Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2018
[стр. 173—186 бумажной версии номера]
Дина Хапаева — историк и социолог, профессор Школы современных языков Технологического института Джорджии (Атланта, США).
Почему когда весь остальной мир озабочен сносом памятников диктаторам прошлого, российские власти возводят памятники средневековым князьям, известным своим деспотизмом? 14 октября 2016 года министр культуры Владимир Мединский открыл в Орле памятник Ивану Грозному, мотив при этом был указан следующий: «Это не только дань памяти царю и воину, но и признание преемственности всех этапов нашей истории»[1]. А через две недели Владимир Жириновский предложил переименовать Ленинградское шоссе в Москве в проспект Ивана Грозного[2]. 4 ноября 2016-го Владимир Путин открыл в Москве семнадцатиметровый монумент князю Владимиру[3]. И меньше, чем через полгода, еще один монумент, опять же Ивану Грозному, был сначала воздвигнут в Александровской слободе, которая некогда была столицей опричнины, а затем в связи с решительными протестами жителей был перенесен оттуда в Москву на «Аллею правителей». Как известно, по поводу открытия памятника в Москве, Путин заявил, что Иван Грозный, «скорее всего, вообще никого не убивал и что версию об убийстве сына придумал папский нунций»[4]. Но средневековые деспоты не единственный предмет заботы властителей и ваятелей. C середины 2000-х возведение памятников Сталину в российских городах и весях стало не менее значимым поветрием.
В своей статье я не только постараюсь объяснить, какой образ коллективного будущего скрывают эти тени прошлого и почему именно Иван Грозный и Сталин обрели такую популярность в глазах российских политиков и российского общества. Я также остановлюсь на вопросе о том, почему мне представляется важным ввести понятие неомедиевализм для осмысления российской идеологии и какие новые исследовательские возможности это понятие открывает. В частности, я сосредоточусь на выявлении тех механизмов управления российским обществом, которые предполагает идеология неомедиевализма. Особое внимание в моей статье будет уделено вопросу, как соотносится понятие неомедиевализма с проблематикой постсоветской исторической памяти.
Для начала рассмотрим, чем неомедиевализм отличается от таких понятий, как «медиевализм», «новый медиевализм», «новый феодализм» (medievalism, new medievalism, neo/new-feudalism)[5]. В основе этих различий лежат, помимо разных языковых традиций, разные способы объяснения причин того, почему начиная с середины 1970-х средневековые аллюзии приобрели такую колоссальную культурную значимость.
Понятие «медиевализм» (которого не надо путать с медиевистикой — разделом исторического знания) выражает идею культурной преемственности между Средними веками, модерном и современным обществом, причем эта преемственность рассматривается скорее позитивно, что отличает медиевализм от представления гуманистов и просветителей о Средних веках как о времени варварства и обскурантизма. Предположительно, это понятие ввел в обиход Джон Рёскин, известный своим стремлением возродить готическое средневековое искусство в викторианской Англии. Его восхищение Средневековьем было в значительной степени вызвано желанием вернуть христианские идеалы в современное ему общество такими, какими они были с его точки зрения в Средние века.
Идея преемственности между Средневековьем и современностью нашла продолжателей и в американской культуре последней трети XX века. Однако, в отличие от викторианской Англии, где речь могла идти только о медиевализме и только в высоком искусстве, Лесли Уоркман и Кэтлин Вердуин — основатели Международного общества изучения медиевализма в США и нового журнала «Studies in Medievalism», который начал издаваться с 1979 года, — стали применять понятие «медиевализм» и к современной массовой культуре. В своей статье, посвященной Уоркману, Вердуин приводит его определение «медиевализма»:
«Это понятие быстро становится не только применимым к исследованиям Средних веков, как оно использовалось с XVI века, но и в особенности к использованию средневековых моделей или понятий практически для любого аспекта современной жизни»[6].
Не просто поиск эстетического вдохновения в высоких образцах средневекового искусства, что было характерно для европейской культуры и раньше, но обнаружение устойчивой культурной модели — вот что отличало интерес американских медиевалистов от их континентальных предшественников. В современном обществе средневековые идеалы и модели стали рассматриваться как то, что «должно быть возрождено и чему следует подражать»[7], — именно это и подлежало изучению. Как отмечает нынешний президент Международного общества изучения медиевализма Ричард Утц, медиевализм стал представлять собой «постоянный процесс преображения, изобретения заново и реконструкции средневековой культуры в постсредневековом мире»[8]. Понятый таким образом медиевализм подчеркивает игровой и перформативный аспект использования символических ресурсов Средневековья в современной культуре. Политическому и социальному значению средневековых аналогий исследователи медиевализма обычно уделяют гораздо меньше внимания. В отличие от этой тенденции, Утц придает большое значение политическому аспекту проявлений средневековых аллюзий в современной культуре, которые он, в частности, анализирует в своей статье в этом номере.
Ностальгия по навсегда утраченному прошлому — «миру, который мы потеряли», по словам Питера Ласлетта[9], — и желание возродить то лучшее, что было в нем, является одним из объяснений новой популярности Средневековья[10]. Ярким свидетельством такого ностальгического интереса во Франции 1970-х может послужить феномен книги Эммануэля Леруа Лядюри «Монтайю» (1975), когда историческая монография, реконструирующая жизнь средневековой французской деревни XIII—XIV веков, была распродана тиражом в 100 тысяч экземпляров.
Представление о том, что мы живем в эпоху повторения Средневековья или отдельных его элементов, будь то экономические или политические реалии, — еще одна трактовка возрождения Средневековья. Ярким примером такого подхода следует считать работу Хедли Булла[11], который в 1977 году предложил политическую теорию, согласно которой Новое Средневековье (new medievalism) является залогом «светлого будущего человечества». Булл рассматривал размывание власти государства как положительную черту современности, противостоящую тоталитарным тенденциям, и считал, что между глобализацией и Средневековьем с его акцентом на многоуровневой системе властных отношений есть прямая связь. Он надеялся, что новые формы межгосударственных образований типа многонациональных корпораций в состоянии подорвать тенденции к тотальной политической власти государства. Парадоксальность основанного им направления, которое оставалось крайне популярным в политологии на протяжении по крайне мере двух десятилетий, состояла в том, что этот политический прогноз исходил из представления об обратимости исторического времени. Поэтому, оставляя в стороне спорность таких аналитических орудий, эти попытки можно рассматривать скорее как симптом кризиса восприятия исторического времени, основанного на идее прогресса, непрерывности и необратимости времени. Именно об этом кризисе свидетельствует и сама распространенность терминов «новый медиевализм», «неомедиевализм», «неофеодализм» не только в популярной культуре, но и в научном дискурсе. Вполне возможно, что идеи Булла и его последователей, став частью интеллектуального аппарата политологов, послужили легитимации дальнейших использований средневековых аллюзий непосредственно в политических дебатах и практиках. Таким образом, понятие new medievalism берет свое начало в английской политической теории.
Применительно к России идея о том, что в ней происходит возврат к феодализму или неофеодализму, теоретически обосновывалась по-разному. Например, некоторое экономисты, в частности Ричард Эриксон (1999), пытались объяснить особенности экономической системы, складывавшейся при позднем Ельцине, как возвращение элементов феодализма в российскую экономику[12]. Совсем недавно Андреас Аслунд — который еще в 2007 году утверждал, что «Россия создала нормальную рыночную экономику, основывающуюся в основном на частном предпринимательстве», и что она «быстро превращается в государство с сильным средним классом», а также предрекал «нестабильность авторитаризма Путина»[13], — опубликовал статью, озаглавленную «Неофеодальный капитализм в России»[14]. В этой статье тот факт, что Россия «возвращается к феодализму» — «капитализму для своих» — рассматривается как сознательная попытка российской администрации «повторить успех феодальной системы Древней Руси». Исходя из марксистской теории формаций Владимир Шляпентох предположил, что различные «формации» — капитализм и феодализм — могут сосуществовать в современном обществе и что странности развития постсоветской России могут быть объяснены как раз их совпадением во времени[15]. Сходной для всех этих подходов является вера в то, что поверхностные аналогии между отдельными чертами современной России и тем, как эти исследователи представляют себе отдельные элементы феодальных отношений, знаменуют повторение истории либо в мире в целом, либо в одной «отдельно взятой стране».
Пора теперь перейти к обзору другой традиции, согласно которой образ Средних веков выступает как идеология и эстетика, противостоящие демократии. В этом смысле понятие «неомедиевализм» первым ввел в обиход Умберто Эко в своей знаменитой статье «Грезы о Средних веках» (1973). Эко обратил внимание на «волну неомедиевального интереса» к Средневековью в США и Италии, который он определил как нечто «среднее между ностальгией по нацизму и оккультизмом». В поле его зрения попали не только культурные, но и некоторые социальные практики в Европе и Америке. Одним из примеров, которые он приводит в своем эссе, являются «неомедиевальные новые замки Манхеттена, такие, как Citicorp Center и Trump Tower, — забавные отзвуки нового феодализма, в которых есть открытые дворы для крестьян и торговцев и хорошо защищенные апартаменты на верхних этажах, отведенных для лордов»[16]. И хотя Эко указывает на значение Средневековья для формирование модерности, главной целью его эссе является обнаружение той «перверсивной ностальгии» по Средним векам, которую он называет «грезами о Средневековье». Он говорит о многообразии сконструированных и идеологически насыщенных образов Средневековья, используемых современной культурой и весьма далеких от исторических реалий Средних веков. Это — «фантастический неомедиевализм», опирающийся на эсхатологические мотивы, ожидание грядущего апокалипсиса, «господство грубой силы, примитивных чувств и правового беспредела». Его характерные черты: «закат рациональности»[17], эскапистское декадентство и оккультизм, а главное — «неофашистская воля к власти»[18].
В своей другой работе «Жить в Новые Средние века» Эко обращается к тем социальным тенденциям, антидемократический характер которых бросается в глаза и обладает поверхностным сходством со стереотипными представлениями о Средневековье: «вьетнамизация территорий, ставших театром постоянного напряжения из-за полного распада социального консенсуса». Он говорит об обстановке перманентной гражданской войны между различными меньшинствами, которая приводит к заметным изменениям в архитектурном облике городов, общественные здания которых начинают выглядеть как крепости[19]. Иными словами, Эко подчеркивал не преемственность между современной демократическим обществом и воображаемыми средневековыми практиками, но тот вызов, который неомедиевализм бросает демократии как альтернативной системе ценностей и социальных отношений.
На глобальный парадигматический сдвиг в восприятии Средних веков, который отразился в историографии, обратили внимание Габриэль Спигель и Поль Фридман в статье 1998 года. Они справедливо связали его с постмодернистской реинтерпретацией этого периода истории и показали, что «постмодернистское остранение» как аналитическая процедура неизбежно повлекло за собой не просто «демонизацию Средних веков», но возвращение к маргинальному, гротеску и готическим мотивам[20].
«Самыми популярными темами в культурологических исследованиях Средних веков в Америке стали… смерть, телесные выделения, инфекции, насилие, кровь, нищета, отвращение и унижение, кастрация, боль и расчленение трупов»[21].
Итак, если раньше медиевализм рассматривался как образ Другого по отношению к модерну[22], то теперь демократия, гуманизм и индивидуализм[23]— основные модусы модерна — стали рассматриваться как маргинальный Другой по отношению к этому заманчивому образу Средневековья.
В 2000-е годы неомедиевализм обрел новое свойство: он стал способом легитимации антигуманистических политических инициатив и насилия. В частности, как показал Брюс Холсингер в книге «Неомедиевализм, неоконсерватизм и война с террором» (2007), после трагедии 11 сентября консервативные круги американских политиков стали обращаться к средневековым аналогиям для создания образа врага. Выражение «крестовый поход», использованное Джорджем Бушем, и другие риторические стратегии применялись для того, чтобы изобразить террористов выходцами «из недоразвитых средневековых государственных образований»[24]. В результате идея о «средневековом» характере образований типа «Талибана» или Аль-Каиды стала восприниматься как теоретическое обоснование для легализации пыток, применяемых администрацией Буша. Холсингер отмечает, что определение этих организаций как средневековых позволило авторам так называемых «меморандумов о пытках» утверждать, что «Талибан» и Аль-Каида не могут быть субъектами современного международного права и к их членам не может применяться статья Женевской конвенции, запрещающая пытки. Габриэль Спигель подчеркивает:
«Несмотря на то, что количество аналогий со Средними веками в меморандумах было ограниченным, эта аналогия была единственным историческим сравнением, к которому прибегли их авторы для обоснования своих действий»[25].
Например, в одном из меморандумов заявлялось, что причастные к этим террористическим организациям «“полевые командиры” были больше похожи на феодальных сеньоров, чем на военных офицеров». По словам Брюса Хольсингера, только в силу длительной истории употребления этого понятия для обозначения общества прошлого мы называем такие практики «средневековыми, а не фашистскими»[26].
Опираясь на эту традицию, я предлагаю рассматривать неомедиевализм как выражение кризиса демократии. С моей точки зрения, неомедиевализим — это прежде всего идеологическая и эстетическая система, которая преподносит Средневековье как новую систему ценностей, отвергающую все, что раньше считалось достижениями современного общества. Эта система предлагает амбивалентный, одновременно пугающий и притягательный образ «новых темных веков», который постепенно превращается в соблазнительный образ воображаемого общества будущего в массовой культуре. Это не просто ностальгия по «обществу, которое мы потеряли». Это ностальгия по сословному обществу, патернализму и террору как форме правления. Неомедиевализм отрицает базовые ценности демократии и права человека. Новым языком для выражения неомедиевализма как антидемократической идеологии стала готическая эстетика — идеализация монстров-убийц и превращение переживания кошмара в товар индустрии развлечений[27].
Популярная культура Америки и Европы полна бесчисленных примеров и проявлений такого неомедиевального восприятия Средневековья. Наиболее известные из них — «Песнь льда и огня» Джорджа Р.Р. Мартина и телесериал «Игра престолов». Помимо любования садизмом, грязью, технической отсталостью, мистицизмом и колдовством, это воображаемое общество построено на наследственном социальном неравенстве и жесткой социальной иерархии. В семи королевствах власть основана на терроре, который рассматривается как непререкаемая традиция. Кровное родство превращено в главный фактор, определяющий права и судьбы героев. Может быть, для части читателей и зрителей именно эти особенности кажутся привлекательными?
То обстоятельство, что неомедиевализм может выступать в качестве новой тенденции в развитии исторической памяти, основанной на эксплуатации Средневековья как «ресурса» национальной политической культуры, позволяет рассмотреть российский случай. А важная составляющая современного российского консерватизма — неоевразийство — дает пример перерождения готической неомедиевалистской идеологии в политический проект. Это движение, которое поначалу, в 1990-е годы, обычно характеризовалось как неофашистское, затем попыталось создать себе более респектабельную генеалогию и стало возводить себя к евразийству русской эмиграции[28]. И, несмотря на все попытки противопоставлять себя западному миру и провозгласить «российскую цивилизацию» самодостаточной цивилизацией «высшего порядка», российские неоевразийцы со своим неомедиевализмом следуют в фарватере западного тренда.
В неоевразйиских грезах Россия должна вступить в Новое Средневековье и стать теократической монархией. Православная церковь должна превратиться в непререкаемый авторитет в области образования и культуры. Воссоздание сословного общества Древней Руси, а именно общества с наследственным социальным неравенством — такова социальная программа неоевразийцев[29]. Но особого внимания заслуживает то, как предполагается поддерживать порядок в этом обществе неоевразийской мечты, кто и как этим будет заниматься. Показательно и то, какие исторические аналогии приходят в голову лидерам этого движения.
Неоевразийцы не скрывают, что они считают террор единственным и главным способом управления страной. По словам Дугина, «царь Иван Васильевич был сам по себе архетипическим русским царем; классической фигурой евразийства»[30]. А его опричники были вовсе не палачами и садистами, какими их сохранили и история, и народная память (настолько сильная, что она помешала установить памятник их предводителю — царю-душегубцу — в Александровской слободе), а героями: «Опричники — псы царевы, собаки империи, которые истово служат имперской сакральности, воплощенной в православном царе, и ставят эту сакральность выше всех остальных вещей». Именно поэтому неоевразийцы так ревностно прославляют опричнину — первую в российской истории форму государственного террора. С точки зрения их лидера, которого радует все, что приближает Россию к Средневековью, опричнина является основой «реакционной модернизации России»[31].
Террор, с точки зрения неоевразийцев, — это главное средство предотвращения стагнации общества, механизм, обеспечивающий ему «здоровое кровообращение», а репрессии есть нормальный способ создания социального лифта для наиболее усердных палачей:
«Опричнина… была аккордом ротации элиты в русском обществе. Причем эта социологическая функция была подчинена функции геополитической — укреплению царской власти и метафизической — служению грозной сакральности».
Поэтому, считают неоевразийцы, «неопричнина», новая эра опричнины, — это мерило ценности и главный способ сохранения «страны и Отечества, его мощи и могущества». Значение опричнины и террора для неоевразийской конструкции фундаментально, так что опричнина может использоваться как еще одно обозначение движения: «наш евразийский проект России-3 в определенном смысле вполне может быть назван неоопричниной»[32].
Убедиться в том, что эти идеи являются важной составляющей неоевразийской доктрины, позволяет роман «Третья империя: Россия, какой она должна быть» Михаила Юрьева — члена политсовета партии «Евразия». Написанная для широкого читателя, эта работа изображает Россию будущего как теократическую сословную монархию, захватившую Америку и Европу «от океана до океана». Юрьев представляет опричников — главное и единственное сословие, обладающее политической властью в России, — как основу политического строя России будущего: «Главный элемент общественного устройства Российской империи, без которого ее невозможно представить, — сословность». Опричники изображаются Юрьевым по образу и подобию «бойцов невидимого фронта». «Воцерковленные опричники», эти «пастухи стада», наделены всей полнотой политической власти: «Вся власть в империи принадлежит им и только им — и в этом уникальность российской политической системы»[33]. Симпатии православной церкви в его романе полностью на стороне опричников:
«Многие представители Православной церкви считают, что хоть убийства (пусть даже и врагов державы), пьянство и блуд не красят опричников, но их религиозность, бескорыстность и твердая защита веры и Церкви, сравнимая с таковой у самого духовенства, не может не подкупать».
Юрьев допускает, что население может не любить опричников, но это его не слишком волнует:
«В основном доминирует отношение отчужденной и опасливой недоброжелательности, так что если бы сейчас имеющуюся Конституцию России вынести на референдум с участием всех граждан, то ее не поддержала бы и четверть. Но в том-то и дело, что никто, кроме опричников, не может участвовать в референдумах (имеется в виду в референдумах политических — по иным вопросам участвуют все). Опричников крайне мало трогает, как народ относится к ним и к конституционным принципам, и это в свою очередь не добавляет им любви земцев. Однако к этой антипатии явно примешивается смутная, мало осознаваемая, но явно присутствующая зависть — хотя завидовать вроде бы решительно нечему. Дело, по-видимому, в том, что принципы служилого сословия созвучны очень глубоким бессознательным архетипам русского народа в целом»[34].
Кровавый террор должен оберегать власть опричников и держать в повиновении бесправную народную массу:
«Будут, конечно, кризисы и даже восстания — они, собственно, уже имели место, но опричники любые бунты утопят в крови, причем с удовольствием, потому что для них (вспомните первый обет!) это будет поединок с дьяволом. Я не могу представить, кто и что может поколебать, а тем более смести опричную власть — к слову, вовсе не кровавую и вообще не репрессивную».
Опричнина — «высший суверен» этой утопии — это все та же тайная полиция, которая может делать все что хочет с абсолютно бесправным населением, не защищенным от нее ни законом, ни общественным договором: убивать, грабить, казнить без суда и следствия ради сохранения империи и власти монарха.
Владимир Сорокин, автор «Дня опричника» — романа, который может быть рассмотрен как ответ на утопию Юрьева, так определил суть опричнины:
«Опричнина — очень серьезная и болезненная для русских тема. Потому что она, хоть и просуществовала всего 6—7 лет, впрыснула в сознание народа своеобразный яд. Человек, приближенный к власти, — любой человек, даже самый маленький и ничтожный, — может стать оккупантом в собственной стране. И вести себя по отношению к населению как оккупант. Опричники так и вели себя. Тактика выжженной земли, когда они, возвращаясь из разграбленного и практически уничтоженного Новгорода, резали скот в деревнях и жгли дома, — это тактика оккупантов. Яд помог родиться идее, что есть мы и есть они — власть, к которой я, маленький человек, гаишник или чиновник, прислонился. И я теперь оккупант в своей стране»[35].
Не пытаясь гадать о том, в какой мере идея всевластия «служилого сословия» находит отклик среди правящих кругов, в немалой степени состоящих из выходцев из КГБ/ФСБ, следует сказать, что неоевразийство давно перестало быть маргинальным движением, каким оно было в 1990-е годы. Напротив, идея сословного общества, как кажется, создает ядро для объединения консервативного политического спектра в России, в частности вокруг Изборского клуба, который называет «социальный консерватизм» своим политическим кредо. И, как известно, по мнению главы государства, неоевразийство является «традицией нашей политической мысли», которая «из области политической философии уже фактически перекочевала в политическую плоскость, в повестку дня текущей работы»[36]. Так, в 2012 году Путин поставил перед активом Единой России следующую задачу:
«На уровне партий, общественных движений — пропагандировать эти идеи [«евразийства»] и доносить их до широких масс трудящихся, как раньше говорили, до широкой общественности наших стран-партнеров для того, чтобы эти идеи укоренялись в сознании всех граждан наших ближайших соседей и партнеров. Это чрезвычайно важная задача. Более того, мне кажется, что ее нужно поставить просто на серьезную системную основу»[37].
Но, помимо Ивана Грозного, у неоевразийцев есть еще один кумир из недавнего исторического прошлого — Сталин[38]. Дугин заявляет, что Сталин «выражает дух советского народа и советского общества потому, что он был “советским царем”, абсолютным монархом». Иван Грозный создал Московскую Русь, а Сталин создал советскую империю, и поэтому «не может быть сомнений в том, что Сталин был выдающимся историческим лидером» и его кровавые злодеяния никак не влияют на оценку его деятельности[39]. Дугин и Юрьев выстраивают прямую преемственность между Грозным и Сталиным как лучшими выразителями русской идеи. Их главным достижением считаются террор против непокорных и захват новых территорий.
Теперь нам надо задуматься о том, почему восхваление Сталина столь значимо для неоевразийцев и как оно вписывается в сегодняшнюю идеологию. Ресталинизация была и остается краеугольным камнем российской исторической политики на протяжении последних 15 лет в силу той огромной роли, которую сыграл миф о Великой Отечественной войне для консолидации поддержки правящему режиму. Говоря о мифе о войне, я, естественно, отнюдь не пытаюсь поставить под сомнение ни значения этой войны, ни того, что победа в ней стоила огромных жертв. Я имею в виду особый способ эксплуатации исторической памяти, который представляет русских во главе со Сталиным как нацию-мессию, спасшую мир от фашизма, — что с точки зрения приверженцев этого мифа оправдывает любые преступления советского режима до, во время и после войны[40]. В центре этого мифа, конечно, находится идея реабилитации личности Сталина и его политики. Этот «заградительный миф» о войне призван прикрывать собой память о репрессиях и о жертвах советского террора[41]. Среди правительственных монументальных инициатив по ресталинизации страны следует назвать появление названия «Сталинград» (вместо «Волгоград») на могиле Неизвестного солдата в 2004 году, восстановление имени Сталина и слов сталинского гимна «Нас вырастил Сталин на верность народу» на стенах вестибюля станции метро «Курская» в 2009-м. Нельзя не упомянуть и о печально знаменитых учебниках истории Александра Филиппова и Александра Данилова, в частности книги для учителей (2007), в которых нормализация истории советского периода сопровождалась прямым обелением исторической роли Сталина и репрессий как способа модернизации России[42]. Можно вспомнить и закрытие музея «Пермь-36» в 2015 году, и открытие музея Сталину в деревне Хорошево около Ржева по инициативе Министерства культуры (также в 2015 году). Важный вклад в ресталинизацию внес и кинематограф, субсидируемый различными министерствами и фондами, от Министерства культуры до Федеральной службы охраны (ФСО). Фильмов о Сталине было снято немало, и большинство из них внесли свой вклад в создание позитивного образа «вождя народов». В том же 2006 году, когда Путин общался с учителями истории, результатом чего стала массированная кампания ресталинизации исторического образования, появился фильм «Сталин. Live» («Манекен-групп»), заявленный в анонсе как «первая попытка дать слово “поруганному” вождю» и показанный на канале НТВ[43]. Документальный фильм «Личная жизнь Сталина» (РТР, 2014; при поддержке фонда «Кремль 9») также рассказывает о нем сквозь призму личной жизни («каким Сталин был для близких, соратников и родных») и начинается словами его любящей внучки Галины Яковлевны Джугашвили. Фильм «Власик. Тень Сталина» (Алексей Мурадов, 2015), снятый при поддержке ФСО, показывает Сталина как частного человека — в целом вполне симпатичного.
Результаты ресталинизации налицо. За последние 15 лет в стране установлено немало памятников Сталину. Лидером по их количеству является Северная Осетия, где насчитываются около двух десятков памятников[44]. Но и другие регионы стараются не отставать: памятники Сталину появились во Владимире, Пензе, Тамбове, Сочи, Мирном, Липецке, Орле, Оренбурге, Якутске, не считая более мелких населенных пунктов. Празднование очередного юбилея Победы является обычным предлогом для установки этих памятников, которые лоббируют ветеранские организации и коммунисты. Многочисленные проекты переименования Волгограда в Сталинград являются проявлением инициативы снизу, равно как и попытки развесить плакаты с портретом Сталина или установить стенды, объясняющие личный вклад «великого кормчего» в победу.
Об эффективности кампании по ресталинизации можно судить по опросам общественного мнения. И здесь следует говорить о важных переменах в общественном мнении за последние 15 лет. Голосование, устроенное телеканалом «Россия» в 2008 году, как и ряд проведенных с тех пор опросов общественного мнения, показывают, как резко выросла популярность Сталина к концу 2000-х[45]. По опросам «Левада-центра», в 2015 году количество респондентов, оценивших роль Сталина в истории страны позитивно, достигло пика за все годы наблюдений начиная с 1990-х и составило 52%. Неудивительно, что в этой обстановке правозащитники и диссиденты назвали открытие памятника жертвам политических репрессий в октябре 2017 года в Москве «несвоевременным и циничным»[46].
Озабоченность возведением памятников средневековым тиранам и Сталину показывает, какую важную роль неомедиевализм и ресталинизация играют в российском консервативном консенсусе и сколь значимое место этот консенсус занимает в российской идеологии. Неомедиевализм и ресталинизация представляют собой два взаимодополняющих способа эксплуатации исторической памяти, в которых две эпохи кровавого террора в истории России — опричнина и сталинизм — идеализируются и пропагандируются как ядро исторической идентичности России. Эта конструкция опирается на коллективную память зоны и на стремление представить террор как «исконную» — и позитивную — черту российского общества и неотъемлемую особенность «российской цивилизации». Бесчеловечное, инструментальное отношение к людям, попирающее представление о гуманизме, равенстве, правах и свободах личности, выдается поклонниками ресталинизации и неоевразийства за путеводную нить исторической памяти россиян.
[3] «[Князь Владимир] заложил нравственные ценностные основы, которые определяют нашу жизнь и поныне. Именно прочная нравственная опора, сплоченность и единение помогали нашим предкам преодолевать трудности, жить и побеждать во славу Отечества, из поколения в поколение укреплять его мощь и величие. И сегодня наш долг — вместе противостоять современным вызовам и угрозам, опираясь на духовные заветы, на бесценные традиции единства и согласия, идти вперед, обеспечивая преемственность нашей тысячелетней истории», — сказал Путин (цит. по: www.rbc.ru/politics/04/11/2016/581c61a49a794740ee5dee98).
[5] Историю этих понятий см. в: Utz R. Coming to Terms with Medievalism: Toward a Conceptual History // European Journal of English Studies. 2011. Vol. 15. № 2. P. 101—113; см. также: Idem. Medievalism: A Manifesto. Bradford: ARC Humanities Press, 2017.
[6] Verduin K. The Founding and the Founder: Medievalism and the Legacy of Leslie J. Workman // Studies in Medievalism. 2009. Vol. XVII («Defining Medievalism»). Р. 15.
[7] Ibid. P. 9.
[8] Utz R. The Return to Medievalism and the Future of Medieval Studies // Proceedings of the Conference of the German Association for the Study of English. 2017. Vol. 38. Р. 142.
[9] Laslett P. The World We Have Lost. Routledge, 1865.
[10] Robinson C.L., Clements P. Living with Neomedievalism // Studies in Medievalism. 2009. Vol. XIX.
[11] Bull H. The Anarchical Society. A Study of Order in World Politics. New York: Columbia University Press, 1977.
[12] Erikson R. The Post-Soviet Russian Economic System: an Industrial Feudalism?// BOFIT Online. 2000. № 8 (http://sintak.unika.ac.id/staff/blog/uploaded/5811998215/files/russian-e…).
[13] Åslund A. Russia’s Capitalist Revolution: Why Market Reform Succeeded and Democracy Failed. New York: Columbia University Press, 2007. Р. 301, 305.
[14] Idem. Неофеодальный капитализм в России // Project Syndicate. 2017. 17 апреля (www.project-syndicate.org/commentary/russia-neofeudal-capitalism-putin-b…).
[15] Шляпентох В. Современная Россия как феодальное общество. М.: Столица-Принт, 2008.
[16] Eco U. Dreaming the Middle Ages // Idem. Travels in Hyper Reality: Essays. Harcourt: Houghton Miffin, 1986. Р. 61—62.
[17] Ibid. P. 79, 69.
[18] Alexander M. Medievalism: The Middle Ages in Modern England. London: Yale University Press, 2007.
[19] Eco U. Living in the New Middle Ages // Idem. Travels in Hyper Reality… Р. 74, 76.
[20] Freedman P., Spiegel G.M. Medievalisms Old and New: The Rediscovery of Alterity in North American Medieval Studies // The American Historical Review. 1998. Vol. 103. № 3. Р. 698.
[21] Ibid. P. 700.
[22] Ibid. P. 678.
[23] Ibid.
[24] Holsinger B. Neomedievalism, Neoconservatism, and the War on Terror. Chicago: Prickly Paradigm Press, 2007. Р. 60.
[25] Spiegel G.M. Getting Medieval: History and the Torture Memos // Perspectives on History. 2008. № 9.
[26] Holsinger B. Op. cit.
[27] Хапаева Д. Готическое общество: морфология кошмара. М.: Новое литературное обозрение, 2007; Она же. Кошмар: литература и жизнь. М.: Текст, 2010.
[28] О роли евразийства в российской идеологии см.: Gessen M. The Future isHistory. New York: Riverhead Books, 2017; а также готовящуюся к печати книгу: Snyder T. The Road to Unfreedom. Russia, Europe, America. New York: Penguin Random Hourse, 2018.
[29] О сословном обществе и рабстве в идеологии неоевразийства см.: Хапаева Д. Рабские мечты об имперском величии // Новое литературное обозрение. 2017. № 2. С. 220—227.
[30] «Метафизика опричнины». Тезисы выступления Александра Дугина в рамках проекта «Новый университет» 26 февраля 2005 года(http://arcto.ru/article/1252).
[31] Там же.
[32] Там же.
[33] Сайт «Однако» разместил у себя те выдержки из сочинения Юрьева, которые представляются неоевразийцам главными. Все они посвящены опричнине и сословной структуре Третьей империи — этот фрагмент так и называется «Третья империя: сословная структура. Представление об общественно-политическом устройстве России будущего: право на власть принадлежит только воинам — вместе с обязанностью защищать родину и погибать за нее». Эти фрагменты показывают, какие именно идеи относительно социального устройства и политических механизмов управления будущей империей лелеют неоевразийцы. Поэтому здесь и далее цитирую по: www.odnako.org/almanac/material/tretya-imperiya-soslovnaya-struktura.
[34] Там же.
[35] Сорокин В. Опричнина от Ивана Грозного до Владимира Путина // Дилетант. 2012. Январь.
[36] Путин встретился с активом партии «Единая Россия»(https://er.ru/news/82334/).
[37] Там же. См. также: Snyder T. How a Russian Fascist Is Meddling in America’s Election // New York Times. 2016. September 20 (www.nytimes.com/2016/09/21/opinion/how-a-russian-fascist-is-meddling-in-…); Умланд А. «Евразийские» проекты Путина и Дугина — сходства и различия // Иносми.ру. 2012. 22 июня (https://inosmi.ru/politic/20120622/193954633.html); Коровин В. Путин и евразийская идеология (https://history.wikireading.ru/384667); Barbashin A., Thoburn H. Putin‘s Philosopher. Ivan Ilyin and the Ideology of Moscow’s Rule // Foreign Affairs. 2015. September 20 (www.foreignaffairs.com/articles/russian-federation/2015-09-20/putins-phi…).
[39] Там же.
[40] Koposov N. Memory Laws, Memory Wars. The Politics of the Past in Europe and Russia. Cambridge: Cambridge University Press, 2017.
[41] Хапаева Д. Готическое общество…; о мифе о войне см.: Tumarkin N. The Living and the Dead: the Rise and Fall of the Cult of the World War II in Russia. New York: Basic Books, 1994.
[42] Филиппов А. История России 1945—2007. Книга для учителей. М.: Просвещение, 2007.