Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2016
There is a growth industry of people applying the power of hindsight to the question of what Brexit means and what happens next[1].
[стр. 3 – 10 бумажной версии номера]
Результаты британского референдума 23 июня произвели большой фурор. Как пишет видный бизнесмен и лоббист лондонского Сити (смотри эпиграф), возникла целая индустрия, толкующая его смысл и гадающая, что будет дальше.
Тематика этой «индустрии» в основном концентрируется на аспектах, обсуждавшихся перед референдумом в ходе полемики между теми, кто хотел остаться в Евросоюзе, и теми, кто хотел выйти из него. Магистральная полемика шла и продолжает идти, разумеется, вокруг вопроса, будет или не будет британский обыватель жить лучше и веселее через 20 – 30 лет в том и в другом случае. В этой связи гадают, как поведет себя международный финансовый капитал, поселившийся в Сити: останется здесь или потянется во Франкфурт, Париж или Дублин. Гадают, что произойдет с британской промышленностью: оживет она или, наоборот, окончательно зачахнет. Пытаются понять, удастся ли в результате «брексита» остановить иммиграцию, чего так жаждет прежде всего та часть народа, которая победила на референдуме.
Понятно, что эти проблемы ближе к непосредственным жизненным интересам рядового гражданина – работодателя или наемного работника. Их также легче обсуждать. Но, к сожалению, эти гадания на самом деле стерильны. Никто на самом деле не знает, чем обернется для британской экономики «брексит». Все комментаторы без конца это повторяют. К этому можно добавить, что скорее всего уровень жизни британцев через 20–30 лет будет гораздо больше зависеть от перемен в мировой экономике, находящейся за пределами контроля Британии, а не от того, выйдет она из Евросоюза или нет. И в любом случае, что будет потом, будут сравнивать с тем, что было раньше, следующие поколения, а они не будут чувствовать, «как было раньше», не говоря уже о том, что скорее всего их критерии будут значительно иными, нежели критерии нынешнего поколения.
Так что вся эта полемика сейчас главным образом кормит тех, кто ее ведет, и развлекает тех, кто за ней следит. Типичный, как говорят специалисты, infotainment – информационный корм для любознательных и ресурс для их досужих разговоров.
В познавательном отношении интереснее другая тематика. Ее обсуждают мало; она далека от жизненных интересов обывателя. Ее обсуждать труднее; для этого требуется гораздо более интенсивное политическое воображение и более осторожная и изощренная артикуляция.
Проблематизация участия Британии в Евросоюзе глубоко осмыслена в историческом потоке, где теперь барахтаются все страны и народы. Сам факт британского референдума, тем более его результат и тем более его материализация, если она состоится, – есть события внутри глобального социогенеза. Сам референдум (я буду дальше называть его «реферексит») есть часть эволюции политической сферы суверенного национал-государства. А реальный выход Британии из Евросоюза («брексит», как это называют все) есть событие в эволюции мирового порядка.
Не исключено, что «реферексит» и «брексит» как-то скорректируют (ускорят, замедлят, содержательно повернут) эти процессы. Спекуляции на этот сюжет совсем не бессмысленны. Но мне кажется, что эти два события (как и демонтаж СССР) умственно продуктивнее все же понимать не как «толчки», влекущие за собой какие бы то ни было последствия, а как «вспышки», помогающие лучше увидеть содержание тех процессов, в потоке которых они произошли.
Итак, какие проблемы политической сферы еврогосударства помогает осмыслить «реферексит»?
Референдум не есть рутинное событие политического календаря еврогосударства. Европейская демократиия по духу и сути враждебна плебисцитарности, считая референдумы опасными. Обычно думают, что они отражают не более чем капризы неинформированного плебса и могут быть использованы демагогами в их собственных интересах. Опыт превращения Веймарской республики в «третий рейх» через плебисцит как будто подтверждал эти опасения, и инвокация «1933 года» часто мелькала в английских дебатах перед «реферекситом». Этот, строго говоря, консервативный аргумент был в свое время принят либерально-демократической нормативной теорией и как будто бы обеспечивал ей иммунитет против того, что она называла «популизмом» и просила не путать с «демократией».
Вынесение вопроса о дальнейшем участии Британии в Евросоюзе на референдум многозначительно как интригующий отказ прислушаться к своему самому фундаментальному инстинкту и взывает к объяснениям.
Вопрос об участии (неучастии) Британии в Евросоюзе мог быть решен в ходе конкуренции между политическими партиями только в том случае, если бы одна из партий власти решилась обозначить себя как «евросепаратистская», а вторая решилась бы встать к ней в оппозицию по этому вопросу. Но обе партии этому сопротивлялись. Почему?
Чтобы лучше это понять, нужно вспомнить родовые характеристики евродемократического государства, как Гоббсова Левиафана. Его raison d’être в том, чтобы на подвластной ему территории сохранять (справедливый) порядок, удерживая гражданскую войну в латентном (холодном состоянии).
Нынешнее партийно-силовое поле европейской политики сложилось на базе конфликта между классовыми агентурами индустриального общества и регулирует распределение произведенных благ – национального богатства и его прироста.
На этой основе возникли классовые партии, сменяющие друг друга у власти и меняющие распределение собственности и доходов в ту или иную сторону.
Со временем общество становилось гораздо более фрагментированным по характеру и размеру доходов. Учесть их разнообразные интересы в партийных программах было все труднее, а удовлетворить их все потом на практике совсем невозможным, поскольку они часто просто несовместимы. Фрагментация электората грозила бы параличом системы. Этого удалось избежать – и даже стимулировать его дальнейшую концентрацию, когда оказалось, что распределение доходов имеет отношение к эффективности экономики, то есть к скорости увеличения общественного богатства. В центр политической жизни вышла проблема экономического роста и полной занятости. И незаметно политическая борьба превратилась в борьбу партий за репутацию компетентности. Эта метаморфоза партийной программатики окончательно установила типичную структуру политической сферы еврогосударства с сильным стабильным центром, где доминировали две массовые экономически ориентированные партии, поочередно сменявшие друг друга у власти по результатам выборов.
Но такое политическое пространство не может абсорбировать проблематику, которая не так легко конвертируются в партийные оппозиции, как макроэкономические стратегии. Трудности с политизацией той или иной тематики могут быть разного рода.
Агентуры некоторых проблем сами сопротивляются их политизации. Крупный бизнес теперь хотел бы деполитизировать даже распределение доходов, ставшее, в конце концов, главной прерогативой евродемократического государства. А в конце XIX века в рабочей среде было сильное сопротивление политизации производственных отношений (анархо-синдикализм).
В других случаях, наоборот, массовые партии закрыты для новой тематики. Дело в том, что тематика, структура, институты и процедуры партийно-представительной демократии органичны друг другу. И если меняется тематика политической жизни, то должно измениться и все остальное. Партии должны будут изменить самообозначение или уступить место другим партиям. Они этому сопротивляются уже вследствие эгоистической инерции выживания – каждая по отдельности. Но не только. Они сопротивляются этому вместе, поскольку партии власти в зрелом еврогосударстве – это не просто добровольные союзы «идейных соратников», а параллельные государственные аппараты, опытные и отлаженные. Создание таких аппаратов в рамках новых партий дело непростое и небыстрое. Перестройки политической сферы (как бы она ни была устроена) нередко могут надолго застрять в «полураспаде». Разве не это случилось с постсоветскими республиками, включая саму Россию? Разве не в таком состоянии были все европейские государства вплоть до середины ХХ века?
Наконец, некоторые проблемы по самой своей природе для этого не годятся. Например, партии могут разойтись по вопросу о прогрессивном налоге или о таможенных тарифах, о расходах на здравоохранение, о национализации-приватизации. Потому что разные ставки налогов и тарифов или распределение собственности могут считаться более или менее экономически эффективными и/или справедливыми и могут все время меняться туда и обратно или допускают компромисс и отказ от него. Но партии не могут разойтись по вопросу, продолжать ли экономический рост или прекратить его. Эта установка попадает в зону партийного консенсуса, потому что ее невозможно часто менять и она не допускает компромиссного решения. То же самое – проблема смертной казни, или эвтаназии, или применения генной инженерии. Выбор между участием и неучастием в Евросоюзе относится тоже к этому классу проблем[2].
Британские партии власти не могли быть в оппозиции друг к другу по этому вопросу, поскольку в этом случае, приходя поочередно к власти, они должны были бы то выводить Британию из Евросоюза, то вступать в него. Это было бы технически невыполнимо.
Поэтому долго прилагались все усилия, чтобы этот выбор не попал в центр политического пространства. Евроскептицизм (национализм, акцент на суверенитете) удавалось удерживать на его периферии, пока эта тема мало волновала публику. Но, как только оказалось, что этому пришел конец, пришлось искать способ решить вопрос в обход межпартийной конкуренции, в данном сучае на референдуме, то есть по правилам прямой демократии.
Но адекватна ли проблеме «брексита» и вообще проблеме изменения зоны консенсуса прямая демократия? Можно ли думать, что решение, которое не удается принять в рамках косвенной демократии (допустим, в парламенте), будет эффективно принято в рамках прямой демократии? Ответ на этот вопрос сейчас, тем более категорический, был бы чисто декларативен и преждевремен. Но история подбрасывает нам удобную фактуру: мы можем по крайней мере теперь обсудить, что в этом плане показал британский референдум 23 июня – «реферексит».
Неожиданность (хотя и не такая уж неожиданная в обстановке бесконечных предварительных опросов) «реферексита» несколько гипнотизировала наблюдателей и создала иллюзию убедительной победы евроскептиков. Но на самом деле она совсем не убедительна и результат легко мог оказаться иным.
Есть основания полагать, что явка на референдум была выше у евроскептиков. Многие сторонники status quo не пошли голосовать, понадеявшись друг на друга. В медиа без конца муссировалась идея, что большинство будет голосовать за то, чтобы остаться в ЕС просто из страха перед неизвестностью. И таким образом бдительность этой части публики была притуплена. Кроме того, в этом сегменте были и такие, кого задевал упрек в трусости и кто не пошел голосовать или даже голосовал за выход, просто чтобы доказать самому себе, какой он храбрец.
Результат поверг в растерянность всех, включая многих из тех, кто голосовал за выход из ЕС: если бы они знали, чем кончится дело, они голосовали бы иначе или не голосовали бы вообще – в этом признавались многие.
Это то, что можно сказать о 2% сверх половины, которые очень легко могли бы лечь в другую сторону[3]. Но этого мало. Половина людей плюс 2% – в любом случае это не весь народ
Решение, принятое таким маргинальным большинством, нельзя считать убедительным. Но это не все. Количественная неопределенность результата сама по себе затрудняет победителю его выполнение. Но, помимо этого, есть еще его качественная сторона. Кто голосовал за выход из Евросоюза? Кто эти евроскептики и сторонники суверенитета? Это наследники двух консервативных субкультур: провинциальной сквайрократии с ее челядью и старого рабочего класса. Эти два социальных сегмента – аутентичная агентура неонационализма, прежде всего паникующая из-за растущей иммиграции и ностальгирующая по некоторым староанглийским традициям, которые, как ей кажется, вытесняются чуждыми «континентальными».
А за то, чтобы остаться в ЕС, был весь крупный бизнес (с армией своих клерков) во главе с лондонским Сити, начинающие предприниматели, образованные городские слои, молодежь. Лондон голосовал за «остаться» 60:40.
Если принять все это во внимание, то очень сомнительно, что «реферексит» стоит проводить в жизнь просто потому, что придется преодолевать сопротивление. Даже если «брексит» не провалит британскую экономику, он, наверняка, нанесет ущерб весьма значительному сегменту общества, что этот сегмент и предполагал, голосуя за то, чтобы остаться. И даже если этот сегмент на самом деле материально и карьерно не пострадает, остается еще категория идейно-культурных еврофилов. Она не так обширна и не так возбуждена, как неонационалисты, но она есть и может разрастись, ожесточиться, если неонационализм окажется более агрессивным, чем это кажется сейчас.
«Реферексит», таким образом, вместо того, чтобы ликвидировать конфликт в обществе, пока что законсервировал его, только поменяв местами «довольных» и «недовольных». До референдума ситуация была не лучше и ухудшалась. Но после референдума она остается той же и теперь будет только ухудшаться. Недовольные будут сопротивляться. Какие формы примет сопротивление новых «недовольных», сказать трудно. Но оно будет, и его придется преодолевать жесткими мерами, на которые, будем надеяться, никто не решится. Возможно, по ходу реализации «брексита» он будет в сущности саботирован и компенсирован разными трюками, на что явно надеются проигравшие референдум и чего тоже достаточно явно опасаются победители.
Таким образом, по результатам голосования британский референдум 23 июня трудно признать легитимным и обязывающим – независимо от того, каков его формальный статус и какое было принято решение. И он окажется либо опасным, либо неэффективным, если будет принят всерьез.
Разумеется, на основе неудачи только одного этого эксперимента нельзя категорически утверждать, что попытки использовать референдумы для общественного выбора в тех случаях, когда истеблишмент его не обеспечивает, бесперспективны.
Более того, есть еще одно обстоятельство в пользу референдумов. И оно ярко обнаружилось в ходе британского референдума 23 июня.
Формально на нем противостояли друг другу два лагеря, имевшие разное мнение по конкретному поводу. Но, кроме этого (если вообще не вместо этого), референдум был противостоянием народа и истеблишмента. Это очевидно. В разговорах о проблемах и дальнейшей судьбе Евросоюза в последние 10 лет доминирует один тезис: Евросоюз – это проект (или, бери глубже, заговор) истеблишмента, и он с самого начала проводился в жизнь не в интересах народа. Народ, дескать, до сих пор не допускался к участию в принятии решений по ходу реализации этого проекта и уклонялся от них сам. Пришло время с этим покончить и бросить вызов истеблишменту. Avanti popolo!
Хотя оппозиция истеблишменту в данном случае возникла по конкретному вопросу, за ней, как за фасадом, обнаруживается кое-что, гораздо более серьезное. А именно: новая конфигурация классового конфликта. Он чреват социальным переворотом («революцией» – на профанном языке). Чтобы этого не произошло, он должен быть политизирован. Мы знаем, как была политизирована классовая борьба между имущественными классами. Но как может быть политизирована классовая борьба между классом власти (партократией) и классом подвластных? Имущественные классы в политической сфере борются за власть. А как могут бороться за власть сама власть и «невласть»? Имущественные классы создали политические партии и через них стали регулировать свои отношения. А какие партии могут создать властвующие и подвластные? Партию власти и партию общества?
Как это может выглядеть в реальности, мы видим сейчас постоянно, поскольку именно такова конфигурация политической сферы (маскируемая пестрой партийно-пиарной риторикой) повсюду за пределами зоны зрелой еврогосударственности и зоны традиционного авторитаризма. Начиная с Габона и кончая Россией[4]. Можно ли считать ее политической сферой в принципе? Открытый вопрос, и я думаю, что нельзя. Между тем в эту сторону сдвигаются и классические еврогосударства. Политический истеблишмент становится все более монолитным, он все больше похож на «передовой отряд народа» по образцу КПСС, а народ – на исполнителя его директив.
Если мы этого не хотим, то плебисцитарная демократия кажется единственным противовесом этой конфигурации, если не полноценной ей альтернативой.
К сожалению, это может оказаться иллюзией. Решения, которые не могут быть приняты в ходе партийной конкуренции, часто (если не всегда) не могут быть приняты и на референдумах. И дело не только в тех пороках референдума, которые были так живописно продемонстрированы в Британии 23 июня (смотри выше). Они могут быть по крайней мере частично устранены.
Можно думать, например, что этот референдум был бы более легитимным и эффективным, если бы принимал решение (любое) не простым, а квалифицированным большинством голосов, например, в две трети. Или выбор был бы сформулирован как-то иначе. Вообще многое еще можно сделать для повышения эффективности референдумов[5].
Но корректность референдумов для принятия решений, которые оказывается невозможно сделать в политической сфере, то есть в ходе межпартийной конкуренции, зависит не только от возможности сделать их решения фактически авторитетными – и как следствие этого эффективными, но также от готовности истеблишмента сделать референдум регулярно применяемым способом принятия решений. Британский референдум 23 июня не был свидетельством такой готовности. Он был чем угодно – ошибкой, уступкой, авантюрой (заговором), – но только не сознательным экспериментом. Истеблишмент не собирается отказываться от монополии на общественный выбор и от фактического декретирования тематики, допускаемой в политическую сферу. Он хочет оставить последнее слово в ситуации выбора за собой.
Кажется, все просто, и мы могли бы объявить авторитарному истеблишменту войну, но что-то нас от этого удерживает. Что же именно? Нас удерживает то, что претензии истеблишмента в большой мере обоснованы. Последнего слова в ситуации общественного выбора народу доверять нельзя, во всяком случае by default. Не только потому, что народ всегда расколот (смотри выше), если не принужден к единству шантажом-подкупом или не загипнотизирован какой-то манипулятивной харизмой. А и потому, что он, вопреки народнической доктрине, далеко не всегда прав. И опять-таки не только потому, что народ попросту может ошибаться (истеблишмент может ошибаться тоже). А скорее потому, что народ, какую бы его часть ни считать «народом», может принять решения, которых он сам выполнять не будет, а делать это придется тому самому истеблишменту, который придерживается иного мнения. Это не плодотворная ситуация.
Такая диспозиция, например, как раз и возникла в результате «реферексита». Это было наполовину чисто протестное голосование. Решение покинуть Евросоюз приняли те, кто не имел ни малейшего представления о том, как реально оно может выполняться. В рядах евросепаратистов попросту нет достаточной массы исполнителей их решения. Почти весь государственный аппарат, почти вся профессиональная экспертиза и политический класс голосовали за то, чтобы остаться в Евросоюзе, хотели остаться и знали, как они будут дальше жить, если останутся. Между тем проводить в жизнь «реферексит» придется именно им. Им придется делать то, чего они не хотят, да и к тому же тоже не знают, как делать, потому что никогда к этому не готовились. Это похоже на ситуацию в российских учреждениях после октябрьской революции. Было решено (якобы народом) строить коммунизм, но предстояло это делать старым «спецам», и, чтобы они не саботировали святое дело, к ним приставили комиссаров. Победившие сепаратисты как будто должны бы теперь сделать то же самое? Или?
Ну, что ж, похоже у нас большие затруднения. И так плохо, и эдак. Проблематика общества все более смещается в сторону проблем, нерешаемых ни в ходе политической борьбы, ни в ходе прямого народного голосования. Можно, конечно, смириться с тем, что эти проблемы придется все равно решать наугад, и если так, то какая в конце концов разница, кто их решает. Но если мы все-таки хотим снизить риск принимаемых решений или хотя бы добиться того, чтобы все в данном обществе в равной мере были готовы к ответственности за этот риск, то нам нужна процедура общественного выбора по ту сторону политики и плебисцита.
Проекты такой процедуры уже есть, например, идея экспериментальной демократии (Джон Дьюи) и делиберативной демократии. Но моей заметке приходит конец, и я не буду развивать ее в эту сторону. Вместо этого, обращу внимание на то, что среди проблем, которые сейчас выходят в центр публичных дебатов, но с трудом политизируются, оказывается тематика, связанная с концептуализацией национального суверенитета, то есть поиска национально-государственной стратегии в процессе глобализации. Это миграции, свобода торговли, интеграция, сепаратизм. «Брексит» как раз и находится в узле этой тематики и, таким образом, бросает свет на глобальный социогенез. Им мы и займемся в следующий раз.
[1] McFarlane J. The Financial Sector Must Look Ahead to Remain a World Leader (www.telegraph.co.uk/business/2016/08/07/the-financial-sector-must-look-a…).
[2] Это некоторое упрощение. Какой-то компромисс возможен всегда, если стороны к этому готовы. Даже в случае смертной казни: к ней можно приговаривать, но приговор никогда не исполнять.
[3] И почти легли. Когда я пошел спать, подсчет голосов отдавал победу еврофилам – а утром оказалось наоборот. Результат перевернули голоса, подсчитанные буквально в последние два часа.
[4] Есть школа, уверяющая, что в России так обстояло дело на протяжении всей ее истории после отмены крепостного права. Был, конечно, классовый конфликт между помещиками и крестьянами, но не вполне ясно, насколько он был центральным, и во всяком случае по мере того, как вытеснялся на периферию, новым центральным конфликтом становился не новый классовый конфликт, а именно конфликт между властью и обществом.
[5] Необходима методика формулировки вопроса к публике. Предстоит определить право или обязанность правительства проводить референдумы. И право парламента отменять референдумы. И право публики требовать референдума. И право правительства опротестовывать результаты референдума. Разделить референдумы на проводимые до принятия решения и референдумы по отмене ранее принятых решений. Разделить всенародные и секторальные референдумы. И так далее.