Перевод с английского Андрея Степанова
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2017
Перевод Андрей Степанов
[стр. 133 – 153 бумажной версии номера]
Дэвид Лоуэнталь (р. 1923) – американский географ и историк, специалист по теории и практике исторического наследия, профессор-эмеритус Университетского колледжа Лондона.
Сохранение исторических ценностей превратилось в какой-то безудержный культ. И частные лица, и институции во всем мире изо всех сил стремятся сохранить любое наследие прошлого. Ресурсы, затрачиваемые на спасение и прославление уцелевших остатков, растут экспоненциально. Лишь немногие культуры не участвуют в этом процессе, и все меньше остается людей, которых не затронула бы эта маниакальная страсть к реликвиям.
Отчего так происходит? Данное явление отражает более общий интерес современников к прошлому – ностальгию, которая заставляет людей снимать ремейки фильмов, толпиться в архивах, разыскивая свои генеалогические корни, с почтением внимать устным преданиям и без устали поглощать исторические романы. Эта привязанность к прошлому основывается на разочаровании в прогрессе и смутных страхах перед надвигающейся катастрофой. В страсти к сохранению находит отражение и глобальное распространение национализма и капитализма, которые превращают материальные реликвии в благородные символы власти и знаки идентичности.
Исторически начало этой эпидемии связано с ранними формами национализма, развившимися в начале XIX века. Именно тогда к объектам материальной культуры прошлого, в частности к старым зданиям, стали относиться как к ценности; эти объекты были уже не просто чьей-то частной собственностью или знаками религиозной веры, но становились эмблемой идентичности, демонстрируя связь ныне здравствующих людей с глубокой древностью. Страны одна за другой принимали законы об охране материальных реликвий как важнейшей составной части их исторического наследия.
После Второй мировой войны освободившиеся от колониализма Азия и Африка взяли пример с Европы и Америки, прославляя древности как национальные символы. Многие государства под эгидой ЮНЕСКО предпринимали попытки вернуть – наряду с доколониальной автономией – материальное наследие, оказавшееся на Западе в результате мародерства, грабежа или торговых операций. Крестовые походы под знаменами реституции, шумиха вокруг объектов, объявленных всемирным наследием, подмоченная репутация рынков искусства и антиквариата – все это следствия мощной и повсеместной привязанности к материальным ценностям прошлого.
Сохранение реликвий, помимо всего прочего, обогащает. Современные технологии и общество потребления превращают все товары в деньги, все ценности – в имеющие обменный потенциал предметы потребления. Уникальность или редкость повышают материальную стоимость наследия в ущерб его традиционной, духовной или эстетической значимости. Древности собираются и сохраняются не столько из-за их смысла или эстетической ценности, сколько из-за инвестиционного потенциала. Люди стекаются в музеи не столько ради эстетических потрясений, сколько из желания увидеть висящие на стенах деньги. А традиционным обществам приходится участвовать в торгах, выкупая собственное наследие на западных рынках.
Товарные стоимости также отражают овеществление памяти. Устные предания вытеснены публикациями, мемориальными памятниками и другими формами материализации прошлого. Коллективная память воплощается в книгах по истории, музеях, праздновании памятных дат и создании охранных зон. Мы собираем архивы, отмечаем годовщины, берем под защиту исторические места и сохраняем вещи – в основном потому, что наша память стала короткой.
Расширился и спектр подлежащих сохранению объектов. Наши предки сохраняли только величайшие сокровища, относящиеся к героическому прошлому; сегодня историческими ценностями объявляется все что угодно: и типичное, и уникальное, и повседневное, и экзотическое, и реликвии зла, и реликвии добра – и все это бережно сохраняется по множеству неведомых ранее причин. В числе этих причин назовем:
– культ представительства, приписывающий ценность предметам, типичным для своего времени;
– культ «народности», который побуждает разыскивать все, что связано с безвестными простыми людьми из народа, почти не оставившими материальных артефактов и письменных свидетельств;
– культ недавнего прошлого, призывающий сохранять вещи, выражающие неразрывную связь настоящего с хорошо знакомой ушедшей эпохой, противостоя забвению и всем историческим катаклизмам: в результате линолеум 1930-х годов или тостеры 1950-х становятся такими же объектами коллекционирования, как георгианские чайницы;
– культ эскапизма – бегство от бездушного, постылого и зловещего настоящего; вечная ностальгия, теперь еще и обострившаяся из-за безликого однообразия товаров, распространившихся по всему миру, а также мрачного аскетизма современной архитектуры;
– культ экономической выгоды, простирающийся от накопления энергетических ресурсов и материалов до всемерного поощрения туризма.
Я вовсе не выступаю против материального сохранения культурного наследия. Эта деятельность дает множество положительных результатов: внушает любовь к хорошо знакомым вещам, подтверждает верность цели, обосновывает традиции, утверждает идентичность; она направляет, обогащает и делает разнообразной нашу жизнь. Но эта деятельность имеет и свои издержки, порождая серьезные проблемы. А кроме того, сохранение реликвий в конечном счете исключает иные возможности почитания традиции. Прежде, чем обратиться к альтернативным способам увековечивания наследия прошлого, давайте разберемся в некоторых противоречиях, заключенных в самом понятии материального сохранения культурного наследия.
Противоречия материального сохранения
Прочное укоренение в веках – вот цель всякого сохранения. Но ничто не вечно на этом свете, и как бы старательно мы ни сохраняли предмет, он неизбежно будет все больше удаляться от своего изначального состояния. Что бы ни говорили сторонники материального сохранения культурного наследия, мы опознаем и ценим большинство вещей не из-за материала, из которого они сделаны, а за их форму или родовую принадлежность. Здание или пара башмаков, хотя их внешний вид непрерывно трансформируется под воздействием времени, все-таки остаются сами собой – до тех самых пор, пока дом не превратиться в груду обломков, а ботинки – в стоптанные обноски. Сходным образом сохраняют свою идентичность, несмотря на неизбежное развитие и физические изменения, живые существа. Дэвид Юм сказал: «Дуб вырастает из маленького растения в большое дерево, но остается все тем же дубом, хотя ни одна его материальная частица, ни одна форма его частей не остаются тождественными»[2].
Сторонники материального сохранения культурного наследия не в состоянии решить дилемму, которая благодаря Плутарху получила известность в философии под названием «корабль Тесея». Корабль Тесея регулярно заходил в порт для ремонта, и мало-помалу все старые доски оказались заменены новыми. Остался ли он тем же самым кораблем? Брайан Смарт предложил еще более радикальный вариант дилеммы: хозяин верфи получил заказ сразу на два корабля, старому судну нужно было вернуть способность к плаванию, а другое – заново построить из старых материалов. Корабел придумал способ получить деньги за два корабля, потратившись только на один. В доке А все старые доски корабля Тесея заменяются на новые, пока не обновится весь корабль. Старые же доски передаются в соседний док Б и вставляются в новый каркас. В доке Б происходит пожар, и каждый из двух заказчиков пытается по суду вытребовать свой корабль. Но какой именно? Полагая, что идентичность – это сохранение формы предмета, а не его фрагментарных и скоропреходящих материалов, суд в конечном счете присуждает право владения заказчику корабля, сохранившегося в доке А. Новые доски в нем стали частями старого корабля, в то время как старые доски стали частями нового, недостроенного, корабля. Быть материалом старого корабля Тесея оказалось лишь временной фазой на жизненном пути старых досок. Итак, в чем заключается ценность исторической реликвии: в ее идентичности как корабля или в определенном наборе досок?[3]
Материал может способствовать установлению подлинности предмета, но только генетические качества (изготовитель, период, история) отличают аутентичные вещи от поддельных или копий – это касается и произведений искусства, и природы. Ребенок ценит плюшевого медвежонка, поскольку у них есть история общения; его устроит только тот медвежонок, которого он всегда обнимал, засыпая, а не точнейшая, вплоть до молекул, копия игрушки[4]. Ценность сохраняемых нами вещей зависит в конечном счете от множества иногда противоречащих друг другу интенций их создателей, последующих хранителей и реставраторов. Сохранение реликвий может сводиться к поддержанию непрерывности формы, материала, фактуры поверхности, цвета и так далее. А поскольку материальные объекты постоянно преобразуются, то каждая стадия сохранения заставляет выбирать между этими многочисленными, оправданными, но несовместимыми, критериями. Ни одно решение о сохранении не является логически верным, не говоря уж о том, чтобы стать непреложным законом[5].
Еще одна сложность материального сохранения объектов культурного наследия – это претензии многочисленных претендентов на обладание ими. Реликвии и памятники ценятся не только теми культурами, которые их создали, и не только теми государствами, которые ими владеют, но также и отдельными индивидуумами, населенными пунктами или миром в целом. Парфенон представляет ценность не только для греков, и в частности афинян, но и для всех поклонников античной культуры; Иерусалим священен в равной мере для иудеев, христиан и мусульман. Однако материальная реликвия не может одновременно находиться в разных местах. Соперничество повышает ценность сохраняемых объектов. Чем дороже они стоят, тем сильнее разгорается борьба за обладание ими и тем больше риск краж и вандализма, что подтверждается судьбами «Моны Лизы», находящейся в Лувре, и «Мадонны в скалах» из собрания Лондонской национальной галереи. Высокая цена увеличивает риск разрушения реликвий – вспомним храмы майя, разобранные на кусочки для контрабандного вывоза. Жажда обладания древностями мешает их сохранению in situ[6], в прежнем окружении и в изначальной целостности.
Угроза утраты реликвий и их перехода в руки конкурентов, несомненно, побуждала сторонников сохранения исторического наследия к активному противостоянию этой перспективе. Институция, предшествовавшая современной французской службе охраны наследия, родилась вследствие предположений (вполне осуществимых, хотя и необоснованных), что британские любители старины переправят заброшенные нормандские монастырские руины через Ла-Манш. Нидерландское агентство по охране памятников возникло после скандальной реакции на покупку Британским музеем крестной перегородки, отделявшей клирос от нефа в одной из голландских церквей, – реликвии, которой до этого случая никто не интересовался. Британский «Акт о древних памятниках» 1913 года был принят не в последнюю очередь из-за осознания необходимости предотвращать такие случаи, как попытка перевезти через Атлантику сокровища замка Таттершолл[7]. Даже для счастливого конкурента успех сделки при покупке объектов культурного наследия перекрывают отрицательные факторы: риск перехода от раздутых «пузырей» цен к резкому снижению интереса; ярлык продажности или патриотическая полутень, затмевающая эстетическое, педагогическое и историческое значение наследия; затраченные время и энергия, а также горечь, остающаяся после всех споров о владении. И чем бы споры ни кончались, всегда остается только один победитель и множество проигравших.
Даже когда местонахождение реликвии не является предметом спора, участники иногда не могут прийти к согласию в вопросах охраны и доступа к объекту. Хороший пример подобного случая – Стоунхендж. Чтобы сохранить памятник, успокоить местных землевладельцев и угодить «добропорядочным» посетителям, Комиссия по историческим зданиям и памятникам Англии, «владеющая» и доисторическим объектом, и землей, на которой он находится, в 1985 году запретила проводить здесь уже ставшие традиционными ежегодные сборища хиппи и друидов[8] в день летнего солнцестояния. В результате произошли вооруженные столкновения, вследствие которых были ранены десятки людей. Противоборствующие стороны проявили согласие только в одном: глупо и бессмысленно пытаться соорудить копии святилища, чтобы ослабить напряжение: Стоунхендж может быть только один. Известность и стремление определенным образом использовать ту или иную материальную реликвию могут увеличить ее востребованность, но сама по себе материальность неизбежно предполагает границы аутентичности[9].
Вопрос об издержках и пользе сохранения наследия по большому счету не решен, поскольку бóльшая часть обсуждаемых здесь ценностей касается чувств и привязанностей, не поддающихся анализу с точки зрения эффективности затрат. Сохранение какого-либо объекта иногда помогает сберечь материалы и энергию, но, чем больше сберегается, тем больше расходуется на это усилий и тем больше приходится жертвовать несозданными новыми постройками. Сохраненные строения и памятные места могут приносить прибыль благодаря вносимой посетителями плате за билеты, но при этом исчезают другие экономические альтернативы и возникают иные социальные затраты. В любом случае с помощью туризма окупается только небольшая часть сохраненных ценностей. В конечном счете получается, что нельзя сохранять реликвии XIX века (не говоря о более ранних), не расходуя на это средства в ХХ веке[10].
Однако затраты на материальное сохранение культурного наследия не сводятся только к стоимости реставрации и поддержания объектов. Спасение реликвий вступает в противоречие с самим духом современного предпринимательства. В сегодняшней Великобритании многие опасаются, что культ охраны памятников приведет к тому, что страну будут ценить исключительно как реликвию. Британцев беспокоит перспектива превратиться в тех, кто занят только презентацией своего прошлого, в чудаковатых старикашек из сказочного заповедника.
«Туризм превращает каждую страну в Руританию. В этой стране граждане становятся мелкими старьевщиками, пресмыкающимися перед туристами, чтобы выпросить себе на чай»[11].
Материальное сохранение наследия прошлого чревато не только приостановкой прогресса, но и моральной, и общественной деградацией. В подорожавших из-за наплыва обеспеченных людей деревнях сохраняются старые дома, но это происходит за счет разрушения общин. Принуждение к продаже собственности из-за надвигающейся реставрации в старых районах американских городов обычно ведет к отъезду жителей с низким достатком. Именно состоятельные люди, как правило, радеют о сохранности старых домов – и получают гранты или налоговые льготы за то, что этим занимаются.
Есть и те, кто осуждает сохранение памятников старины как препятствие для всякой инициативы. Американцы почувствовали груз прошлого задолго до того, как его сохранение стало реальным делом. Вот типичная тирада против прошлого, принадлежащая Натаниэлю Готорну:
«Все города надо очистить огнем, или же они придут в упадок не позже, чем через полстолетия. Если не сделать этого, они превратятся в прибежище паразитов и всякой мерзости, не говоря уже о том, что не будут подлежать никакому… исправлению»[12].
Эта инвектива была вскоре переадресована материальному сохранению прошлого, причем высказывались в таком духе не одни только американцы. «Мы не можем позволить себе погубить свои жизни накоплением мертвых вещей, принадлежащих прошлому», – заявил в 1878 году член британского парламента[13]. Нынешний директор Музея Виктории и Альберта вторит этим словам:
«Поклонение прошлому и тому, что оно создало, дошло до уровня, невиданного ни в одном из предшествующих столетий. […] Ничто так не мертво, как мертвое наследие, и вокруг нас слишком много мертвого наследия. Прошлое поглотило нас»[14].
Особенно остро вопрос о препятствовании творчеству и движению к будущему стоит в сфере охраны архитектурных памятников. Старые здания подчиняют себе не только пространство, но и таланты; почитание древностей душит новации.
«Если мы позволим параноикам – “хранителям древностей” – заставлять нас сохранять все на свете, то нормальный жизненный процесс зайдет в тупик и остановится, нам придется жить в футлярах забальзамированных городов прошлого»[15].
Если бы проблема сохранения памятников архитектуры играла в прошлом такую же роль, как сейчас, то здания, которые мы сегодня считаем прекрасными и неприкосновенными, никогда не были бы построены.
«Сторонники охраны памятников лишают нашу культуру уверенности в самой себе. Мы не можем больше творить, строить, представлять нечто новое. Мы должны только консервировать, сохранять, реставрировать»[16].
Такие сетования, возможно, преувеличивают проблему, но, несомненно, отражают постоянно возникающие опасения по поводу привязанности к реликвиям.
Кроме того, материальное сохранение культурного наследия отделяет нас от прошлого, загромождая пейзаж артефактами, которые больше не свидетельствуют о живой древности, но прославляют нечто мертвое, подменяют естественную, связанную с течением времени преемственность отдельными элементами прошлого, пригодными для продажи. Однако и не находящиеся в музейных коллекциях, но сохранившиеся и приспособленные к новому использованию предметы обычно не смешиваются с современными вещами; их древность подчеркивается, выходит на первый план, их устаревание и неспособность служить изначальным целям становятся очевидны.
Работа по материальному сохранению наследия прошлого распространяет музейное пространство повсюду, поскольку мы склонны «рассматривать исторические города как “картины”, оторванные от реальности повседневной жизни», – замечает градостроитель[17]. Такая точка зрения на сохранение объектов культуры свидетельствует о нашей свободе от древности. Само наше желание спасти остатки прошлого показывает, насколько мы от него отдалились. Реликвии доставляют такое удовольствие потому, что мало значат; секрет их обаяния заключен в их отстраненности, в отсутствии связей с настоящим.
Сохранение доставшихся нам от прошлого ценностей исключает все другие варианты их использования. Такие артефакты редко вдохновляют человека на создание чего-то нового, они ценятся именно как реликвии, а не как предметы, которые мы могли бы преобразить. Мы сохраняем древние постройки вместо того, чтобы возвести по их образцу новые. Мы неспособны относиться к прошлому творчески и потому все больше изолируем то, что сохраняем. Наша деятельность по отношению к сохраненным объектам соответствует их статусу драгоценных реликвий, но редко расширяет их достоинства; мы сохраняем именно собственность и артефакты, а не идеи или культуры.
Безальтернативно ли материальное сохранение? Что еще могло бы дать те преимущества, которые мы с ним связываем? Можно ли избежать указанных выше проблем, связанных с материальным сохранением исторического прошлого, или хотя бы смягчить их, если придавать этой деятельности меньше значения или даже вообще отказаться от нее? Есть три варианта, обычные для некоторых сообществ, но не принятые у нас: они могут подсказать альтернативные способы обращения с наследием прошлого.
Фрагменты
Сохранение фрагментов вместо целых предметов имеет явные практические преимущества. Части занимают меньше места, чем целое; их дешевле содержать и поддерживать. Заведомо находясь в состоянии, далеком от первоначального, они достаются нам с презумпцией возможности изменения, которое дает их хранителям бóльшую свободу: фрагменты, в отличие от целых предметов, не требуют навязчивой верности изначальной целостности.
В то же время они напоминают нам о прошлом столь же эффективно, как целые вещи. Простейшие следы прошлого, как сформулировал Адриан Стоукс, «поддерживают нашу связь с собственным развитием»[18]. И действительно, сама фрагментарность позволяет лучше представить прошлое. Все сохранившееся от прошлого – лишь часть того, что существовало раньше. Даже нетронутые вещи в исторических местах или музеях посетители воспринимают как части больших комплексов. Европейцы эпохи Возрождения презирали фрагменты по философским и эстетическим причинам, указывая на их неполноту, несвязность, асимметричность; они напоминали им о смерти и разрушении. Подобно гуманистам, восстанавливавшим целостность искалеченного корпуса классического знания, собирая воедино «бесценные клочки и обрывки», как выражался Томас Траэрн, любители искусств восстанавливали изувеченные памятники древности до милой их взору целостности. Реставраторы прилаживали друг к другу разрозненные классические фрагменты; скульпторы изготавливали копии, в которых все части оказывались на месте, добавляли новые головы, руки и ноги, чтобы оживить античные торсы[19].
К концу XVIII века романтические настроения, характерные тенденции в живописи и стремление к подлинности утвердили моду на руины. Знатоки «эстетики разрушения» ругали современные им реставрации руинированных зданий и безруких торсов. Примером эстетической революции, которая превратила отсутствие целостности реликвии из недостатка в достоинство, могут служить «мраморы Элгина». Если в 1805 году лорд Элгин, как и многие другие, еще считал, что скульптуры следует реставрировать – и обращался к Антонио Канове и Джону Флаксману, чтобы те восстановили скульптурную целостность мужчин, лошадей и кентавров, то к 1820 году ему уже казалось правильней сохранить скульптуры как есть. Бенджамин Хэйдон подслушал разговор посетителей Британского музея. «Какие они все переломанные!» – восклицал один. «Да, – отвечал второй, – но зато теперь тут все, как в жизни»[20].
Фрагменты кажутся жизнеподобными, потому что отражают реальные процессы. Интерес к фрагментам распространился и на другие искусства, как новые, так и старые. Литературные тексты – «Фауст» Гёте, например, – обозначались как «фрагменты». «Многие произведения древних, – писал Фридрих Шлегель, – стали фрагментами. Многие произведения нового времени – фрагменты с самого начала»[21]. А трагическая краткость жизни таких современных авторов, как Байрон и Шелли, придавала этим «фрагментам» романтический флер смертности.
Фрагменты лучше, чем сохранившиеся целиком реликвии, динамически соединяют прошлое с настоящим. Искалеченные и утратившие полноту, они кажутся живыми, потому что, по словам Андре Мальро, «искалеченность – свидетельство схватки, это время, внезапно являющее себя»[22]. Ветхость многих христианских реликвий подчеркивает чудо их бессмертия. Почерневшие кусочки костей, разрозненные остатки дерева и одежды выражают вечную силу святости. Одновременно с этим недолговечные фрагменты с особой силой воплощают прошлое. Например, вид неотреставрированных фрагментов пострадавших от времени картин заставляет потрясенных зрителей задуматься сразу о двух противоположных этапах в истории вещи: и об изначальном состоянии полотна, и о его неминуемом разложении и превращении в «бриколаж».
Воздействуя таким образом на воображение зрителя, фрагменты задействуют мириады связей между тем, что есть, и тем, что было. «Фрагмент отсылает нас назад, в прошлое, – замечает Стивен Оуэн, описывая эстетическую реакцию на произведение искусства в Китае, – он привлекает наше внимание к пустому пространству вокруг своих отколотых краев»; он напоминает о своем происхождении, формируя связь между прошлым и настоящим таким образом, как не способно сделать целое – или как происходит только в том случае, если мы признаем в целом «фрагмент» прошлого мира. Такое признание позволяет мысленно реконструировать прошлое. В стихотворении китайского поэта IX века Ли Хэ «Песнь о наконечнике стрелы с места Чаньпинского сражения» странник описывает нагромождение остатков кровавой бойни: «В черной земле крошево белых костей… Только трехгранный остался / Надломленный волчий клык»[23]. Тот покрытый налетом кусок, который держит герой стихотворения, «явно былчем-то, но… теперь потерял форму, принадлежность к какой-либо категории и определение… Это черный уголь или зола, нечто такое, что остается после сжигания; крошево костей, реликвии смерти… нечто сохранившееся физически, напоминающее о разрушении и исчезновении». Фрагменты не только указывают на недостающие части, на призрачное присутствие своего прошлого, они также отсылают к своему повторному открытию. Поэтому фрагмент подразумевает «и историю своего сохранения, и историю своего восстановления». Отсылая к столь многому в своем контекстуальном окружении, фрагмент наделяется «полнотой и силой»[24].
Функционирование фрагментов в Древнем Китае сходно с их ролью в эпоху Возрождения. Гуманисты считали восстановление древних текстов за счет соединения кусочков благотворным актом лечения, как в мифе о воскрешении разорванного на части Ипполита[25]. Восстановленные фрагменты становились поводом для новых метаморфоз. При этом воссоздавая полноту прошлого, гуманист собирал по частям и самого себя, реконструируя из фрагментов своей памяти, из собственной истории идентичность, совмещавшую старое и новое сознание. Такое воскрешение требовало не просто нового рождения, но замены прошлого, ибо «мертвые должны быть поглощены и переварены, прежде чем наступит новая жизнь»[26]. В соединенных фрагментах настоящее сохраняло и передавало преобразованное прошлое.
Китайцам фрагменты служили для сохранения и прославления прошлого; людям Ренессанса – в качестве передаточных звеньев для восстановления прошлого и его трансляции. И те и другие сохраняли фрагменты не ради них самих, но либо для размышления о более значительном промежутке времени, либо для воссоздания мира, не равного тому, что существовал раньше. В обоих случаях сохранение было скорее творчеством, чем пассивным процессом.
Процессы
Сосредоточенность на сохранении фрагментов предполагает внимание не только к материалу, субстанции вещи – напротив, в этом заключено уважение к ее изменившейся и ослабленной форме. Те, кто старается сохранить не материалы, но процессы изготовления, проявляют уважение к прошлому не за счет сохранения традиционных реликвий, а за счет их воспроизведения. Наиболее известный пример такого рода – деревянный синтоистский храм Исэ́-Дзи́нгу в Японии, который в течение последнего тысячелетия примерно каждые двадцать лет демонтировался и заменялся своей точной копией, построенной с соблюдением прежних технологий. Там, где традиционные строительные материалы очень хрупки, как в Японии, имеет смысл повторять, а не увековечивать; склониться перед смертностью материи, одновременно пытаясь сохранить бессмертие через процесс воспроизведения копий[27]. Японское правительство награждает титулом «Живое национальное достояние» тех ремесленников, которые, усвоив секреты традиционного мастерства, своим трудом увековечивают технику и ритуалы воссоздания, выступая в качестве пользующихся всеобщим уважением ретрансляторов культурного наследия.
Выдвижение на первый план процесса изготовления предполагает периодическое разрушение вещей как прелюдию к их воссозданию. Многие сообщества при этом совмещают сохранение с творческим соревнованием или даже прямыми новациями. Так, использование малангана у племен Новой Ирландии[28] иллюстрирует, как разрушение может служить неиссякаемым источником творчества и выполнять важные социальные функции. Традиционные социальные взаимодействия подразумевают периодическое разрушение и смену вырезанных из дерева или сплетенных ритуальных предметов. Значение имеет не материальная долговечность данного конкретного малангана, но его родовое сходство с теми маланганами, которые некогда существовали, и теми, которые будут созданы в будущем. Только тот, кто приобретет, а затем разрушит его, получает право воспроизвести его форму в новом малангане; это право как бы заморожено до тех пор, пока существует сделанный ранее предмет. Таким образом, получается, что музеи и западные коллекционеры, приобретающие маланганы, уменьшают число подлежащих реплицированию предметов и препятствуют социальному взаимодействию. Для самих островитян материальное разрушение предшествующих ритуальных предметов – составная часть сохранения социальных связей[29].
Разрушение и сохранение в некотором глубинном смысле связываются друг с другом и образуют циклический процесс. Есть рассказ Дэвида Эли[30], в котором изображается Великобритания, разрушенная в результате атомного конфликта. Невероятные усилия британцев по восстановлению прежнего положения привели к ослаблению международной напряженности. Возможно, «распыление Британии было логически необходимо, – размышляет в рассказе ученый, – чтобы дать выход двойному импульсу нашего времени – крупномасштабному разрушению вместе со столь же масштабным восстановлением». Из этого следуют и другие социальные возможности, заключает герой:
«Чтобы уменьшить переизбыток населения и в то же время дать безвредный выход человеческой энергии, в конечном счете желательно распылять, а затем восстанавливать один из народов в каждом поколении»[31].
Когда речь идет о живых существах, сохранение касается скорее процесса, чем материальной субстанции. Все организмы смертны, и попытки продлить жизнь за ее естественные пределы мало что дают. Когда организм умер, ни мумификация, ни таксидермия не способны сохранить то, что представлялось наиболее ценным в живом существе. Поэтому усилия по сохранению природы сосредоточены на видах – совокупностях, а не единичных организмах. Как и в примере с маланганом, в данном случае ценится продолжающийся процесс, а не какая-либо субстанция (если только не считать субстанцией генофонд). Некоторые биологи считают бессмысленным даже сохранение видов, поскольку в конечном счете большинство из них, если не все, ждет исчезновение. Эти ученые полагают, что сохранять стоит не виды, а экосистемы, которые если и можно считать уникальными образованиями, то не в том же смысле, что отдельные существа. А есть и биологи, готовые защищать не виды и не экосистемы, а только условия биосферы, поддерживающие эволюционные процессы: ведь эволюция постоянно замещает утраченные виды и экосистемы новыми царствами живых организмов, которые оказываются не менее разнообразными и готовыми адаптироваться к новым условиям[32].
Репрезентации
Итак, для сохранения материальных предметов есть более гибкие альтернативы – сохранение фрагментов и процессов создания. Образы прошлого, оставшиеся в живописи, на бумаге или просто в качестве невербализованных воспоминаний, могут выступать в качестве полноценных замен изначальных материальных предметов; в некоторых случаях они представляют собой более предпочтительное во многих отношениях наследие, чем «реальная» вещь.
В Китае, например, преданность традиции, нашедшая выражение в языке и менталитете, с давних пор сочеталась с периодически повторяющимися разрушениями материальных остатков прошлого. Приказы Мао о сносе большинства древних китайских памятников было несложно исполнить, поскольку после продолжавшегося тысячелетиями иконоклазма сохранились лишь немногие исторические постройки. Уважение к памяти предков и к письменной традиции не мешало китайцам пренебрежительно относиться к сугубо материальным следам истории. То обстоятельство, что большая часть древностей и произведений искусства сосредотачивалась в главных династических коллекциях, ускоряло вновь и вновь повторявшееся уничтожение ценностей: они погибали от рук тех, кто свергал ту или иную династию. Реликвии «древней» классической традиции, о которых китайские мудрецы упоминают как о чем-то лично ими виденном, обычно не более чем на один-два века старше этих свидетелей. И китайские мыслители считали, что старые произведения искусства должны исчезать, чтобы их место заняли новые. Только память о них, а не их физическое присутствие питает творческое сознание китайцев и побуждает к созданию новых произведений. Гибель древних реликвий, безусловно, печальная для их владельцев, не ощущается народом как серьезная потеря.
На самом деле представление об идеале в китайской культуре отвергает материальное владение как некую обузу, заключающую в себе зло. Собирать, классифицировать, хранить в своем доме, беречь произведения искусства и другие реликвии – значит сводить творчество к производству товара; такое отношение подрывает авторитет и произведения, и его владельца. Напротив, гибель и окончательное исчезновение произведений искусства может исправить тот духовный вред, который навлекло на человека владение ими[33].
История о том, как материальное владение вырождается в страсть к обладанию и бесчеловечное накопительство, составляет мораль «Послесловия», которым Ли Цинчжао снабдила опубликованный в 1132 году монументальный труд своего покойного мужа «Записки о надписях на бронзе и камне». Чжао Минчэн и его жена имели общую страсть к древностям – старым книгам, оттискам рисунков, предметам с надписями, каллиграфии. Ради счастья приобретения драгоценных артефактов они экономили на всем и даже закладывали свою одежду, чтобы заполучить картину, свиток или вещь с древней надписью, а затем с удовольствием подолгу читали и обсуждали старые рукописи и инскрипты.
По мере того, как карьера мужа, провинциального чиновника, продвигалась вперед, росла и коллекция супругов. Собранные предметы классифицировались, распределялись по рубрикам, содержались в прекрасном состоянии, вплоть до того, что специально для их хранения к дому было пристроено особое крыло: ценность коллекции была уже столь высока, что ее следовало держать под замком, и, чтобы получить к ней доступ, Ли Цинчжао приходилось спрашивать разрешения у мужа: «Мы уже не понимали и не ценили эти вещи как знатоки, а пришли к меркантильному отношению обладания». Стивен Оуэн, комментируя этот рассказ, замечает:
«[Теперь] любое произведение оценивалось как вещь. Превращение книг и произведений искусства в вещи – часть системы владения, которая состоит в управлении, организации, ранжировании, упорядочивании и хранении под замком вещей. Все это искажает истинное отношение к прошлому и портит отношения между людьми в настоящем».
Ли Цинчжао поняла теперь, что и она сама ценилась мужем в основном в связи с его коллекцией.
С началом чжурчжэньского вторжения над коллекцией нависла угроза рассредоточения и уничтожения, и Чжао Минчэн определил, в какой последовательности нужно спасать вещи с учетом их ценности. И здесь коллекция проявила свою скрытую сущность не как источника знаний и удовольствия, а как набора предметов, поработивших своих владельцев. Когда жена занялась перевозкой самой ценной половины коллекции в безопасное место, муж напомнил ей о порядке, в котором следовало спасать вещи:
«Оставляй в первую очередь домашнюю утварь, затем одежду, затем книги и свитки, затем старую бронзу, но возьми с собой священные сосуды для храма предков; спаси их ценой своей жизни; их не бросай».
Таким образом, заключает Оуэн, «Ли Цинчжао тоже получила определенное место в каталоге вещей – вместе со священными сосудами, последним, что нельзя оставить». Муж наставлял ее «умереть доблестно и добровольно, с руками, полными бронзовых сосудов». По иронии судьбы, горький рассказ Ли Цинчжао о разлагающем влиянии собственности – единственное, что осталось от бессмертной коллекции в исторической памяти[34].
Материальное сохранение может нанести вред как самим предметам, так и их коллекционерам. Притчу об отрицательных сторонах сохранения представляет собой роман Зигфрида Ленца[35] «Краеведческий музей». Его главный герой по имени Зигмунд Рогалла учреждает музей, где будет храниться и экспонироваться коллекция материальной культуры и народного искусства мазуров – жителей Мазурского края на границе Польши с Восточной Пруссией. Постоянные вторжения то немецкой, то русской армии снова и снова заставляют Рогаллу «подстраивать музей под дух нового времени»: предметы германского происхождения убирают, чтобы подчеркнуть связи мазуров со славянами, и, наоборот, славянские реликвии прячут, чтобы продемонстрировать истинно тевтонский характер мазурского наследия. Сначала немецкий командир требует пересмотреть коллекцию, чтобы «показать, что мазуры всегда рассматривали себя как авангард германского духа на Востоке»; затем победа русских превращает прежде высоко ценившиеся тевтонские реликвии не только в безвкусные, но и в преступные, потенциально опасные вещи; вместо них, главными экспонатами становятся расписанный глиняный кувшин для хранения масла и найденная на Висле льнотрепалка.
В конце Второй мировой войны многие мазуры бегут в Шлезвиг. Рогалла снова открывает здесь свой музей; на этот раз он хочет напомнить людям о родине и отводит центральное место мазурской идентичности. Но и теперь немецкие националисты и польские туристы пытаются оказать на него давление и диктовать, что именно следует выставлять и как атрибутировать. Их шовинистический пыл искажает подлинную суть вещей, и в конце концов Рогалла понимает: его экспонатам никогда не позволят рассказать об исторической правде. В финале он в приступе отчаяния сжигает коллекцию, чтобы «обеспечить свидетельствам о нашем прошлом безопасность, ту окончательную, бесповоротную безопасность,.. которая сохранит их от использования в тех или иных целях». Изначально задуманная в целях сохранения памяти о прошлом, противостоящая насилию настоящего коллекция Рогаллы в итоге оказывается жертвой того самого зла, от которого должна была сберечь мир путем сохранения. Таким образом Ленц как бы предупреждает нас: лучше никакого материального свидетельства, чем реликвии, которые так легко превращаются в лжесвидетельства[36].
Можно с уверенностью сказать, что нематериальные свидетельства о прошлом не менее содержательны, чем материальные. Современная страсть к реставрации прежних времен может деформировать память даже сильнее, чем время деформирует физические предметы. Нематериальные свидетельства освобождены от большей части того зла, которое связано с обладанием, товарно-денежными отношениями, жадностью, – они лишены претензий, придающих фальшивый смысл всему материальному наследию прошлого.
В IV веке Ван Сичжи написал свое ставшее образцовым каллиграфическое произведение – предисловие к антологии «Стихотворения, сочиненные в Павильоне орхидей», чтобы отметить день, во время которого совершался праздничный весенний ритуал. Ставший вскоре знаменитым «Павильон орхидей» копировали снова и снова. В VII веке император Тай-цзун жадно собирал эти копии и, в конце концов, как говорят, сумел заполучить и первоисточник. Оригинальная версия «Павильона орхидей» была похоронена вместе с императором в 649 году, и с тех пор историки ничего о ней не слышали. Но копии умножались и дальше: по старым образцам вырезались новые каменные доски, с них делались новые оттиски; изучение родословной всех этих копий само по себе представляет сложную и таинственную дисциплину. Примерно через пять столетий «Павильон орхидей» получил еще большую известность, когда прославился Ми Фэй – еще один гениальный каллиграф, чьи оригинальные творения основывались на стиле Ван Сичжи. Но и исходных экземпляров произведений Ми Фэя до наших дней дошло совсем немного.
Высказывалось мнение, что оригинал Ван Сичжи, известный нам только через посредство все менее точных подражаний, возможно, является вымыслом. В 1965 году было убедительно доказано, что форма и стиль «Павильона орхидей» относятся к гораздо более позднему времени, чем предполагалось ранее; иначе говоря, его не мог написать Ван Сичжи. Таким образом, как пишет Пьер Рикманс, «идеальная модель, вдохновлявшая китайскую каллиграфию на протяжении всей ее истории, возможно, никогда и не существовала в действительности».
Наверное, это обстоятельство – повод скорее для печали, чем для радости. Китайская «способность к метаморфозам и адаптациям», проявлявшаяся на протяжении трех с половиной тысячелетий, продолжает Рикманс, «возможно, связана с тем, что эта традиция никогда не привязывалась к определенным формам, статическим объектам и вещам, что грозило бы ей параличом и смертью»[37].
Другим таким же нематериальным свидетельством является стихотворение, написанное в XVI веке, в эпоху Мин, прославляющее пейзажный сад, – такой поэтический жанр в то время был весьма распространен. Сад имеет название «Ву-ю», что буквально означает «несуществующий сад». Поэт замечает, что знаменитые сады прошлого сохранились по большей части в литературной памяти, а произраставшие в них растения, как и все материальные следы, полностью исчезли. Но так ли важен вопрос о том, существовали ли они в действительности? Почему бы не освободиться от «первозданного» земного сада и не начать сразу с литературных воспоминаний, которые в конечном счете и являются целью стихотворения? Скучно разыскивать и заботиться об остатках когда-то существовавшего сада, теперь давно заросшего, чьи деревья состарились, а планировка утратила стройность; нет смысла педантично сравнивать нынешнее состояние сада с тем, каким он некогда был и изображался в разные времена. Материальная действительность довлеет над восприятием и сковывает воображение. Освобожденный от прозы материального наследия сад плодоносит в воображении и памяти поэта[38].
В знаменитом старинном китайском городе Сучжоу нет древних руин. «Мы на Западе склонны уравнивать присутствие древности с подлинностью древних физических объектов, – замечает синолог, – но у Китая нет руин, сравнимых с римским форумом или даже с Ангкор-Ватом». Причина состоит не в том, что китайцы были не способны возводить сооружения из тесаного камня, «но в том, что у них было другое отношение к вопросу о вечном памятнике». Древние города, такие, как Сучжоу, стали хранилищами прошлого за счет того, что накапливали мысленные ассоциации, ценность которых лежит за пределами области материального: «Прошлое было прошлым слов, а не камней».
«[Китай не ощущал], что его история подвергнута насилию или ущербна из-за того, что исторические памятники разрушены или сожжены, в то время как могли были быть заменены или восстановлены в своих функциях снова… Реальное прошлое Сучжоу – это духовное наследие; оно состоит из элементов, которые не подлежат уничтожению, ибо это частицы человеческого опыта».
Кленовый мост в Сучжоу – важнейшее место в истории китайской литературы. Но этот мост имеет значение не как материальный объект. «Ни одно стихотворение не говорит… о его физическом присутствии… его реальность для поэзии была заключена не в камнях, образующих пролет над водой», а в ассоциациях, воплощенных в словах. Люди достигают бессмертия не за счет того, что строят нетленные каменные монументы, но потому что развивают свои способности, чтобы выразить себя в нетленных словах или поступках, или оттого, что с уважением относятся к бессмертным мыслям кого-то другого[39].
Заключение
Сохранение – это импульс, присущий самой жизни. Но свойственная нам потребность сохранять сосуществует с не менее насущной потребностью обновления. Все большее распространение идеи сохранения, будь то природного или культурного наследия, угрожает нарушить тонкое равновесие между спасением и обновлением, баланс, одинаково важный как для отдельных людей, так и для социальных групп.
Альтернативами описанному выше материальному сохранению являются вполне доступные для западной культуры возможности. Предпочтение фрагментов целым вещам, процессов создания материальным реалиям, письменных, нарисованных или воображаемых образов физическим объектам – все это предполагает совершенно отличное от нашего отношение к прошлому, настоящему и к жизни в целом. Это типы поведения, которые являются следствием долгого погружения в соответствующие культурные условия; это поведение, основанное на привычке, а не на осознанном усвоении. Мы создаем наше прошлое, как говорил Маркс, но не делаем этого по своему выбору: мы ограничены обстоятельствами культуры, над которыми не имеем власти[40]. То же можно сказать о типах сохранения: можно изучать опыт альтернативного отношения к прошлому других сообществ, имея в виду переоценку собственного, но не отыскивая ему замену.
Культура и обстоятельства побуждают нас придерживаться материального сохранения наследия прошлого. Тем не менее знание о принятых в других культурах способах установления и сохранения прошлого полезно: оно помогает нам расширить формы и функции материального сохранения. Повторное использование артефактов в целях, не связанных с музеефикацией, с одной стороны, и с чисто утилитарным приспособлением реликвий к современным условиям, с другой, открывают заманчивую перспективу. Сохранение сегодня обычно тяготеет либо к сугубо «антикварному», идеализированному отношению к предметам прошлого, либо к отношению к ним с точки зрения полезности. Оба эти полюса по-своему ущербны. Сторонники материального сохранения реликвий должны понять, что большинство охраняемых объектов занимают место где-то между этими полюсами, в определенной степени подрывая тезисы и о непосредственной полезности, и о долгосрочном хранении культурного наследия.
Ограничиваться только соображениями сохранения, принятыми в наших локальных традициях, – значит оказать плохую услугу самим материальным ценностям и уменьшить радость, которую может принести нам прошлое. Следует помнить, что сохранение – только средство обретения некой цели; став самоцелью, оно не способно выполнять своих первоочередных функций: быть полезным, наставлять, приносить радость.
Какова бы ни была подлинная этимология слова «сохранять» (preserve), оно несет в себе также и смысл «предварительного служения» (pre-serve). Это действие, предшествующее некой цели, которая достигается с его помощью. Сохранение не действие и не эпилог – это только пролог.
Перевод с английского Андрея Степанова
[1] Перевод осуществлен по изданию: Lowenthal D. Material Preservation and Its Alternatives // Perspecta. 1989. Vol. 25. P. 67–77.
[2] Цит. по: Юм Д. Трактат о человеческой природе // Он же. Сочинения: В 2 т.М.: Мысль, 1996. Т. 1. С. 303.
[3] Smart B. How to Reidentify the Ship of Theseus // Analysis. 1972. № 32. P. 145–148; см. также: Dauer F.W. How Not to Identify the Parthenon // Analysis. 1972. № 33. P. 63–64; Davis L.H. Smart on Conditions of Identity // Analysis. 1972. № 33. P. 109–110; Smart B. The Ship of Theseus, the Parthenon, and Disassembled Objects // Analysis. 1972. № 33. P. 24–27; Scaltsas Th. The Ship of Theseus // Analysis. 1980. № 40. P. 152–157; Wiggins D. Sameness and Substance. Oxford: Basil Blackwell, 1980. P. 92–94; Scaltsas Th. Identity, Origins, and Spatio-Temporal Continuity // Philosophy. 1981. № 56. P. 395–402; Chandler H.S. Plutarchʼs Clothes-pin // Analysis. 1984. № 44. P. 55–58.
[4] Battin M.P. Exact Replication in the Visual Arts // Journal of Aesthetics and Art Criticism. 1979. № 38. P. 153–158.
[5] Lowenthal D. Art and Authenticity // Themes of Unity in Diversity. Acts of the Twenty-Sixth International Congress of the History of Art. University Park: Pennsylvania State Press, 1988. P. 637–641.
[6] По месту нахождения (лат.).
[7] Lowenthal D. The Past is a Foreign Country. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. P. 393–394.
[8] Имеются в виду современные «язычники», считающие себя наследниками древних кельтских жрецов-друидов. – Примеч. перев.
[9] Chippindale Ch. Stoned Henge: Events and Issues at the Summer Solstice, 1985// World Archaeology. 1986. № 18. P. 38–58.
[10] Lowenthal D. Conserving the Heritage: Anglo-American Comparisons // Patten J. (Ed.). The Expanding City. London: Academic Press, 1983. P. 225–276.
[11] Johnson F. Ruritania Here We Come // The Times. 1981. June 23.
[12] Hawthorne N. The Marble Faun [1859]. New York: Signet, 1961. P. 219–220.
[13] Леонард Кортни, цит. по: Dellheim Ch. The Face of the Past: Preservation of the Medieval Inheritance in Victorian England. Cambridge: Cambridge University Press, 1982. P. 91.
[14] Strong R. Taking the Age Out of Heritage // The Times. 1983. September 24. P. 8.
[15] Banham R. Preserve Us from the Paranoid Preservers // Observer Magazine. 1973. October 21. P. 15.
[16] Johnson D. Not What it Used to Be // Vole. 1978. № 5. P. 43.
[17] Worskett R. New Buildings in Historic Areas // Monumentum. 1982. № 25. P. 150.
[18] Stokes A. The Invitation in Art. London: Tavistock, 1965. P. 60–61.
[19] Lowenthal D. The Past is a Foreign Country. P. 169–171.
[20] St. Clair W. Lord Elgin and the Marbles. London: Oxford University Press, 1967. P. 151–153; Haydon B.R. Diary. Cambridge: Cambridge University Press, 1960. Vol. 2. P. 120.
[21] Шлегель Ф. Фрагменты // Он же. Эстетика. Философия. Критика: В 2 т.М.: Искусство, 1983. Т. 1. С. 290.
[22] Мальро А. Голоса безмолвия // Он же. Зеркало лимба. М.: Прогресс, 1989. С. 256.
[23] Анонимный перевод с сайта polusharie.com (http://polusharie.com/index.php?topic=93775.200); в оригинале стихотворение цитируется в переводе Уистена Хью Одена. – Примеч. перев.
[24] Owen S. Remembrances: The Experience of the Past in Classical Chinese Literature. Cambridge: Harvard University Press, 1986. P. 66, 70–73.
[25] Ипполит, согласно древнегреческим мифам, сын афинского царя Тесея и царицы амазонок Антиопы. Погиб из-за гнева своего отца: тот призвал бога Посейдона, который устроил бурю. Лошади, запряженные в колесницу Ипполита, испугались, понесли и разорвали юношу. В «Метаморфозах» Овидия и некоторых других сочинениях говорится, что Ипполит был воскрешен Асклепием. – Примеч. перев.
[26] Bartlett Giamatti A. Hippolytus among the Exiles: The Romance of Early Humanism // Idem. Exile and Change in Renaissance Literature. New Haven: Yale University Press, 1984. P. 12–32; Cave T. The Cornucopian Text: Problems of Writing in the French Renaissance. Oxford: Clarendon Press, 1979. P. 37–46, 69–73.
[27] Kobayashi B. The Case of the Ise Grand Shinto Temple in Japan // Nessun futuro senza passato. Acts of the Sixth General Assembly of the International Council on Monuments and Sites. Rome: ICOMOS, 1981. P. 185–191.
[28] Остров в архипелаге Бисмарка, принадлежащего Папуа – Новой Гвинее. – Примеч. перев.
[29] Kuechler S. Absent Meaning: The Death and Resurrection of «Objective Value».Paper presented at symposium «Making Exhibitions of Ourselves: Limits of Objectivity in Representations of Other Cultures», British Museum, London, 13-15 March 1986.
[30] Дэвид Эли Лилиенталь (р. 1927) – американский писатель-фантаст и журналист. – Примеч. перев.
[31] Ely D. Time Out. London: Seeker & Warburg, 1968. P. 101.
[32] Randall A. Human Preferences, Economics, and the Preservation of Species // Norton B.G. (Ed.). The Preservation of Species: The Value of Biological Diversity.Princeton: Princeton University Press, 1986. P. 79–109; Lowenthal D. Conserving Nature and Antiquity // Baark E., Svedin U. (Eds.). Man, Nature and Technology: Essays on the Role of Ideological Perceptions. London: Macmillan, 1988. P. 122–134.
[33] Ryckmans P. The Chinese Attitude towards the Past. Forty Seventh George Ernest Morrison Lecture on Ethnology. Canberra: Australian National University, 1986. P. 2–4, 7–9; Wang Gungwu. Loving the Ancient in China // McBryde I. (Ed.). Who Owns the Past? Melbourne: Oxford University Press, 1985. P. 175–195; см. также: Reaves J.A. The «Uglification» of Beijing’s Past Glory // Preservation News. 1987. July. P. 5.
[34] Owen S. Remembrances… P. 90–92.f
[35] Зигфрид Ленц (1926–2014) – немецкий писатель. – Примеч. перев.
[36] Lenz S. The Heritage. New York: Hill and Wang, 1981. P. 266, 452, 458.
[37] Ledderose L. Mi Fu and the Classical Tradition of Chinese Calligraphy. Princeton: Princeton University Press, 1979; Ryckmans P. The Chinese Attitude… P. 10–11.
[38] Ryckmans P. Op. cit. P. 11–12.
[39] Mote F.W. A Millennium of Chinese Urban History: Form, Time, and Space Concepts in Soochow // Rice University Studies. Vol. 59. № 4. 1973. P. 49–53.
[40] Marx K. The Eighteenth Brumaire of Louis Bonaparte // McClellan D. (Ed.).Selected Writings of Karl Marx. Oxford: Oxford University Press, 1977. P. 100. (Вольный пересказ слов Маркса из второго абзаца «18 брюмера Луи Бонапарта»: «Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого». – Примеч. перев.)