Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2016
Быть диктатором. Практическое руководство
Микал Хем
М.: Альпина Паблишер, 2016. – 232 с. – 2000 экз.
Это остроумное и живое пособие норвежский философ и журналист, преподаватель Университета Осло, адресовал тем, кто вознамерился стать диктатором. Поскольку количество диктаторских режимов в XXI столетии по-прежнему остается изрядным, а средний срок функционирования одного авторитарного правителя составляет 40 лет, книгу можно считать вполне своевременной. Для удобства потенциального стяжателя диктаторского места повествование разбито на тематические разделы, в которых с привлечением богатой фактуры объясняется, как овладеть властью и удержать ее, как работать с подданными и заставлять их любить себя, как разбогатеть и научиться тратить деньги, как уцелеть после передачи власти в чужие руки. Последнее особенно важно, поскольку, как напоминает автор, конец политической карьеры диктатора может быть внезапным и лучше подумать о нем загодя.
Наиболее всего для переворота подходит «политически независимая, но бедная страна, где власть сосредоточена в руках малочисленной элиты» (с. 23). Таких стран особенно много в так называемой «развивающейся» части мира (хотя зачастую никакого развития там вовсе не наблюдается), и по этой причине за последние полвека в одной только Африке произошли 85 государственных переворотов. Весьма полезно заручиться поддержкой за границей, но это не обязательно: для того, чтобы качественный переворот не обернулся бездарным путчем, гораздо важнее быть готовым к решительному применению насилия. Диктатор, не боящийся стрелять, убедительнее выглядит и с электоральной точки зрения. В ходе гражданской войны первой половины 1990-х годов либерийский полевой командир Чарльз Тейлор уничтожил множество своих соотечественников, что позволило ему после начавшегося в 1997 году «национального примирения» участвовать в президентских выборах под замечательным лозунгом: «He killed my ma, he killed my pa, but I will vote for him». Избиратели, не раз убеждавшиеся в убийственной серьезности этого политика, настолько опасались возобновления кровопролития, что отдали ему 75% голосов (с. 36).
Поскольку, как справедливо отмечает автор, «жизнь диктатора полна опасностей», сразу же после утверждения диктатуре следует позаботиться о самосохранении. Работая с оппозицией, диктаторские режимы могут использовать различные методы. Так, согласно признанию лидеров аргентинской военной хунты 1976–1981 годов, за годы их правления в стране «исчезли» тысячи оппозиционеров. Глава хунты, Хорхе Рафаэль Видела, рассказывал в одном из интервью:
«Для обеспечения безопасности нашего режима должны были умереть 7000–8000 человек, других способов просто не существовало. Мы все были согласны, что это необходимо, чтобы пресечь всякую подрывную деятельность, но это не должно было происходить открыто, на глазах всего общества. Поэтому мы решили, что эти люди должны просто тихо исчезать» (с. 45–46).
В нынешнем мире, впрочем, такая кровожадность не слишком распространена: в большинстве своем диктаторы предпочитают расправляться с оппозиционерами на электоральном поле. Многие из этих людей уже следуют рекомендациям, которые дает автор:
«Если вы дадите добро на появление небольшой оппозиции, вам будет легче узнавать, чем занимаются ваши противники. Проведение выборов демонстрирует окружающим вашу готовность к демократическим реформам. Дайте оппозиции возможность выступать по радио и телевидению, но оставьте за собой право дозировать эти выступления. И, если вы все сделаете правильно и обеспечите себе нужный результат, не поднимая большого шума, выборы послужат новым подтверждением легитимности вашей власти» (с. 47–48).
Впрочем, все эти хитрости не понадобятся, если диктатор, подобно Нурсултану Назарбаеву, создаст декоративную оппозицию собственными руками, а потом с энтузиазмом начнет «бороться» с ней.
Важной заботой диктатора, сумевшего закрепиться у власти, оказывается оформление собственного культа личности. Градус такого культа может быть выше или ниже, но полностью обойтись без этой символической подпорки не удастся, поскольку именно в культе запечатлевается народная любовь. Дело, разумеется, не должно ограничиваться повсеместным развешиванием собственных портретов и установкой статуй, хотя и это очень важно. «Сделайте так, чтобы все новости так или иначе касались вас, пишите книги, называйте все подряд в свою честь, придумывайте необычные законы», – советует автор. Запрещая в Туркмении золотые зубы, оперу и цирк, Сапармурат Ниязов намекал подданным на непостижимость путей и помыслов власти, заставляя относиться к ней с уважением. Его бессмертное сочинение «Рухнама» выставлялось во всех мечетях рядом с Кораном. Вожди народов, кстати, вообще нуждаются в поддержке религиозных институций, но, поскольку далеко не у каждого диктатора есть в распоряжении такой послушный инструмент, как, скажем, православная церковь, многие вынуждены пользоваться местными подручными средствами. Стремясь добиться полной независимости от духовенства и одновременно прильнуть к сакральному, диктатор Гаити Франсуа Дювалье вообще объявил себя верховным божеством местного культа вуду, после чего его авторитет в глазах населения неизмеримо вырос. Убив какого-нибудь противника режима, гвардейцы Дювалье обычно доставляли его голову в ведре со льдом в президентский дворец. По рассказам очевидцев, глава государства часами сидел перед отрубленной головой, сверхъестественным образом добывая из нее информацию о планах своих врагов. Вероятно, именно эта практика гарантировала «Папе Доку» без малого пятнадцать лет вполне безмятежного царствования.
Читая эту книгу, невольно думаешь о том, что диктаторы – очень и очень интересные люди. Их повадки способны завораживать. Во время своего коронационного обеда в декабре 1977 года Жан-Бедель Бокасса, с 1965-го по 1979-й руководивший Центральноафриканской Республикой (превратившейся потом в Империю), наклонившись к французскому гостю, прошептал ему на ухо: «Вероятно, вы не заметили, но вы только что съели человеческое мясо» (с. 119). Француз, разумеется, впал в ступор. Однако едят своих подданных не все диктаторы: рассказывая о президенте Узбекистана Исламе Каримове, автор замечает, что «он прославился главным образом тем, что имеет привычку варить своих врагов живьем» – но о потреблении оппозиционеров в пищу достоверных сведений не приводит (с. 194). Омар Бонго, работавший президентом Габона с 1967-го по 2009 год, людьми вообще не питался, зато он тратил на эксклюзивные французские костюмы по 600 тысяч долларов в год. Причем его любимый парижский портной, высылая одежду в Либревиль и как бы поощряя выгодного клиента, в порядке дополнительной вип-услуги вместе с нарядами отправлял диктатору пару девушек из элитного эскорт-агентства. За «безопасный» секс с великим человеком модельер платил красавицам 2 тысячи долларов, а за «опасный» – 10 тысяч. (Впрочем, это происходило в конце 1980-х годов; в наши дни, как выяснили поклонники новейшего американского сериала «Девушка по вызову», такими ставками трудно удивить – а это значит, что диктаторы теперь гораздо ближе к простому народу.) Справедливости ради стоит сказать, что на фоне проказ полковника Каддафи, тоже подробно описанных в книге, увлечения габонского президента выглядят сущим ребячеством. Между прочим, именно лидер ливийской революции научил Сильвио Берлускони времяпровождению, которое называется «вечеринки бунга-бунга». В основе дружбы этих выдающихся людей, по словам автора, «лежали такие общие интересы, как любовь к проституткам и злоупотреблению властью» (с. 141). Однако диктаторы умеют не только разбрасываться деньгами направо и налево, но и рачительно складывать их в свой карман. Маршал Мобуту Сесе Секо, управлявший бывшим бельгийским Конго с 1965-го по 1997 год, сумел «с чистого листа» собрать состояние в 5 миллиардов долларов. Беседуя с одним из африканских коллег-президентов под занавес своего правления, он рассказывал: «Я правлю Заиром уже 30 лет, и я не построил ни одной дороги». И объяснил, почему этого делать не нужно: «По дороге они могут приехать за тобой» (с. 104). Но, в конечно счете, хотя Мобуту был по-своему прав, за ним все равно «приехали», невзирая на бездорожье. Великий человек закончил жизнь на чужбине.
Кстати, о деньгах. Как правило, диктаторы – очень богатые люди. В 2004 году «Transparency International» составила список наиболее выдающихся клептократов предшествующего десятилетия. Все возглавившие его люди были диктаторами: за передовиком в лице Мохамеда Сухарто (Индонезия, 15–35 миллиардов долларов) шли Фердинанд Маркос (Филиппины, 5–10 миллиардов), Мобуту Сесе Секо, Сани Абача (Нигерия, 2–5 миллиардов), Слободан Милошевич (Сербия, 1 миллиард), Жан-Клод Дювалье (Гаити, 800 миллионов). Вольное обращение единоличных властителей с общественным достоянием неизменно базируется на максимальной непрозрачности финансовых операций их государств. В данном отношении, по словам автора, всех превзошла Экваториальная Гвинея, засекретившая все контракты, касающиеся углеводородов: прибыль, извлекаемая государством из нефтедобычи, остается неизвестной, а это означает, что и состояние местного диктатора Теодоро Обианга Нгемы Мбасого оценить невозможно (с. 92). Безмерные доходы, извлекаемые на родине, делают диктатора и его слуг настоящими космополитами – они любят хранить деньги за рубежом. Мотивы вполне очевидны: «Если вы инвестируете все средства на территории собственной страны, вы можете потерять их все в тот день, когда потеряете власть» (с. 107). Поэтому приходится выводить активы и беспощадно их тратить. Одной из замечательных особенностей диктаторской жизни остается умение красиво уничтожать деньги. Свадьбы сына гаитянского диктатора Дювалье и дочери заирского диктатора Мобуту обошлись их подданным в 3 миллиона долларов; похоже, это негласный стандарт, ниже которого опускаться неприлично. Бокасса потратил на собственную коронацию 22 миллиона, то есть четверть годового бюджета новоявленной империи, типичный обыватель которой умудрялся выживать на один доллар в день. Королю Свазиленда Мсвати III траты даются легче, чем многим другим диктаторам, поскольку у него двенадцать жен. Впрочем, о том, что такое содержать большую семью, хорошо знает и султан Брунея: построенный им в 1984 году дворец стоимостью в 400 миллионов долларов включает 1788 комнат, из которых 257 составляют ванные.
Султан или король, однако, может позволить себе намного больше, чем «рядовой» диктатор. Причина проста: если вы не монарх, рано или поздно придется уходить, и это главная неприятность тяжкой диктаторской участи. На этот случай автор также предлагает ряд нехитрых рекомендаций:
«Существует одно правило, которое обязаны соблюдать все бывшие диктаторы: никогда не признавайте своих ошибок. Все, что вы делали, вы делали для блага народа. Обвинения в убийствах, пытках и нарушении прав человека всегда можно объявить лживыми» (с. 215).
Да, судьбы бывших диктаторов подчас складываются нелегко, им не хотят давать приют за границей, отбирают заработанные безупречной службой деньги, пытаются отдать под суд. Например, основатель и отец Экваториальной Гвинеи Франсиско Масиас Нгема, предшественник нынешнего властителя, был приговорен лишившим его власти племянником к 101 смертной казни; этот приговор, что вполне понятно, не удалось исполнить в полной мере. Диктаторов вообще очень часто убивают, причем в основном это делают их сподвижники или родственники. Тем не менее эта работа по-прежнему настолько привлекательна, что люди готовы идти на серьезный риск, лишь бы сохранить ее подольше. Диктатор – как доброе вино: чем дольше выдержка, тем краше диктатура. Замечательно высказался об этом президент Уганды Йовери Мусевени: «Некоторым людям кажется, что слишком много править – это плохо. Но, чем дольше этим занимаешься, тем больше учишься. Я стал экспертом по государственному управлению» (с. 228). Да, правитель, готовый десятилетиями работать как раб на галерах, – поистине находка для народа. Но так везет далеко не всем странам.
Андрей Захаров
Лекции по истории религии
Андрей Зубов
М.: Альпина нон-фикшн, 2016. – 202 с. – 2000 экз.
Не стану скрывать: книга видного историка, профессора МГИМО, а с недавних пор и активного общественного деятеля, не только огорчила, но и напугала меня. В голове моей научное мировоззрение всегда ассоциировалось с раскрытием объективных и поддающихся фиксации закономерностей, за которыми скрываются человеческие устремления, желания и страсти. Пусть нескладно и кособоко, но архитектором и организатором того, что принято называть «историей» (даже если речь об истории такой тонкой материи, как религия), с момента зарождения общественной жизни оставался сам человек – как в коллективных, так и индивидуальных своих ипостасях. Поведение человеческой популяции в целом, как и поступки отдельных ее представителей, основываются на причинно-следственных связях, в основе которых естественным образом вызревающие потребности и интересы[1]. Прежде мне казалось, что согласие с этими затертыми банальностями обязательно для историка, по крайне мере для историка современного. Но знакомство с очередной публикацией Андрея Зубова убедило в ошибочности такого представления.
Желая хоть как-то оправдать автора – вскоре станет ясно, почему эта апологетическая задача важна, – хочу сказать, что лекции по истории религии, вошедшие в этот маленький сборник, были прочитаны уважаемым ученым в 1993 году, то есть весьма и весьма давно. Все мы тогда были немножко другими, и нет никаких оснований полагать, что профессор Зубов представляет собой исключение из этого правила. Кстати, перечитывая собственные тексты, написанные четверть века назад, полезно спросить себя: если бы сегодня довелось высказываться на ту же тему вновь – сказал бы я так же или по-другому? Чаще всего ответ «так же» свидетельствует о большей или меньшей толике гордыни, ибо время есть время, оно меняет и нас самих, и наши взгляды на мир. Но здесь, однако, не тот случай: автор рецензируемой книги укоренен в вечности, он до макушки увяз в ней, что позволяет ему, как он считает, мыслить исключительно sub specie aeternitatis. Оставляя без ответа риторический вопрос о том, можно ли с подобным складом мыслей быть историком, остановлюсь на некоторых издержках практикуемого автором подхода.
Начну, пожалуй, с абсолютно сразившего меня толкования такой фундаментальной вехи человеческой истории, как переход от кочевья к оседлости, от собирания пищи к ее производству. Примитивные предположения о том, что человеческая популяция тем самым желала оптимизировать свои шансы на выживание и, подобно прочим популяциям живой природы, стремилась нарастить свою численность, в данном случае даже не рассматриваются. Все дело, как утверждается в книге, в костях; сейчас поясню. По мнению автора, скотоводство и земледелие возникли не из экономической, а из религиозной необходимости. В поселениях раннего неолита кости предков начали погребать прямо в полу жилищ, что, собственно, и заставило древнего человека задуматься о мотыге и плуге: «В самом деле, не возить же кости умерших с собой, их надо предать земле; а если они вложены в земную утробу, их нельзя оставить. Значит, надо жить с ними. В этом и кроется причина оседлой жизни» (с. 58). Правда, немедленно возникает вопрос: а почему раньше милыми косточками можно было разбрасываться? Но и тут ответ очевиден: несмотря на то, что «древний человек из глубины веков нес глубокую и сильную веру» (с. 57), в познании Творца ему предстояло пройти очень долгий путь. Впрочем, для успеха на этом пути имелись все предпосылки, поскольку религиозность была «вмонтирована» в сознание предков человеческих изначально, от Адама и Евы, ибо «главное отличие человека от всего остального живого мира – его стремление соединиться с Богом» (с. 76). Да, археология свидетельствует, что объем мозга у синантропа был меньше, чем у наших современников, но это отнюдь не делало его религиозно беспомощным: по словам немецкого палеонтолога (и богослова) Карла Нарра, с сочувствием цитируемого автором, «никто еще не подсчитал, какой нужен объем мозга, чтобы знать Бога и любить его» (с. 28). Действительно, это упущение пока так и не восполнено.
Религиозная изнанка, имеющаяся, как исподволь утверждается в книге, у любого социально-политического явления, есть феномен, всеобъемлющий и универсальный, и профессор Зубов не стесняется обнажать ее в самых неожиданных местах. Из глубочайшей тяги к божественному выросло, например, государство, и никакому Виттфогелю с его гидравлической теорией не удастся переубедить автора в обратном. Спору нет, древние египтяне создавали величественные ирригационные системы, но это делалось вовсе не ради банального вкушения пищи; рис нужен был в первую очередь для того, чтобы беспрепятственно любить и славить Бога[2], чем, собственно, египтянин Древнего Царства, «тративший на религиозные цели те же восемьдесят процентов своей жизненной энергии, что и человек западноевропейского мегалита», без устали занимался. Вывод же напрашивается сам собой: «Исходя из этого можно утверждать, что государственной задачей было решение не экономических, а религиозных вопросов» (с. 76).
Боясь показаться марксистом, каковым, честно говоря, я нисколько не являюсь, хотел бы все же осторожно заметить, что во все эпохи человеческой истории государство было не только системой организованного богопочитания, или, как именовал его Владимир Соловьев, «организованной жалостью», но и изощренным механизмом эксплуатации и угнетения одних людей другими людьми – «организованным разбоем», как называл его в пику «философии всеединства» Лев Толстой. Неловко напоминать об этом историку, но иного выхода нет. Впрочем, странные выкладки автора, пусть причудливо и извилисто, но подтверждают дорогую для меня мысль: государственная власть, посвящающая себя религиозным вопросам, и религиозная власть, занимающаяся вопросами государственными, образуют замечательный тандем, на протяжении веков и соединенными усилиями убеждавший людей в том, что их беспросветная и грустная жизнь не настолько плоха, как им кажется. Показательна в данном отношении история Русской православной церкви, давно и навеки возлюбившей власть до полнейшего самозабвения, хотя дело, конечно же, не ограничивается одним только православием или даже одним только христианством. Духовные корни религии – это хорошо, но неужели она не имела никаких социальных корней? А если имела, то не верующему ли специалисту стоило бы заинтересоваться ими в первую очередь, не дожидаясь, пока это начнут делать люди, настроенные к религиозному мировоззрению не столь благосклонно?
Вернусь, однако, к лекциям Андрея Зубова. В свете всего вышесказанного мало кого способен удивить авторский тезис, согласно которому и письменность, величайшее достижение человеческой цивилизации, тоже выросла из религиозного чувства. Аргументация безупречна – спорить с ней здравомыслящему человеку никак невозможно:
«Те из нас, кто ходит в церковь и подает поминальные записки, знают, как важно, когда священник во время проскомидии вынимает частички за умерших, произнося при этом их имена. Имена должны быть произнесены. Но всем известно, что мы не вечны, дети наши не вечны, пройдет немного времени, и имена забудутся. И вот, чтобы они не забылись, древний человек стал выписывать звуки имени – так появилось письмо» (с. 82).
А дальше – больше: люди стали записывать, кому и что они пожертвовали в храмах, сочинять заупокойные послания, фиксировать свои ритуалы. Алфавиты придумывались сугубо с мыслью о запредельном, и потому, «когда мы сталкиваемся с первыми развернутыми текстами, это опять же тексты религиозные и заупокойные» (там же). К сожалению, смыслы высшие не всегда дружат со смыслами здравыми; помещенное в столь благостный контекст напоминание о том, что, скажем, примерно 90% шумерских глиняных табличек были ведомостями оплаченных товаров, выданных рабочим пайков и распределенной сельхозпродукции, выглядит вопиюще неуместно. Ссылаться же на то, что знание во все времена было силой, причем в самом широком смысле, а «письменность шествовала в одном строю с ружьями, микробами и централизованной политической организацией как еще одно орудие завоевания»[3], вообще не решаюсь – да и бесполезно это.
Выше я мельком упомянул о подобострастии и трепете, с которыми русское православие веками воспринимало самодержавную власть. Зубов разъясняет, что иначе и быть не могло, так как царь для служителей любого религиозного культа был фигурой, непоколебимо сакральной, причем от начала времен:
«Древний человек понял, что должно быть какое-то живое существо, которое постоянно находится в состоянии ритуальной чистоты и ритуального действия, является символическим отражением Бога на земле. Этим существом стал царь, и так появился до того неизвестный институт царской власти» (с. 87–88).
Главные задачи царской власти, если верить историку, были связаны с поисками спасения. По сути древние цари, какими бы деспотами они подчас нам ни казались, думали только о небесном, и в этом смысле трудящиеся очень и очень их одобряли и поддерживали. В воображаемом мире, который изображен в этой книге, где верхи и низы солидарно помышляют только о небе, царит, очевидно, классовая симфония (классов, собственно, и быть не может, раз все и каждый, до последнего неандертальца с маленьким объемом черепа, помыслами устремлены только к Богу) – и отсутствуют принуждение и угнетение. Мы же, современные люди, с удивлением узнаем, что никто и никого не заставлял строить египетские пирамиды:
«Конечно, работа была организована, но это не был подневольный труд. Люди строили царю гробницу вовсе не по принуждению или потому, что хотели царю угодить. Они хотели угодить себе. […] Царь в себе, в своей плоти, спасал своих верных подданных» (с. 90–91).
Ритуальная сторона преобладает в деятельности монархов и сегодня, а это с очевидностью делает единоличное правление наилучшей, наиболее религиозной, формой политической организации общества.
Подобная аргументация излагалась миллион раз в разные времена и в разных местах; проблема, однако, заключается в том, что в данном случае на благодать религиозной монархии намекает человек, который в иных своих, менее научных, ипостасях отстаивает демократию и обличает деспотизм. Вполне понимаю, что мои упреки в несообразности подобной диспозиции будут отбиты указанием на то, что царь ни в коем случае не Бог – он лишь его представитель, а потому, если он ведет себя плохо, «не по-божески», то его следует наказывать, в том числе и революцией. Но тогда возникает следующий вопрос: а что, нельзя ли современному обществу и вовсе обойтись без монарха? И вообще, неужели нынешняя демократия не доказала многократно свою способность прекрасно функционировать и в секулярных, то есть избавленных от присутствия Господа, формах? Из личного знакомства с Андреем Борисовичем знаю, что о выгодах современных разновидностей народовластия он не просто догадывается, но и уверен в них, но при этом почитание демократии в его сознании странным, но органичным образом сочетается с буквальной трактовкой мифа о грехопадении. Я не шучу: этому сюжету в работе отводятся несколько проникновенных страниц (с. 163 и след.).
Иначе говоря, борьба с бациллой греха оказывается еще одной важнейшей задачей политической власти, причем власти, конечно, христианской. Она крайне трудна и опасна, поскольку «христианская традиция и традиция вообще человеческая с глубочайших времен […] прекрасно знает, что, кроме людей, в мире существуют многочисленные духи» (с. 165), которые все время лезут куда не надо. Это затруднение прискорбно, особенно для ученого-гуманитария; заниматься гуманитарными науками, в особенности историей, и не превратиться при этом в Сведенборга или Блаватскую в такой оптике никак невозможно. Но это полбеды, поскольку отмеченное затруднение отступает перед проблемой, более грандиозной и мучительной.
«Чтобы появилось безгрешное человеческое существо, семени падшего мужа не должно быть, а в то же время природа, качественность, сущность человека должна присутствовать. Но безгрешного семени после грехопадения Адама в природе нет» (с. 174).
Пессимистично, но справедливо сказано; тут добавить нечего – и я прерываюсь, тем более, что поддержать разговор на поднимаемую автором вслед за этим тему непорочного зачатия не сумею при всем желании. Точнее говоря, предпочту лучше подписаться под выразительным суждением автора по этому поводу: «Это так невероятно, что я, пользуясь привычным для меня инструментарием логики, ничего не смогу объяснить» (с. 177–178).
Впрочем, хорошая книга просто обязана порождать в голове читателя вопросы. Уверен, ознакомившись с этим сочинением, многие почувствуют себя озадаченными. Не ясно, например, почему издательство, выпустившее лекции Андрея Зубова, включило их в свою серию «нон-фикшн»: под вывеской «фикшн» оно смотрелось бы уместнее. Но это из разряда недобрых шуток, а если говорить серьезно, то из рассмотренной мной публикации следует, что: 1) Просвещения и секуляризации как бы и не было; 2) социально-политическая жизнь во все эпохи была замешена на исканиях Запредельного и Божественного; 3) человек никогда не был и не будет хозяином своей исторической судьбы, ибо его ведут и направляют силы совершенно не его уровня и ранга; 4) да и вообще грех повсюду. Что же делать с ним, с этим «семенем падшего мужа», как унять его? Думайте, дорогие читатели.
Андрей Захаров
Анатолий Вишневский
Время демографических перемен
М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2015. – 517с.
А вот если бы можно было найти сторонников зимы, которые злонамеренно приносят ее в Россию, и столкнуть их с пропагандистами вечного лета, да сделать из этого аллегорию борьбы добра и зла.
Анатолий Вишневский
Сквозь эфир десятичноозначенный…
Осип Мандельштам
«Демоскоп знает больше…» Аналитик, просветитель и осветитель
Для кого-то он ведущий российский демограф, блестящий профессионал, язвительный полемист, а для кого-то – страшный человек, «серый кардинал», «иностранный агент», толкающий Россию и русских в фаталистическую пучину «вымирания».
Помню – в студенческую пору – на страницах журнала «Знание – Сила» великолепные его статьи по исторической демографии: читаешь и невольно как бы примеряешь описываемое к собственному случаю, индивидуальному или семейному. А когда я пришел в Институт географии и занялся городскими агломерациями, сразу же уткнулся в постоянную ссылку на автореферат его кандидатской диссертации – нечастый, кстати, случай долгожительства автореферата[4].
Анатолий Вишневский – демограф и социолог, культуролог и писатель, аналитик и просветитель в одном лице. Книга, выпущенная издательством ВШЭ к 80-летию автора, – лишь избранное по демографической проблематике, составленное из работ, написанных уже в нынешнем веке. Вводного и заключительного слова в ней нет, зато есть шесть разделов, выстроенных и скомпонованных в определенной логике, напоминающей сюжетную – тоже своего рода роман-коллаж.
Первый раздел – «Демографический переход» – посвящен наиболее общим вопросам: теория, идеология, понятийный аппарат. Здесь обсуждаются такие сквозные понятия, как «Север» и «Юг», «золотой миллиард» (население «Севера»), «гомеостатическая самоорганизация» (предполагающая, что целеполагание «встроено» в сам процесс развития и демографией нельзя управлять ни через пронаталистскую господдержку, ни через идеологию), «демографическая революция» или «демографический переход» (у Вишневского это синонимы, но он считает более верным первый термин).
Сам демографический переход для него не предмет веры, приятия или отвержения, а что-то вроде наглядно наблюдаемого феномена, наподобие температуры воздуха, то есть такая же упрямая эмпирическая реальность, как, например, снег, выпадающий зимой, а не тогда, когда кому-то захочется или понадобится. Вишневский занимается этой темой больше 40 лет. Но сейчас в одной из главных, на мой взгляд, статей книги – «Демографическая революция меняет репродуктивную стратегию вида Homo sapiens» – он, если можно так выразиться, поднимает планку, что видно из самого названия статьи.
Демографический переход, как показывает его анализ (и почти исключительно на примере «Севера»), – феномен, комплексный, сложносоставной или, как настаивает Вишневский, многоэтапный. Первый демографический переход – это переход от демографического равновесия при высокой смертности и высокой рождаемости к равновесию на их низких уровнях, то есть понижение сначала смертности, а за ней и рождаемости до уровня, обеспечивающего примерно нулевой прирост населения (в Европе это произошло в основном еще до Второй мировой войны). Здесь действуют маховики истории, не нами запущенные, а то, что не соотносящиеся с этими механизмами «попытки воздействовать на рождаемость, задержать ее падение или добиться ее повышения неизменно терпят фиаско» (с.7), – это, в его глазах, победа реальности над идеологией.
Второй демографический переход – неизбежное продолжение первого – обрушивает привычные представления о «классической» семье и оборачивается вызовом, ответ на который ищут миллионы семей:
«Постепенно преодолевая инерцию прошлого, отказываясь от сложившихся установлений и вырабатывая новые институциональные формы и новую культурную регламентацию индивидуальной, частной, личной жизни… трассирования… индивидуального жизненного пути. Постоянно и повсеместно возникающие попытки противостоять переменам, взывая к опыту прошлого, абсолютно бесперспективны, потому что больше нет этого прошлого» (с. 32).
Но демографический переход разворачивается дальше и приводит к прорехам и перекосам не только в половозрастных пирамидах развитых стран, но и к прорывам на рынках труда. Проблема становится неразрешимой в рамках одного лишь естественного движения населения и требует активизации рационального движения населения, то есть миграции, точнее, иммиграции. Что и является содержанием третьего демографического перехода – изменения состава населения за счет иммигрантов со всеми вытекающими из этого рисками – вплоть до перспективы, о которой с тревогой пишет Дэвид Коулмен (автор термина «третий демографический переход») – «замещения большей части нынешнего населения мигрантами, либо их потомками, либо населением смешанного происхождения». При этом Вишневский все же полагает, что третий переход вовсе не неотвратим и что если действовать с умом, то очевидных негативных его последствий можно избежать.
Здесь, впрочем, у Вишневского появляются сомнения. Взгляд Коулмена – это все же односторонний взгляд из перспективы «Севера». А из перспективы «Юга» все это малосущественно: пар демографического давления давит на крышку глобального демографического котла отнюдь не в меру дисбаланса естественного и механического движения населения, а сам по себе. Речь, несомненно, идет о новой фазе демографического перехода:
«Ее никак нельзя свести просто к изменению состава населения принимающих стран, хотя это изменение и в самом деле имеет место. Суть ее заключается в превращении всего мирового населения в систему сообщающихся сосудов, в которой все демографические процессы взаимосвязаны между собой и не могут быть поняты с позиций какой-либо одной из частей этой системы» (с. 35).
И если общее число жителей Земли стремительно рвется к десятому миллиарду, то есть к 11-тизначной величине, то количество мигрантов в мире за последние четверть века уже исчисляется сотнями миллионов.
Медленные, растянутые на десятилетия первые два перехода суть, по Вишневскому, лекала социальной модернизации, отчего страны, вступающие на этот путь с опозданием, обречены на так называемую «незавершенную» и потому «догоняющую» модернизацию. Одна из таких стран – Россия, чему, собственно, и посвящен второй раздел книги Вишневского: «Россия перед лицом перемен». Маркером же незавершенности второго демографического перехода в России является ее феноменальная – ранняя мужская – смертность, или, как ее нередко называют, «сверхсмертность». Тем не менее, как показывает Вишневский, Россия со своими 140 миллионами уверенно идет по тому же пути, что и остальные страны «золотого миллиарда», заставляя демографа углубляться в чисто прикладную проблематику, например, в вопросы пенсионной политики.
Третий раздел – «Глобальные демографические сдвиги». Здесь, а отчасти уже и во втором разделе, ученый обосновывает и защищает свои наиболее широко известные тезисы, встреченные с наибольшими возмущением и агрессией. И старение населения, и снижающаяся рождаемость – это объективные глобальные процессы, а никак не национальная катастрофа. Их невозможно остановить, их надо изучать и понимать.
То же относится и к миграциям, которым посвящен четвертый раздел – «Международные миграции в новом демографическом контексте». Автор подчеркивает плохо осмысленную новизну этого контекста.
«Политические элиты и властные структуры все лучше осознают свои ограниченные возможности управления глобальными миграционными потоками, и их охватывает растерянность. Государственные деятели делают противоречивые заявления, правительства проводят противоречивую политику – все это свидетельствует о поисках ответов на миграционный вызов и в то же время о том, что эти ответы еще не найдены» (с. 382).
Весьма и весьма показательны два заключительных раздела книги. Пятый («Страна Демография и ее обитатели») состоит из пяти очерков, посвященных последовательно истории советской демографии, истории общегосударственных переписей (от 1897-го до 2010 года) и нелегким биографиям трех выдающихся старших демографов, с которыми судьба близко сводила автора, – Михаила Курмана, Бориса Урланиса и Андрея Волкова. Первый из очерков служит как бы общим фоном трем этим судьбам. Его начало можно смело назвать сказанием о «репрессированной демографии» – науке, в целом чрезвычайно пострадавшей от информационного (статистического) и коммуникационного голода, закрытости для международного профессионального общения и, напротив, беззащитности перед идеологическими догмами. Сам Анатолий Вишневский – дитя более позднего этапа развития отечественной демографии, начавшегося в 1960-е годы и набравшего силу после 1985-го, когда положение начало меняться и демография стала общепризнанной и востребованной, в том числе и властями, наукой. Однако востребованность эта – как показывают последние переписи – часто специфическая: да, власти нужно зеркало, но зеркало сервильное и при необходимости кривое!
Одним из ключевых в этом разделе я бы счел эпизод с воспоминаниями Михаила Курмана, первая публикация которых с беспардонностью и тенденциозностью, оскорбительными для его памяти и для чести публикатора (Вишневского), была искажена редактором сборника, где они были опубликованы. Возмущенный такой непорядочностью, Вишневский вступился тогда и за честь, и за память коллеги[5].
И это – характернейшая для него черта. Если хотите, весь шестой раздел – «Демографы шутят» (по аналогии со знаменитыми «Физики шутят»!) – соткан из этой страсти и готовности вступаться не только за историческую память, но и за честь своей науки. Он состоит из серии «святочных рассказов» – очаровательных и искрящихся остроумием фельетонов на демографические темы, опубликованных впервые в «Демоскопе Weekly», в сатирической рубрике «Что мы знаем о лисе?» – с неизменным зачином: «Демоскоп знает больше…» Для этой книги Вишневский отобрал лишь несколько рассказов, но каждый – своего рода маленький жанровый шедевр.
Тут самое время сказать, что творческим интересам и талантам Анатолия Вишневского всегда было тесно в рамках демографии. Он охотно заходил и на территорию истории (лучшее доказательство тому – книга 2008 года «Серп и Рубль. Консервативная модернизация в СССР»), и в изящную словесность. Он автор удивительного документального романа-коллажа – «Перехваченные письма» (2000; 2008), сложенного из документов нескольких семейных архивов. А его второй роман – «Жизнеописание Петра Степановича К.» (2013) – это уже не коллаж, а скорее роман-зонд во всю толщу – российско-советско-российского – XX века.
Но это тема уже другого – и отдельного – разговора.
Павел Полян
Виктор Чернов: судьба русского социалиста
Анатолий Аврус, Анна Голосеева, Александр Новиков
Москва: Ключ-С, 2015. – 368 с.– 300 экз.
Жизнь и деятельность видного лидера и основного теоретика партии эсеров не раз становились предметом исследований, но, как справедливо отмечают авторы, многие моменты остались недостаточно освещенными, а иногда и просто недостоверными. Авторский коллектив посвятил этой книге пятнадцать лет, кропотливо собирая документы и материалы, посвященные полузабытому сегодня русскому революционеру. В итоге получилась значительно расширенная и более доступная для широкого читателя версия книги, несколько лет назад написанной двумя из трех упомянутых авторов и опубликованной в Саратове[6].
О серьезности труда свидетельствует прежде всего широкий круг архивных источников. В работе использованы фонды Бахметьевского архива (США), Международного института социальной истории (Нидерланды), «Пражской коллекции» Государственного архива Российской Федерации, Российского государственного исторического архива, Российского государственного архива социально-политической истории, а также ряда региональных архивов, в которых хранятся материалы о деятельности Чернова на родине – в частности, государственных архивов Саратовской и Тамбовской областей. Авторам помогали и родственники, передавшие, например, письма дочери Чернова, написанные в 1930-е годы.
Повествование следует за этапами жизни героя с самого детства и до кончины, в связи с чем политическая деятельность и личная жизнь оказываются тесно переплетены между собой. У истоков политической биографии – эпическая сцена, в которой будущий эсер сообщает отцу о желании посвятить себя революционной деятельности.
«[Отец] понял его решение стать профессиональным революционером, не отговаривал, но предсказал тяжелую, одинокую жизнь, так как считал, что революционер не должен обзаводиться семьей. Это был последний разговор отца с сыном, больше они не встречались» (с. 45).
Предсказания сбылись лишь частично: жизнь Чернова действительно оказалась тяжелой, но у него были три жены и несколько детей.
В юношестве Виктор учился в гимназиях двух городов. Первым из них стал Саратов, являвшийся в 1880-е годы центром социального брожения, где «непрерывно возникали различные кружки: религиозные, сектантские, либеральные, народнического толка, в которых было много учащейся молодежи» (с. 29). Среди таких молодых людей оказался и гимназист Чернов. Заключительные гимназические годы он провел в прибалтийском Дерпте. Обучение на территории одной из национальных окраин сыграло важную роль в формировании будущего революционера. Именно здесь, полагают авторы, «начали складываться такие черты его мировоззрения, как последовательный интернационализм, органическое неприятие расовой и национальной дискриминации, любых форм антисемитизма» (с. 32). После окончания гимназии молодой человек поступил на юридический факультет Московского университета и сразу погрузился в гущу нелегальной студенческой жизни. Эти увлечения повлекли за собой полицейские репрессии: в 1894 году власти арестовали Чернова за связь с организацией «Народное право», так и не позволив ему получить высшее образование. Кстати, обстоятельства этого ареста Черновым были глубоко проанализированы: в последующие годы он больше ни разу не попадал в руки охранки, ни царской, ни советской.
Молодой революционер оказался в тамбовской ссылке, где он занимался социалистической пропагандой, читал лекции и пытался перенести агитационную работу в село. Здесь же он познакомился со своей будущей женой Анастасией Слётовой, которая, будучи директором воскресной школы, помогала в его начинаниях. Работа в деревне привела к созданию «Братства для защиты народных прав», в уставе которого отразились «многие идеи и положения, которые затем развивались при разработке программы партии социалистов-революционеров» (с. 51). Теоретические искания Чернова в тот период сосредоточены на соединении народнической традиции с последними достижениями европейской общественной мысли.
После того, как в 1899 году трехлетняя ссылка завершилась, семья Черновых отправилась за границу, в свою первую эмиграцию. Поселившись в Швейцарии, Чернов общается с российскими политическими эмигрантами и уже в следующем году в Париже участвует в создании Аграрно-социалистической лиги – прообраза будущей партии социалистов-революционеров (ПСР). В 1901 году российские и эмигрантские организации народников объединились, а Чернов был избран членом ЦК ПСР.
«Находясь за границей, он постоянно разъезжал по тем европейским городам, где концентрировались российские революционные эмигранты, выступал с лекциями и докладами, разъясняя программу эсеров, участвовал в острой и часто небезуспешной полемике с представителями других политических направлений, особенно социал-демократами» (с. 68).
Очень скоро Чернов стал главным теоретиком и идеологом ПСР, хотя харизматическими качествами партийного лидера он явно не обладал. Именно он разработал проект программы, принятый партией на ее первом съезде и утверждавший, что «вся земля должна быть передана в управление выборным крестьянским органам самоуправления, которые распределят ее между крестьянами, обрабатывающими землю без применения наемного труда, по трудовой норме» (с. 72). За шесть лет эмиграции у Чернова родились двое детей –сын Борис и дочь Мария.
Начавшаяся в России революция позволила семье изгнанников вернуться домой. В Петербурге Чернов три года жил под чужой фамилией, несмотря на возможность легализоваться, занимаясь публицистической деятельностью и налаживая партийную печать. В революционные годы он пишет множество статей, насыщенных эмоциями и эрудицией, но при этом обремененных «серьезным недостатком, свойственным многим трудам Чернова – излишним многословием, неумением остановиться, поставить точку в нужном месте» (с. 87). Политик принял самое активное участие в первом съезде ПСР, который состоялся 29 декабря 1905-го – 4 января 1906 года, выступив на нем более 50 раз. Именно на этом съезде была принята упомянутая выше партийная программа, а также состоялись жаркие дискуссии по национальному, рабочему, аграрному вопросам. Поначалу Чернов выступал за бойкот выборов в Государственную Думу, единодушно поддержанный партией, но потом согласился с тем, что эта тактика не оправдала себя. Тактический поворот состоялся на втором съезде ПСР в феврале 1907 года, и в ходе избрания следующей Государственной Думы эсеры добились немалого успеха, получив 37 депутатских мандатов. Тем не менее Чернов по-прежнему находился на нелегальном положении и оставался «серым кардиналом», не принимая участия в заседаниях лично. Этот насыщенный общественно-политическими событиями период совпал с изменениями в личной жизни политика: он расстался с первой супругой и женился на Ольге Колбасиной, у которой к тому времени уже были трое детей от первого брака. По мере затухания революционной волны возможности для легальной политической деятельности становились все ýже, и в 1907 году Чернову пришлось вновь покинуть Россию – теперь с новой семьей.
Во второй эмиграции Чернов пристально следил за событиями в России, и, естественно, в поле его внимания постоянно оставалась аграрная реформа Столыпина. В основном он нападал на столыпинскую инициативу за то, что она разрушает общину и препятствует вызреванию социальной революции. Серьезным потрясением этих лет для Чернова явилось «дело Азефа» – изобличение руководителя боевой организации ЦК ПСР в качестве тайного агента охранки. Это событие оказало большое влияние и на партию в целом, и на Чернова в частности. После этой истории Чернов, очень доверявший Азефу, счел необходимым снять с себя полномочия члена ЦК и отойти – как потом оказалось, временно – от активной политической деятельности, вновь занявшись теоретическими разработками. Так, много внимания он уделил критике сборника «Вехи», вышедшего в 1909 году. Примерно в то же время, в 1908-м, у него родилась дочь Ариадна; на средства, подаренные родителями жены, супруги приобрели виллу недалеко от Сан-Ремо, где прожили несколько лет. Фактически активность Чернова накануне Первой мировой войны была ограничена редактированием и изданием журнала «Заветы».
Но война вывела из пассивности многих. Еще до ее начала польские эсеры, которым эсеры российские симпатизировали, заявили о готовности сделать ставку на австро-германский блок в борьбе за независимость Польши. Чернов негативно встретил такую позицию, осудив тактику Юзефа Пилсудского как «авантюристическую и чисто националистическую, рассчитанную на решение проблемы одного народа за счет других». Такой подход, по мнению Чернова, был «неприемлем для социалистической партии, которая должна бороться за недопущение войны» (с. 151). Вместе с тем на протяжении военной поры партия эсеров с нетерпением ожидала перерастания военного кризиса в революционный. Вскоре после свержения монархии Чернов вернулся в Россию, где его почти сразу избрали заместителем председателя Петроградского Совета, а затем Всероссийского исполкома Советов и почетным председателем Совета крестьянских депутатов. Следом вернулась на родину и его семья – в сопровождении Иды Сырмус, близкой подруги жены Чернова, позже ставшей его очередной супругой.
Соглашаясь войти в состав Временного правительства, Чернов исходил из того, что «силы, свершившие революцию, разойдутся настолько, что может вспыхнуть гражданская война», которой ни в коем случае нельзя допустить (с. 164). Став министром земледелия, Чернов по-прежнему поддерживал теснейшую связь с Советами; отчеты министров-социалистов перед депутатами Советов вообще были невиданным для политической жизни России явлением. Однако отстаиваемая Черновым позиция, согласно которой вопрос о земле должно решить исключительно Учредительное собрание, создавала иллюзию бездействия его как министра. Чернова постоянно атаковали кадеты, но он все равно сумел сохранить свой пост и после июльского кризиса 1917 года, когда кабинет был переформирован. Ради этого эсеровскому вождю сначала пришлось в знак протеста против «клеветы» подать 19 июля в отставку, а спустя шесть дней согласиться на возвращение на прежний пост. При этом Чернов, подобно многим его сподвижникам и политикам из других партий, «относился к числу тех, кто видел большевистскую опасность, […] но недооценивал ее, не представлял себе, что большевики смогут в течение многих десятилетий управлять Россией» (с. 178).
Большевистский переворот Чернов встретил критически, но авторы книги о нем опровергают распространенное в отечественной историографии мнение о том, что он включился в антисоветскую деятельность:
«Виктор Михайлович никогда не выступал против Советов как одной из форм власти народа, признавал их большое значение в ходе революции, сам активно действовал в советских органах, но он считал при этом, что, во-первых, Советы не должны сосредотачивать в своих руках всю полноту власти, так как они не представляли всего населения страны; во-вторых, в них не должны присутствовать представители только одной политической партии» (с. 179).
Это, впрочем, не избавило Чернова от подозрений со стороны большевиков: 4 декабря 1917 года Ленин подписал декрет об аресте ряда эсеровских и меньшевистских лидеров, в числе которых оказался и Чернов. Тем не менее угроза не помешала руководителю эсеров возглавить Учредительное собрание, которое за короткий срок своей политической жизни успело принять закон о земле и провозгласить Россию демократической федеративной республикой. На следующий день после этих свершений, 6 января 1918 года, Учредительное собрание было распущено декретом Совнаркома.
Перейдя на нелегальное положение, Чернов занимался в основном осмыслением того, каким образом большевикам удалось взять власть, но летом 1918 года ЦК ПСР решил перебросить лучшие партийные силы в Самару, где собрались депутаты и сторонники Учредительного собрания, решившие вести борьбу за восстановление власти всенародно избранного органа. Как и следовало ожидать, «опыт 1918 года убедил Чернова и его сторонников в рядах ПСР, что в гражданской войне вряд ли возможна роль “третьей силы”, что надо делать выбор в пользу красных или белых» (с. 198). Поскольку, открыто выступив против большевиков, Чернов такой выбор de facto сделал, ему теперь приходилось постоянно скрываться – за его голову была обещана крупная денежная награда. Более того, желая узнать, где находится эсеровский лидер, ЧК арестовала его семью. Чернов в ответ обратился к Ленину с письмом, о котором очень скоро стало известно в Москве; мера сработала: «опасаясь еще более широкой международной огласки», большевики выпустили родственников Чернова (с. 202). Усилившиеся репрессии, однако, подтолкнули ЦК партии эсеров принять решение о том, чтобы Чернов покинул пределы РСФСР. Так началась его третья эмиграция, из которой он уже не вернулся. За границу он отправился с третьей женой, которой стала упомянутая выше Ида Сырмус. Предыдущей жене Чернова с детьми удалось покинуть Советскую Россию лишь в 1921 году.
Впервые Чернов покидал страну по решению ЦК партии. Перед ним ставились две задачи: организовать выпуск общепартийных изданий и сплотить многочисленные эсеровские группы, разбросанные по европейским городам и занимавшие часто противоположные позиции по разным политическим вопросам. Оказавшись в Эстонии, Чернов смог наладить выпуск журнала «Революционная Россия», на страницах которого опубликовал серию статей, посвященных пересмотру партийной программы. Эстонский период вообще стал для него самым плодотворным в интеллектуальном отношении, хотя о его политических делах этого сказать нельзя. После восстания в Кронштадте конфликт между эсерами-эмигрантами и эсеровскими организациями, оставшимися в Советской России, резко обострился. Одновременно проживание в Эстонии делалось все более обременительным. В 1922 году Чернов, сопровождаемый теперь прежней семьей и новой женой, перебрался в Берлин.
В Германии его объединительная миссия принесла бóльшие плоды, нежели в Эстонии. Руководству партии удалось сплотить почти всю эсеровскую эмиграцию в ходе организованной ею кампании в защиту эсеров, представших перед судом революционного трибунала в России. Но взаимопонимание между правым и левым крыльями партии оставалось шатким. Чернов, пытавшийся придерживаться средней линии, в 1923 году на конгрессе Социалистического Интернационала сделал заявление о том, что эсеры в принципе не возражают против дипломатического признания советского правительства, но считают, что «не дело социалистических партий активно добиваться у своих правительств этого решения» (с. 242). В 1923 году он вместе с женой переехал в Прагу, где прожил почти до начала Второй мировой войны.
Между тем во второй половине 1920-х эсеровская эмиграция раскололась. Заграничная делегация партии прекратила свое существование, а в 1928 году Чернов со своими сторонниками образовал Заграничный союз ПСР. Раскол усугубил финансовые трудности, и, желая найти деньги на издание журнала «Революционная Россия», Чернов в том же году решил отправиться в Америку. Там ему удалось сплотить несколько эсеровских групп, объединив их в довольно боевую Американскую федерацию ПСР. В тот же период эсеровский лидер занимается активной публицистической деятельностью; помимо книг и статей о революции и гражданской войне, он пишет статьи, в которых, осуждая не только большевизм, но и новорожденный фашизм, «отмечал их внутреннее родство, предупреждал об опасности сговора между ними, призывал к объединению всех антифашистских сил, к поддержке жертв сталинских репрессий» (с. 258).
Новые архивные документы, оказавшиеся в распоряжении авторов, позволили им подробно осветить поездку Чернова в Палестину, предпринятую в 1934–1935 годах для проверки жалобы группы лиц, исключенных из Рабочей партии Палестины. Политик высоко оценил создание кибуцев, выделив несколько присущих им организационных преимуществ:
«Во-первых, общий труд на земле и в мастерских; во-вторых, общие доходы, разделяемые не по труду, а по количеству людей, проживающих в кибуце, включая детей и пенсионеров; в-третьих, отсутствие всякой частной собственности, вплоть до жилых помещений, мелкого скота и птицы, орудий труда; в-четвертых, участие всех членов коллектива в обсуждении и решении вопросов его жизни; в-пятых, общественное воспитание детей с самого раннего возраста; в-шестых, отсутствие денег при расчетах внутри кибуца» (с. 265).
Кибуцы, по мнению Чернова, были эффективно работающей моделью социализма.
После возвращения из Палестины два года Чернова мучили болезни, не позволявшие вести активную жизнь, а после раздела Чехословакии ему пришлось переехать в Париж, откуда он в 1941 году эмигрировал в США. В годы Отечественной войны Чернов, в отличие от многих других эмигрантов, занимал отчетливо патриотические позиции и «надеялся на позитивные сдвиги в СССР в сторону демократических преобразований», хотя «по мере приближения победы эти надежды рассеивались» (с. 280). После окончания войны Чернов отошел от политики, сосредоточившись в основном на мемуарах. Его последним годам сопутствовали бесконечные недуги; скончался Чернов 15 апреля 1953 года, проведя в эмиграции 48 лет из своей 78-летней жизни.
Интересный материал представлен авторами в разделе, посвященном судьбе потомков Виктора Чернова и подготовленном на основе архивных документов. Судьба первой семьи эсеровского лидера оказалась трагичной: и сын Борис, и дочь Мария побывали в сталинских лагерях, хотя и вышли оттуда живыми. К детям от второго брака судьба оказалась более милосердна; Ариадна, родная дочь революционера (в этом браке у него были и приемные дети), вышла замуж за бывшего белого офицера Бронислава Сосинского, вместе с которым участвовала во французском Сопротивлении. После войны семья приняла советское гражданство, но в СССР супруги не вернулись, переехав в США. Их сын Алексей Сосинский, связал свою жизнь с Советским Союзом, став видным советским и российским математиком.
Завершая книгу, авторы пишут:
«Чернов принадлежит к той плеяде крупных политических деятелей России, взгляды и поступки которых заслуживают пристального внимания как оказавшие влияние на исторические судьбы Родины» (с. 317).
С этим трудно спорить; как невозможно опровергнуть и то, что это влияние, к сожалению, оказалось не столь велико.
Людмила Климович
Люди и кирпичи. 10 архитектурных сооружений, которые изменили мир
Том Уилкинсон
М.: Альпина нон-фикшн, 2015. – 328 с. – 2000 экз.
Людям, интересующимся архитектурными ландшафтами, давно известно о том, что социально преобразованная среда самым непосредственным образом воздействует на человека, в ней обитающего. «Люди повсюду живут в окружении архитектуры, а она в свою очередь глубоко проникла в нас – как часть нашего общества, наших жизней, наших представлений», – утверждает автор этой книги, один из редакторов журнала «Architectural Review» и преподаватель истории архитектуры Университетского колледжа Лондона (с. 23). Эту мысль можно было бы объявить тривиальной, если бы не способ, который Том Уилкинсон использовал для ее подтверждения. Взяв несколько известнейших архитектурных сооружений различных эпох и стран и посвятив каждому из них отдельную главу, он попытался рассмотреть набор ключевых сфер, в которых реализуется человек (власть, мораль, труд, секс и другие), последовательно увязывая их с формой гармонизации пространства.
Первый из рассматриваемых им кейсов – история Вавилонской башни, построенной около 650 года до нашей эры, – посвящен соотношению архитектуры и власти. От древнего Вавилона сегодня почти не осталось даже развалин, но самое известное сооружение этого города по-прежнему выступает ярким культурным символом, перегруженным разнообразием коннотаций. Поскольку грандиозные постройки во все времена убеждали людей в незыблемости социальных институтов, их разрушение всегда воспринималось как свидетельство непрочности политического порядка, подтверждение его преходящей природы. Именно в таком горизонте Вавилонская башня предстает, например, на картине Питера Брейгеля, где она выступает олицетворением ненавистной и обреченной Испанской империи. Соответственно, утверждение новых политических форм часто сопровождается радикальным переосмыслением или вообще уничтожением величественных сооружений. Саму Вавилонскую башню автор считает прообразом Бастилии, которая в глазах французов сначала «выступала символом деспотизма, а потом, после взятия, символом свободы» (с. 36). В том же контексте упоминаются и башни-«близнецы», подрыв которых оказался одним из самых ярких подтверждений того, что мир XXI века будет решительно отличаться от мира предшествующих десятилетий. Архитектурные сооружения могут символизировать как добро, так и зло; этические суждения в их отношении практикуются постоянно.
Взаимозависимость архитектуры и нравственности, рассматриваемая во второй главе, анализируется на примере воздвигнутого императором Нероном в Риме Золотого дома (Domus Aurea). Эта постройка, получившая свое название из-за обилия драгоценных материалов, использованных при ее отделке, стала символом бессмысленной траты материальных и людских ресурсов. «Превратив щедрость в расточительство, он продемонстрировал в итоге не богатство воображения, а буйство дикой фантазии», – так высказывался об этом здании и его создателе Гай Светоний Транквилл (с. 57). Несомненно, архитектурные излишества вполне могут служить детонатором социального возмущения. Сказанное верно в отношении не только римской старины, но и нынешних развивающихся стран, где контраст между бедностью и богатством особенно резок. Так, дом индийского миллиардера Мукеша Амбани в Мумбаи, который автор называет «вопиюще пошлым», оценивается в миллиард долларов – и это в стране, где почти 70% населения живут меньше, чем на два доллара в день (с. 60). Поскольку архитектура влияет на поведение людей, ее нельзя считать морально нейтральной. Интересно, однако, что этические смыслы несут только современные нам сооружения, в то время как «дворец Нерона больше не вызывает у нас возмущения, и мы не видим в нем ничего безнравственного» (с. 82). С течением времени он превратился просто в утраченный архитектурный памятник, имеющий эстетическую и историческую ценность. Тем не менее прошлое влияет на настоящее, а попытка извлечь из него уроки является задачей для любого историка, в том числе и изучающего эволюцию архитектурных форм.
В третьей главе автор размышляет о мемориальной функции архитектуры на примере Джингереберской мечети в Тимбукту (Мали), выстроенной из саманного кирпича около 1327 года и сохранившейся до наших дней. Уилкинсон пытается доказать, что архитектурные памятники, которые кажутся вечными, на самом деле «так же хрупки, как и сама память: их можно уничтожить, разрушить, восстановить, наполнить новым смыслом; их значение меняется так же часто, как и формируемые ими воззрения» (с. 89). Один и тот же памятник способен вмещать множество смыслов – именно поэтому памятники победителей, изначально выступающие, говоря словами Вальтера Беньямина, «документальным подтверждением варварства», впоследствии часто переосмысливаются народом, рождая совершенно новые и не предвиденные их творцами ассоциации. «Антимонументальная» тенденция, предполагающая избавление от сковывающего подтекста подобных сооружений, в полной мере оформилась в послевоенной Германии – стране, пытающейся примириться со своим непростым прошлым. Именно здесь начали, пусть с опозданием, сооружать объекты, которые архитектор Джеймс Янг называет «антипамятниками». (Примером выступает установленная в 1986 году в Гамбурге 12-метровая свинцовая колонна, поэтапно забиваемая в землю – Памятник против фашизма, который создали Йохен и Эшер Герц.) Архитектурный комплекс в Тимбукту, в деталях описанный в книге, к ХХ веку тоже вместил в себя сталкивающиеся друг с другом толкования прошлого, и это подтачивает его монументальность гораздо значительнее, чем хотелось бы людям, некогда его сооружавшим. «Памятники постоянно обновляются, как осыпающиеся малийские мечети, и каждый из них может превратиться в антипамятник, исписанный нашими собственными воспоминаниями», – философски заключает автор (с. 108).
Архитектура как эманация бизнеса – таков сюжет четвертой главы. Иллюстрацией здесь выступает дворец флорентийского банкира Джованни Ручеллаи, возведенный в XV веке и отметивший «уход от мрачной тяжеловесности прежних дворцов к свету и изяществу нового классицизма» (с. 111). Исторические источники свидетельствуют, что его строительство меценат считал не менее важным делом, чем продолжение рода. Состоятельные люди вроде Ручеллаи всегда применяли архитектуру для прославления себя и своего дела, превращая при этом в прибыльный бизнес само строительство. Один из лучших способов заявить о своей кредитоспособности, благополучии и процветании издавна состоял в том, чтобы воздвигнуть здание внушительных размеров, ибо овеществленная прочность была и остается популярной метафорой финансовой обеспеченности. В руках архитектора Леона Баттиста Альберти колонны, которыми украшен дворец, стали символом финансовой, а не религиозной власти: «Из достояния республики колонна превратилась в частную собственность» (с. 120). Современные корпорации, как полагает автор, отказались от конструкций из колонн в пользу «модернистской прилизанности», но в обращении с окружающим пространством они по-прежнему берут пример с Ручеллаи и ему подобных. Начало покушениям корпоративной архитектуры на окружающие городские пространства было положено именно при строительстве палаццо Ручеллаи, захватившего часть соседней улицы. Из многочисленных примеров, предлагаемых в книге, видно, что архитектурные творения современного бизнеса относятся к общественным пространствам точно так же.
В пятой главе, названной «Сад совершенной ясности, Пекин», рассматривается вопрос о том, как история архитектуры связана с колониализмом. На одной из окраин Пекина расположен парк, в котором в правление династии Цин был построен большой дворец, названный Садом совершенной ясности. Он был не только местом летнего отдыха, но и главной резиденцией пяти сменявших друг друга императоров, а заодно и хранилищем большой коллекции картин, книг и других ценностей. Вся эта роскошь была уничтожена в октябре 1860 года, когда на исходе Второй опиумной войны британские войска сожгли строение дотла. Интересно, однако, что Сад совершенной ясности, уничтоженный западными колонизаторами, был изначально творением других колонизаторов – маньчжурских, покоривших в свое время Китай. Сочетание этих фактов формирует любопытнейшую диалектику, в центре которой один и тот же памятник, на протяжении столетий то разрушаемый, то возрождаемый. Его остатки, о которых с 1949-го по 1978 год коммунистические правители старались не вспоминать, считая их следами феодального прошлого, теперь служат для возбуждения националистических и даже ксенофобских настроений: «Сегодня Сад совершенной ясности представляет собой что-то вроде государственного памятника уязвленному самолюбию» (с. 164). Между тем, напоминает Уилкинсон, именно националистическое самодовольство привело империю Цин к крушению под ударами «западных варваров». Пока в Саду совершенной ясности воспитывают националистов, китайские мегаполисы заполняются зданиями, в которых китайские традиции перемешаны с западными. Но архитектурные гибриды сооружаются автократической империей, которая, желая подстроиться и под китайский феодализм, и под западный капитализм, вновь заболевает великодержавностью – и никто не знает, к чему ее гордыня приведет.
Шестую главу автор посвящает архитектуре и развлечениям, а в центре повествования оказывается оперный театр, построенный в 1876 году в Байройте. Именно этот баварский город Рихард Вагнер посчитал идеальным местом для своего тотального произведения искусства. Здание привлекает внимание тем, что оно не похоже ни на одно из ранее построенных зданий, в которых размещается опера. Но, несмотря на то, что оно было сооружено из обычного кирпича и деревянных балок, внутреннее его убранство оказалось ужасающим, и сам композитор позднее разочаровался в собственной инициативе, Байройтский фестивальный театр обозначил переломный момент в развитии зрелищной архитектуры. Так, Теодор Адорно называл вагнеровское Gesamtkunstwerk предвестником Голливуда. Новаторская идея погрузить зал в темноту, чтобы сосредоточить все внимание на завораживающем действии спектакля; единоличная власть режиссера; расположение оркестра в яме, чтобы движения музыкантов не отвлекали от происходящего на сцене; наконец, попытка объединить все искусства и нанести массированный удар по восприятию зрителя, не давая ему трезво оценить происходящее, – все эти приемы, новаторски используемые Вагнером в его театре, Адорно вновь увидел в кинематографе. Далекое от оперных дворцов ХIХ века кино, как и другие массовые развлечения, прежде вело кочевой образ жизни: долгое время у него не было специфического помещения. Затем, когда экономический потенциал кинематографа стал ясен, стали строиться постоянные кинотеатры по образцу водевильных театров. Водевильный театр заимствовал всю эклектику таких образцов буржуазной зрелищной архитектуры, как парижская опера Гарнье, добавив к ней новые технологии вроде электрического освещения и кафеля, позволяющие делать ослепительные фасады с нависающим над тротуаром козырьком. Невзирая на то, что архитектура на сцене и экране присутствует в избытке, функция ее остается исключительно декоративной. Однако в мире существует и параллельное направление – создание трехмерных функциональных декораций, которые приватизируются зрителем.
Взаимосвязь архитектуры и работы Уилкинсон рассматривает в седьмой главе, в центре внимания которой автомобильный завод в Хайленд-парке (Детройт), построенный в 1909–1910 годах. Генри Форда, которому принадлежало это предприятие, прельщали функциональность и практичность американской архитектуры. Созданный архитектором Альбертом Каном по заказу автомобильного магната завод был внешне предельно прост. Внушительный ангар, в котором стекло преобладало над несущими конструкциями, воплотил новую тенденцию в промышленной архитектуре, в рамках которой «фабрики с дневным светом» сменили погруженные во мрак душные помещения XVI–ХIХ веков. Поскольку теперь можно было впустить в здание больше света, а железобетон позволял перекрыть бóльшую площадь, фабричные цеха значительно расширились, обеспечивая невиданные до тех пор объемы производства. «Аскетизм Кана был проявлением архитектурной рационализации, точнее, фордизации – избавления от лишних узлов и деталей в соответствии с принципами фордизма» (с. 201). Соответственно, заводы Форда стали орудием его «рационализаторской мании». Поскольку его инженеры постоянно предлагали все новые, улучшенные варианты организации конвейера, от промышленной архитектуры требовалась гибкость. В этой гибкости, предполагавшей понимание архитектуры как процесса, а не конечного результата, и состояло главное нововведение Форда и Кана. Более того, фордизм старался подчинить себе не только производственную, но и повседневную жизнь рабочих: «дом стал частью производства, еще одним цехом – наряду с шинным, штамповочным или литейным, а значит, наравне с ними подлежал улучшению и научной организации» (с. 209–210). Форд попытался заново объединить производство и частную жизнь рабочих в каком-то подобии безгрешного промышленного Эдема; тиглем же, в котором происходил этот алхимический процесс, «стала кухня, где, исполняя мечту Форда, домашнее хозяйство подверглось индустриализации, а промышленное производство было одомашнено» (с. 222).
Тему «Архитектура и секс», оказавшуюся в центре восьмой главы, Уилкинсон рассматривает на примере виллы Е-1027 в Кап-Мартене (1926–1929). Поскольку наша интимная жизнь протекает в основном в четырех стенах, вопрос о воздействии архитектуры на либидо не кажется странным. Здания способны возбуждать, о чем красноречиво свидетельствует этот дом, созданный дизайнером и архитектором Эйлин Грей для одного из своих возлюбленных. Помещение создавалось для любви; почти все его комнаты имели двойное предназначение, например гостиную можно было едва ли не мгновенно превратить в спальню-будуар. В проекте Грей архитектура утратила статичность и непроницаемость, став мобильной и прозрачной; предложенные ею многочисленные ширмы одновременно разделяли и объединяли архитектуру и мебель, видимое и невидимое, интимное и публичное. Человеческая сексуальность, традиционно скрывавшаяся от посторонних глаз за стенами домов, здесь начинает более явственно обозначать себя. Многочисленные визуальные преграды в Е-1027 обеспечивают закрытость, но при этом не нарушают простора открытой планировки. Несмотря на свой бесславный конец – опустошенная вилла давно закрыта для публики, – Е-1027 в интерпретации Уилкинсона оказывается важной вехой, отмечающей тот момент, когда женщина, наконец, завоевала себе право строить – хотя эта борьба не закончена и до сих пор, поскольку архитектура была и остается одной из самых мужских профессий. Кроме того, опыты Грей ставят еще один важный вопрос: развитие архитектуры подталкивает нас ко все большей открытости, но этой тенденции должен быть положен предел – абсолютная прозрачность противопоказана человеку.
Взаимоотношения архитектуры и здоровья стали темой девятой главы, в центре внимания которой лондонский лечебно-оздоровительный центр в Финсбери, открытый в 1938 году. Его здание стало первым построенным в Британии муниципальным модернистским проектом, резко выделявшимся своими белыми стенами и прозрачными стеклоблоками на фоне окружающей бедности. При его проектировании была реализована революционная концепция, с помощью которой архитекторы попытались решить извечную проблему медицинских учреждений, обусловленную тем, что здоровье и жизнь, в отличие от монолитного бетона или мрамора, изменяемы и преходящи. Болезнь, как напоминает автор, влияет не только на среду самих медицинских учреждений, но и на общее восприятие пространства – будь то замкнутый мир тяжелобольного, ограниченный спальней и уборной, или почти непреодолимая полоса препятствий, в которую преобразуется реальность для инвалида. Иначе говоря, связь между архитектурой и здоровьем возникает не только в больницах и клиниках, но и в повседневной жизни. Между тем в развивающихся странах элементарная антисанитария по-прежнему губит людей. Изречение Махатмы Ганди, согласно которому «санитария важнее независимости», обретает сегодня новую остроту: современные экономические гиганты – Индия, Китай и Бразилия – предстают «задымленными колоссами на глиняных ногах» (с. 286). Их архитектура должна служить здоровью – только так можно будет обеспечить их будущее.
Касаясь в заключении темы архитектуры и будущего, автор вспоминает слова Ле Корбюзье о том, что человечеству в скором времени придется выбирать между архитектурой и революцией. По его мнению, впрочем, такой выбор больше не актуален, поскольку мы испытываем потребность и в архитектуре, и в революции. Более того, «когда положение изменится и периферия отвоюет центр, архитектура, наконец, будет служить людям, а не наживающимся на ней застройщикам, спекулянтам, землевладельцам и коррумпированным бюрократам» (с. 300). Авторская убежденность вдохновляет, хотя, есть ли у нее основания, пока не ясно.
Юлия Александрова
[1] См., например, замечательный анализ поведения человечества как «менделевской популяции», представленный в работе: Шеффер Ж.-М. Конец человеческой исключительности. М.: Новое литературное обозрение, 2010.
[2] Я не уверен, что применительно к древнеегипетскому контексту слово «Бог» должно писаться с заглавной буквы, но в наше религиозно возбужденное время лучше подстраховаться.
[3] Даймонд Д. Ружья, микробы и сталь: судьбы человеческих сообществ. М.: АСТ; CORPUS, 2010. С. 324.
[4] В 1967 году Вишневский защитил кандидатскую диссертацию по теме «Городские агломерации и экономическое регулирование их роста (на примере Харьковской агломерации)» в Институте экономики АН СССР в Москве. Но именно тогда, защитившись, Вишневский резко обозначил свой интерес именно к демографии.
[5] Вот фрагмент его письма: «А теперь о самом главном. Что Вы вычеркнули, что пало жертвой Вашей правки… Вы, конечно, не могли полностью исключить из текста всего страшного, из чего складывалась жизнь в сталинских тюрьмах и лагерях, – тогда пришлось бы вовсе отказаться от публикации воспоминаний Курмана, а это не соответствовало настроениям момента. Но Вы сделали все, чтобы ослабить это страшное, и Вам это удалось. Когда читаешь опубликованный текст, временами и тюрьма, и лагерь приобретают почти респектабельный вид. Там читают книги, ведут беседы, проводят собрания – это все Вы оставили. А вот пытки, издевательства, унижения, доведение людей до безумия – это Вы везде, где смогли, убрали. Изъятые Вами фрагменты текста прилагаются к этому письму, целенаправленный отбор их мне кажется очевидным». Ответа на это письмо Вишневский так и не дождался.
[6] Аврус А.И., Новиков А.П. От Хвалынска до Нью-Йорка: жизнь и общественно-политическая деятельность В.М. Чернова. Саратов: Издательство Саратовского университета, 2013.