Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2017
[стр. 246 – 260 бумажной версии номера]
Игорь Павлович Смирнов (р. 1941) — автор многочисленных статей и книг гуманитарного профиля, основной научный интерес сосредоточен на теории истории. Живет в Констанце (Германия) и Санкт-Петербурге.
1
Подойти к нашей современности мне придется издалека. По убеждению Блаженного Августина, любая земная политика затягивает государство (его провозвестником был градостроитель Каин) в «дурную бесконечность» войн. Только церковь странствующая, безразличная к территориальным границам, выпадает из этой кровопролитной монотонности и предвещает воздвижение воистину вечного Небесного града, предназначенного для праведников. Пока людское царство осмыслялось в связи с Божьим, политика не могла быть поставлена в зависимость от природных начал. Она натурализовалась после того, как Томас Гоббс приписал в «Левиафане» (1651) государству черты «смертного бога», творимого по подобию Всевышнего человеком, который из внутренней нужды в безопасности преодолевает первобытное состояние, а Спиноза абсолютизировал естественное положение вещей, различая лишь natura naturans и natura naturata и отказываясь в «Богословско-политическом трактате» (1670) верить в чудеса, нарушающие этот порядок (ему соположено народовластие).
Перенося на социальные учреждения свойства нездешнего мира (как у Гоббса) или отнимая у инобытия сверхъестественность (как это сделал Спиноза), эпоха барокко, любившая совмещать несовместимое, заложила предпосылки для того, чтобы последовавшее за ней Просвещение вовсе потеряло из виду потусторонность в суждениях о государственном устройстве. Для Монтескьё («О духе законов», 1748) правосознанием народов управляют климат (жаркий/холодный) и географическое положение их стран (континентальное/островное). Но у Монтескьё еще нет идеи борьбы, которую ведут между собой общества, сложившиеся в неодинаковых географических условиях. Эта идея возникнет в конце XIX — начале ХХ века — тогда же, когда наступит разочарование в позитивизме и насущной станет задача найти обновительную замену пришедшей в упадок религиозности. Десекуляризация мышления протянется от неопределенных декадентско-символистских чаяний проникнуть в «высшую реальность» до вполне определенного освящения вождей и героев, навязанного массам тоталитарными режимами. Неосакральность легитимировала себя в поисках тех сил, которые, побеждая в конкуренции и войнах, доказывают неоспоримое, заслуживающее почитания превосходство одного над другим.
В своем геодетерминизме Монтескьё довольствовался тем, что констатировал результаты, которые давало влияние естественного окружения на социальную жизнь. Геодетерминизм Новейшего времени был куда более амбициозным, покушаясь на то, чтобы объяснить и предсказать историю социокультуры, которая была понята как процесс, без остатка подчиненный физическим особенностям нашей планеты. С такой точки зрения историей движут конфликты, разыгрываемые хозяевами пространств с разными материальными характеристиками. Zoon politikon лишается разумной суверенной воли, превращается в функцию того участка Земного шара, который он занимает. В pendant к богоискательству и богостроительству, увлекшим творческие умы после конца позитивизма, геополитика как учение (в таком значении я буду употреблять этот термин и далее) утверждает другой, чем исчерпавшийся, абсолют, обнаруженный ею в terra mater — в стихии, которая, по Гастону Башляру («Земля и грезы о покое», 1948), символически соотнесена с возвращением в рождающее лоно. Если Гоббс и Спиноза натурализовали политику, освобождая ее от мифических созначений, то на грани XIX и ХХ веков она подчинилась природе, подменившей собой утраченное инобытие, сделавшейся чувственным субститутом сверхчувственного мира, подвергшейся скрытой мифологизации.
Итак, геополитика формируется, компенсируя исчезновение запредельного. C первых же шагов она стремится в возмещение этого отсутствия объять свою предметную область in toto, во всей ee протяженности, настаивая на ee конечности. Прослеживая становление разных обществ вдоль речных путей, один из пионеров геополитики Лев Мечников («Цивилизации и великие исторические реки», 1889) доводит свою концепцию до полноты, более не допускающей дополнений: речные социокультуры сменяются у него морскими, а те — океаническими; этой динамике предстоит увенчаться в освоении человеком Арктики. Аналогично: согласно еще одному зачинателю геополитики Фридриху Ратцелю («Политическая география», 1897), борьба государств за наращивание «жизненного пространства» завершается явлением планетарного человечества, расширившего до максимума свой «географический горизонт». Охватывая своими схемами поверхность Земного шара, геополитики предсказали хозяйственно-финансовый глобализм, вступивший в силу на исходе ХХ века.
Поскольку трансцендентное включается геополитикой в имманентное, в данное нам естественным путем, постольку ее картина мира развертывается во времени, изменяется, оставаясь, однако, раз и навсегда территориальной. Отчетливее других установку геополитики на моделирование истории сформулировал Хэлфорд Джордж Макиндер («Геополитическая ось истории», 1904). Огосударствленное земное пространство в его интерпретации векторно — оно организуется экспансией сухопутных держав (прежде всего Российской империи, наследницы монгольских завоеваний) в сторону океана и столкновением континентального могущества с морским, с sea—power. Направленность придается истории, по выражению Макиндера, «географическим каузированием». Как бы ни было значимо для геополитики время, оно в этом учении топологично, представляя собой одно из измерений пространства. Интеллектуальная история (главное, чем занят homo — как-никак — sapiens) для геополитики, разумеется, иррелевантна.
Что геополитика по своей сущности компенсаторна, становится особенно заметным после Первой мировой войны. Биологизируя и тем самым увековечивая борьбу, происходящую на границе (безразлично, пролегает ли та между лишайниками и мхами или между белой и цветными расами), Карл Хаусхофер («Границы в их политическом и географическом значении», 1927) не скрывал надежды на передел тех, несправедливых для немцев, государственных рубежей, которые установил в Европе Версальский договор. Не удивительно, что и такой противник послевоенного европейского порядка, как Карл Шмитт, заинтересовался, уже сделав себе громкое имя в роли теоретика права, геополитикой («Суша и море», 1942), впрочем, не привнеся в эту дисциплину ничего нового по сравнению с соображениями Макиндера.
Хаусхофер знал и ценил доктрину евразийцев, как о том свидетельствует его книга «Геополитика пан-идей» (1931). Мы имеем дело с родством мыслителей, одинаково преисполненных рессентиментными намерениями. Евразийская «геософия» (словцо Петра Савицкого) была попыткой экспатриантов, потерпевших поражение у себя на родине, превзойти победителей-большевиков. Евразийцы уповали на тот же мобилизационно-тоталитарный строй, который породила большевистская революция. Но «вождистскому» режиму (подобию «халифата», по замечанию Николая Трубецкого («О государственном строе и форме правления», 1927)), надлежало зиждиться не на западническом умозрении, каким был русский марксизм, а на геобиологической основе, на свойственном славяно-турано-монгольской социокультуре пожертвовании индивидным, растворяющимся в «народной воле», в «стабилизированном общественном мнении» (Николай Алексеев, «Евразийцы и государство», 1927). К каноническим геополитическим представлениям евразийцы прибавили этнологическую составляющую: судьба государства определяется в их сочинениях не только его местоположением, но и национальным составом, в случае России — смешанным. Хомяковская церковная «соборность» превращается в ландшафтную, обусловленную открытостью равнинного пространства для проникновения сюда и слияния здесь разных этнических групп.
Компенсаторную функцию геополитика выполняла и тогда, когда находила себе приверженцев в самом Советском Союзе. Умирающий от рака старый большевик Курилов грезит в романе Леонида Леонова «Дорога на Океан» (1935) об апокалиптической битве, которой предстоит довести Русскую революцию до мировых масштабов. Главная арена этих сражений — океанические просторы (весьма вероятно, что Леонов читал Мечникова и Макиндера). Геополитические мотивы романа параллельны сюжету, по ходу которого профессор-хирург Илья Протоклитов доказывает преданность большевизму, разоблачая во время чистки своего брата Глеба, бывшего белого офицера. Текст Леонова был политическим проектом по реабилитации интеллигенции[1], от услуг которой не могла бы отказаться страна, собиравшая все силы на осуществление предназначенной ей историей планетарной миссии. Обращение Леонова к геополитике было аргументом в пользу восстановления в правах традиционной национальной элиты, отодвинутой на задний план революцией. Посланная Сталину, «Дорога на Океан» удостоилась его, в общем, благосклонного отзыва.
Хотя «холодная война» с ее противостоянием континентальной и океанической сверхдержав как никакой иной исторический период, казалось бы, подтверждала правоту геополитических построений[2], они именно в это время были поставлены под сомнение и переосмыслены. Возникший в 1960-е годы постмодернизм вообразил себя очутившимся за чертой истории и тем самым вне такого времени, линейность которого опричинивалась бы каким-либо, в том числе и географическим, образом. Геополитические модели демонтировались постмодернизмом двумя способами. Один из них был сугубо деструктивным. Апологетизируя в «Тысяче плато» (1980) номадизм, Жиль Делёз и Феликс Гваттари изобразили его в виде машины войны против этатизма, взламывающей все границы, прокладывающей непредсказуемо ризоматический путь к детерриториализации и отменяющей разницу между центром и периферией. Движение кочевников не имеет предзаданной направленности, отчего оно, по мнению Делёза и Гваттари, не создает предпосылки для того, чтобы стать историчным. Вместе с тем в постмодернизме постепенно вызрело экологическое мышление. Нацеленное на защиту и бережное расходование природных ресурсов, оно погасило агональность геополитического учения, продолжая вместе с тем быть идеологией, ведущей свое основание от среды нашего обитания. Спланированная геополитикой история, содержанием которой явилось покорение планетарного пространства, была приостановлена и пущена вспять экологическим дискурсом, сделавшим упор на избавлении природы от чинимого над ней человеческого насилия.
Последнее десятилетие прошлого столетия ознаменовалось исследовательскими усилиями воскресить геополитику, приспособив ее к начавшейся тогда глобализации экономики. Общим для этих восстановительных инициатив было старание спасти геополитику в тех обстоятельствах, в которых хозяйствование, поддержанное электронной коммуникацией, перестало считаться с границами национальных государств. Так, по соображению Дэвида Ньюмена, ослабление государственного суверенитета оборачивается ростом областнической активности, жаждой локальной политики (например, на Кипре или в бывшей Югославии) обрести совершенную самостоятельность[3]. Преобразование ситуаций, изучаемых геополитикой, из крупноформатных в малоформатные зарегистрировал и Роберт Каплан («Грядущая анархия», 1994), но объяснил этот процесс иначе, чем Ньюмен, а именно под инвайронментальным углом зрения: нехваткой природных богатств и следующими отсюда локальными войнами за обладание таковыми, за «коммунальное выживание»[4]. Поздний постмодернизм образца 1990-х расстается с обычными для геополитики бинарными схемами, отказывается «перспективировать» ее, как то было раньше, предпочитая вести речь о «множественности» и «текучести» стратегий, с которыми ей приходится иметь дело[5].
Заново родившись на короткий срок на закате постмодернистской эры, геополитика становится теорией, компенсирующей свою собственную недостаточность, — случившийся с ней кризис, который был вызван не столько несоответствием мыслительных конструкций положению вещей, сколько внутренними трансформациями, совершавшимися в логосфере. Такого рода автокомпенсация оторвала геополитику от того материнского тела земли, что было когда-то посюсторонним эрзацем потустороннего мира. Геополитика, вознамерившаяся быть откровением об истории человечества, превратилась в частноопределенную дисциплину, прослеживающую на карте за происхождением и развитием отдельных событий местного значения, которые составили не более чем другую, теневую, сторону главного в конце ХХ века события — электронно-индустриально-банковского совокупления удаленных друг от друга частей планеты, достигшей всеединства, пусть и окарикатуривающего философию Жозефа де Местра, Владимира Соловьева, Карла Ясперса и остальных наследников Плотина.
2
Разным подсистемам геополитики можно предъявить целый ряд конкретных упреков. Евразийцы, к примеру, оставили без внимания, выпячивая русско-татарский симбиоз, прочие симбиотические отношения, в которых восточные славяне находились то со Скандинавией, то с Византией, то (после Петровских реформ) с Западной Европой. Даже тогда, когда геополитика верно предсказывает ход истории (как в случае Макиндера, который смоделировал конфронтацию США и СССР задолго до того, как разразилась «холодная война»), исполнению пророчеств отведен короткий срок: срединная коммунистическая империя развалилась, пробуя перестроиться, в попытке преодолеть свою бесперспективно-инерционную застылость, то есть из-за недостаточной, убывающей эффективности, а не в силу географического положения. Но, по большому (философскому) счету, дело не в том, выдерживают или нет критику какие-либо варианты геополитической парадигмы. Она в целом страдает неснимаемой внутренней противоречивостью. Будучи от начала до конца компенсацией утраченного, геополитика поневоле мыслит историю как повтор с нарастанием (как движение от берегов рек к морям и океанам, как безостановочную государственную экспансию, как неудержимое распространение пограничных конфликтов, влекущее за собой исчезновение какой бы то ни было «ничейной» земли, или как реставрацию татаро-монгольских улусов, которым, наконец-то, вот-вот удастся взять верх над «романо-германской цивилизацией»). Опространствленное время не может быть ничем иным, кроме расширения своего объема, которому придано некое предустановленное константное качество. В качественном отношении геополитические теории бедны до чрезвычайности, довольствуются простейшими различениями (типа суша vs. море). Между тем действительная (а не спекулятивная, как в геополитике) история богата Другим, постоянно обновляемым. Она интенсиональна, а не экстенсиональна. Она демонстрирует великое разнообразие смыслообразующего качествования, к которому предрасположен человек в роли вездесущего, гоняющегося за инаковостью, экстерриториального существа, этим и отличающегося от животного — от организма, полностью зависящего от специфики своей территории. Геополитику подтачивает противоречие между преследуемой ею целью рассекретить загадку истории и употребленными к этому средствами, вовсе не подходящими для того, чтобы объяснить изнутри превращения логосферы, которая выступает всего-навсего составной частью гео- и биореальности. Но не все ли равно, где — в Северной Америке, во Франции или в России — случаются Великие революции, взыскующие правового равенства людей и справедливого распределения доходов между ними? Разве умственному достоянию человечества, в том числе его научным достижениям, поставлены географические пределы? Неужели люди настолько замкнуты по месту рождения, что у них нет никаких общих и обменных ценностей?
Несовместимость геополитики с антропологизмом была без обиняков оглашена Александром Дугиным. Предназначая своей стране сказать «последнее слово в мировой истории», Дугин предлагал согражданам программу, согласно которой им надлежало «осознать, что в первую очередь они являются православными, во вторую — русскими и лишь в третью — людьми»[6] (эта формула перефразирует статью Константина Победоносцева «Болезни нашего времени» из «Московского сборника» (1896): «центр не в человеке»[7]). Опознанные по позиции, занимаемой в географическом пространстве, русские у Дугина вовсе лишены субъектности («Археомодерн», 2011), иначе говоря, воли к самосознанию, нарушающему круговую поруку доксы (принявшей форму ортодоксии). Постмодернистская «смерть субъекта» национализируется Дугиным, низводится им с высот философского обобщения, модного в 1960—1970-х годах, буквально на землю — и при том только на ту ее часть, что принадлежала бывшей Российской империи.
Дугин последовательно и, может статься, принципиально не оригинален. Его убежденность в том, что судьба планеты решится в противоборстве «теллурократии и талассократии», авторитарного континентального сверхгосударства и атлантического торгового либерализма, явным образом восходит к положениям Макиндера и подразумевает, соответственно, возвращение к «холодной войне»[8]. Ставка Дугина на союз России с Востоком и Югом подхватывает мысль Хаусхофера («Геополитика пан-идей») об интегрировании древних культур Юго-Восточной Азии в мировой культуре как о магистральном процессе Новейшего времени. Говоря о том, что у русских не было «государства-нации» («Основы геополитики») и предвещая создание ими сетевого «созвездия империй» («Геополитика постмодерна. Времена новых империй. Очерки геополитики XXI века», 2007), Дугин заявляет себя верным учеником евразийской школы, дававшей будущее «наследию Чингисхана». В духе хорошо известного русского мессианизма, пущенного в долгий оборот посланиями старца Филофея, Дугин отводит своему отечеству ведущую роль в «эсхатологическом таинстве», в «абсолютной революции»[9], равной второму пришествию Спасителя. Я тоже черт-те чего ожидаю от моей (не только ведь Дугина) нации, и все же трудно верится, что «Гаврош с Баскова переулка», регулярно опаздывавший на уроки[10], прошествует, повзрослев, через Золотые ворота на Масличную гору, чтобы сообщить всему сущему хайдеггеровское новое начало. Но более того и помимо шуток: можно ли вообще держать за воплотимую в жизнь умственную работу, замысел которой как раз и состоит в том, чтобы застрять в мире текстов?
Книги и статьи Дугина — сборное место, парадный плац прежних геополитических теорий (а также оккультизма, начиная с гностиков и вплоть до Елены Блаватской). Свой пафос отступления в идейное прошлое он проецирует на нашу современность, требуя, чтобы она соединилась с архаикой и даже подчинилась бы той («Археомодерн»). Традиция, которой предстоит восторжествовать в настоящем, понимается Дугиным по Рене Генону — как сведение множественности к единому, как подавление профанного сплошь сакральным. Тоска Дугина по утраченным высоким ценностям — результат его несогласия с распадом советской колониальной державы, с грянувшим на просторах Евразии переходом от политического моноцентризма к полицентризму. Геополитика, реанимируемая Дугиным, возмещает по своему всегдашнему обыкновению дефицит — на сей раз тот, что последовал за исчезновением с лица земли последней из существовавших на ней империй. Конституирующее геополитику превозмогание истории, упорно насаждающей инаковость, стало у Дугина также отказом признать исторически-преходящий характер самой этой доктрины, восстановленной им вразрез с ранними и поздними постмодернистскими стараниями отменить либо ревизовать ее. (Осведомленность Дугина в постмодернистской литературе, кстати сказать, весьма ограниченного свойства.) Другое либо ускользает от Дугина, либо должно быть побеждено, либо по меньшей мере не наполнено у него признаками, недвусмысленно противоположными показателям Своего. Как иронично заметил когда-то Эдвард Саид в «Ориентализме» (1978), проводимое «имагинативной географией» разделение «цивилизованных» и «варварских» земель отнюдь не означает, что оно найдет сочувственный отклик у самих «варваров». Скраивая в бесконтрольном воображении политическую карту будущего, на которой евразийской России суждено стать командной вершиной в иерархии, так сказать, субимперий, Дугин убежден в том, что разные страны, которым он соблаговолил разрешить участие в своей «игре разума», покорно примут ее условия. Но, право же, они себе на уме, что было продемонстрировано нежеланием Украины (Дугин обрек ее в «Основах геополитики» на «декомпозицию») присоединяться к Евразийскому экономическому союзу и допускать возникновение раскалывающей ее государственную целостность «Новороссии».
Сама русская социокультура, от лица которой вещает Дугин, далеко не исчерпывается продолжаемым им эсхатологическим мессианизмом. Она симфонична, сложна по составу, не вмещается в рамки только одной — в смысле Генона — традиции, как и всякая незастывшая социокультура, втянутая исторической изменчивостью во внутреннюю разноголосицу. Помимо мессианизма, русскому обществу известны и иные линии преемства (longue durée Фернана Броделя): к примеру, протестный, антигосударственный консерватизм славянофилов-романтиков и их многочисленных последователей, в том числе Александра Солженицына; или революционность, рядящаяся в одежды с чужого плеча, будь то самозванцы, будь то (опускаю промежуточные этапы) Ленин, марксист, взбунтовавший аграрную страну[11]. К русской философии, взявшей разгон в эпистолярной прозе западника Петра Чаадаева и в славянофильском выступлении Ивана Киреевского, как раз в тех традициях, которые соперничали с мессианизмом, Дугин относится с агрессивным презрением: «Так философствуют коты»[12].
Евразийский гегемонизм Дугина, рисующего сотворение окончательного планетарного устройства, не просто отдает время в распоряжение пространства, как того ранее добивалась геополитика, но в открытую мифогенен, задуман в запоздалом подражании демиургическому акту (и в своей контрафактичности не гнушается включать в доказательную базу ссылки даже на такого, давно разоблаченного, мистификатора и фальсификатора, как Александр Сулакадзев[13]). Несмотря на всю умозрительную сконструированность, дугинская концепция оказалась востребованной в реальной политике. Кремль претворил в действительность основные стратегемы Дугина. Во внешней политике России сюда относятся: заключение союза с Ираном и Востоком, поддержка североамериканского изоляционизма (то есть доктрины Монро), антиглобализм (вылившийся в поощрение европейских правонационалистических движений), продажа газа в обмен на высокие западные технологии, натиск на «воскрешенный» Север с учреждением военного контроля над океаническим побережьем. Во внутренней политике сбылись рекомендации Дугина сочетать свободу малого предпринимательства с огосударствлением ценных для экономического суверенитета страны хозяйственных отраслей и делать упор в идеологической области на православии, а в организационно-представительной — на вожде-избраннике, которому с турано-монгольской преданностью вручит свою судьбу народ.
Не буду гадать, была ли и впрямь кремлевская администрация вдохновлена чтением Дугина или совпала в своей стратегии с его пожеланиями в общем для обеих сторон стремлении повернуть течение времени вспять, пустить его туда, где советская держава еще вела из последних сил борьбу за мировое господство. Не суть важно, каков ответ на этот вопрос. Много важнее то, что имперско-реставрационная политика несвоевременна и недообоснована. Ось Москва—Тегеран (Дугин писал о ней в «Основах геополитики») неравновесна, прибавляет мощи не столько России, сколько Ирану, находящемуся в слабой позиции по отношению и к мусульманскому (по преимуществу суннитскому), и к западно-христианскому миру. Дональд Трамп крайне непоследователен в реализации своего боевого предвыборного лозунга «America first!» и в своей критике партнеров по атлантическому альянсу. Европейские националисты потерпели поражение на выборах в Австрии, Голландии и Франции, тогда как «Альтернатива для Германии» (AfD), хотя и повышает свой рейтинг, раздирается внутренними склоками. Из попытки сделать Европу заложницей российского газа ничего не вышло, потому что, как выяснилось, газ можно добывать из сланцев, а электричество — из возобновляемых источников энергии. Стоит ли тратить большие деньги на освоение арктического шельфа, если цены на нефть падают, а в уже близкой перспективе — замена автомобилей с дизельными и бензиновыми моторами на электромобили? Госкапитализм, может быть, и уместен в чрезвычайных ситуациях, но, как давно известно, мало эффективен в рутинных обстоятельствах. Вера, православная или иная, не слишком убедительная добавка к этатизму для светского по преимуществу общества. И только преданность евразийских масс стратилату, куда бы он их ни вел, как показывают опросы, не подлежит никакому сомнению.
Средства, с помощью которых Дугин надеялся осуществить свои реваншистские сугубо мифогенные фантазии, став фактическими государственными действиями, ни на йоту не приблизили страну к былому имперскому величию, но, напротив, загнали ее в трудное положение, состоящее в том, что она подверглась экономическим санкциям Запада, приостановила хозяйственный рост, втянулась в две локальные войны с неопределенным исходом, прекратила поставлять миру интеллектуальную продукцию (православие не назовешь ведь сенсационной духовной новинкой) и снизила уровень доходов, получаемых населением. Вместо возведения «империи империй», Москва наращивает свои владения в последние годы за счет присоединения русскоязычных областей (тем же — в применении к территориям, заселенным немцами, — промышляла перед Второй мировой войной Германия). Вообще говоря, Российская империя, вопреки Дугину и евразийцам, была западнической. Она начала складываться при Иване Грозном, в век колонизации Американского континента, как зеркально сопряженная с русско-татарским симбиозом, в процессе борьбы с Востоком (уже ростовский архиеписком Вассиан Рыло писал в Послании на Угру (1480), адресуясь к Ивану III: «…милосердый Господь […] не токмо свободит и избавит […] нас […], христианских людей, oт […] поганого Измаилова сына Ахмета, но нам и их поработит»). Позднее, при Петре и Екатерине, империя расширялась в порыве сблизиться с Западом, чему отвечал перенос столицы в Санкт-Петербург, и была после развала восстановлена большевиками, которые не мыслили мировой революции без объединения Советской России с Германией. Восток входил в их расчеты в той мере, в какой он мог проникнуться идеями марксизма — западной философии. Нынешняя ориентализация российской политики по существу своему постимперское явление, а ее нацеленность на расшатывание европейского сообщества проистекает из неспособности хозяйственно слабой страны превзойти конкурента (обогнавшего США по экономическим показателям) в сфере промышленного производства.
3
Глобализм — реализованная метафора, перевод ранней постмодернистской ментальности, позиционировавшей себя спекулятивным путем по ту сторону всяческих границ, в детерриториализованную на деле хозяйственную практику. Став в 1990-х, как сказал бы Маркс, «материальной силой», постмодернизм завершил свое идейное становление, прекратив двигать вперед историю Духа. Пусть и в сокращенной редакции, пусть привязанная к отдельным, особо манящим бизнес, местам (допустим, к территориям с дешевой рабочей силой или к нефтеносным районам вроде архипелага Спартли), геодетерминированная политика — одна из составляющих глобализма, но вместе с тем упраздняется им, коль скоро он целеположен так, чтобы сделать планетарное пространство однородным, уравнять друг с другом разные ареалы (скажем, разительно повышая народное благосостояние в Китае).
После конца постмодернизма мы попали ныне в эпохальный вакуум, где переживаем коллапс смыслопорождения. В этом безыдейном, исторически бесплодном контексте динамика может быть либо инерционной, продлевающей глобализм, благо у того еще есть неизрасходованные резервы, либо реверсивной, возрождающей забытый было идеал национального государства, теснящей мир в то состояние, в каком он пребывал до перелома сознания, произведенного постмодернистами-шестидесятниками прошлого столетия. Забаррикадировавшиеся страны подхватывают сепаратизм недавних лет, еще дающий себя знать в Каталонии, Фландрии, Шотландии, и преобразуют его из противогосударственной в государственную политику. Столкновение двух названных тенденций как будто отвечает геополитической теории. Так, восточноевропейские страны и островная Великобритания отстаивают свой государственный суверенитет, а Северная Европа (включая Германию и Голландию) и Франция продолжают хозяйственную интеграцию. Изоляционизм берет верх, стало быть, на периферии Европейского союза — там, где он вобрал в себя части раскрошившегося советского блока, и там, где находится главный плацдарм атлантического сотрудничества с США. Хаусхофер увидел бы в возмущениях на границах подтверждение своих идей. Однако геодетерминация в данном случае вторична, первична же темпоральная политика, выбирающая между еще возможным поступательным движением во времени и уже напрашивающейся потребностью взять историю последних десятилетий назад, вернуться в тот пункт, где ее не было. Темпоральная политика разыгрывается в географическом пространстве, но оно в свою очередь тоже историзовано, мемориально, хранит в себе память о минувшем — о вхождении Восточной Европы в сферу советского тоталитаризма, о всегдашней тесной связи Великобритании с ее бывшими колониями в Северной Америке, от которой ждут помощи сторонники «брекзита». Геополитическая история выводима из общей истории. Обратное умозаключение ошибочно, ибо в своей социокультурной деятельности человек озабочен прежде всего тем, чтобы быть не здесь и сейчас, а в иновременности, за порогом или до порога настоящего, принуждающего темпоральность сделаться топологичной, а нас — исчерпываемыми присутствием. В стянутости к данному моменту время перестает быть ориентированным из прошлого в будущее и попадает в один ряд с пространством.
Роль России в коллизии остаточного глобализма и, так сказать, госнарциссизма аномальна. Россия соучаствует, с одной стороны, в дезинтегративном возврате в прошлое, но, с другой, — испытывает не изоляционистскую, а агональную имперскую ностальгию. Притязаниям страны вновь завоевать имперский статус соответствует ее обращение к традиционно-великодержавному поведению, которое не имеет шансов на успех, потому что противоречит и глобалистскому размыканию государственных границ, и их антиглобалистскому укреплению, коротко говоря, не совпадает с мировыми веяниями. Создание буферных зон (на Кавказе, в Восточной Украине), выход к теплым морям (его должны гарантировать военные базы в Сирии), заключение сухопутных союзов с азиатскими странами в пику Северной Америке — все эти акции совершаются Москвой по рецептам геополитики прошлого и позапрошлого веков. Между тем наша современность, лишенная идентичности, исторической определенности, не ведающая собственного, ранее небывалого смысла, стала непредсказуемой, не поддающейся планированию — и уж тем более такому, которое черпает свое содержание из обветшавших догм.
Один из самых ярких фактов энтропии, разъедающей нынешний мир, — метания Трампа, то и дело опровергающего себя (например, усилившего, в отказ от обещаний, американское военное присутствие в Афганистане). В хаосе, угрожающем нам сегодня, тупиковое захолустье планеты, каковым является Северная Корея, выдвигается в самый центр мировой политики, не справляющейся с династическим тоталитаризмом, который обзавелся ракетно-ядерным оружием. Телекоммуникации, бывшие призванными служить инструментом экономического глобализма, используются во вред ему — в целях промышленного шпионажа, расстройства производства (скажем, выведения из строя центрифуг в Иране), шантажа (вымогания хакерами денег у парализованных посредством кибер-атак учреждений и промышленных предприятий), а также для вмешательства в предвыборные кампании, для скандальной слежки за партийными и государственными лидерами и тому подобных операций, сеющих анархию. Она усугубляется исламистским терроризмом, вспышки которого транстерриториальны и зачастую спонтанны и потому с трудом поддаются предупреждению. Сам радикальный исламизм не укладывается, конечно же, ни в какие геополитические модели, будучи отстаиванием религиозными фанатиками права на ретроактивность (на погружение в Средневековье), неважно, где та отыщет себе оплот — точку приложения. Картина некалькулируемой современности осталась бы незавершенной, если не упомянуть о сонмищах мигрантов, наводняющих Европу, США, Ближний Восток. Коренное население стран, куда хлынули беженцы и переселенцы, испытывает не просто приступы ксенофобии, как обычно считается, но страх перед двойничеством: по глубокому соображению Бруно Латура, мигранты потеряли почву под ногами так же, как и прочие жители планеты, оказавшиеся перед лицом климатической катастрофы с непредугадываемыми последствиями[14].
Тревожные климатические изменения касаются всех обитателей Земли, единят их, а не разъединяют, как того хотелось бы геополитике, на коллективы, воюющие друг с другом потому только, что они подвержены давлению со стороны физической среды, в которой неодинаково локализованы. Геополитику упраздняет ее же святая святых — Земля. Стирание потусторонности, приведшее к физикализации и биологизации человека, дополняется теперь ненадежностью посюсторонней реальности — и той, что творится человеком, и той природной, что предсуществует ему, делаясь все менее для него благоприятной.
[1] Но, кроме того, леоновский роман и мифопоэтическое произведение — об этой стороне «Дороги на Океан» см. подробно: Надточий Э. Типологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе // Логос. 1999. № 2(12). С. 24—42.
[2] Ср.: Tuathail G.Ó., Dalby S. Introduction. Rethinking Geopolitics: Towards a Critical Geopolitics // Idem (Eds.). Rethinking Geopolitics. London; New York, 1998. P. 3.
[3] Newman D. Geopolitics Renaissance: Territory, Sovereignty and the World Politic Map // Idem (Ed.). Boundaries, Territory and Postmodernity. London; Portland, 1999. P. 1—16.
[4] Цит. по: Kaplan R.D. The Coming Anarchy // Tuathail G.Ó., Dalby S. (Eds.). Op. cit. P. 188—196.
[5] См. особенно: Tuathail G.Ó. Postmodern Geopolitics? // Ibid. P. 16—38.
[6] Дугин А. Основы геополитики. М., 1997. С. 255.
[7] К.П. Победоносцев: pro et contra / Под ред. С.Л. Фирсова. СПб., 1996. С. 143.
[8] На эту ностальгию в дугинских работах указывает Дирк Уффельманн: Uffelmann D. Eurasia in the Retrofuture: Aleksandr Dugin’s «tellurokratija», Vladimir Sorokin’s «Tellurija», and the Benefits of Literary Analysis for Political Theory // Die Welt der Slaven. 2017. Vol. 62. № 2. S. 365.
[9] Дугин А. Абсолютная Родина. М., 1999. С. 419—420.
[10] См.: Травин Д. Владимир Путин: Гаврош с Баскова переулка. 2000: Затишье перед бурей // Звезда. 2006. № 9.
[11] Подробно о происхождении разных русских традиций я писал в другом месте: Смирнов И.П. О древнерусской культуре, русской национальной специфике и логике истории // Wiener Slawistischer Almanach. 1991. Sonderband 28. S. 169—192.
[12] Дугин А. Археомодерн. М., 2011. С. 28. Знаменательно, что Филофей был антифилософом: «яз селской человѣкъ […], а еллинскых борзостей не текох».
[13] Дугин А. Абсолютная Родина. С. 692.
[14] Latour B. Refugium Europa // Geiselberger H. (Hrsg.). Die große Regression. Eine international Debatte ueber die geistige Situation der Zeit. Berlin, 2017. S. 135—148.