Эрик Хобсбаум и его соавторы в постсоветском контексте
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2018
Владимир Сергеевич Малахов (р. 1958) — политолог и философ, профессор Московской высшей школы социальных и экономических наук, директор Центра теоретической и прикладной политологии Института общественных наук РАНХиГС.
[стр. 236—245 бумажной версии номера]
Эффект, который в свое время произвела концепция «изобретения традиции» [1], сравним с эффектом андерсоновских «воображаемых сообществ». После публикации книги в 1983 году множество серьезных исследователей посчитали необходимым (или это сделали их издатели?) обозначить приверженность новой аналитической рамке уже в названии своих трудов. Изобретение Америки, изобретение паспорта, изобретение еврейского народа, изобретение порнографии, изобретение мифа[2] и так далее — поток книг и статей, использовавших слово «изобретение» в целях максимизации собственной узнаваемости и опознаваемости авторов как теоретически продвинутых, едва ли поддается исчерпывающему обзору.
Однако, если бы речь шла лишь об интеллектуальной моде, эту книгу рано или поздно забыли бы. Между тем, несмотря на более чем три десятилетия, отделяющих нас от ее выхода в свет, она остается в международных лидерах по индексу цитируемости. Дело, очевидно, заключается в другом — прежде всего в эпистемологическом контексте, в который она оказалась встроена и в производстве которого участвовала. Я имею в виду антиэссенциалистский поворот, произошедший в социальных науках в последнюю треть XX века. Именно тогда в науках об обществе утвердился подход, получивший название социального конструктивизма. Сильно упрощая, суть этого подхода можно выразить так: все, что в окружающей нас жизни кажется само собой разумеющимся и естественным, на деле представляет собой результат человеческой деятельности, общественной практики. Все это было в определенных условиях произведено людьми и меняется вместе с изменением указанных условий[3].
Кроме того, секрет влияния этой книги заключается в заложенном в ней аналитическом потенциале. Для ученых, участвовавших в ее написании, было бы слишком тривиальным указать на то, что практики, воспринимаемые людьми как нечто уходящее своими корнями в глубину веков, зачастую представляют собой нечто относительно недавно сфабрикованное[4]. Вопрос не в том, существуют ли традиции «естественным» образом, вырастая из органики жизни, или сознательно конструируются. Вопрос в том, почему, как, кем и в каких обстоятельствах они конструируются.
Традиции «сверху», «снизу» и «из середины»: государство — общество — бизнес
В советское время, несмотря на официальный научный атеизм, в булочных под Пасху появлялся «кекс весенний» — эвфемизм пасхального кулича. То была очевидная уступка властей давнишней традиции празднования, такая же, как «проводы зимы» взамен Масленицы или новогодняя елка вместо Рождества[5]. Перед нами характерный случай того, как некие практики воспроизводятся независимо от усилий государства. Вместе с тем случается и прямо противоположное, когда нечто, долженствующее стать традицией, не становится таковой, несмотря на все старания бюрократии. Хороший пример — день 4 ноября в России, учрежденный более десятилетия назад с целью демонстрации национального единения, но воспринимаемый людьми лишь как повод не ходить на работу.
Однако противопоставлять друг другу традиции, низовые и спонтанные, традициям, устанавливаемым сверху, — непродуктивное занятие. Эти два процесса пересекаются. Настоящая задача социальных ученых заключается в том, чтобы понять, почему одни традиции, когда-то учрежденные, укореняются и воспроизводятся, а другие оказываются нежизнеспособными. Какие социальные акторы стоят за удачным учреждением той или иной традиции? В каких условиях они должны действовать и какими ресурсами обладать, чтобы рассчитывать на успех своего изобретения?
Вопрос об изобретении традиций есть вопрос о непростом взаимодействии «верхов» и «низов» — проектов государства, связанных с легитимацией его действий посредством отсылки к прошлому, и реакции общества на эти проекты; эмоциональных потребностей простых людей и умения чиновников ответить на эти потребности, придав им приемлемую символическую форму. В этом взаимодействии постоянно, хотя и не всегда явно, присутствует третья сторона: бизнес, предпринимательский класс. Без его небескорыстного посредничества ни одно начинание, будь то сверху или снизу, не может рассчитывать на успех. Наконец, существует еще один социальный актор, прямо или косвенно участвующий в публичной дискуссии вокруг традиций, их «возрождения», если те считаются полезными, или их искоренения, если они представляются «вредными», — это церковь. (В нашем случае Русская православная церковь, но, коль скоро ниже речь пойдет не только о России, не одна она.)
Красноречивой иллюстрацией сказанного в сегодняшней российской повседневности может служить празднование Хэллоуина и Дня святого Валентина. Ни о том ни о другом до начала 1990-х подавляющее большинство россиян даже не подозревало. Однако за прошедшие четверть века ритуалы, связанные с этими датами, приобрели такую популярность, что впору говорить о традициях. Обе постепенно получили масштабную поддержку бизнеса: магазины предлагают соответствующие аксессуары, рестораны и бары устраивают под «День всех святых» и под «День влюбленных» специальные программы и так далее. Массовый спрос, с одной стороны, и его массовое удовлетворение, с другой, дают столь мощный социокультурный эффект, что никакие протесты церковных активистов и никакие запреты со стороны чиновников уже ничего не изменят.
Есть и пример компромиссного выхода из коллизий вокруг традиций, возникающих снизу. С 1992 года в Москве и ряде крупных городов России отмечается День святого Патрика. Поклонники кельтской культуры каждый год устраивают днем 17 марта впечатляющие маскарадные шествия, а вечером содержатели питейных заведений, выдающих себя за Irish pubs, бывают вознаграждены десятикратной выручкой. Официальные круги поначалу от этой традиции дистанцировались, но затем, в конце 1990-х, включили ее в формат ежегодного международного фестиваля — с концертами на самых престижных (и дорогих — привет бизнесу) площадках. РПЦ долго выдерживала паузу, пока, наконец, в 2017 году не решилась включить «святителя Патрикия, просветителя Ирландии», в число почитаемых в марте святых и тем самым отчасти присвоить этот праздник (правда, дата празднования в России в силу разных календарей будет отставать на 13 дней)[6].
Не исключено, что тактический ход руководства РПЦ стал своего рода извлечением урока из неудачи в тяжбе со светской общественностью по поводу уже упомянутого Дня святого Валентина. Напомню о действиях, предпринятых по этому поводу Московской патриархией. Усмотрев в праздновании 14 февраля греховный импорт, церковные иерархи попытались выставить ему альтернативу: в конце 2000-х было предложено отмечать 8 июня День семьи, любви и верности, приуроченный ко дню памяти Петра и Февронии — православных святых, считающихся покровителями семьи и брака. Результативность этого начинания каждый может поверить собственным опытом.
Проблематика традиции в постсоветском контексте
Для русскоязычных читателей (не только в России) эта книга представляет, как мне кажется, особый интерес. Исторические разрывы, скрывающиеся за фикциями преемственности, достаточно глубоки и в Англии, и в Шотландии, и в странах бывшей колониальной Африки. Однако в постсоветском пространстве рубцы от этих разрывов совсем свежие. От 1991 года нас отделяет не так много времени, и тогдашние события, конечно, осмысляются в различных контекстах по-разному. Если для России распад СССР скорее травматичен, то для бывших советских республик, превратившихся в суверенные политические единицы, это новое начало. Вместе с тем и в бывший центр «советской империи», и на ее бывшую периферию 1991 год принес с собой глубокую эмоциональную и идеологическую растерянность. На каком символическом фундаменте возводить национальную государственность? На какие образы прошлого опереться, выстраивая собственный исторический нарратив? Эти вопросы одинаково сложны на всем постсоветском пространстве — от Молдовы и Украины до Киргизстана и Таджикистана.
Случай России при всей его специфичности в одном отношении перекликается со случаем ее соседей: здесь, как и в других постсоветских государствах, в распоряжении властей слишком мало точек сборки национального сообщества. Только День Победы и полет Гагарина. Все остальное спорно, все остальное разъединяет. Для одних революция 1917 года есть «октябрьский переворот», а для других она «Великая Октябрьская социалистическая революция»; одни являются поклонниками Николая II, а другие — почитателями Ленина; одни — наследники тех, кто сидел, а другие — тех, кто охранял; одни от перелома 1991 года выиграли, а другие проиграли. Какую традицию можно выстроить в таких условиях? И какие семантические и эмоциональные пласты она должна в себе нести, чтобы стать привлекательной если не для всего общества, то хотя бы для значительной его части?[7]
Рассмотрим вехи, отмечающие усилия российских властей на этом пути.
В 1995 году возобновляются Парады Победы. (Собственно, единственным событием, к которому отсылал парад 1995 года, был Парад Победы на Красной площади, состоявшийся 24 июня 1945-го. С тех пор парадов не проводили, а день 9 мая вплоть до 1965 года был обычным рабочим днем.) С этого времени каждая годовщина победы в Великой отечественной войне традиционно отмечается грандиозным военным парадом на Красной площади (с 2008-го — с участием тяжелой военной техники). За ним традиционно наблюдают огромное множество телезрителей.
В 1996 году происходит переформатирование 7 ноября из «Годовщины Октябрьской революции» в «День согласия и примирения». Однако примирить условных «красных» с условными «белыми» явно не удалось, и в 2005-м предпринимается новый шаг: от празднования 7 ноября вообще отказываются, день перестает быть выходным, а вместо него учреждается новая символическая дата — День народного единства 4 ноября. О том, что попытка оказалась мертворожденной, мы уже упомянули.
В том же 2005 году стартовала акция «Георгиевская ленточка», имевшая ошеломляющий успех. 7 ноября 2006-го на Красной площади прошел «Исторический парад», представлявший собой реконструкцию парада 7 ноября 1941 года. С тех пор это зрелищное мероприятие проводится ежегодно, собирая у экранов телевизоров внушительную аудиторию. Крайне примечательно, что, отсылая к параду 1941 года, акция неотсылает к событию, к которому эксплицитно отсылал тот парад: революция 1917-го в ней сознательно игнорируется, подвергается забвению. Наконец, начиная с 9 мая 2012 года государство активно участвует в общественной акции «Бессмертный полк», которая, подобно акции «Георгиевская ленточка», на первых порах оказалась весьма успешной.
В чем секрет успеха двух традиций, изобретенных на наших глазах? По-видимому, в первую очередь в том, что в них произошла встреча императивов государства и устремлений общества: с одной стороны, попыток властей достичь социальной сплоченности, национальной консолидации, с другой стороны, низового запроса на единение. Люди устали от того иронически-дистанцированного отношения к прошлому, которое было характерно для первой половины 1990-х, и захотели перевообразить историю в позитивном ключе. Из этого возникла новая стратегия публичного воспоминания[8]. Из прошлого берутся лишь элементы, которые несут в себе положительную эмоциональную нагрузку. Тяга общества к позитивному образу самого себя и потребность государства в собственной легитимации счастливо нашли друг друга.
Счастье, впрочем, продлилось недолго. В погоне за эффективностью — а в понимании чиновников последняя измеряется лишь количественно — бюрократическая машина за десятилетие выхолостила эмоционально-личностное содержание, которое георгиевская ленточка, безусловно, имела поначалу. Искренность была привнесена в жертву массовости[9]. Нечто похожее произошло и с «Бессмертным полком». Идея этой акции, как и в случае с ленточкой, пришла снизу. Ее авторами стали журналисты телеканала «ТВ-2» из Томска (кстати, того самого, который четыре года спустя будет ликвидирован). Стремясь очеловечить празднование Дня Победы, Сергей Лапенков и его коллеги в 2011 году предложили томичам выйти 9 мая на улицу с портретами своих родственников — для современных поколений уже не дедов, а прадедов, — участвовавших в войне. Инициатива нашла горячий отклик по всей стране, к ней присоединились десятки тысяч людей. Затем произошло присвоение акции властью. Наращивая обороты в применении административного ресурса, то есть выводя людей по разнарядке, государство добивается все новых рекордных цифр по количеству участников. Что платой за эти рекорды становится разрыв между внешним действием и внутренним переживанием, чиновников не беспокоит.
Можно предположить, что в обозримом будущем некая символическая акция с прицелом на традицию возникнет в привязке к фигуре Юрия Гагарина. Однако такое начинание вряд ли станет масштабным, поскольку событие 12 апреля 1961 года не обладает тем потенциалом объединения (будь то через утрату или победу), которым обладает событие 9 мая 1945-го.
Постсоветская реальность — настоящий Клондайк для социальных ученых. Эксперименты с традициями, здесь идущие, вызывают то улыбку, то оторопь. Так, в ряде стран Средней Азии некоторые общественные активисты попытались заново интерпретировать женскую эмансипацию советских времен; расставание с паранджой в итоге предстало не символом модернизации, а навязанным Москвой отбрасыванием национальных традиций. Среднеазиатские государства, с одной стороны, декларируют свою принадлежность исламскому культурному ареалу и, соответственно, преподносят свою исламскую идентичность как символ возврата к традиционным основам социально-культурного устройства, а с другой стороны, крайне нетерпимо относятся к любым попыткам вернуться к этим основам, идущим снизу. Власти в Узбекистане и Таджикистане, например, запретили ношение хиджаба в школах, а людей, внешний вид которых свидетельствует о чрезмерной, с их точки зрения, религиозности (определенная форма бороды у мужчин, черный хиджаб у женщин), преследуют.
Поучительно наблюдать, что происходит в постсоветских странах с традицией празднования 9 мая. Вокруг этой даты возникают самые драматичные коллизии, как политические, так и общественные. С одной стороны, целый ряд постсоветских государств помещает эту дату в принципиально иной исторический контекст, чем принято в России: в рамку Второй мировой войны, которая началась не 22 июня 1941-го, а 1 сентября 1939 года[10]. В официальном нарративе балтийских государств окончание войны выступает не освобождением от фашизма, а третьим этапом иностранной оккупации (первый — со стороны Москвы — имел место в 1940-м, а второй — со стороны фашистского Берлина — в 1941-м). Согласно этому нарративу, в Латвии 8 мая отмечается День разгрома нацизма и памяти жертв Второй мировой войны. Однако в той же Латвии сотни тысяч простых людей (в основном потомков ветеранов Красной армии) привыкли вспоминать павших в борьбе с фашизмом именно 9 мая. Это для них День Победы, эмоционально окрашенный и связанный с личным достоинством. В первые постсоветские годы попытки отмечать этот праздник крайне болезненно воспринималось и латышскими властями, и значительной частью граждан. Было очевидно, что в этой точке сосредоточен огромный конфликтный потенциал. Со временем напряжение несколько ослабло, конфликтность явно снизилась причем не в последнюю очередь благодаря прагматизму государства: празднующих людей больше не преследуют исходя из права на свободу собраний. Однако общество остается глубоко расколотым по линиям исторической памяти, одной у русских и другой у латышей.
Историческая память как предмет оспаривания
Успех георгиевской ленточки в значительной мере объяснялся расплывчатостью ее семантики[11]. Заложенные в ней смыслы совсем не исчерпываются тем, который был предложен ее создателями, видевшими в ней знак памяти и уважения погибшим, причастности грандиозному событию. (Правда, эта причастность очень скоро начала истолковываться исключительно в модусе гордости, а не в модусе скорби.) Коль скоро ленточка одновременно отсылает к разным слоям исторической памяти, от ордена Святого Георгия, учрежденного еще Екатериной, и Георгиевского креста времен Первой мировой до ленточки Ордена Славы, учрежденного в 1943-м, она допускает множество прочтений, включая имперское (и даже монархическое), почвенно-романтическое, этатистское, официозно-патриотическое, личностно-биографическое и так далее. Благодаря этому свойству она и оказалась востребованной миллионами российских граждан независимо от их идеологических симпатий.
Однако одно дело — Россия, и совсем другое — пространство за ее пределами. Здесь возможности российской власти в том, что касается контроля над смыслами, намного скромнее. Строго говоря, эти ресурсы почти нулевые. Сколь бы много усилий по экспорту символов ни предпринимала официальная Москва, их рецепция от нее не зависит. Так, попытки учредить за границей традицию ношения георгиевской ленточки (а в последние несколько лет — и проведения акции «Бессмертный полк») не увенчались заметными успехами. И хотя российская медийная машина каждый год бодро рапортует об увеличении числа «охваченных» в ближнем и дальнем зарубежье, символической экспансии на деле нет. Для того, чтобы такая экспансия имела место, необходимы два условия. Первое заключается в том, чтобы власти того или иного постсоветского государства проводили благоприятную для России «историческую политику». Второе — наличие в обществе достаточно большого количества людей, которые наделяют 9 мая 1945 года примерно теми же смыслами, что и россияне.
Если в позиции официального Минска, Еревана и Бишкека достаточно отчетливо делается акцент на общих жертвах, принесенных на алтарь общей победы, то в Тбилиси после 2008 года, равно как и в Киеве после 2014-го, отношение к советскому периоду национальной истории резко изменилось. В сознании большинства сегодняшних украинцев георгиевская ленточка не символизирует ничего, кроме сепаратизма и войны на Донбассе.
Не следует, кстати, обольщаться относительно тождества в интерпретации символов Россией и ее партнерами по Евразийскому союзу. У этих стран, как у всякого государства, есть свои интересы, а значит, и свои представления о том, какую политику памяти следует проводить. Кроме того, после неуклюжих попыток по распространению «русского мира» и начала войны на юго-востоке Украины в странах-партнерах произошло переозначивание георгиевской ленточки. В Беларуси, в частности, она теперь прочно ассоциируется с российским экспансионизмом. По этой причине в республике начиная с того же 2014 года введена собственная памятная лента (президент Лукашенко, приезжая на торжества по случаю Дня Победы в Москву, вешает на один лацкан с ней и георгиевскую; но, возвращаясь в Минск, последнюю снимает).
Стоит сказать несколько слов и о проведении за границами России акции «Бессмертный полк». Ситуация здесь обстоит совершенно иначе, чем хотелось бы думать капитанам российского медиа-бизнеса. Аналоги этой акции в самом деле существуют во многих странах. Однако из того, что британцы, канадцы, американцы (и между прочим немцы тоже) поминают 8 мая погибших на войне родственников, вынося из дома их портреты, вовсе не следует, что они разделяют с россиянами одни и те же смыслы подобных действий. Что касается государств, четверть века назад являвшихся республиками в составе СССР, то в них будущее этой традиции под вопросом. И опять-таки все упирается в: а) наличие в обществе соответствующего запроса и б) политическую волю, то есть позицию государства. В Ереване, например, акция «Бессмертный полк», без сомнения, продиктована потребностью огромного числа людей: чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть YouTube. А вот в Ашхабаде… Если не верить на слово Первому каналу, а дать себе труд проверить сообщение о соответствующей акции в туркменской столице, то можно выяснить, что ее проведение там ограничилась территорией русской школы при посольстве Российской Федерации.
Разумеется, в случае напряжения между общественным запросом[12] и позицией государства попытки учредить традицию будут буксовать. Не успели мы узнать о проведении шествий «Бессмертный полк» в Ташкенте и Душанбе, как было объявлено, что в 2017 году они проводиться не будут. Узбекские власти сослались при этом на сложную международную обстановку, а таджикские — на противоречие этого действия… «исламским традициям». No comment.
[1] Публикация приурочена к выходу в свет русского перевода книги: Hobsbawm E., Ranger T. (Eds.). The Invention of Tradition. Cambridge: Cambridge University Press, 1983.
[2] См.: Dray P. Stealing God’s Thunder: Benjamin Franklin’s Lightning Rod and the Invention of America. New York: Random House, 2005; Torpy J.C. The Invention of the Passport: Surveillance, Citizenship and the State.Cambridge: Cambridge University Press, 2000; Sand S. The Invention of the Jewish People. London; New York: Verso, 2009; Hunt L. (Ed.). The Invention of Pornography: Obscenity and the Origins of Modernity, 1500—1800. New York: Zone Books, 1993; Chance J. (Ed.). Tolkien and the Invention of Myth: A Reader. Lexington: University Press of Kentucky, 2004.
[3] Для тех, кто внимательно читал Маркса, здесь нет никакого открытия. Понадобилось, однако, появление целого корпуса фундаментальных работ, от Томпсона до Бурдьё, чтобы антиэссенциалистский взгляд на общество утвердился в социально-гуманитарном мейнстриме.
[4] Подчеркнем: зачастую, но не всегда. Наряду с традициями, придуманными конкретными людьми для конкретных целей, то есть изобретенными в буквальном смысле, существуют традиции, истоки которых теряются в глубоком прошлом. Авторы данной книги называют их «обычаями». Они, однако, обращают наше внимание на то, что, во-первых, грань между обычаем и традицией достаточно расплывчата, а во-вторых, обычай тоже был когда-то установлен, поскольку обслуживал определенные цели. И по мере того, как соответствующие цели утрачивают актуальность, обычаю перестают следовать.
[5] Нелишне напомнить, что сама Масленица как христианский праздник в свое время была не чем иным, как удачным компромиссом православной церкви с языческой традицией. Празднование Нового года 1 января (а не 1 сентября, как ранее) было введено указом Петра I в начале XVIII столетия, затем в 1920-е отменено большевиками (рождественское дерево объявили «поповским пережитком»), а в 1936-м вновь возвращено; тогда же рождественскую ель окончательно превратили в «новогоднюю елку».
[6] Фахрутдинов Р. Патрик наш: РПЦ решила отмечать в России День святого Патрика // Газета.ру. 2017. 10 марта (www.gazeta.ru/social/2017/03/10/10566983.shtml).
[7] Современная российская власть не только не чурается эклектики, но и сделала эклектику стилем своей символической политики. Почти одновременно происходит перезахоронение, причем с почестями, генерала Деникина и возвращение в армию Красного знамени, перезахоронение философа Ивана Ильина, для которого Гитлер был предпочтительнее большевизма, и возврат к мелодии советского гимна.
[8] Нюансированный анализ контекста и технологий этой «коммеморации» см.: Ушакин С. Вспоминая на публике: об аффективном менеджменте истории // Гефтер.ру. 2014. 14 ноября (http://gefter.ru/archive/13513).
[9] В наши дни рутинными стали сообщения об административных санкциях в отношении того или иного начальника, подчиненные которого не украсили себя по случаю 9 мая георгиевскими ленточками.
[10] Это происходит, помимо трех стран Балтии, в Молдове, Грузии и, с недавних пор, в Украине.
[11] Как справедливо замечает Сергей Ушакин, данный символ выполнен не в логике преемственности, а в логике палимпсеста — текста, соединяющего противоречащие друг другу смыслы. См.: Ушакин С. Указ. соч.
[12] Мы, правда, не в состоянии оценить ни интенсивности этого запроса, ни организаторских способностей людей, выступающих его носителями, ни расторопности российского МИДа. Как бы то ни было, остается непонятным, почему первые акции «Бессмертный полк» в Узбекистане и Таджикистане прошли лишь в 2016 году.