в середине ХХ века. Возможно, самым известным ее сторонником является Юрген Хабермас. Дабы покончить с национальным чувством и принадлежностью к общей культуре, необходимыми для функционирования представительной демократии, этот философ предложил формулу «конституционного патриотизма» в качестве наилучшего из возможных образов будущего — как для Германии, так и для всего мира. Данная формула ограничивалась индивидуальной поддержкой норм конституции, уважением принципов правового государства и одобрением концепции прав человека.
Предполагалось, что такой патриотизм, определенный в категориях права (чтобы быть как можно менее национальным), должен был в перспективе распространиться на все народы планеты. Вместе с тем концепция «конституционного патриотизма» изначально имела и ряд специфических особенностей. Во-первых, она задумывалась применительно к федеративной Германии, то есть западной части страны, разорванной надвое в эпоху «холодной войны». Во-вторых, она была основана одновременно на отрицании нацизма и сопротивлении коммунизму. В то же время «конституционный патриотизм», по всей видимости, задумывался как универсальная модель, которая должна помочь миру преодолеть любые отсылки к нации, как того хотела постгитлеровская Германия.
Но одно событие, случившееся внезапно (хотя его и можно было ожидать — правда, в отдаленной перспективе) и заставшее всех участников врасплох, положило конец данному политическому и моральному движению. Для того, чтобы понять, почему нанесенный ему удар оказался фатальным, достаточно посмотреть, как происходило объединение Германии в 1990 году. Оно отнюдь не было воспринято как создание новой демократии или победа рыночной экономики. Объединения ждали и приветствовали (по крайней мере в самой Германии) именно как национальное воссоединение единого народа, искусственно разделенного военной оккупацией, имперской политикой и идеологическим противостоянием. В 1950-е последствия тотального поражения страны были сначала преуменьшены, затем отодвинуты в сторону и впоследствии забыты в контексте «холодной войны». Парадоксальным образом «холодная война», закрепившая каждую из двух частей Германии за одним или другим блоком, спасла эту страну от уничтожения высокой ценой раздела.
В 1990 году произошла внезапная смена декораций: постнациональная идея тут же отошла на второй план. Объединение Германии происходило под переосмысленным в позитивном ключе лозунгом «Wir sind ein Volk» («Мы один народ»). Депутаты Бундестага запели немецкий гимн, как только получили сообщение об изменении политической ситуации в Восточном Берлине — еще до того, как толпа оттеснила солдат, охранявших подход к Берлинской стене. Вот это действительно ирония истории: настоящее и будущее национальной реальности были подтверждены в том самом месте, где ее конец считался чуть ли не предрешенным.
Другая ирония этой же истории заключается в том, что немцы 1990-х неожиданно для себя оказались последователями Ренана и Фюстеля де Куланжа[10], и это в тот самый момент, когда французы начали постепенно отдаляться от собственной национальной концепции. Конечно, ни Франция, ни Германия сегодня уже не хвалятся свершениями прошлого. Однако в то время, как во Франции, где (со времен Жака Ширака) больше не смеют отмечать победу под Аустерлицем и где элиты считают генерала де Голля устаревшим эксцентриком, Германия утверждает французскую национальную концепцию, созданную более ста лет назад:
«Вместе страдать, наслаждаться, надеяться — вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям. […] Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия»[11].
Первые годы XXI века свидетельствуют ровно о том же: нация — одна из ключевых реалий нашего времени. После атак 11 сентября Соединенные Штаты среагировали как нация, находящаяся «в состоянии войны», и провозгласили себя главным идейным проводником демократии во всем мире, ссылаясь при этом на собственные фундаментальные национальные принципы и крах коммунизма. Имели ли мы дело с консервативной и империалистической политикой администрации Джорджа Буша-младшего? Вполне возможно, но и Барак Обама во время обеих (удачных для себя) президентских кампаний неизменно представлял США как One Nation, притом как во внутренней, так и во внешней политике. Одновременно с этим в 2012 году новый китайский председатель[12] связал реализацию программы «Китайская мечта» с «возрождением китайской нации». В рамках этой программы, нацеленной на укрепление мощи и влияния Китая в мире, коммунизм оказался подзабыт, меркантилизм не ставится под сомнение, а построение демократии отодвинуто на будущее.
Должны ли мы из всего этого заключить, что разговоры о «конце нации» в корне ошибочны? Подобный вывод был бы обратным упрощением, хотя и существенно меньшим по сравнению с догматизмом глашатаев постнациональной эпохи. Идея преодоления нации смешивает проекции с реальностью, предпочитает разрушение созиданию, принимает Европу за весь мир и не имеет никакого отношения к историческому мышлению. Конечно, трудно отрицать, что национальное государство больше не находится в зените своего могущества и не вызывает всеобщих симпатий. Верно и то, что глобальные взаимодействия меняют ситуацию на планете и задают новые правила международной конкуренции. Но эти изменения отныне уже не представляют непосредственной угрозы для жизнеспособности наций, как это было в эпоху колониальных империй, приносивших собственные принципы национального устройства в жертву имперской политике и отрицавших право колоний на национальное самоопределение.
Сегодня в том составном организме, который мы называем государством-нацией, глобализация в большей степени ослабляет именно государство, а не нацию. Впрочем, таково было желание самих государств, предавшихся задающему моду меркантилизму. Но стоит мировой системе дать сбой (как это, например, случилось во время кризиса 2008 года), спасения приходится ждать от обладающих инстинктом самосохранения национальных государств, а не от международных экономических организаций. Вместе с тем такие факторы, как интенсификация миграционных потоков и процессов экспатриации или увеличение числа людей с двойным гражданством, ослабляют интеграционную способность национальных государств. Хорошо это или плохо, политическая принадлежность человека в будущем уже не будет опираться на одно лишь патриотическое чувство, как то было в прошлом веке. Короче говоря, это будет уже не нация в привычной для нас, европейцев, форме и уж точно не нация образца 1900-го или даже 1950 года. Но это будет нация в процессе изменения, а вовсе не ее финал. Глобализация, с ее неоспоримыми успехами и порождаемыми ею экономическими и экологическими рисками, требует межнациональной кооперации. Такое взаимодействие не означает ни исчезновения наций, ни отмирания государств. Тем более оно не похоже на воплощение утопии глобального рынка, способного в теории найти долгосрочный компромисс между меркантильными интересами держав, жаждущих экономического роста, и делокализованными компаниями, заинтересованными в максимизации прибыли.
Наконец, представим, что многократно объявленный конец нации все же наступил. Но что же настанет тогда? Какая иная политическая форма придет нации на смену? На самом деле есть всего два варианта: или произойдет возврат к империям, городам-государствам и племенам, которые предстанут в несколько обновленном и модифицированном виде, или же мы станем свидетелями чего-то невиданного — новой и неизвестной до сих пор политической единицы. Похоже, однако, что никто из нас не в состоянии описать ее даже в самых общих чертах.
Перевод с французского Сергея Федюнина
[1] Перевод выполнен по изданию: Delannoi G. La nation contre le nationalisme, ou la résistance des nations. Paris: Presses universitaires de France, 2018. P. 74—90. Текст публикуется с некоторыми незначительными изменениями, внесенными с согласия автора.
[2] Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996.
[3] Berlin I. The Bent Twig [1972] // Idem. The Crooked Timber of Humanity. London: John Murray, 1990. P. 278.
[4] Доктрина, согласно которой экономическое производство является первичной целью человеческой организации. — Примеч . перев.
[5] Эта фраза («Le nationalisme, c’est la guerre!») принадлежит французскому президенту Франсуа Миттерану, произнесшему ее в выступлении перед депутатами Европарламента в январе 1995 года. Речь была встречена бурными аплодисментами. — Примеч. перев.
[6] При условии, конечно, что вы говорите это на английском. — Примеч. перев.
[7] «Экспатрианты» — люди, проживающие и работающие за пределами своей страны. — Примеч. перев.
[8] Геллнер Э. Нации и национализм. М.: Прогресс, 1991.
[9] Embourgeoisement (фр.) — процесс, при котором рабочие в результате роста своего благосостояния принимают ценности и образ жизни городского среднего класса, то есть буржуазии. — Примеч. перев.
[10] Французские историки XIX века, внесшие существенный вклад в разработку теории политической нации. — Примеч. перев.
[11] Ренан Э. Что такое нация? // Хронос. 2006. № 1 (http://hrono.ru/statii/2006/renan_naci.php#1).
[12] Си Цзиньпин. — Примеч. перев.