Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2017
[стр. 276 – 287 бумажной версии номера]
Игорь Иванович Долуцкий (р. 1954) — историк, автор учебников по российской и всемирной истории ХХ века, учитель истории «Европейской гимназии» в Москве.
Historically Inevitable? Turning Points of the Russian Revolution
Tony Brenton (Ed.)
London: Profile Books, 2016
Пятнадцать авторов, пристально вглядываясь в российскую историю первой четверти ХХ века через призму сослагательных наклонений, размышляют по принципу «что было бы, если…» В стране, где детям в школе непрестанно вдалбливают, что история не терпит сослагательного наклонения, а большинство академиков с докторами, доцентами и аспирантами тоже его не выносят, приятно сознавать хотя бы частичную методологическую конгениальность с Домиником Ливеном, Ричардом Пайпсом, Орландо Файджесом, Ричардом Саквой. Если добавить сюда Александра Герцена, Юрия Лотмана и Натана Эйдельмана, то получится славная компания индетерминистов.
При этом полезно помнить констатацию Лотмана:
«Если […] исходить из представления о том, что историческое событие — всегда результат осуществления одной из альтернатив и что в истории одни и те же условия еще не означают однозначных последствий, то потребуются иные приемы подхода к материалу. Потребуется и другой навык исторического подхода: реализованные пути предстанут в окружении пучков нереализованных возможностей»[1].
Эта цитата достойна стать зачином последующего разговора. Особое внимание обратите на слова «иные» и «пучки». Есть еще, кстати, не менее подходящие мысли из 1921 года, принадлежащие пока еще капитану Шарлю де Голлю:
«Историческая фатальность существует только для трусов. […] Счастливый случай и смелость изменяли ход событий. История учит не фатализму. […] Бывают часы, когда воля нескольких людей разбивает детерминизм и открывает новые пути. Если вы переживаете зло происходящего и опасаетесь худшего, то вам скажут: “Таковы законы истории. Этого требует эволюция”. И вам все научно докажут. Не соглашайтесь, господа, с такой ученой трусостью. Она представляет собой больше, чем глупость, она является преступлением против разума»[2].
Между тем рецензируемую книгу открывают слова Пушкина о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном». Ими же через триста страниц редактор Тони Брэнтон, бывший посол Ее Величества в России, и подведет итог труда. Но при чем здесь, собственно, бунт, если мы ждем альтернатив, ему заявленных? То есть не того, что было на самом деле, а некоторой несбывшейся потенциальности? Хотелось бы видеть анализ вроде разбора шахматной партии: упущенные красивые ходы и композиции, которые ветвятся. Попутно стоило бы указать на очевидную ошибочность мнения Гринева-Пушкина. (Кстати, у классика сказано: «Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный», то есть тут имеется и некая альтернативность. Причем и дальше неплохо: про тех, «которые замышляют у нас невозможные перевороты».) Беспощадный — да, на 150%. Но не бессмысленный! Помните, что говорил Пугачев в одном из манифестов? «Жалуем всех […] вольностью и свободою и вечно казаками», «владением землями, […] угодьями […] без покупки и без оброка». А было и того краше — специально для киргизов, башкир, калмыков: «Жалую вас землею, водою, травами […] и даю волю детям вашим и внучатам вечно. Пребывайте как степные звери»[3]. Жалованная грамота всем. Свои смыслы у бунта были и в XVIII, и в ХХ веках. Или не так? И раз уж на страницах этой книги бушует безудержный плюрализм, то почему бы не учесть, что все «истории» пишутся в сослагательном наклонении? Например, российская/советская история первой половины прошлого столетия конструируется так, будто бы произведения «Краткий курс истории ВКП(б)» и «О Великой Отечественной войне Советского Союза» товарища Сталина были абсолютной истиной, а не буквально контрфактуальной историей.
Немного о фактах. На страницах X—XVI помещена хронология событий 1905—1924 годов, связанных с революцией. Без всяких альтернативных изысков гражданская война в этом списке завершается в ноябре 1920 года с эвакуацией Врангеля из Крыма. Так и отчеканено: «End of Civil War». А где же начало? Но важнее иное: где-то в тексте мелькает и вторая гражданская война. Это — о борьбе коммунистов против собственного народа (и, естественно, наоборот), составившей основу широкомасштабной войны, начатой большевиками весной 1918 года. Так, конечно, правильнее. Все-таки столетие уже прошло, пора бы отказаться от клише, а их в книге полным-полно. И монгольское иго, породившее деспотизм. И Петр, стремившийся модернизировать Россию, в которой отсутствовали демократические традиции. Это все неладно — ну да пусть. Но вот совсем диковатые новации поражают: умирающий Ленин оставляет завещание, рекомендуя (хотя и с оговорками) Льва Троцкого своим преемником: именно об этом сообщается в предшествующей основному тексту хронологии (р. XVI). То-то было бы раздолье для борцов с буржуазной фальсификацией…
Пережив мелкую досаду, углубимся, однако, в текст. Допустим, Германия выиграла Первую мировую войну. Тогда, объясняет Доминик Ливен в открывающей книгу главе («1900—1920. Иностранная интервенция: долгосрочная перспектива»), ни Ленин, ни большевики не страшны. А еще лучше, чтобы войны вообще не было — вполне реальная перспектива! Без нее же какое-нибудь большевистско-левоэсеровское правительство, возможно, и пришло бы к власти в 1917-м, но вряд ли долго продержалось бы. И никакого Гитлера, разумеется, как и никакой Второй мировой. Почему? А потому что в Центральной и Восточной Европе господствовал бы великий «второй рейх» кайзера Вильгельма. Этому рейху, обогатившемуся российскими «прибалтийскими провинциями», а также, похоже, Польшей и превращенной в немецкий протекторат Украиной, англо-французская Антанта была бы способна противопоставить лишь оборонительный союз. Самóй процветающей и победоносной Германской империи внутренняя революция, разумеется, была бы не страшна, а коммунистов в Москве нетрудно было бы осадить спонсированием российской контрреволюции. Но не окажется ли германское правление на Востоке хуже сталинского? Бог весть, на этот вопрос автор не отвечает. С его точки зрения, хорошо было бы предпочесть Германию Вильгельма Германии Гитлера, но для этого немцам требовалось войну выиграть. Как это можно было обеспечить? Следовало бы отвратить США от вступления в войну, а это вполне допустимо. Без российской же и американской помощи Англия и Франция никак не одолели бы Германию.
Рассуждая в описанном ключе, Ливен исходит из трех постулатов: 1) нет войны — нет и революции; 2) решающее влияние на российскую революцию оказал международный контекст; 3) победа Германии в Первой мировой стала бы благом для Европы и мира. Германия могла бы взять верх, если бы в России в 1906 году победила революция, по крайней мере если бы самодержавие пало. Если бы такое случилось, Вильгельм, желая гарантировать собственность немцев и прочих иностранных подданных, ввел бы войска в «прибалтийские провинции». А с таким плацдармом любую войну кайзер мог выиграть. Правда, между делом замечает автор, это вряд ли уберегло бы Россию от Сталина.
Ответим на эти рассуждения классической фразой: «Бездоказательно, профессор!». Раз уж выращивается древо фантастических вариантов, то полезно просчитывать и ответы противника. Итак, предположим, в ноябре 1905 года Ленин возвращается в Россию из эмиграции, причем не по воле Германии и не в «пломбированном вагоне». Царь лишен власти, но не расстрелян; он вполне способен сыграть роль символа контрреволюции. Да и Распутина нет, как нет и «измены» императрицы. (Лишь в такой момент, кстати, и могут осуществиться фантазмы единственного попавшего в сборник российского автора Эдуарда Радзинского, рисующие царя символом «сопротивления» в главе «Июль 1918. Спасая царя и его семью».) Вторжение немцев в Прибалтику, в этот развороченный улей (в двух основных районах Латвии горячие парни тогда пожгли половину польских и немецких фольварков) легкой прогулкой не будет — там уже действуют отряды лесных братьев, их лет на десять хватит. А вот какой, кстати, виделась победоносная послевоенная Германия немецкому поэту Эриху Кёстнеру:
Когда бы мы вдруг победили
Под звон литавр и пушек гром,
Германию бы превратили
В огромный сумасшедший дом.
Страна бы закалила нервы,
Народ свой загоняя в гроб.
Потомство для нее — консервы,
А кровь — малиновый сироп.
Когда бы мы вдруг победили,
Мы стали б выше прочих рас:
От мира бы отгородили
Колючей проволокой нас.
Когда бы мы вдруг победили,
Все страны разгромив подряд,
В стране настало б изобилье…
Тупиц, холуев и солдат.
Тогда б всех мыслящих судили,
И тюрьмы были бы полны,
Когда б мы только победили…
Но, к счастью, мы побеждены[4].
Поучительно, не правда ли? Абстрагирование от внутренних факторов, порождавших революцию, некорректно. Куда адекватнее мнение Николая Бердяева:
«Если бы не было войны, то в России революция все-таки в конце концов была бы, но, вероятно, позже и была бы иной. […Она] в значительной степени есть расплата за грехи прошлого, есть знак того, что не было творческих духовных сил для реформирования общества»[5].
И еще, не будем забывать: песенку о том, что «мы раздуваем пожар мировой», красноармейцы пели задолго до 1933 года. А ответственность Сталина за Вторую мировую будет точно не меньше, чем у Гитлера.
Тут, впрочем, есть еще одно предположение. Раз революция победила в 1906 году, просчитаем возможные последствия. Может быть, «и Ленин, такой молодой, и юный Октябрь впереди»? Едва ли. Первая, кадетская, Дума, собравшись, принимает новый избирательный закон: она гарантирует выборы в Учредительное собрание уже к осени, создает комиссию по земельной реформе и оба основных проекта (кадетский и трудовиков) передает во вторую Думу (уже социалистическую). Никакого Столыпина и великороссийских мечтаний. Ни монгольское иго, ни Иван Грозный, ни герр Петер и тому подобное наследие не мешают удовлетворять, по выражению Маркса, юношескую страсть к земле. Сплошной грабеж и черный передел по закону. Да, за такую Думу и без всяких демократических традиций мужики снесут башку хоть Ленину, хоть Гитлеру. О проливах и Царьграде все позабудут вовсе. Так что никаких мировых, Версалей и прочего. Кстати, и без социализма тоже обошлись бы.
На фоне безудержной фантастики, которой изобилует книга, верхом научности выглядит спокойная глава об убийстве Столыпина («Сентябрь 1911. Убийство Столыпина»). Саймон Диксон логично полагает, что ключевой вопрос не в том, что могло бы произойти в 1911—1914 годах, останься Столыпин в живых, а как оценивать 1906—1911 годы. Получается, что прав был Александр Гучков, утверждавший, что этот реформатор умер политически задолго до своей физической смерти. Впрочем, Ленин в этом был уверен уже в 1909-м. Исследователи самых разных направлений, включая Арона Авреха, Андрея Анфимова, Валентина Дякина, Ричарда Пайпса и Теодора Шанина, пришли к общему выводу: главнейшая реформа — аграрная — не достигла ни одной из поставленных перед ней целей.
Прочие же главы о «персоналиях» — о Распутине, Николае, Ленине, Корнилове, Каплан — разочаровывают, хотя авторы иной раз и напоминают, что «будущее России не предопределено» (Дональд Кроуфорд, р. 68) или прямо ссылаются на теорию хаоса (Мартин Сиксмит, р. 198). Скорее всего, как говаривали в прежние времена, все они льют воду на мельницу детерминистов. Интерес к действиям/бездействиям людей в минуты роковые вполне обоснован — как и поиск альтернатив. Но там ли были проблемы, где их пытаются отыскать?
Государь отрекся за себя и за сына, а великий князь Михаил Александрович престола не принял и тем самым лишил легитимности Временное правительство, поставив его в зависимость от Совета, пишет Дональд Кроуфорд («Март 1917. Последний царь») (р. 86). Но кто обеспечил легитимность последнего? Да те же, кто, по воспоминаниям Василия Шульгина, вязким человеческим повидлом залепили зал за залом растерянный Таврический дворец. И буквально принудили Михаила Родзянко прохрипеть: «Да, я беру власть». Распутин был против участия России в войне. И что же? В июне—июле 1914 года состоялись убийства Франца Фердинанда, Жана Жореса, а также покушение на самого «сибирского старца». Разве непонятно, намекает автор, чей это заговор по устранению тех, кто способен войну предотвратить. Интересно, что далее (р. 60) следует список лиц, отговаривавших царя воевать; среди прочих помянут и Петр Дурново с февральским меморандумом-пророчеством. Со стороны государя тогда последовало молчание. Так в Распутине ли дело?
Показательно, что в главе о возвращении Ленина, которую написал Шон МакМикин («Апрель—июль 1917. Вступает Ленин»), можно кое-что узнать о причинах николаевского военного упрямства (р. 95—98). Накануне Февраля император не только лелеял мечты о захвате проливов и Стамбула, создании Великой Армении и унификации Польши, но и приказал предпринять конкретные приготовления, направленные на реализацию этих замыслов. Напомню: в 1977 году вышла работа Валентина Емеца о российской внешней политике в период Первой мировой войны, где подробно были рассмотрены имперские планы России. Еще в 1913-м Министерство иностранных дел и Морское министерство подготовили для царя проект доклада «О целях отечества». Главная из них виделась в том, чтобы в ближайшее время, а именно в 1918—1919 годах, овладеть черноморскими проливами. Почему не ранее? Сил пока маловато. Потому, кстати, и не ввязались в Балканские войны — а вовсе не от «старческих» предупреждений и антипатий относительно балканских народов[6]. В третьем томе своей «России и Европы» Александр Янов подробно рассмотрел план барона Романа Розена («в войну не вступаем, придерживаемся вооруженного нейтралитета»). Но Янов полагал, что континентальный союз Франции, Германии и России был невозможным из-за неразрешимой проблемы Эльзаса-Лотарингии[7]. Я намекаю на то, что и у Франции с Россией были имперские цели, от которых Доминик Ливен абстрагировался, борясь за «предотвращение» Первой мировой.
А что же Ленин? Никто и не спорит, без него в 1917-м был возможен менее разрушительный курс, и в этом МакМикин прав (р. 107). Но тут необходима оговорка: большевиков слева обходили анархисты. Антон Деникин, Павел Милюков, Николай Суханов прекрасно описали «стихию», уточняя, что настроение у нее было не большевистским, а анархическим. Помните, толпа подвалила к ЦИКу, и какой-то рабочий, потрясая кулаком, втолковывал Виктору Чернову: «Принимай, сукин сын, власть, коли дают»[8]. Мнение Керенского о том, что его разрыв с Корниловым сделал захват власти большевиками неизбежным, на которое ссылается Ричард Пайпс, выглядит неопровержимым («Август 1917. Дело Корнилова: трагедия ошибок»). Но патриарх советологии ограничился воспроизводством своего старого текста из «Русской революции» — а этого недостаточно. Не хватает контрфактуальной проекции: что сделал бы тандем Корнилов—Керенский, на что был бы способен один генерал? Вот Ленин, например, предостерегал от 20—40 лет «белогвардейского террора». Это реально? Каковы были шансы генеральской альтернативы?
Но тут, казалось бы, хоть что-то мерцает. А вот после утверждения Мартина Сиксмита — три пули Каплан сделали террор постоянной характерной чертой советского общества — вообще ничего не светит («Август 1918. Попытка Фанни Каплан убить Ленина»). Конечно, апогей пришелся на времена Сталина, но без ее покушения не было бы красного террора и режим был бы мягче (р. 195). Между тем о терроре Ленин и до покушения писал много и со вкусом. Владимир Ильич всегда оставался «мучеником догмата», и его, да и весь большевистский террор, нельзя сводить к единственному случайному фактору, пусть и утроенному тремя пулями Каплан. Еще до одичания, вызванного мировой бойней, вождь мирового пролетариата мечтал о сотне отрубленных романовских голов.
В 1908 году Ленин назвал две ошибки Парижской коммуны. Во-первых, она увлеклась мечтами о высшей справедливости вместо того, чтобы приступить к «экспроприации экспроприаторов». Во-вторых, парижане проявили «излишнее великодушие», стараясь морально повлиять на буржуазию, тогда как ее надо было уничтожать. Вывод прост: взятие власти неизбежно порождает гражданскую войну, в которой интересы пролетариата «требуют беспощадного истребления врагов»[9]. На заседании ВЦИК 29 апреля 1918 года вождь комментирует лозунг «Грабь награбленное»: «Как я к нему ни присматривался, я не мог найти что-то неправильное»[10]. Кстати, аплодисментами, о которых сообщает стенограмма заседания, идею встречали не только в России. Вот как это выглядело по-китайски:
«Революция — это не званый обед, не литературное творчество, не рисование или вышивание; она не может совершаться так изящно, так спокойно и деликатно, так чинно и учтиво. Революция — это насильственный акт, это беспощадные действия одного класса, свергающего власть другого класса. […] В каждой деревне необходим кратковременный период террора. Это — настоящая большевизация!»[11]
Тут важны не оттенки коммунизма и не сложности перевода, а превратности метода. Коммунизм тоталитарен — как и любая другая радикальная революция. Вот, например, наблюдения Альбера Матьеза, историка Французской революции:
«Чтобы проводить законы, нарушающие все частные интересы, потребовалось усилить диктатуру центральной власти, […] охватить всю Францию армией, […] уничтожить все свободы. […] Потребовалось насаждать повсюду новую бюрократию, […] ввести нормированное потребление при помощи карточной системы, […] прибегнуть к помощи домашних обысков, заполнить тюрьмы подозрительными, заставить гильотину работать перманентно»[12].
Не стоит забывать и рассуждений классиков о диктатуре меньшинства — правлении людей, которые напуганы. Не забыть бы и VI конгресс Коминтерна, состоявшийся в августе 1928 года, на котором Николай Бухарин втолковывал делегатам: «В наше время мы стремимся действительно подчинить своему влиянию весь мир и руководить им»[13]. А тем, кто все еще ищет оттенки в большевизме и надеется на «большевистскую реформацию» — как, например, Катриона Келли в главе «Февраль 1922. Большевистская реформация», — программа и устав Коминтерна предлагают подробные пояснения[14]. Да, в случае длительной контрреволюционной войны против диктатуры пролетариата «может появиться необходимость в военно-коммунистической хозяйственной политике», «при более или менее полной ликвидации свободной торговли и рыночных отношений, при резком нарушении индивидуалистических хозяйственных стимулов мелкого производителя». «Но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла родина моя!»[15] — вот и вся «реформация».
Орландо Файджес выбрал для анализа как будто бы самый что ни на есть «момент истины». И ведь сколько драматизма: Ленин в ночь на 25 октября идет через полгорода в Смольный — и по пути его останавливает патруль Временного правительства. Детали опускаем, смотрите главу «Октябрь 1917. “Безобидный пьяница”: Ленин и октябрьское восстание». Суть проста: он не дошел до штаба революции — и что было бы? Задумавшись над этим, замечу, что очень не повезло товарищу Троцкому. В период сталинской фальсификации он был контрреволюционным пугалом, которое мешало революции, а после падения советской власти по-прежнему остался пугалом, но уже сугубо революционным. Исаак Дойчер в своей биографии Троцкого высказывает уверенность в том, что не будь его и Ленина в Питере, никакой революции не произошло бы: без Ленина Троцкий не смог бы сломить сопротивления большевистского ЦК[16]. А вот Ленин, напротив, был способен все в одиночку организовать, и не дай бог ему где-нибудь в марте 1917-го поскользнуться или попасть под трамвай!
Но все-таки век минул с тех славных дней. И вот в серии «ЖЗЛ» печатается «максимально объективное на сегодняшний день» жизнеописание Льва Троцкого кисти Георгия Чернявского. В одном из параграфов, названном «Организатор Октябрьского переворота», есть пронзительные строки: «Вечером 24 октября в Смольном появился загримированный Ленин, который, едва войдя в штаб переворота, узнал, что он уже совершен»[17]. Порадуемся за отечественную историографию. Впрочем, свидетельства очевидца в лице Николая Суханова — разве не источник? Разве не Троцкого он называет главным героем этой замечательной страницы истории? Но вот и более важное замечание: по существу переворот был совершен в тот момент, когда гарнизон признал верховной властью Совет, а непосредственным начальником — Военно-Революционный Комитет (ВРК) во главе с Троцким. Это означает, что правительство было низложено еще 21 октября; оставалось только «оформить» переворот. Примерно о том же говорит и сам Троцкий в «Истории русской революции», характеризуя стоявшую перед ним задачу как «мат в два хода»[18].
Короче говоря, Ленин мог и не ходить в Смольный: вдруг патруль застрелил бы подозрительного пешехода, который оттого так и бесился, что видел выигрышные ходы — и думал, что он один такой. Или по крайней мере — вдвоем с Троцким. Но тот во главе Петросовета и ВРК, а у Ленина, вспомните, — «Советы постороннего». Не доверял Ленин своему ЦК всю осень. Шестую книгу своих «Записок», охватывающую период с сентября по октябрь, Суханов назвал «Разложение демократии»[19]. Она почему разлагалась? Потому что массы уходили к Ленину. Чем можно было блокировать Ленина и Троцкого, отъявленных волюнтаристов и субъективистов, с их Октябрем? Да тем, что, в конце концов, Дан и Мартов и предложили Керенскому: власть — Советам, мир, земля, хлеб и далее по списку народной революции. Надо было перехватывать инициативу. А они мыслили в пифагоровых плоскостях, не постигая ленинской многомерности искривленного пространства. Кстати, в сентябре Ленин допускал и мирное взятие власти, и коалицию. А миттельшпиль тандем отыграл только в первой половине октября.
Файджес противопоставляет друг другу два пути: «от восстания к диктатуре большевиков» и «от съезда к коалиционному правительству». Восстание, действительно, сужало поле выбора, но коалиции теоретически оставались мыслимыми как до него, так и после. Коалиция могла сложиться только на почве народных требований, которые лишь большевики поддерживали безоговорочно. А с кем же и для чего коалиция после того, как мужики уже захватили землю, а большевики своим декретом лишь санкционировали захват? Эсеры, в том числе и Чернов, со своей социализацией сидели в правительстве, посылали войска подавлять крестьянскую войну, откладывали решение до Учредительного собрания. Так вот же оно — решение! В 1918 году развилкой стал не январь, а май—июнь с хлебной диктатурой, продотрядами и комбедами, когда большевики разошлись с народной революцией — и началась гражданская война. Большевики едва не лишились власти и в 1921-м, и им снова пришлось дрейфовать вместе с народом.
Ричард Саква в главе «1917—1922. Расцвет ленинизма: конец плюрализма в постреволюционной большевистской партии» напоминает, что большевизм разнообразен: выбор отнюдь не ограничивался парой «Троцкий—Сталин». Политическая траектория Бухарина свидетельствует об ошибочности детерминистского взгляда на советскую историю. Отсюда закономерный вопрос: несет ли Маркс ответственность за советский авторитаризм? Или проблему лучше даже поставить так: марксистское понимание переходного периода от капитализма к социализму неизбежно ли предполагает насилие (р. 281)? Через пару страниц предлагается неожиданный ответ: да, альтернатива догматическому и террористическому ленинизму существовала — но большевистский плюрализм есть противоречие в определении. Тем более, что марксистский идеал не только недостижим, но и открывает ворота тоталитаризму. Но если так, то к чему же множить перечни гипотетических альтернатив? Стивен Коэн утверждал, что поражение Бухарина имело огромные социальные последствия, так как речь шла о выборе не только между различными программами, но и разными судьбами[20]. Тут действительно есть проблема. Ведь китайский же нэп показал, что «всерьез и надолго» — это весьма возможно, причем отнюдь не черепашьими темпами. Можно себе представить бухаринский социализм со Сталиным; но сталинский «реальный социализм» Бухариных отторгает.
Обобщим проблемы, которые обнаруживаются при чтении этой книги.
1. Главы по большей части строятся на посылках: «хорошо, если бы не было Ленина, большевиков, Октября и так далее». Да, хорошо бы! Но доказательства альтернативности буквально контрфактуальные и малоубедительные. Поневоле сделаешься детерминистом. А сколько было бы радости коммунистическим бойцам идеологического фронта! Их, несомненно, восхитило бы не раз высказанное в книге мнение, согласно которому тоталитаризм, в том числе и коммунистический, — это один из вариантов модернизации. В свое время, кстати, даже интеллектуальные противники Сталина, подобно Андрэ Жиду, были уверены в том, что победить нацизм можно было лишь благодаря антинацистскому тоталитаризму.
Меняется ли что-то, если считать 1917 год великой контрреволюцией или контрреформацией? Во всяком случае за ним последовало строительство Великого тупика (Юрий Левада). Допустим, прав Марат Чешков, видевший в «реальном социализме» этакратический способ производства и тотальную общность[21]. Но в такой трактовке он бессодержателен, поскольку обретает смысл лишь в противопоставлении капитализму — как его ложная альтернатива. Это тупик уже при рождении, распад, который длится пусть и не вечно (хватило на век), но довольно долго.
2. Отсюда логично задуматься над глубиной субъективного влияния на объективные процессы (если допускать, что последние вообще существуют). Теория хаоса предполагает, что небольшая флуктуация в неравновесной системе может положить начало эволюции в совершенно новом направлении, которая резко изменит все поведение макросистемы. Но допустимо ли смешивать «социологический» уровень с «конкретно-историческим»? Или в ситуации «шар на конусе» (кажется, так выразился Троцкий о революционном периоде) никаких отдельных «уровней» нет?
С другой стороны, не очевидно ли, что ряд уже идущих процессов можно затормозить или загнать в тупик, но (субъективно), проводя их и способствуя им, изменить их (объективных) правил нельзя? Лыжник оторвался от трамплина, летит. Ветром ли его сдует, шею ли он сломает, рекорд ли установит — зависит от него, но вот назад ему уже точно не вернуться. В 1861 году Россия вступила в позднюю модернизацию, процесс пошел. В его основе нарастание свободы[22]. У этого процесса собственные правила, которые диктуют, что, в конце концов, вместо «мы, милостью божьей» утвердится «мы, народ […] имеем право на…». Короче, «Долой самодержавие!» — неизбежно, то есть эта «политическая революция» предстает актуально-неотвратимой на протяжении, пожалуй, всей первой трети ХХ века.
3. Но как же представить эту треть века? (Хотя, строго говоря, тянется все с середины 1850-х годов, да и сама середина берет начало с 1825-го.) Кажется, будто вся эта полоса состоит из множества моментов выбора. Допустим, что это скорее множество пересекающихся торов, каждый из которых есть особый, альтернативный вариант. Только в зонах пересечения и возникают значимые моменты выбора. Прошли, прошляпили, упустили — и катит история по инерции до следующей развилки. Декабристы — мимо! Так ведь и 1861-й мог миновать, не развяжи Николай I Крымской войны. Отсиделись бы с крепостным правом до японской или мировой. И…
В этой книге самое примечательное — название: «Историческая неизбежность? Моменты выбора российской революции». Взгляд заявлен. Позиция авторов обозначена: история есть процесс альтернативный, непредопределенный, все могло быть иначе. Но, думаю, продвижения не произошло. Плацдарм не расширен, не укреплен, чрезвычайно уязвим; все начинание скорее отсылает к жанру фэнтези.
[1] Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб.: Искусство, 2000. С. 347—348.
[2] Цит. по: Молчанов Н.Н. Генерал де Голль. М.: Международные отношения, 1973. С. 339.
[3] См.: Буганов В.И. Крестьянские войны в России XVII—XVIII вв. М.: Наука, 1976. С. 37, 35.
[4] «Другая возможность». Перевод К. Богатырева.
[5] Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М.: Наука, 1990. С. 113; Он же. Судьба России. М.: Наука, 1990. С. 324.
[6] См.: Емец В.А. Очерки внешней политики России. 1914—1917. М.: Наука, 1977. С. 54—58.
[7] См.: Янов А.Л. Россия и Европа. 1462—1921. Кн. 3: Драма патриотизма в России. 1855—1921. М.: Новый хронограф, 2009. С. 459—464.
[8] Милюков П.Н. Воспоминания. М.: Политиздат, 1991. С. 511.
[9] Ленин В.И. Уроки Коммуны // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Политиздат, 1973 Т. 16. С. 452—454.
[10] Он же. Заседание ВЦИК 29 апреля 1918 г. Заключительное слово по докладу об очередных задачах Советской власти // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Политиздат, 1974. Т. 36. С. 269.
[11] Мао Цзэдун. Крестьянское движение в провинции Хунань // Он же. Избранные произведения. М.: Политиздат, 1952. С. 43—44, 88.
[12] Цит. по: Плимак Е.Г., Пантин И.К. Драма российских реформ и революций.М.: Весь мир, 2000, С. 46—47.
[13] Бухарин Н.И. Проблемы теории и практики социализма. М.: Политиздат, 1989. С. 189.
[14] Программа и Устав Коминтерна. М.: Госиздат, 1937. С. 38—39.
[15] Заключительная строка стихотворения Павла Когана 1940 года.
[16] Дойчер И. Троцкий в изгнании. М.: Политиздат, 1991. С. 295—298.
[17] Чернявский Г.И. Лев Троцкий. М.: Молодая гвардия, 2012. С. 197.
[18] Троцкий Л.Д. История русской революции. М.: ТЕРРА, 1997. Т. 2. Ч. 2. С. 263.
[19] См.: Суханов Н.Н. Записки о революции. М.: Республика, 1991.
[20] Коэн С. Бухарин. М.: Прогресс, 1988. С. 384—401.
[21] Чешков М.А. Развивающийся мир и посттоталитарная Россия. М.: Наука, 1994. С. 115—139.
[22] См.: Sen A. Development as Freedom. New York: Anchor Books, 2000.