Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2017
[стр. 154 – 172 бумажной версии номера]
Лев Дмитриевич Гудков (р. 1946) — социолог, директор «Левада-центра».
Сомнительный юбилей
Столетие Русской революции население России встретило с полным равнодушием. Отсутствие интереса к тому, что еще четверть века назад воспринималось как ключевое событие ХХ века и символ всей советской эпохи, поражает иностранных ученых и наблюдателей, но не вызывает какого-либо удивления внутри страны. Политика нынешнего руководства России направлена на принижение значимости революции 1917 года и вытеснение ее из массового сознания. Сказать, что этот юбилей замалчивался властями, нельзя, но очевидно, что он вызывал у высшего руководства двойственные чувства. Кремлевская администрация пребывала в растерянности и явно не знала, как с минимальными издержками обойти эту дату, оказавшуюся не очень уместной в идеологической повестке путинского режима. Оставить юбилей вообще без внимания было невозможно, но и дать какое-то убедительное и вместе с тем «правильное», «охранительное» толкование историческим фактам так же было крайне трудно.
Решение не о праздновании, а всего лишь об «освещении» приближавшейся вехи, зафиксированное в правительственной программе мероприятий, было принято очень поздно, в декабре 2016 года. Соответственно, столетие февральской революции (которую только и можно считать «революцией» в собственном смысле слова, то есть разрушением старого порядка и началом строительства новой государственно-политической системы) власти практически замолчали. Но обойтись таким же образом с октябрьским переворотом не получалось: это выглядело бы слишком вызывающе. Эволюция российского общества в постсоветский период сопровождалась систематическим вытеснением смыслового и ценностного содержания революционных событий 1917 года, причем, что важно, его обеспечивали политики с самыми разными идеологическими взглядами. Необходимость отозваться на «круглую» дату не была обусловлена внутренней потребностью общества осмыслить события собственного прошлого — скорее то была вынужденная реакция руководства страны на внешние обстоятельства: желание соблюсти приличия, показать себя «культурной страной», имеющей «великую» историю.
Справедливости ради следует сказать, что вытеснение символического значения революции (и не только октябрьской, но и февральской, и тем более — революции 1905 года) началось практически сразу после краха ГКЧП. Новое руководство России предприняло несколько попыток заменить советскую легитимность, восходящую к революционному оправданию насилия, какой-то иной, восстанавливающей преемственность постсоветского государства с дореволюционным прошлым. Разные политические партии старались установить свою связь с предшествующими реформаторами (одни с Александром II, другие с монархистом Столыпиным, третьи с «Союзом русского народа»). В любом случае общий вектор политических программ определялся стремлением уйти от социализма, интернационализма и плановой экономики, реанимируя вместо них традиционные основы русской власти с ее православием, державным величием, милитаризмом и антизападничеством. Либералы и демократы подчеркивали бесчеловечность советского режима и гуманитарную цену сталинской модернизации, делая вывод о необходимости вестернизации, а охранители и реакционеры упирали на апостасию и разрушение «симфонии» государства и церкви.
Сегодня Кремлю предлагается ряд конкурирующих между собой конспирологических версий октябрьской революции, представленных на федеральных телевизионных каналах и в печатных изданиях, но все они значительно превосходят по своему радикализму допустимый уровень эклектического официозного консерватизма. Власти же пока не в состоянии выбрать ни одну из них. В свою очередь разнообразные интерпретации переломных процессов, предлагаемые академическими историками, в публичном поле почти не просматриваются, хотя предметные исследования о периоде 1917—1922 годов, безусловно, выходят в свет. Работы такого рода просто не привлекают внимания государственных или прокремлевских СМИ.
Путинская бюрократия, сменившая реформаторов ельцинского времени, проявляет нервозность, когда историки или политики касаются сущностных особенностей властных институтов или социального порядка. Однако, обращаясь к событиям 1917 года, игнорировать общие вопросы легитимности политической системы (не только предшествующей, но и ныне действующей) очень трудно. Поэтому власти стараются нейтрализовать любые сомнения в своем праве господствовать, отодвинуть или отложить любые обсуждения эффективности властной системы, как царской, так и советской, и тем более — современного режима. Спущенные сверху планы и программы юбилейных мероприятий должны были обеспечить ритуальное пустословие по поводу революции, подводя все дискуссии к нехитрому выводу: всякие революции есть зло — в особенности «цветные» и «импортируемые» с Запада. (Символично, что из государственного стандарта знаний по истории для средней школы недавно было удалено само понятие «Великая Октябрьская социалистическая революция 1917 года».) В пропагандистских материалах акцент делается на травматических последствиях краха государства, а не на его причинах, что снимает сам вопрос об ответственности власти.
Внутренняя проблематичность такой позиции заключаются в том, что нынешний режим не в состоянии совсем оборвать генетические связи с советской системой, поскольку источник легитимности СССР заключается именно в большевистской революции, но при этом он всеми силами старается взять от нее лишь то, что относится к символическому капиталу супердержавы времен «холодной войны». Это плохо получается, так как современная Россия, не способная реально угрожать другим странам, предстает в виде претенциозной, но деградирующей диктатуры, теряющей влияние даже в региональном масштабе. Главным компонентом исторической легитимации путинизма выступает присвоение морального капитала, сформированного победой над фашистской Германией. Но, как ни стараются путинские политтехнологи, невозможно оставить себе только триумф 1945 года и не касаться человеческой цены «красного террора», войны с крестьянством, массовых репрессий — сталинского тоталитаризма, выросшего из сомнительной легитимности октябрьского переворота. Впрочем, высшее руководство России меньше советских правителей озабочено тщательностью идеологического обоснования собственных действий.
Чем сильнее подавляются группы либеральных историков и публичных интеллектуалов, тем больший простор открывается для консерваторов, реакционеров и мракобесов, которые получили шанс для беззастенчивой пропаганды своих взглядов при поддержке самых влиятельных на сегодня структур — политической полиции, прокуратуры и судебной бюрократии, церкви. Сочетание невежества, наглости и насилия при двусмысленной позиции правительства обеспечивает этим группам небывалые возможности для самоутверждения и вытеснения оппонентов, а значит, и для завоевания вполне материальных ресурсов. Внешне спонтанные скандалы, как это было с фильмом «Матильда», а также шумные крестные шествия, демонстрируют в данном отношении характерный контраст с тусклостью казенных мероприятий, посвященных революции.
Ограничивая перспективы политической свободы, режим резко сужает и горизонты возможного, то есть потолок массовых аспираций (а в еще большей степени — рамки действий социальной элиты и правящих кланов). Из-за скудости имеющихся идейных и смысловых ресурсов Кремль вынужден строить новую идеологическую утопию, обращенную в прошлое, собирая ее из остатков советских представлений, дореволюционных мифов, исторических преданий, предрассудков и подлогов. Но, провозгласив курс на возвращение к «традиционным ценностям», «сакральным скрепам» и тому подобной идеологической трухе, российское руководство вынуждено все же считаться с сопротивлением ставшего «потребительским» общества, его нежеланием возвращаться к одномерной реальности мобилизационного государства и жертвовать благополучием ради фантома державного величия. Предпринимаемые властью пропагандистские усилия наталкиваются на пассивность населения и лукавое двоемыслие граждан, живущих повседневными проблемами.
Поэтому в социологических исследованиях общественного мнения мы имеем дело не просто с распределением тех или иных представлений, заданных институтами, которые поддерживают систему господства, но и с разной степенью их рецепции или интенсивности их выражения в различных социальных средах и группах. Благодаря этой неравномерности, а также конкуренции групп, обслуживающих власть, мы имеем дело с явным, хотя и ограниченным, разнообразием массовых взглядов и мнений. Чем дальше от интересов обычного человека те или иные идеологические позиции, тем слабее его готовность отстаивать их, нести за них ответственность, соглашаться с издержками политики, ими оправдываемой. В этом отношении надо различать мнения о прошлом или настоящем, получившие «широкое распространение» из-за пропаганды, но имеющие при этом «низкую интенсивность», и «сильные», хотя и не всегда артикулируемые представления, тесно связанные с интересами конкретной социальной группы.
Для социолога здесь намечаются несколько интересных проблем. Во-первых, надо понять, как изменилась в последние десятилетия функциональная роль ключевых символов национальной идентичности. Во-вторых, проанализировать, что определяет массовые «исторические представления», какие интересы позволяют удерживать взгляды предшествующих периодов, а какие радикально меняют отношение к прежним событиям. В-третьих, каковы механизмы ретрансляции «исторической памяти» или воспроизводства стереотипов прошлого. Не претендуя на то, чтобы исчерпывающе ответить на все подобные вопросы в рамках одной статьи, я попробую по крайней мере наметить контуры возможных ответов. Но для начала кратко охарактеризую состояние массового исторического сознания — понимания того, «что произошло в 1917 году».
Социологические исследования отношений к 1917 году
Говоря о «коллективной памяти», следует иметь в виду, что люди помнят не сами события, а то, что им рассказывали о них — то, что им вменялось в обязанность «помнить». Опросы «Левада-центра» показывают наличие двух слоев, или типов, массового отношения к революции 1917 года.
Первый представляет собой руины советской идеологии, центральное место в которой занимал комплекс значений «Великая Октябрьская социалистическая революция». Если согласиться с тем, что сама суть революции означает: (а) разрушение старой системы и (б) формирование нового общественного политического строя[1], то «Октябрь 1917 года» предстает принципиальным поворотом человеческой истории, началом построения бесклассового общества, свободного от эксплуатации человека человеком. Это событие обозначало не столько падение самодержавия (крах «старого режима»), сколько утверждение нового социального порядка. По своей значимости в советской идеологии «Великая Октябрьская социалистическая революция» занимала центральное место в истории человечества, открывая новую эру его развития: она превращалась в точку отсчета нового летоисчисления, оказываясь секулярным и ослабленным, но все же вполне метафизическим эквивалентом явления в мир Иисуса Христа. Убедительным доказательством правильности этой идеологии, согласно ее адептам, было послевоенное возвышение СССР до положения сверхдержавы.
В другой версии большевистская революция понимается как социальная и антропологическая катастрофа, тектонический разлом национальной истории, насильственный разрыв со всем предшествующим развитием страны. Такое мнение разделяют как консервативные националисты, православные и монархические фундаменталисты, так и либералы, сторонники вестернизации России, видящие в победе большевиков начало тоталитарной контрмодернизации. Истоки подобного понимания можно найти в работах либеральных историков начала 1920-х или в выступлениях эмигрантов, пытавшихся осмыслить свое поражение. Во второй половине 1960-х — начале 1970-х годов воззрения такого рода проникли в самиздат, обретя особую актуальность после подавления Пражской весны и краха самой социалистической идеи.
Впрочем, в своем чистом виде обе трактовки характерны для относительно немногочисленных групп населения, занимающих крайние полюса идеологического спектра (примерно по 15—20% на каждое крыло). Большинство же населения легко смешивает отдельные компоненты расходящихся версий, ничуть не смущаясь противоречиями в трактовке давних событий. Поскольку у Кремля нет определенности в отношении к революции как к социально-исторической проблеме, как нет и желания прояснять связанные с ней вопросы, разноречие и многообразие мнений в указанной области не цензурируются и не подвергаются силовому воздействию пропаганды.
В ходе горбачевской перестройки принятое в советское время понимание «гуманной и моральной» природы революции и советской власти подверглось значительной ревизии. Именно об этом свидетельствуют данные октябрьского опроса 1990 года — последнего «советского» года. 57% опрошенных одобряли в целом необходимость вооруженного захвата власти большевиками, а 23% уже тогда считали, что в этом не было необходимости. Но, как бы в противоречии с мнением большинства, высказанным перед этим, значительная часть, а именно 30%, полагала неоправданным разгон большевиками Учредительного собрания (одобряли эти действия Ленина всего 29%). Нарастающая эрозия советской идеологии выразилась в тот момент в смятении умов и отсутствии авторитетного мнения: самая большая часть опрошенных — 41% — вообще затруднялась ответить на поставленный вопрос. При этом 53% осуждали ликвидацию свободы прессы, 73% — расстрел царской семьи, 51% — национализацию частной собственности, 62% — подавление крестьянских восстаний. Ликвидацию «буржуазии» как класса (уход промышленников и предпринимателей из хозяйственной жизни страны) называли «значительной потерей» для страны 66% респондентов. В те годы в массовом сознании начали укрепляться взгляды, противоречащие всей советской традиции героизации революции и пролетарской идеологии.
Но, как свидетельствует таблица 1, переоценка революционных событий (а значит, и природы советского тоталитаризма) в дальнейшем замедлилась, а прежние установки в некоторых отношениях начали возвращаться: рационализации прошлого так и не произошло.
Таблица 1. Как вы считаете, была ли необходимость…?
|
1990 (%) |
2017 (%) |
Разница (п.п.) |
в вооруженном захвате власти большевиками? |
|||
В этом была необходимость |
57 |
42 |
-15 |
В этом не было необходимости |
23 |
37 |
+14 |
Затрудняюсь ответить |
20 |
21 |
+1 |
в разгоне большевиками Учредительного собрания? |
|||
В этом была необходимость |
29 |
39 |
+10 |
В этом не было необходимости |
30 |
34 |
+4 |
Затрудняюсь ответить |
41 |
27 |
-14 |
в закрытии большевиками газет других политических партий? |
|||
В этом была необходимость |
23 |
28 |
+5 |
В этом не было необходимости |
53 |
46 |
-6 |
Затрудняюсь ответить |
24 |
26 |
+2 |
в расстреле большевиками царской семьи? |
|||
В этом была необходимость |
13 |
10 |
-3 |
В этом не было необходимости |
73 |
76 |
+3 |
Затрудняюсь ответить |
14 |
14 |
+1 |
в национализации большевиками частной собственности? |
|||
В этом была необходимость |
24 |
33 |
+9 |
В этом не было необходимости |
51 |
45 |
-6 |
Затрудняюсь ответить |
25 |
22 |
-3 |
в вооруженном подавлении большевиками крестьянских восстаний? |
|||
В этом была необходимость |
11 |
19 |
+8 |
В этом не было необходимости |
62 |
58 |
-4 |
Затрудняюсь ответить |
27 |
23 |
-4 |
Таблица 2. Согласны ли вы с тем, что октябрьская революция нанесла серьезный урон…?
|
Октябрь 1990 (%) |
Март 2017 (%) |
Разница оценок (п.п.) |
русской культуре? |
|||
Согласен |
69 |
49 |
-20 |
Не согласен |
17 |
41 |
+24 |
Затрудняюсь ответить |
14 |
10 |
-4 |
русскому крестьянству? |
|||
Согласен |
68 |
48 |
-20 |
Не согласен |
20 |
42 |
+22 |
Затрудняюсь ответить |
12 |
10 |
-2 |
религии и церкви? |
|||
Согласен |
85 |
69 |
-16 |
Не согласен |
6 |
20 |
+14 |
Затрудняюсь ответить |
9 |
12 |
+3 |
|
|
|
|
Число опрошенных (N) |
1047 |
1600 |
|
Отвергая «крайности» пролетарской диктатуры — убийство царя и его семьи, насильственное прекращение деятельности предпарламента, ликвидацию частной собственности и оппозиции, войну с крестьянством, сопротивляющимся собственному ограблению, репрессии по отношению к церкви, — российское население (в значительной своей части) принимает советскую власть как необходимую или неизбежную фазу русской истории. Оправдание революционного захвата власти большевиками ослабло, но не утратило значимости. Полярность мнений стала более размытой. Чаще о негативных последствиях установления советской власти заявляют более образованные респонденты, жители столиц и крупных городов. В первую очередь это относится к оценке церковной политики атеистического государства: здесь осуждение террора сопровождало процессы «религиозного возрождения». Некритичное и рутинное сохранение (или воспроизводство) советских стереотипов и представлений о характере революции и ее причинах в большей степени присуще малообразованным, пожилым людям, жителям провинциальных малых и средних городов, а также деревень и сел, слабо затронутым перестроечными процессами. Среди самых молодых, 18—24-летних, то есть недавно отучившихся в школе или вузе, других учебных заведениях, заметно выше доля затрудняющихся дать определенный ответ, что косвенно указывает на отсутствие интереса к истории (и на качество ее преподавания).
Еще при Ельцине, начавшем поиски «национальной идеи» России, которая должна была прийти на смену коммунистической идеологии, стал заметным рост числа тех, кто после развала СССР искал истоки деградации страны в разрушении монархии. Но размывание советских идеологических стереотипов не означало поворота к прозападным и демократическим представлениям. К настоящему времени выбор направления национального развития почти не вызывает интереса у обычных людей, для которых главной национальной идеей остается «стабильность» (отказ от перемен и потрясений) и которые все чаще оценивают нынешнюю систему как наилучшую в сравнении с советским прошлым или демократией западного образца.
Таблица 3. 15 марта (2 марта по старому стилю) 1917 года российский император Николай II отрекся от престола. Прошло 100 лет, но люди до сих пор по-разному оценивают это событие, которое положило конец российской монархии. С какой из следующих точек зрения вы бы скорее согласились? (%, N=1600)
|
1997 |
2012 |
2017 |
Крушение монархии было прогрессивным шагом в развитии страны |
16 |
9 |
13 |
Крушение монархии привело Россию на путь утраты своего национального и государственного величия |
23 |
25 |
21 |
Положительные и отрицательные последствия крушения монархии компенсируют друг друга |
19 |
18 |
23 |
Никогда не задумывался над этим |
29 |
36 |
32 |
Затруднились ответить |
14 |
12 |
11 |
Массовые представления о причинах революции
Распад идеологического каркаса представлений о революционном процессе сопровождался растущей неоднозначностью в понимании причин или мотивов революции. От марксистско-ленинской трактовки революции массовое сознание движется к характерной для путинской риторики идее «стабильности», воспринимаемой преимущественно в негативной форме: как скрытое предостережение о том, что слабость власти — исток и причина всех постигших Россию бед. Сегодня явно обозначились три основные версии революции: консервативная — безответственные демагоги и политические авантюристы-либералы, революционеры разрушили великое государство; советская — терпение народа к концу империалистической войны было исчерпано, эксплуатируемые классы восстали, Ленин основал небывалое в истории социалистическое государство рабочих и крестьян; заговорщическая — русское государство погубил геополитический заговор врагов. Третья из перечисленных версий в последнее время звучит все более громко, причем кандидаты на роль врага меняются в зависимости от политической конъюнктуры: это могут быть Великобритания, Германия, США, другие западные державы, боящиеся сильной и великой России.
Таблица 4. Как вам кажется, что главным образом привело к октябрьской революции? (%, множественный выбор; ранжировано по марту 2017 года)
|
1990 октябрь |
1997 октябрь |
2001 ноябрь |
2007 октябрь |
2011 октябрь |
2017 март |
Тяжелое положение трудящихся |
66 |
57 |
60 |
57 |
53 |
50 |
Слабость правительственной власти |
36 |
40 |
39 |
35 |
34 |
45 |
Заговор врагов русского народа |
6 |
11 |
11 |
13 |
12 |
20 |
Экстремизм политических авантюристов |
16 |
14 |
15 |
17 |
15 |
19 |
Стихийная агрессия толпы |
15 |
15 |
14 |
12 |
15 |
15 |
Другое |
2 |
1 |
< 1 |
1 |
2 |
2 |
Затруднились ответить |
12 |
11 |
9 |
9 |
12 |
7 |
Наиболее убедительная для основной массы населения версия, объясняющая «революцию» (свержение самодержавия и захват власти большевиками), сводится главным образом к «тяжелому положению трудящихся». Сила такого объяснения обусловлена не только привычностью этого взгляда, но и проецированием нынешней ситуации на прошлое — неудовлетворенностью патерналистских ожиданий, связанных с социальной политикой нынешнего российского руководства. Государственный патернализм, выступавший легитимирующим базисом принципиально дефицитарного социалистического социума, в постсоветское время «разбавился» идеологией «потребительского общества», представляющей собой вариацию на тему материалистического понимания человека и истории. Более сложные и несознаваемые причины этого явления заключаются в том, что российское общество по инерции сохраняет и воспроизводит себя как общество бедных людей. Экономический детерминизм остается одним из важнейших источников нигилистических представлений о природе человека, внедренных советским марксизмом; именно он был идеологической предпосылкой реформ, проведенных Егором Гайдаром. Советская пропаганда, школа, искусство и литература практически вычеркнули все, что касалось темы свободы, поднятой февральской революцией. Приоритеты материальных запросов отражают иерархию представлений о ценностях сегодняшнего российского человека, для которого гарантированный уровень потребления гораздо важнее защиты от властного произвола.
Но такое «экономическое», или «классовое», объяснение причин революции год от года теряет сторонников: доля разделяющих подобные взгляды сократилась с 66% до 50%. Наряду с ним режим акцентирует и навязывает варианты, которые в советское время были только второстепенным дополнением к базовой версии: среди них «слабость власти» (значимость этого фактора в глазах россиян за четверть века выросла с 36% до 45%, почти сравнявшись с «классовыми» причинами) и «заговор врагов русского народа» (рост с 6% до 20%). Первый из этих мотивов отражает страх (реальный или мнимый, используемый для подавления оппозиции) руководства страны перед опасностью «цветных революций». Он продукт сравнительно недавнего времени, путинского правления, эпохи «стабильности» и борьбы с «экстремистами». Второй — очень давний по своему происхождению, он возник в среде монархистов и черносотенцев еще в начале минувшего века и был доминирующим в среде русских эмигрантов после революции 1917 года. Сегодня подобные интерпретации настоящего и прошлого перестали быть исключительным идеологическим ресурсом политических маргиналов в лице русских консерваторов и националистов, постепенно войдя в свод массовых убеждений.
Сливаясь, различные трактовки революционных событий, включая и факультативные, задают и поддерживают негативное отношение к революции как к хаосу, смуте, дезорганизации, оглуплению, дестабилизации, еще раз напоминая обывателю о тяготах трансформационного кризиса 1990-х и связанных с ним процессах социальной дезорганизации (а также о «Майдане» и украинском «государственном перевороте»). Тем самым как бы утверждается следующая истина: чтобы избежать катаклизмов и общих бед, нужна консолидация народа вокруг власти. Такой вывод служит обоснованием для дискредитации либералов, правозащитных и неподконтрольных Кремлю неправительственных организаций, оправдания электоральных манипуляций, усиления цензуры в СМИ и Интернете, убеждения населения в необходимости «сильной руки», способной нейтрализовать «стихийную агрессию толпы» и защитить благомыслящее большинство от «экстремизма политических авантюристов», «пятой колонны», подрывной деятельности «иностранных агентов», «экспорта демократии».
Идеология «стабильности» в стране утверждается от имени большинства населения, воспринимающего себя в качестве жертвы постперестроечной истории, а потому при обращении к прошлому идентифицирующего себя с беднейшими классами дореволюционной России. Демагогические заверения в сочувствии и сострадании к неимущим и страждущим служат механизмом проективного переноса «тяжелой ситуации революционного кризиса» на сегодняшний день и, следовательно, предпосылкой для понимания текущей ситуации и интерпретации прошлого. То, что эта политика направлена на защиту «большинства», снижает ощущение моральной недопустимости государственного террора, настороженность перед фактами государственной жестокости, притупляет остроту восприятия преступлений советского режима. Революционный террор, из чрезвычайного состояния превращающийся в постоянный институт массового принуждения, получает здесь инструментальный смысл; образ жертвы дегуманизируется, а морально-психологический дискомфорт, причиняемый знаниями о репрессиях и уничтожении людей, притупляется. Бесчувственность по отношению к самой практике тотального институционального насилия облегчает идентификацию населения с государственной властью, оставляя за прошлым лишь те значения и смыслы, которые делают его историей «Великого Государства». История в таком изложении может быть только державной историей; все иные подходы к прошлому объявляются очернением или фальсификацией героической истории нашего отечества.
Поэтому с приходом Путина историческая политика — как рационализация прошлого и понимание обществом самого себя — оказалась полностью парализованной. Принижение значимости исторического знания шло параллельно с мифологизацией прошлого страны и дискредитацией идеи реформ, с навязыванием населению представлений о чуждости демократии для России и особости ее пути, иллюзорности мечтаний о европейской «нормальности». Одновременно в массовом сознании все прочнее утверждалось представление о том, что советский период был не «аномалией» или трагическим разломом российской истории, а органическим продолжением ее привычного развития. И дело не только в том, что конформистские мнения исключительно сильны (если бы большевики проиграли, то власть все равно перехватили бы авантюристы и диктаторы, которые могли оказаться хуже Ленина, — таким соображением оправдывают свой оппортунизм от четверти до трети опрошенных), а в том, что сторонников демократической перспективы сегодня становится все меньше. За 15 лет число тех, кто полагал бы не только правильным, но и возможным такой вариант политической эволюции, сократилось с 22% до 16%. Именно эта безнадежность и неверие в изменение жизни к лучшему, характерные для сегодняшнего российского общества, подталкивают людей к признанию того, что даже если большевики не смогли бы удержаться у власти, то в условиях полного краха государства все равно ничего хорошего не произошло бы.
Таблица 5. Как вы думаете, что произошло бы с нашей страной, если бы большевики не смогли захватить/удержать власть в 1917 году? (%, N=1600)
|
2002 октябрь |
2017 март |
Была бы восстановлена монархия Романовых |
22 |
19 |
Власть захватили бы какие-то другие экстремисты, авантюристы, которые принесли бы народам еще больше бедствий |
26 |
32 |
Страна пошла бы по пути демократии западного типа |
22 |
16 |
Россию ждали бы распад и утрата независимости |
14 |
14 |
Затрудняюсь ответить |
16 |
11 |
Подчеркну характерную дробность в ответах на этот вопрос таблицы 5: она свидетельствует, что на общественное мнение не влияют интеллектуалы, историки и философы, чьи авторитетные суждения могли бы задать общий тон в оценке давних ключевых событий. Путинский режим может существовать только при условии постоянного понижения интеллектуального уровня населения, подвергая цензуре публичное пространство, угнетая деятельность СМИ, подавляя публичные дискуссии. Сохранение, как в советское время, почти полной зависимости общественных наук от государства и колебаний идеологической конъюнктуры ведет к изоляции академической и университетской науки от запросов общества. Хотя, возможно, правильнее было бы говорить о самоизоляции и оппортунизме историков, социологов, юристов, их готовности обслуживать режим, о чем свидетельствует, в частности, история с диссертацией министра Владимира Мединского. Если работы по «преодолению прошлого» нет, то наверх поднимаются рутинные слои представлений, сформированные в предшествующие периоды.
Таблица 6. Что принесла октябрьская революция народам России? (%, N=1600)
|
1997 |
2001 |
2002 |
2003 |
2004 |
2005 |
2006 |
2007 |
2009 |
2010 |
2011 |
2017 |
Она открыла новую эру в истории народов России |
23 |
27 |
27 |
20 |
30 |
26 |
30 |
24 |
28 |
29 |
25 |
25 |
Она дала толчок их социальному и экономическому развитию |
26 |
32 |
33 |
32 |
27 |
31 |
28 |
31 |
29 |
29 |
27 |
36 |
Она затормозила их развитие |
19 |
18 |
18 |
19 |
16 |
16 |
16 |
17 |
16 |
14 |
19 |
21 |
Она стала для них катастрофой |
15 |
12 |
9 |
14 |
14 |
15 |
9 |
9 |
10 |
9 |
8 |
6 |
Затрудняюсь ответить |
17 |
11 |
13 |
15 |
13 |
13 |
17 |
19 |
17 |
19 |
21 |
12 |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
Сумма позитивных высказываний |
49 |
59 |
60 |
52 |
57 |
57 |
58 |
55 |
57 |
58 |
52 |
61 |
Сумма негативных высказываний |
34 |
30 |
27 |
33 |
30 |
31 |
25 |
26 |
26 |
23 |
27 |
27 |
Отношение позитивных высказываний к негативным (+/-) |
1,4 |
2,0 |
2,2 |
1,6 |
1,9 |
1,8 |
2,3 |
2,1 |
2,2 |
2,5 |
1,9 |
2,3 |
Поэтому почти половина россиян (48%) считают сегодня, что октябрьская революция была неизбежной и сыграла положительную роль в российской истории, не согласны с ними около трети опрошенных (31—32%), каждый пятый затрудняется ответить. Но, если спросить, была ли революция «законной», мнения меняются на противоположные: лишь 35% оценивают приход партии большевиков к власти как вполне легитимный процесс, а 45% считают его «незаконным» актом. Еще большую двусмысленность и противоречивость общественного мнения опросы обнаруживают, если поставить вопрос так: является ли советская система (сталинизм, хрущевская эпоха, брежневское время), возникшая после смерти Ленина, продолжением революции или она есть отклонение от ее принципов и идеалов? В сентябре 1990 года лишь 16% опрошенных считали советскую систему «продолжением» и развитием тех задач и целей, которые ставили перед собой большевики; в марте 2017-го доля таких ответов поднялась до 30%. Иное мнение, согласно которому практика советского государства «отошла, отклонилась от идеалов революции», в 1990-м высказывали 65%, а в 2017-м — только 43%. При этом заметно, в полтора раза, с 19% до 27%, выросло число затрудняющихся с ответом на подобный вопрос. Разочарование в результатах 70-летнего развития страны не обязательно сопровождается отказом от прежних стереотипов и установок. Эта инерционность — важнейшая характеристика массового сознания общества, переживающего стагнацию.
Сохраняющееся двоемыслие как в массовом отношении к революции и советскому прошлому в целом, так и к настоящему путинского режима является следствием неспособности общества дать моральную и социальную оценку советскому государству. Почему — особая проблема. Принудительная (как во всяком тоталитарном или несвободном обществе) идентификация населения с властью не позволяет людям признать советскую систему преступной, поскольку такое признание полностью разрушило бы коллективную идентичность и сложившиеся формы коллективного самоопределения. Она не позволяет признать «государственным преступником» даже Сталина, хотя большинство, пусть даже год от года уменьшающееся, вполне осознает тот факт, что государство убивало, морило голодом, лишало прав и средств к существованию, выбора места жительства, работы, семьи десятков миллионов людей. Абсурд ситуации в том, что бóльшую солидарность с таким государством проявляют как раз те группы, которые в прошлом сильнее пострадали от репрессий и государственного произвола, насилия, унижения: бедная и депрессивная периферия (село, малые города, люди с низким образованием и, соответственно, доходами, родители которых были крестьянами и рабочими).
Бросается в глаза высокая доля затрудняющихся с ответом, не знающих ничего об истории страны или индифферентных, среди молодежи (в среднем 27—33%, что вдвое больше соответствующих показателей у пожилых людей, составляющих 14—17%). Более высокая доля антисоветских и негативных мнений о последствиях революции, незаконности большевистского переворота или отрицания «исторической неизбежности» революции характерна для людей образованных, занимающих статусные позиции (руководителей, предпринимателей), экономически обеспеченных, москвичей или жителей крупнейших городов, где недовольство действующей властью проявляется сильнее, чем в других социальных средах. Такое отношение к революции со стороны этого довольно размытого или аморфного социального множества в период перестройки было условием поддержки начавшихся изменений, поскольку отрицание советского прошлого выступало залогом позитивной ориентации на западные модели открытой рыночной экономики, правового государства, демократии. Сейчас этот массив сократился примерно до 25—30%.
Напротив, просоветские взгляды и представления сохраняются и воспроизводятся в социальных группах, обладающих минимальным доступом к институциональным ресурсам культуры и образования, имеющих крайне ограниченные возможности интеллектуальной рефлексии и памяти — всего того, что позволяет сопротивляться давлению авторитарного государства. Это периферийные во всех отношениях и смыслах слои и группы. Они и функционально, и культурно отличаются от групп центра — населения столицы и мегаполисов, где наблюдается максимальная концентрация символических и культурных ресурсов, наивысшая плотность информационных и коммуникационных сетей, образования и доходов, где, следовательно, предполагается высокая способность к рецепции нового, высокий потенциал изменений.
Если учесть, что бóльшая часть населения России — выходцы из разоренных коллективизацией и войной деревень и малых городов (свыше 80% горожане в первом или втором поколении), становится понятной сила импринтинга былого государственного насилия и обусловленная ею готовность адаптироваться к репрессивному государству. Следствия такой ментальности (пассивность, страх, отказ от гражданской деятельности и ответственности, привыкание к бедности, стратегии физического выживания) значимы и в настоящее время. Полная и принудительная идентификации с государством уничтожала не только историческую память о государственных преступлениях, но и всякое иное понимание событий прошлого и настоящего, саму идею личного достоинства и ценности человека, разрушала способность к независимой оценке происходящего. От травм прошлого у населения остались лишь рубцы и табу, проявляющиеся в бессознательном нежелании поднимать «опасные» темы и вопросы. Поэтому историческое «беспамятство» молодежи, выросшей в ситуации разрыва с прошлым, ее равнодушие к прошлому и чрезвычайно скудные знания о нем можно рассматривать как логически объяснимую реакцию на практики идеологической социализации в советское и постсоветское время. Ее трудно было назвать «нормальной», но нельзя отрицать действенность подобных коллективных норм социального контроля. Желание «забыть все» оказывается более правильным социальным поведением (оно и легче, и комфортнее в условиях школы или информационного давления), чем рациональное переосмысление прошлого. Из-за этого опросы общественного мнения предоставляют нам свидетельства странной двойственности массового сознания, сочетающего воспроизводство прежних стереотипов с их размыванием, но не предусматривающего их проработки. А это указывает на слабость потенциала социально-политических изменений, новой «революции» или хотя бы протеста против путинского режима.
Особенность массового исторического сознания
Подобная гетерогенность сознания «обычного человека» не просто итог непросвещенности или недостаточной эффективности пропаганды, институтов социализации и контроля. Это еще и тактика адаптации к внешнему давлению, к чужим для жизненного мира вызовам и требованиям, опыт приспособления к репрессивному государству. Вяло откликаясь на одни лозунги власти и проявляя равнодушие к другим ее призывам, «обычный» человек не торопится принять их. Часто он просто не может быстро трансформировать то, что относится к средствам коллективной идентичности, в мотивы практического действия. Задержки в рецепции или колебания в следовании идеологическим требованиям режима, равно как и накопленный опыт институционального и межличностного недоверия, обеспечивали (и отчасти продолжают обеспечивать) ресурсы массового выживания в условиях тотального идеологического государства. Но социальная инерция есть лишь одна из причин массового консерватизма, подавляющего общественную эволюцию.
Массовое сознание — это эклектическая, с точки зрения специалиста, смесь мифов, стереотипов, предрассудков, рутинных представлений «обычного» человека, то есть индивида, не принадлежащего к элитной группе обладателей особых знаний и компетенций, полученных в ходе длительного специализированного обучения. Мотивы деятельности специализированных групп сводятся либо к увеличению имеющегося знания, либо к ретрансляции его другим поколениям, либо к обслуживанию власти и оправданию проводимой ею политики. Во всяком случае они принципиально отличаются от взаимоотношений с «историей» «обычного» человека, определяемых публичными образами коллективного прошлого. Здесь нет любопытства, нет желания разобраться, «как все было на самом деле». Содержание массовых представлений включает остатки школьного образования, продукты СМИ, пропаганды и «тайных» версий политических событий, вырабатываемых под давлением специальных организаций — институтов, определяющих нормы и границы поведения диффузного множества «обычных» людей. Такие люди подставляют свое видение действительности под интерпретационные схемы прошлого, наделяя исторических персонажей собственным разумением, своими интересами, иллюзиями и комплексами. «История» здесь служит средством обеспечения нескольких функций: социальной идентификации, демаркации и адаптации. Их реализация помогает определить себя, отличить себя от других, а также исходя из того, что было вчера, наметить рамки того, на что можно надеяться завтра. Надежды в данном плане означают не рациональные расчеты и планирование собственных действий, а перенесение в завтрашний день иллюзий дня вчерашнего[2].
Другими словами, массовое «историческое сознание» всегда определено силовым полем коллективных упований, комплексов, предрассудков, разочарований, фобий, привязанных к тем или иным легендарным героям, на которых проецируются нереализованные желания и страхи. Здесь нет расчерченных схем сменяющих друг друга этапов или фаз развития, излагаемых в школьном преподавании, — скорее здесь можно обнаружить параллельные слои или конфигурации символических значений, медленно меняющихся в зависимости от общественной конъюнктуры или смены властных группировок, идеологических кампаний или политических пертурбаций.
Есть несколько особенностей именно российского массового исторического сознания, связанных с незавершенностью модернизационных трансформаций, сопротивлением им или их подавлением, в общем виде — с неспособностью России сформировать современные правовые и политические институты. Конкретное их проявление всегда обусловлено своеобразной композицией сил, структурой власти и околовластных элит. Поэтому одни факторы имеют более устойчивый характер, а другие остаются ситуативными детерминантами. Первые, включая, например, специфику школьного преподавания истории, задают специфику массовой социализации, а вторые определяют особенности социального контроля и текущую пропаганду, то есть внесение добавок и пояснений в базовую схему «державной истории» и ее иллюстративной мифологии. Важно и то, что подавление открытой политической конкуренции при Путине было нацелено на сохранение властных позиций элиты, вышедшей из недр тайной политической полиции (советского КГБ) и, стало быть, оно обернулось не просто установлением контроля над СМИ, но и реставрацией, хотя и неполной или избирательной, той идеологии и тех воззрений, которые были в ходу во времена позднего Брежнева, когда марксистско-ленинская фразеология служила прикрытием русского имперского или великодержавного национализма. Усиление в последние годы подобной риторики сопровождалось вытеснением альтернативных многообразных интерпретаций отечественной истории, а также разрывом между группами специального знания и массовым сознанием.
В данном плане сама по себе структура представлений о прошлом воспроизводит тип властной легитимации в обществе, не имеющем правовых и институциональных механизмов смены власти. Отсутствие свободной рефлексии и общественного обсуждения будущего, приоритетов национального развития и средств их достижения ведет к тому, что надежды и ожидания людей моделируются по образам желаемого, но неосуществленного прошлого, нереализованных надежд и иллюзий позавчерашнего дня[3]. «Вчерашнее» прошлое воспринимается как тяжелейший кризис, катастрофа, к которой привели ошибочные или преступные действия вождей и правителей, а сегодняшнее настоящее видится проблемным, непонятным и неопределенным состоянием, осознаваемым в качестве переходного к чему-то иному, еще более пугающему. Поэтому надо вернуться назад, к идеальным исходным образцам; желаемое прошлое, к которому апеллирует массовое сознание, не выходит за пределы Нового времени и предстает как набор альтернативных оценок предшествующих стадий российской модернизации: правительственно-бюрократических новаций второй половины ХIХ века, революции 1917 года, короткого и неясного момента нэпа, сталинской модернизации, хрущевских метаний, брежневского застоя, горбачевской перестройки, ельцинских реформ и путинской «стабилизации». Периоды выделяются по номинальному главе правления, а значит, по надеждам, связанным с тем или иным персонализированным образом патерналистского государства, и разочарованиям в нем. Такого рода контаминации исторических эпизодов препятствуют как аккумуляции исторических знаний, так и систематической рационализации исторического процесса или пониманию природы российского деспотизма. Поэтому, чем дальше мы отходим от времени перестройки и краха советской системы, тем более аморфным представляется прошлое «тысячелетней» России, лишенное какой-либо смысловой структуры — переломных событий, ставших символами институциональных или культурных изменений. 80% опрошенных в марте 2017 года полагали, что начало нашей страны уходит в незапамятные и смутные времена Киевской Руси, ее крещения и княжеских междоусобиц. Всего 3% отсчитывают историю современной России с революции 1917 года, а еще меньше — с распада СССР или провозглашения суверенитета Российской Федерации. В итоге, чем более мифологическим представляется населению прошлое его страны, тем более авторитарной и жесткой оказывается вертикаль власти, легитимируемая мистическим «величием государства», а не идеями представительства, ответственности и права.