Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2016
Орландо Файджес (р. 1959) – британский историк, специалист по русской и советской истории.
«Мой дорогой отец, – писал 14 июля Пьер де Кастеллан, адъютант генерала Боскета, – все мои письма, как представляется, можно было бы начинать одной и той же фразой: “Ничего нового” – и это означает, что мы окапываемся, обустраиваем батареи, ночами сидим вокруг лагерного костра и пьем, а в светлое время отправляем в госпиталь по две роты наших людей едва ли не ежедневно»[2].
После того, как попытки союзников захватить Малахов курган и форт Большой редан (Редан) провалились, осада вернулась к монотонной рутине углубления траншей и артиллерийских перестрелок – без каких-либо признаков прорыва. После девяти месяцев окопной войны обе стороны чувствовали себя обессиленными: противникам казалось, что тупиковое равновесие будет держаться бесконечно. Желание покончить с войной было столь сильным, что в ход шли любые ухищрения, хотя бы символически сближавшие врагов. Князь Сергей Урусов, заядлый шахматист и друг Льва Толстого, убеждал графа Дмитрия Остен-Сакена, командующего Севастопольским гарнизоном в том, что одну из самых спорных траншей, многократно переходившую из рук в руки и погубившую множество жизней, надо разыграть с союзниками в шахматы. По мнению самого Толстого, исход войны следовало решить на дуэли[3]. Хотя крымское противостояние было первой войной современного типа и генеральной репетицией окопных боев Первой мировой, оно разворачивалось в ту эпоху, когда идеи рыцарства еще были живы.
В стане союзников воцарилась деморализация. Никто не верил, что возобновление атак способно принести успех, поскольку русские успели основательно укрепить свои позиции, а перспектива еще одной зимовки под стенами Севастополя просто ужасала. Во фронтовых письмах этого периода все чаще сквозит тоска бойцов по дому. «Я окончательно решил вернуться домой, так или иначе, – писал подполковник Джордж Манди своей матери 9 июля 1855 года. – Я не могу и не хочу провести здесь еще одну зиму. Если я пойду на это, то за год превращусь в бесполезного и дряхлого старика. Лучше быть живым ослом, чем мертвым львом». Солдаты завидовали раненым товарищам, которые отправлялись на родину. По словам британского офицера, «многие были бы рады потерять руку, лишь бы навсегда покинуть эти высоты»[4].
Ощущение того, что война никогда не кончится, заставляло многих военнослужащих задумываться о том, за что именно они воюют. Чем дольше продолжалась бойня, тем чаще они видели в своих врагах таких же солдат-мучеников, бороться с которыми бессмысленно. Капеллан французской армии Андре Дамá рассказывал о зуаве, который поделился с ним религиозными сомнениями касательно этой войны. Зуаву, как и прочим солдатам, объясняли, что он сражается с «варварами». Но во время перемирия, объявленного после сражения 18 июня для выноса с поля боя убитых и покалеченных, он помог тяжело раненному русскому офицеру, который в знак благодарности снял с себя и отдал ему кожаный образок с изображением Богоматери. «Эту войну пора остановить, она постыдна, – говорил зуав. – Ведь мы все христиане, и все верим в Бога. Именно это делает нас такими храбрыми»[5].
Окопное изнурение стало главной напастью лета 1855 года. К десятому месяцу осады солдаты настолько устали от губительных бомбардировок и постоянного недосыпания, что многие не выдерживали. В своих воспоминаниях участники крымской кампании писали об «окопном безумии», сочетавшем в себе целый комплекс умственных расстройств, от клаустрофобии до недуга, позднее названного «неврозом военного времени». Луи Нуар, например, упоминает о случаях, когда сразу несколько закаленных в боях зуавов «внезапно вскакивали посреди ночи и хватали винтовки, истерично призывая товарищей помочь им в отражении воображаемой неприятельской атаки». Подобные всплески нервного перевозбуждения, пишет он, «были заразными, причем в первую очередь они затрагивали тех бойцов, которые казались наиболее крепкими в физическом и моральном отношении». Жан Клер, полковник, командовавший зуавами, также рассказывает о бойцах-ветеранах, которые «внезапно впадали в безумие» и бежали к русским или стреляли в себя. Кстати, самоубийства фигурируют во многих мемуарах. Так, один из авторов пишет о зуаве, «закаленном в африканских войнах», который всегда был на хорошем счету – до тех пор, пока однажды, сидя в палатке и попивая кофе, он вдруг не заявил товарищам, что с него хватит; тут же взяв ружье, солдат вышел на улицу и всадил пулю себе в голову[6].
Более всего солдат травмировала потеря товарищей. Писать об этом не полагалось даже в английской армии, где солдатские письма домой не подвергались цензуре; от бойцов ожидалось стоическое приятие смерти, которое, кстати, зачастую помогало им выживать. И все же фронтовые письма перегружены скорбью о потерянных друзьях; из них видно, что авторы хотели бы сказать больше, чем могут себе позволить. Комментируя опубликованные письма французского офицера Анри Луазийона, его соратник Мишель Жильбер был потрясен той болью, которую автор выразил в письме своим близким, написанном 19 июня. Письмо содержало длинный перечень имен, «похоронный список» тех, кто погиб днем ранее в бою за Малахов курган; из этого текста, по мнению Жильбера, видно, до какой степени душа его автора была отравлена «дуновением смерти». Список имен поистине нескончаем. Луазийон скорбит, укоряя себя в том, что он выжил; лишь в заключительных строках письма, где не без юмора описывается тщетная молитва одного из его товарищей, в пишущем просыпается «неистовая жажда самосохранения»:
«Когда мы готовились к атаке [писал Луазийон], мой бедный друг Конельяно, человек очень религиозный, сказал мне: “У меня с собой четки, которые благословил сам папа; кроме того, я вознес дюжину молитв за генерала [Майрана], дюжину за моего брата и еще дюжину за тебя”. Бедный юноша! Из всех троих только мне его молитвы помогли уцелеть»[7].
Помимо травмирующего эффекта многочисленных смертей, солдатам в окопах постоянно приходилось сталкиваться с чудовищными ранениями, сопровождавшими осадную войну. Никогда прежде, вплоть до Первой мировой войны, человеческое тело не подвергалось таким мучениям, как в севастопольской битве. Технические усовершенствования артиллерийской и ружейной стрельбы значительно усугубили тяжесть ранений; во время наполеоновских или алжирских войн сражающиеся так не страдали. Модернизированный винтовочный заряд, ставший удлиненным и коническим, был более мощным, чем старая пуля круглой формы. Кроме того, он сделался тяжелее и поэтому, пробивая тело, ломал на своем пути все кости, в то время как легкий сферический заряд шел сквозь тело, отклоняясь, и обычно костей не задевал. В начале осады русские использовали коническую пулю весом 50 граммов, но с весны 1855 года они начали применять более крупную и тяжелую винтовочную пулю, которая была тяжелее и длиннее, чем пули союзников. Когда эти новые заряды поражали мягкие ткани тела, то оставляли большую рану, которую можно было вылечить, но если пули ударялись о кость, то буквально сокрушали ее, делая ампутацию ноги или руки почти неизбежной. Применяемая русскими войсками практика сдерживания огня до самого последнего момента и открытия стрельбы едва ли не в упор гарантировала их противникам максимальный урон[8].
Госпитали союзников были переполнены солдатами с самыми страшными ранениями, но и в русских госпиталях было столь же много несчастных, пострадавших от более передового вооружения англичан и французов. Христиан Гюббенет, профессор хирургии, который работал в военном госпитале в Севастополе, писал в 1870 году:
«Не думаю, чтобы я когда-нибудь видел такие страшные увечья, какие приходилось встречать в последний период осады. К самым страшным принадлежат, бесспорно, нередко случавшиеся раны в живот, когда срывало брюшные покровы и внутренности лежали в брюшной полости обнаженными. Когда таких несчастных приносили на перевязочный пункт, они могли еще говорить, обладали некоторым сознанием и жили иногда еще несколько часов. В других случаях вырывало мягкие части и стенки таза со стороны спины, так что внутренности вываливались назад. Такие раненые теряли подвижность нижних конечностей, но также сохраняли сознание и жили по несколько часов. Самое ужасное впечатление производили, без сомнения, те несчастные, которым ядра отрывали лица, лишая их образа человеческого. Представьте себе существо, у которого лицо и вся голова заменены безобразным кровавым комком, не видно глаз, носа, рта, щек, языка, подбородка, ушей, и которое стоит на ногах, двигается и протягивает руки, заставляя предполагать, что оно еще сохранило сознание. В других случаях на том месте, где мы привыкли видеть лицо, болтались лишь какие-то окровавленные куски кожи»[9].
Русские несли гораздо более тяжелые потери, чем союзники. К концу июля в Севастополе были убиты или ранены 65 тысяч русских солдат: эта цифра более, чем в два раза, превышала потери союзников, причем в ней не учитывались умершие от болезней. Июньская бомбардировка города добавила еще несколько тысяч раненых, причем не только военных, но и гражданских (4 тысячи пострадавших оказались в переполненных госпиталях только за 17–18 июня). В здании Дворянского собрания, по воспоминаниям доктора Гюббенета, «раненые лежали на паркетном полу не только бок о бок, но и друг на друге». «Приемная зала для раненых была набита битком, – пишет он. – Лежали не только один подле другого, но даже отчасти один на другом. Несколько сальных свечей, дымящихся в руках прислуги, не давали даже самого необходимого света, а только усиливали ужасное впечатление мрачной картины. Представьте себе смешанные глухие крики тысячи голосов». На Павловской батарее еще 5 тысяч раненых солдат в такой же тесноте лежали на голом полу верфей и складов. Чтобы преодолеть эту скученность, русские в июле развернули большой полевой госпиталь неподалеку от реки Бельбек, в шести километрах от Севастополя. Руководствуясь системой «сортировки» доктора Пирогова, туда эвакуировали самых тяжелых раненых. Были и другие резервные госпитали – в Инкермане, на Мекензиевых горах, в бывшем ханском дворце в Бахчисарае. Некоторых раненых отправляли лошадьми и подводами по проселочным дорогам гораздо дальше, за 650 километров, в Симферополь и даже в Харьков. Тем не менее всего этого было недостаточно, чтобы охватить постоянно множащееся число больных и раненых. В июне и июле список потерь ежедневно увеличивался на 250 человек. В последнюю неделю осады эта цифра возросла до 800 человек в день; между тем, согласно сообщениям русских пленных, Горчаков в своих реляциях начальству занижал этот показатель в два раза[10].
Напряжение в русском лагере нарастало. С оккупацией союзниками Керчи и блокадой коммуникаций, шедших через Азовское море, русские с первых чисел июля начали испытывать серьезный недостаток в боеприпасах и артиллерии. В особом дефиците были заряды для малых мортир. Командирам батарей предписывалось предельно ограничить их применение, отвечая единственным залпом на четыре вражеских залпа. Союзники, между тем, вышли на невиданный ранее в осадной войне уровень плотности огня: промышленные и транспортные системы Англии и Франции позволяли их артиллеристам выпускать до 75 тысяч снарядов в день[11]. То был новый тип промышленной войны, в которой Россия с ее отсталой крепостной экономикой никак не могла конкурировать.
Деморализация русской армии достигла опасных границ. В июне русские потеряли двух вождей севастопольской обороны: инженера Эдуарда Тотлебена серьезно ранили во время бомбардировки 22 июня, и он был вынужден покинуть театр военных действий, а через шесть дней пулей в лицо был сражен вице-адмирал Павел Нахимов, инспектировавший артиллерийские батареи. Его переправили в штаб, где он провел без сознания два дня, скончавшись 30 июня. Похороны адмирала превратились в грандиозную церемонию, в которой приняло участие все население города. За ней наблюдали и союзные войска, прекратившие на время обстрел. Работавшая в Севастополе сестра милосердия писала домой:
«Никогда я не буду в силах передать тебе этого глубоко грустного впечатления. Море с грозным и многочисленным флотом наших врагов. Горы с нашими бастионами, где Нахимов бывал беспрестанно, ободряя еще более примером, чем словом. И горы с их батареями, с которых так беспощадно они громят Севастополь и с которых они и теперь могли стрелять прямо в процессию; но они были так любезны, что во все это время не было ни одного выстрела. Представь же себе этот огромный вид, и над всем этим, а особливо над морем, мрачные, тяжелые тучи; только кой-где вверху блистало светлое облако. Заунывная музыка, грустный перезвон колоколов, печально-торжественное пение… Так хоронили моряки своего Синопского героя, так хоронил Севастополь своего неустрашимого защитника»[12].
К концу июня ситуация в Севастополе сделалась отчаянной: не хватало не только амуниции и боеприпасов, но также продовольствия и воды. Исходя из этого командующий войсками в Крыму генерал Михаил Горчаков начал готовить эвакуацию города. Бóльшая часть населения, опасаясь умереть от истощения или пасть от холеры и тифа, уже покинула Севастополь. Созданный в городе специальный комитет по борьбе с эпидемиями на протяжении июня ежедневно сообщал о кончине минимум тридцати холерных больных. Большинство из тех, кто остался, покинули разрушенные дома и прятались в форте Святого Николая на окраине города, у самого входа в гавань, где казармы, конторы, лавки были защищены мощными стенами. Другие нашли безопасное пристанище на Северной стороне. Артиллерийский офицер Андрей Ершов вспоминал:
«Весь Севастополь глядел могилою. Угрюмее и угрюмее становились с каждым днем даже центральные улицы – при взгляде на них невольно приходили на ум описания городов, опустошенных землетрясением. Уныло смотрела Екатерининская улица, месяц тому назад еще такая оживленная и пышная, теперь пустынная, полуразрушенная и еще разрушающаяся. Ни на ней, ни на бульваре не видно уже ни одного женского личика, ни одного человека, который ходил бы свободно и беззаботно. Угрюмые партии войск да фурштатские телеги. […] На всех лицах лежала какая-то печаль тяжелого ожидания, усталости и изнурения. Ходить в город было незачем, ни одного радостного слуха, никакого развлечения там нельзя было встретить»[13].
В рассказе Толстого «Севастополь в августе 1855 года», где описывались реальные события и персонажи, солдат на реке Бельбек спрашивает своего товарища, только что прибывшего из осажденного города, уцелела ли его квартира. В ответ звучит следующее:
«И, батюшка! Уж давно всю разбили бомбами. Вы не узнаете теперь Севастополя; уж женщин ни души нет, ни трактиров, ни музыки; вчера последнее заведение переехало. Теперь ужасно грустно стало»[14].
Покидали Севастополь не только штатские. В летние месяцы постоянно росло число бежавших из него солдат. Сдавшиеся союзникам утверждали, что дезертирство было массовым явлением; это отчасти подтверждается и сведениями русского командования. В одном из августовских докладов, например, отмечалось, что с июня число дезертиров резко возросло, особенно среди резервных частей, направленных в Крым: так, 15-ю резервную пехотную дивизию самовольно покинули сто человек, а из новобранцев, прибывших из Варшавского военного округа, дезертировали три четверти личного состава. В самом Севастополе ежедневно исчезали около двадцати солдат, преимущественно во время несения караулов или бомбардировок, когда офицеры не могли слишком пристально присматривать за ними. Со слов французов, к которым в летние месяцы русские солдаты переходили во множестве, главной причиной дезертирства выступало то, что беглецов либо вообще не кормили, либо предлагали только тухлое мясо. Ходили также слухи о том, что в первую неделю августа в Севастопольском гарнизоне вспыхнул мятеж резервистов, который якобы был подавлен с крайней жестокостью, а вся информация о нем была тщательно засекречена. «Рассказывают, будто сотню русских солдат, поднявших в городе бунт, расстреляли по приговору военного трибунала», – писал Генри Клиффорд своему отцу. Некоторые подразделения были расформированы и отправлены в резерв, так как полагаться на них командование уже не могло[15].
***
Понимая, что Севастополь не выдержит дальнейшей осады, царь приказал Горчакову предпринять последнюю попытку прорвать кольцо окружения. Командующий сомневался в правильности такого решения; по его мнению, наступление против врага, «превосходного численностью и занимающего сильные позиции», было безрассудством. Но Александр настаивал: нужно предпринять хотя бы что-нибудь. Он желал завершения войны на условиях, приемлемых для российской национальной гордости и территориальной целостности, а для этого требовался успех на поле боя, позволявший начать мирные переговоры с выгодных для России позиций. Отправляя в Крым три дивизии резерва, царь требовал от Горчакова начать наступление (не поясняя при этом, где именно нужно наступать), опережая прибытие союзных подкреплений, – он был уверен, что вскоре в Крыму высадятся свежие англо-французские части. «Более, чем когда-либо, я убежден в необходимости предпринять с нашей стороны наступление, ибо иначе все подкрепления, вновь к вам прибывающие, по примеру прежних будут частями поглощены Севастополем как бездонною бочкою», – писал монарх Горчакову 30 июля[16].
Единственный шанс на успех, как полагал Горчаков, представляла атака на французские и сардинские позиции на Черной реке. Как он писал царю, отсекая врага от берега, можно было бы угрожать ему с фланга и ограничить его атаки на Севастополь; вместе с тем надежда на успех в этом предприятии исключительно мала, подчеркивал главнокомандующий. Александр не внял предупреждениям Горчакова. 3 августа царь вновь написал Горчакову:
«Ежедневные потери неодолимого севастопольского гарнизона, все более ослабляющие численность войск ваших, которые едва заменяются вновь прибывающими подкреплениями, приводят меня еще более к убеждению, выраженному в последнем моем письме, о необходимости предпринять что-либо решительное, дабы положить конец сей ужасной бойне [курсив царя. – О.Ф.]».
Александр знал, что Горчаков был по сути придворным, верным приверженцем осторожного фельдмаршала Ивана Паскевича, и подозревал, что главнокомандующему не хочется единолично отвечать за наступление. Поэтому свое письмо царь закончил такими словами: «В столь важных обстоятельствах, дабы облегчить некоторым образом лежащую на вас ответственность, предлагаю вам собрать из достойных и опытных сотрудников ваших военный совет»[17].
9 августа военный совет действительно был созван для обсуждения возможного наступления. Многие старшие офицеры были против этого плана. Дмитрий Остен-Сакен, потрясенный смертью Нахимова и считавший, что потеря Севастополя теперь неизбежна, доказывал, что понесенные потери уже чрезмерны и пришло время эвакуировать гарнизон. Генералы в большинстве своем разделяли пессимизм Остен-Сакена, но никто из них не осмелился напрямую высказаться четко и определенно. В итоге, желая угодить царю, они соглашались с общей идеей наступления, не имея подробного видения его деталей. Наиболее смелое предложение исходило от эмоционального генерала Степана Хрулева, который руководил неудачной атакой на Евпаторию. Этот военачальник выступал за полное разрушение Севастополя по образцу Москвы 1812 года с последующей масштабной атакой на позиции врага всеми оставшимися силами. Когда Остен-Сакен возразил, что столь самоубийственный план обернется десятками тысяч ненужных смертей, Хрулев ответил: «Ну и что из того? Пусть все погибнут! Зато мы оставим след на карте!» Холодные головы, однако, возобладали, и совещание поддержало предложение Горчакова атаковать французские и сардинские позиции на реке Черной, хотя Горчаков по-прежнему сомневался в успехе дела. «Я иду на неприятеля, потому что если бы я этого не сделал, то Севастополь все равно был бы через очень короткое время потерян, – писал он накануне наступления военному министру, князю Василию Долгорукову, но, добавлял главнокомандующий: – если дела примут худой оборот, в этом вина не моя»[18].
Атака была намечена на раннее утро 16 августа. Накануне вечером французская армия праздновала День императора, отнюдь не случайно совпадавший с праздником Успения Пресвятой Девы Марии, исключительно важным для итальянцев, которые, как и французы, пили всю ночь до утра. Они только легли, когда в четыре часа утра их разбудила русская канонада. Под прикрытием утреннего тумана русские выдвинули к Трактирному мосту объединенные силы, состоящие из 47 тысяч пехотинцев, 10 тысяч кавалеристов и 270 полевых пушек. На левом фланге, против сардинцев, ими командовал генерал Павел Липранди, а на правом фланге, против французов, генерал Николай Реад, сын шотландского инженера, эмигрировавшего в Россию. Генералам предписывалось ни в коем случае не пересекать реку, не получив соответствующего приказа от главнокомандующего Горчакова, который пока не решил, где ему выставить резервы: против французов на Федюхиных высотах или против сардинцев на горе Гасфорта. Он собирался определиться после артобстрела, который должен был, по его мысли, раскрыть вражеские позиции.
Огонь русской артиллерии в основном не достигал намеченных целей, однако послужил сигналом боевой тревоги для 18 тысяч французов и 9 тысяч сардинцев, мобилизовав солдат, находившихся в лагере, и вызвав к Трактирному мосту тех, кто дежурил на передовых позициях. Огорченный отсутствием успеха, Горчаков спешно отправил своего адъютанта, лейтенанта Красовского, поторопить Реада и Липранди, сообщив им, что пришло время «начинать дело». К тому моменту, когда Реад получил приказ, его смысл был далеко не ясен. «Начинать что?» – поинтересовался Реад у адъютанта, но тот не знал ответа. Реад решил, что приказ подразумевал не открытие артиллерийского огня, который и без того уже велся, а начало пехотной атаки. Поэтому он приказал своим людям форсировать реку и штурмовать Федюхины высоты – несмотря на то, что кавалерийские и пехотные резервы, направленные ему в поддержку, еще не прибыли. Между тем Горчаков решил сконцентрировать свои резервы не справа, где начал наступать Реад, а слева; его поначалу ободрила те легкость, с которой стрелки Липранди выбили аванпосты сардинцев с Телеграфного холма. Услышав ружейную стрельбу из расположения Реада в районе Федюхиных высот, Горчаков был вынужден перенаправить туда часть подкреплений, но, как он признавал впоследствии, уже тогда ему было ясно, что битва проиграна. Русские войска были разделены и атаковали на двух фронтах одновременно, хотя исходный замысел наступления предполагал нанесение мощного концентрированного удара[19].
Люди Реада пересекли реку недалеко от Трактирного моста. Без кавалерийской и артиллерийской поддержки они были почти полностью истреблены французской артиллерией и пехотой, которые стреляли сверху, со склонов Федюхиных высот. За двадцать минут были перебиты 2 тысячи русских пехотинцев. Вскоре, однако, к русским подоспели резервы: это была 5-я пехотная дивизия. Ее командир предложил бросить ее в атаку всю и единовременно; в этом случае, говорил он, численный перевес поможет прорыву русских. Но Реад выбрал другой вариант, вводя подкрепления в бой постепенно, полк за полком. Все эти части поочередно и методично расстреливались французами, которые уже полностью уверились в своей способности разгромить русские колонны и открывали огонь только тогда, когда противник был совсем близко. Октав Кюлле, капитан французской пехоты, который был на Федюхиных высотах, вспоминал:
«Наша артиллерия ввергла русских в панику. Наши бойцы, уверенные в себе и спокойные, стреляли по ним с двух линий с той выдержкой и меткостью, которые под силу только испытанным в боях войскам. Каждому стрелку тем утром выдали по восемь магазинов, но тратились они экономно: никто не обращал внимания на огонь с флангов, ибо все были сосредоточены только на приближающихся русских. […] Только когда враг подходил вплотную и уже угрожал окружить нас, мы открывали огонь, причем ни один выстрел не пропадал даром. Наши люди проявляли удивительное хладнокровие, никто и не помышлял об отступлении»[20].
Наконец, Горчаков положил конец колебаниям Реада, отдав приказ об атаке всей дивизии. На какое-то время русским удалось отбросить французов назад к холму, но смертоносные залпы вражеских винтовок в конечном счете заставили их отступить и вернуться на другой берег реки. Во время отступления Реад был убит осколком снаряда, и Горчаков принял командование на себя, приказав восьми батальонам из сил Липранди слева поддержать его на восточной стороне Федюхиных высот. Но эти подразделения попали под плотный ружейный огонь сардинцев, которые продвигались от горы Гасфорта, стремясь прикрыть свой открытый фланг. Русские вынуждены были вернуться к Телеграфному холму. Ситуация становилась безнадежной. Вскоре после 10 часов утра Горчаков отдал приказ о всеобщем отступлении и, дав последний залп из всех своих орудий, прозвучавший как знак несогласия с поражением, русские отступили зализывать раны[21].
Союзники потеряли на Черной реке 1800 человек. Русские насчитали 2273 погибших, почти 4000 раненых и 1742 пропавших без вести, большинство из которых составили дезертиры, использовавшие для побега утренний туман и неразбериху битвы. Прошло несколько дней, прежде чем удалось собрать трупы и вывезти раненых (русские даже не пришли за своими). Ужасную сцену побоища наблюдали не только медицинские сестры, помогавшие раненым, но и «военные туристы», которые собирали трофеи с тел умерших. Известно, что по меньшей мере два капеллана британской армии принимали участие в этом мародерстве. Знаменитая медсестра Мэри Сикол описывает поле, «густо усеянное ранеными, некоторые из которых были тихими и безропотными, а другие нетерпеливыми и беспокойными. Кто-то сотрясал воздух криками боли, каждый хотел воды, и все были благодарны людям, оказывавшим им помощь». Британского доктора Томаса Буззарда, приписанного к турецкой армии, поразило то, что большая часть мертвецов «лежала лицами вниз, буквально, используя выражения Гомера, “землю кусая зубами”». Это ничуть не походило на произведения батальной живописи, где павших было принято изображать обратившими лица к небу. (Это неудивительно, поскольку большинство русских были убиты выстрелами спереди, когда они взбирались вверх по холму, и поэтому естественным образом падали вперед)[22].
Каким-то непостижимым образом русские умудрились проиграть сражение неприятелю, которого численно они превосходили вдвое. Объясняясь перед царем, Горчаков возложил всю вину на несчастного генерала Реада, указывая, что тот неправильно истолковал его приказ, внезапно двинув своих людей против французов на Федюхиных высотах. «Порыв, оказанный всеми частями войск наших, имел бы, без сомненья, счастливый исход, если бы генерал Реад не сделал преждевременной частной атаки вместо той, которую я предполагал сделать совокупно войсками его и генерал-лейтенанта Липранди, непосредственно поддержанными главным резервом», – писал он царю. Александра, однако, не убедила попытка Горчакова переложить ответственность за разгром на погибшего генерала. Ему нужен был успех, чтобы начать переговоры о мире на выгодных условиях, а эта неудача разрушила все его планы. Отвечая Горчакову, он настаивал на том, что понесенные русскими войсками огромные потери не имели смысла. Правда же заключалась в том, что вину за ненужное кровопролитие несли оба этих человека: Александр требовал наступления, когда оно было невозможно, а Горчаков поддался его давлению[23].
Поражение на Черной стало для русских катастрофой. После него взятие Севастополя союзниками было лишь вопросом времени. «Я уверен, что это предпоследний кровавый акт нашей операции в Крыму, – писал французский офицер Эрбе своим родителям 25 августа, после ранения на Черной, – последним актом будет захват Севастополя». Согласно Николаю Милошевичу, одному из защитников военно-морской базы, после этого поражения русские армии утратили веру в своих офицеров и генералов. Другой участник сражений писал: «Поражение на Черной грустно отозвалось в Севастополе. Утро 4 августа – были последние минуты нашей жизни и нашей надежды. К вечеру все умерло. […] Мы начали прощаться с Севастополем»[24].
Осознавая, что ситуация безнадежна, русские начали готовиться к эвакуации города; накануне битвы Горчаков предупреждал военного министра о возможности такого исхода, если сражение будет проиграно. План эвакуации предполагал сооружение понтонного моста, пересекающего морскую гавань с юга на север. В случае потери Южной стороны русские могли бы оборудовать на Северной стороне свои командные позиции. Идею моста в начале июля выдвинул военный инженер, генерал Михаил Бухмейер. Многие инженеры критиковали этот план, поскольку, по их мнению, соорудить мост там, где предлагалось – между фортом Святого Николая и батареей Михайлова, – было невозможно, ибо ширина морской гавани там составляла 960 метров. Это был бы самый длинный понтонный мост в мире, и волны, поднимаемые севастопольскими ветрами, с легкостью разрушили бы его. Но безотлагательность ситуации заставила Горчакова поддержать опасный план. После того, как несколько сотен солдат на телегах доставили лесоматериалы из далекого Херсона, отстоявшего за 300 километров от Севастополя, команды моряков под началом Бухмейера начали собирать понтон, который был готов к 27 августа[25].
***
Тем временем союзники готовились к новому наступлению в районе Малахова кургана и Редана. К концу августа они поняли, что русские больше держаться не могут. После поражения на реке Черной ручей дезертиров из Севастополя превратился в широкий поток, причем все беглецы в один голос рассказывали об ужасающей ситуации в городе. Как только союзные командиры осознали, что новая атака на крепость вполне может увенчаться успехом, они преисполнились решимости предпринять ее как можно раньше. Приближался сентябрь, погода вскоре могла измениться, и ничего более не страшило их так сильно, как вторая зимовка в Крыму.
Подготовительными мероприятиями руководил Жан-Жак Пелисье. После того, как его войска разгромили русских в битве при Черной, позиции французского военачальника заметно укрепились. Раньше Наполеон не раз высказывал сомнения относительно бесконечной осады крепости, на которой настаивал маршал; сам император, как известно, предпочитал полевые кампании. Но эта новая победа заставила Наполеона оставить сомнения и полностью довериться командующему французским контингентом в выборе путей к победе.
Итак, французские командиры руководили, а британские были обязаны им подчиняться: нехватка войск и одержанных побед не позволяли им диктовать общую военную политику. После катастрофической для англичан атаки 18 июня британское командование было склонно воздерживаться от повторения штурма города с участием английских солдат. Победа на Черной, однако, изменила ситуацию, более не позволяя британцам оставаться в стороне.
К тому моменту французам удалось довести подкоп под оборонительные сооружения Малахова кургана до точки, от которой оставалось всего 20 метров до крепостного рва. В ходе этой операции они несли большой урон от русского огня. Копать приходилось так близко от русских позиций, что враг без труда мог слышать их разговоры. Британцы тоже вели подкоп к Редану, но в их зоне почва была каменистой, и до укреплений оставалось еще 200 метров. В ходе работ они тоже теряли много людей. С крыши военно-морской библиотеки русские отчетливо видели лица британских солдат, работавших в открытых траншеях. Их снайперы, засевшие в Редане, без труда могли убить каждого, осмелившегося понять голову. Ежедневно союзные армии теряли от 250 до 300 человек. Сложившееся положение было нестерпимым. Откладывать наступление было нельзя; если не взять город сейчас, то позже это тем более не удалось бы сделать, а в таком случае осаду вообще пришлось бы прекратить до наступления зимы. Именно этой логикой руководствовалось британское правительство, позволяя генералу Джеймсу Симпсону объединить силы с Пелисье ради последней попытки взять Севастополь посредством сухопутного штурма[26].
Операция была назначена на 8 сентября. На этот раз, в отличие от провалившейся попытки 18 июня, штурму предшествовала продолжительная и массированная бомбардировка русских оборонительных сооружений, начавшаяся 5 сентября и постепенно нараставшая. Выпуская по 50 тысяч снарядов ежедневно, причем с более близкого расстояния, чем прежде, французские и британские орудия причиняли русским войскам грандиозный урон. Центр города, в котором не осталось почти ни одного целого здания, выглядел так, будто бы пережил землетрясение. Потери были огромными: начиная с последней недели августа русские ежедневно теряли около тысячи человек убитыми или ранеными, а на протяжении трех дней сентябрьских обстрелов их потери составили примерно 8 тысяч человек. Тем не менее последние храбрецы, защищавшие Севастополь, не помышляли об оставлении города. Ершов вспоминал:
«Защитники Севастополя далеки были от того, чтобы отступать; даже думать не хотели об отступлении; несмотря на то, что, обороняя полуразрушенный Севастополь, в сущности защищали лишь призрак, имя без значения. Напротив, все готовилось в Севастополе к отчаянной борьбе: припасали вторые линии, устраивали баррикады и собирались обратить в цитадель каждый дом, дать отпор из-за каждой развалины»[27].
Русские ожидали атаки – бомбардировка не позволяла сомневаться в намерениях союзников, – но они думали, что она начнется 7 сентября, в годовщину Бородинской битвы, в которой в 1812 году была уничтожена треть наполеоновской армии. Но в этот день ничего не произошло, и русские сняли дополнительные дозоры и караулы. Они были еще более сбиты с толку 8 сентября, когда с пяти часов утра обстрел возобновился, причем с бешеной интенсивностью. Французские и британские пушки выпускали по 400 снарядов в минуту – до тех пор, пока в десять часов залпы внезапно не прекратились. Но атаки снова не было. Русские полагали, что союзники начнут наступление в сумерках или на рассвете следующего дня, как они всегда делали прежде. Поэтому они истолковали новый обстрел как предвестие возможной вечерней атаки. Эта догадка получила подтверждение через час, когда их дозорные на Инкерманских высотах сообщили о начавшемся развертывании союзного флота. Наблюдатели не ошиблись: план союзников предполагал обстрел городских укреплений с моря. Но тем утром прекрасная жаркая погода сменилась; поднялся сильный северо-западный ветер. Начавшийся на море шторм заставил отменить морскую часть операции в самый последний момент, хотя при изменении обстоятельств к ней рассчитывали вернуться. По настоянию французского генерала Пьера Боскета атаку решили начать в полдень – как раз в тот момент, когда русские меняли караулы и ожидали ее меньше всего[28].
План союзников был прост: они намеревались повторить все, что предпринималось ими 18 июня, но бóльшими силами и без прежних ошибок. На этот раз, вместо трех дивизий, задействованных в прошлый раз, французы привлекли к операции десять с половиной дивизий (пять с половиной против Малахова кургана и пять против городских бастионов). В совокупности это составляло 35 тысяч человек, которых поддерживали еще 2 тысячи сардинцев. Ровно в полдень французские командиры отдали приказ к наступлению. Под барабанную дробь и звуки горнов, с криком «Да здравствует император!» части генерала Патриса де Мак-Магона, около 9 тысяч солдат, поднялись из французских окопов. За ними последовала остальная французская пехота. Ведомые отважными зуавами, солдаты побежали к Малахову кургану, а потом, преодолев с помощью досок и лестниц крепостной ров, начали взбираться на стены крепости. Русские были застигнуты врасплох: они действительно меняли караульных, а многие солдаты воспользовались прекращением артподготовки для того, чтобы спокойно пообедать. Как вспоминал потом Прокофий Подпалов, в ужасе наблюдавший за происходящим с Редана, французы действовали так быстро, что многие русские бойцы не успели даже схватиться за ружья. За несколько секунд сотни французских солдат заполонили русские позиции, а через несколько минут на башне уже развевался французский флаг[29]. Русские были ошеломлены мощью французской атаки и в панике бежали с Малахова кургана. Большинство их солдат, оборонявших бастион, составляла необстрелянная молодежь из 15-й резервной пехотной дивизии, которая не имела боевого опыта и не могла тягаться с зуавами.
Захватив Малахов курган, люди Мак-Магона обрушились на русские укрепления, ввязавшись в жестокую рукопашную схватку с противником на батарее Жерве, на левом фланге кургана. Одновременно другие подразделения начали атаковать остальные русские бастионы по всей линии соприкосновения. Вскоре зуавам удалось захватить батарею Жерве, хотя на правом фланге они не смогли выбить с занимаемых позиций Казанский полк, который храбро держался до прихода подкрепления из Севастополя, позволившего русским перейти в контратаку. Это было одно из самых жестоких сражений Крымской войны. «Часто мы рвались в штыки, бросались вперед и оттесняли передовые части французов, – вспоминал один из русских офицеров Анатолий Вязмитинов. – Мы не отдавали себе отчета в цели наших атак и не спрашивали себя, был ли вероятен какой-нибудь успех. Мы рвались вперед, опьяненные пылом боя». За считанные минуты земля между батареей Жерве и Малаховым курганом была покрыта мертвыми телами, русскими и французами вперемешку; с каждой успешной атакой сверху добавлялся новый слой трупов, поверх которого кипел бой. «Смесь крови с пылью, толстым слоем покрывавшей землю, образовала какое-то тесто, – позднее писал Вязмитинов. – Мы не могли целить во французов, занимавших часть нашей батареи, так как ни одного из них не видно было из-за густого дыма. Мы стреляли в этот дым, стараясь только дать нашим пулям направление, параллельное земле». В конечном счете пехотинцы Мак-Магона, постоянно получавшие подкрепление, раздавили русских превосходящей огневой мощью и заставили их отступить. Затем они закрепились на Малаховом кургане, возведя здесь импровизированные баррикады, причем вместо мешков с песком использовались тела убитых и даже раненых русских солдат. За этими укреплениями в сторону Севастополя были развернуты тяжелые орудия[30].
Между тем британцы предприняли собственное наступление на Редан. По определенным причинам захват Редана был гораздо более тяжелым делом, чем овладение Малаховым курганом. В каменистом грунте вокруг форта нельзя было окапываться, и поэтому англичанам под огнем врага нужно было сначала бегом пересечь открытое пространство и затем карабкаться наверх. Клинообразная форма Редана означала, что штурмовые отряды, стоит им только пересечь ров и забраться на парапет, попадут под фланговый огонь. Кроме того, ходили слухи о том, что Редан заминирован русскими. Впрочем, как только французы заняли Малахов курган, Редан оказался более уязвимым.
Как и в июне, британцы позволили французам взять инициативу в свои руки; лишь только увидев французское знамя на Малаховом кургане, они устремились к Редану. Под залпами картечи и ружейным огнем значительная часть штурмового отряда, насчитывавшего тысячу солдат, смогла бегом добраться до рва и спуститься в него, хотя не менее половины лестниц были брошено по пути. На дне рва воцарился полный хаос, поскольку штурмующих почти в упор расстреливали русские, разместившиеся на парапетах у них над головами. Одни англичане старались как можно скорее выбраться наружу, чтобы атаковать парапет, другие пытались укрыться на дне рва. В конце концов, группе бойцов удалось вскарабкаться на стену и ворваться в крепость. Большинство из них были убиты, но они подали пример, которому последовали другие. Среди них был лейтенант Гриффит из 23-го полка Королевских уэльских фузилеров:
«Мы неистово устремились вдоль окопов, картечные залпы гремели в ушах. Попадавшиеся нам навстречу раненые офицеры, возвращавшиеся к своим, сказали, что они уже были в Редане и лишь подкрепления не хватило для полной победы. По мере продвижения вперед мы встречали все больше наших раненых. […] “Вперед, 23-й!” – кричали офицеры. Вскоре мы оказались на открытом пространстве. Эти минуты были поистине ужасными. Когда я бегом пересекал открывшиеся 200 ярдов, картечь взрыхляла землю со всех сторон и наши люди падали один за другим. Оказавшись у рва Редана, я обнаружил своих, которые испытывали некоторое смятение, но при этом продолжали отстреливаться от наседавшего неприятеля. На дне рва скопились солдаты различных подразделений; по штурмовым лестницам, ведущим на парапет, уже взбирались наши ребята. Мы с Рэдклиффом тоже схватили лестницу и начали подниматься по ней, пока нас не остановили раненые и мертвые, постоянно падавшие сверху. Это была душераздирающая картина»[31].
Ров и склоны, ведущие к парапету, быстро заполнялись все новыми англичанами, которые, подобно Гриффиту, не могли взобраться на парапет из-за создавшейся толчеи. Внутренняя часть Редана была хорошо защищена; атакующие, прорывавшиеся в крепость, были окружены противником, значительно превосходящим их числом, и оказывались под уничтожающим перекрестным огнем с флангов клинообразной крепости. Английские солдаты, столпившиеся на дне рва, понемногу теряли присутствие духа. Игнорируя команды офицеров, призывавших взбираться на парапет, люди, по воспоминаниям лейтенанта Колина Кэмпбелла, смотревшего на это из окопа, «старались прибиться поближе к угловым стенам, где было относительно безопасно, хотя и там их во множестве настигали вражеские пули». Многие теряли самообладание и бежали назад, за двести метров, в свои траншеи, которые и без того были переполнены солдатами, ожидавшими приказа к атаке. Дисциплина была подорвана: началось паническое бегство в тыл. Гриффит присоединился к общему отступлению:
«Испытывая стыд, я против воли последовал за общим потоком. Впереди была видна наша траншея, но я не надеялся добраться до нее. Огонь был ужасающим, и я с трудом пробирался между телами убитых и раненых, буквально покрывавшими всю землю вокруг. Наконец, к моей великой радости, я достиг наших позиций и упал в окоп. […] По дороге пуля разбила мою флягу, висевшую на поясе, и меня облило водой. Вскоре нам удалось встретить несколько уцелевших товарищей. Зрелище было печальное: слишком многих недоставало».
Что касается Генри Клиффорда, то он был среди офицеров, которые тщетно пытались восстановить дисциплину:
«Когда люди бежали с парапета Редана, […] мы били их ножнами сабель, убеждая остановиться и крича, что они погубят все дело; но нас мало кто слушал. Траншея, куда они устремлялись, вскоре была переполнена, там невозможно было двинуться, чтобы не наступить на раненого»[32].
Войска, охваченные паникой и состоявшие в основном из необстрелянных резервистов, были неспособны к возобновлению атаки. Генерал Уильям Кодрингтон, командир наступающей пехотной дивизии, отложил атаку на сутки. За день потери англичан составили 2670 человек, 550 из которых были убиты. Кодрингтон настаивал на том, чтобы назавтра к наступлению были привлечены проверенные в боях войска, но до этого дело не дошло. Тем же вечером русские решили, что они не смогут отстоять Редан под огнем французских пушек, установленных на Малаховом кургане, и эвакуировали гарнизон крепости. Как объяснял впоследствии русский генерал, Малахов курган был ключом к Севастополю, и, завладев им, французы получили возможность беспрепятственно обстреливать город, убивая тысячи солдат и гражданских лиц. Кроме того, существовал риск того, что они разрушат и понтонный мост, отрезав тем самым путь к отступлению русских на Северную сторону[33].
В итоге Горчаков приказал эвакуировать всю Южную сторону Севастополя. Военные сооружения были взорваны, склады сожжены, а толпы солдат и мирных жителей готовились перейти понтонный мост, перекинутый через бухту. Многие русские солдаты считали решение об эвакуации предательством. По их мнению, в сражении предшествующего дня они одержали частичную победу, поскольку отбили вражеский натиск на всех направлениях, за исключением Малахова кургана, и потому не понимали или отказывались понимать, почему оборонять город далее невозможно. Многие моряки не хотели уходить из Севастополя, где прожили целую жизнь, а некоторые даже протестовали.
«Нам нельзя уходить, мы никакого распоряжения не получали; армейские могут уходить, а у нас свое, морское, начальство; мы от него не получали приказания – да как же это Севастополь оставить? Разве это можно? Ведь штурм везде отбит; только на Малахове остались французы, да и оттуда их завтра прогонят; а мы здесь на своем посту! Армейское начальство этого не может разрешить, потому что у нас здесь все морское, доки, магазины, мало ли еще чего. Мы здесь должны помирать, а не уходить; что же об нас в России скажут?»[34]
Эвакуация началась в семь часов вечера и продолжалась всю ночь. На набережной в гавани форта Святого Николая скопилась огромная толпа военных и гражданских, собирающихся пересечь понтонный мост. Раненые и больные, женщины с детьми, старики и старухи с палками – вперемежку с солдатами, матросами, лошадьми, пушками на повозках. Вечернее небо вспыхивало огнем пылающих зданий, а орудийные залпы с дальних бастионов чередовались со взрывами в самом городе, в фортах и на кораблях, поскольку отступающие уничтожали за собой все, что могло пригодиться врагу. Опасаясь того, что англичане и французы могут появиться в любой момент, люди паниковали и толкали друг друга, чтобы пробиться поближе к переходу. «На улицах и на площади такие страсти делались, что и рассказать нельзя, – вспоминала писательница Татьяна Толычева, которая ожидала переправы вместе с мужем и сыном. – Шум, гам: кто кричит, кто рыдает, кто из раненых стонет, а снаряды так и летят по небу». В гавани все время взрывались пушечные ядра: одно из них, упав прямо в толпу на набережной, убило восемь пленных союзников. Первыми через мост отправили солдат, лошадей и артиллерию, за ними пошли запряженные волами повозки, нагруженные пушечными ядрами, сеном и ранеными. Когда они пересекали мост, на набережной стояла тишина: никто не был уверен в том, что эвакуирующимся удастся достичь другого берега. Море волновалось, дул сильный северо-западный ветер, хлестал дождь. У переправы гражданские выстроились в очередь. Им разрешили взять с собой только то, что можно было нести в руках. Среди этих людей была и Толычева:
«На мосту давка, суматоха, страсть! Он подавался от тяжести так, что подымалась вода почти до колен. А то вдруг кто-нибудь со страха крикнет: “Тонем!” Все бросятся назад, собьют друг друга с ног, перепугают лошадей, а они станут на дыбы. Гам и шум такой, что голова трещит. Погода стояла ненастная, шел дождь, а снаряды так и свистали над нами. Не раз всякий прочел про себя молитву».
К восьми часам следующего утра переход был завершен. Последним защитникам был дан сигнал оставить бастионы и поджечь город. Прежде, чем перейти на Северную сторону, из немногих специально оставленных орудий они расстреляли последние корабли российского Черноморского флота, затопив их у входа в гавань[35].
С одного из фортов падение Севастополя наблюдал молодой Лев Толстой. Во время штурма он командовал батареей из пяти орудий и был одним из последних защитников города, пересекших понтонный мост. То был его день рождения, ему исполнилось 27 лет, но зрелище, открывшееся перед ним, разбивало сердце. В письме тете он признавался: «Я плакал, когда увидел город объятым пламенем и французские знамена на наших бастионах; и вообще во многих отношениях это был день очень печальный»[36].
Великий пожар Севастополя – повторение московского пожара 1812 года – продолжался несколько дней. Некоторые районы города еще догорали, когда 12 сентября в Севастополь вошли части союзников. То, что они здесь увидели, было невообразимо. Из городских госпиталей забрали не всех раненых, не хватило транспорта; около 3 тысяч человек были брошены в городе без пищи и воды. Доктор Гюббенет, который отвечал за эвакуацию медицинских учреждений, распорядился оставить раненых, предполагая, что очень скоро о них позаботятся союзники. Он не думал, что это произойдет лишь через четыре дня. Он испытал шок, читая позднее в западной прессе отчеты, подобные, например, статье корреспондента лондонской «The Times» Уильяма Рассела:
«Из всех кошмарных картин войны, которые когда-либо были явлены миру, зрелище севастопольского госпиталя оказалось самым душераздирающим и отвратительным. Войдя в эти двери, я увидел такое, чего смертные, по счастью, почти никогда не могут наблюдать. Повсюду были разлагающиеся и гноящиеся тела солдат, которых оставили умирать в последней агонии, без попечения и помощи. Они лежали в крайней тесноте, истекавшие кровью, которая капала прямо на пол, смешиваясь с гноем. Некоторые были еще живы, а в их ранах копошились черви. Другие, обезумев от происходящего вокруг или стремясь укрыться от этого ужаса в своей последней агонии, скатывались под кровати, еще более травмируя очевидцев. Многие, с искалеченными ногами и руками, обломками костей, торчащими прямо из открытых ран, молили о помощи, воде, пище; те же, кто лишился речи из-за тяжелейших ранений в голову или в преддверии смерти, просто молча указывали на свои язвы. […] Тела многих распухли и раздулись до невероятной степени; черты лица исказились самым фантастическим образом, глаза вываливались из глазниц, чернеющие языки не помещались во рту, сквозь плотно сжатые зубы прорывались предсмертные хрипы»[37].
Вид опустошенного города поражал всех, кто вступал в него. Барон де Бондюран, французский военный интендант, писал маршалу де Кастеллану 21 сентября:
«Севастополь представляет собой зрелище, более невероятное, нежели можно представить. Мы даже представить себе не могли, какой эффект произведет наша артиллерия. Город буквально разнесен вдребезги. Нет ни одного дома, куда не угодил бы снаряд. Здесь не осталось ни одной целой крыши, почти все стены тоже разрушены. Севастопольский гарнизон, судя по всему, нес огромные потери, поскольку все наши залпы находили цель. Это свидетельствует о неоспоримой силе духа и стойкости русских, которые держались столь долго и сдались лишь после того, как взятие Малахова кургана лишило их последних шансов».
Дух разрушения царил повсюду. Тем не менее Томас Буззард был поражен красотой даже разгромленного города:
«На одной из широких улиц уцелело изящное здание церкви, выполненное в камне в классическом стиле афинского Парфенона. Некоторые его огромные колонны были почти разбиты. Войдя вовнутрь, мы обнаружили, что снаряд пробил крышу и взорвался на полу, полностью разбив его. Было так странно выйти оттуда – и увидеть зеленый и мирный сад по соседству, стоявший в полном цвету»[38].
Что касается не столь чувствительных союзных солдат, то для них оккупация Севастополя открыла широкие перспективы мародерства. У французов грабежи проходили организованно, при поддержке офицеров, которые также присоединялись к расхищению русского имущества, посылая домой украденные трофеи. С их точки зрения, это было естественной составляющей войны. В письме родным от 16 октября 1855 года лейтенант Вансо приводит длинный список отправленных им сувениров, включавший серебряный и золотой медальоны, фарфоровый сервиз, русскую офицерскую саблю. Через несколько недель в новом письме он сообщает:
«Мы продолжаем разорять Севастополь. В городе почти не осталось ничего ценного, но мне очень хотелось найти тут один великолепный стул – и вчера, к моему удовольствию, мне повезло. У него нет одной ножки и немного попорчена обивка, но зато резная спинка поражает изяществом».
Англичане, по сравнению с французами, вели себя чуть более сдержанно. 22 сентября Томас Голафи отправил домой письмо, написанное на обороте какого-то русского документа, где он рассказывает:
«[Британские солдаты] тащат все, что можно унести в руках и продают добычу любому, кто готов ее купить, причем зачастую прекрасные товары предлагаются за очень скромные деньги, но проблема в том, что покупателей, кроме немногочисленных торговцев-греков, почти нет. […] Нам не позволили разграбить город, подобно французам. У них солдатам разрешалось ходить по всей его территории, а нас пустили только в одну его часть, находящуюся непосредственно у наших позиций»[39].
Если в мародерстве британцы отставали от французов, то в пьянстве они, напротив, шли впереди. Оккупационные войска нашли в Севастополе огромные запасы алкоголя, и британцы вознамерились полностью их уничтожить, заручившись разрешением своих командиров отметить одержанную победу. Пьяные драки и неподчинение дисциплине стали главной проблемой в британском лагере. Обеспокоенный докладами о «массовом пьянстве» среди солдат, военный министр, лорд Фокс Панмюр, обратился с письмом к Кодрингтону, предупреждая его «о физической опасности для армии, которая станет чрезвычайной, если это зло не удастся решительно пресечь, а также о бесчестии, которому ежедневно подвергается наш национальный характер». Министр потребовал урезать солдатское содержание и вновь подчинить части законам военного времени. С октября по март следующего года 4 тысячи английских военнослужащих были преданы военному суду за пьянство; большинство из них подверглись телесным наказаниям за недостойное поведение, а некоторые лишились месячного жалования. Тем не менее эпидемия пьянства продолжалась до тех пор, пока запасы алкоголя не иссякли, а союзные войска не оставили Крым[40].
Перевод с английского Андрея Захарова
[1] Перевод текста осуществлен по изданию: Figes O. Crimea: The Last Crusade. London: Penguin Books, 2011. P. 373–396.
[2] Boniface E. Campagnes de Crimée, d’Italie, d’Afrique, de Chine et de Syrie, 1849–1862. Paris, 1898. P. 247.
[3] Maude A. The Life of Tolstoy: First Fifty Years. London, 1908. P. 119.
[4] National Army Museum, London (NAM). 1984-09-31-129. Letter. 9 July 1855; NAM. 1989-03-47-6. Ridley letter. 11 August 1855.
[5] Damas A. de. Souvenirs religieux et militaires de la Crimée. Paris, 1857. P. 84–86.
[6] Noir L. Souvenirs d’un simple zouave: Campagnes de Crimée et d’Italie. Paris, 1869. P. 282; Сler J. Reminiscences of an Officer of Zouaves. New York, 1860. P. 231–232; Mismer C. Souvenirs d’un dragon de l’armée de Crimée. Paris, 1887. P. 117.
[7] Loizillon H. La Campagne de Crimée: Lettres écrites de Crimée par le capitaine d’état-major Henri Loizillon à sa famille. Paris, 1895. P. x–xi, 116–117.
[8] Baudens J. La Guerre de Crimée: Les campements, les abris, les ambulances, les hôpitaux, etc. Paris, 1858. P. 113–115; Guthrie G. Commentaries on the Surgery of the War in Portugal…with Additions Relating to Those in the Crimea. Philadelphia, 1862. P. 646.
[9] Гюббенет Х. Очерк медицинской и госпитальной части русских войск в Крыму в 1854–1856 годах. СПб., 1870. С. 143–144.
[10] Там же. С. 10, 13, 88–90 (цитату см. на с. 88). Royal Archives, Windsor. VIC/MAIN/QVJ. 12 March 1856.
[11] Вроченский М. Севастопольский разгром: воспоминания участника славной обороны Севастополя. Киев, 1893. С. 164–169; Baumgart W. The Crimean War, 1853–1856. London, 1999. P. 159.
[12] Цит. по: Тарле Е. Крымская война: В 2 т. М., 1944. Т. 2. С. 328.
[13] Российский государственный военно-исторический архив (РГВИА). Ф. 846. Оп. 16. Д. 5732. Л. 28; Ершов А.И. Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера в семи тетрадях. СПб., 1858. С. 244–245.
[14] Толстой Л.Н. Севастопольские рассказы // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Художественная литература, 1935. Т. 4. С. 82.
[15] РГВИА. Ф. 9196. Оп. 4. Св. 2. Д. 1. Ч. 2. Л. 1–124; Ф. 9198. Оп. 6/264. Св. 15. Д. 2/2. Л. 104, 112; Ф. 484. Оп. 1. Д. 264. Л. 1–14; Д. 291. Л. 1–10; Boniface E. Op. cit. P. 267; Loizillon H. Op. cit. P. 105, 139; Сlifford H. Letters and Sketches from the Crimea. London, 1956. P. 249.
[16] Seaton A. The Crimean War: A Russian Chronicle. London, 1977. P. 195. (По-видимому, Файджес неверно указывает дату этого письма; цитирующий его Тарле датирует это послание 25 июня. См.: Тарле Е. Указ. соч. С. 431–432. – Примеч. перев.)
[17] Ibid. P. 196. (Цитата, приводимая автором в английском переводе, неверна. В данном переводе письмо царя цитируется по его русскоязычному оригиналу, приводимому Евгением Тарле. См.: Тарле Е. Указ. соч. С. 432. – Примеч. перев.)
[18] Хрущев А. История обороны Севастополя. СПб., 1889. С. 120–122; Тарле Е. Указ. соч. Т. 2. С. 344–347; Seaton A. Op. cit. P. 197.
[19] Сullet M.O. Un régiment de ligne pendant la guerre d’orient: Notes et souvenirs d’un officier d’infanterie 1854–1855–1856. Lyon, 1894. P. 199–203; Seaton A. Op. cit. P. 202; Cтолыпин Д. Из личных воспоминаний о крымской войне и о земледельческих порядках. М., 1874. С. 12–16; Красовский И. Из воспоминаний о войне 1853–56. М., 1874; Jaeger P. Le mura di Sebastopoli: Gli italiani in Crimea 1855–56. Milan, 1991. P. 306–309.
[20] Cullet M.O. Op. cit. P. 207–208.
[21] Seaton A. Op. cit. P. 205; Herbé J. Français et russes en Crimée: Lettres d’un officier français à sa famille pendant la champagne d’Orient. Paris, 1892. P. 318.
[22] Jaeger P. Op. cit. P. 315; Loizillon H. Op. cit. P. 168–170; Seacole M. Wonderful Adventures of Mrs Seacole in Many Lands. London, 2005. P. 142; Buzzard T. With the Turkish Army in the Crimea and Asia Minor. London, 1915. P. 145.
[23] Seaton A. Op. cit. P. 206–207.
[24] Herbé J. Op. cit. P. 321; Берг Н. Записки об осаде Севастополя: В 2 т. М., 1858. Т. 2. С. 1.
[25] Вроченский М. Указ. соч. С. 201.
[26] Small H. The Crimean War: Queen Victoria’s War with the Russian Tsars. Stroud, 2007. P. 169–170; Ершов А.И. Указ. соч. С. 157, 242–243; Cullet M.O. Op. cit. P. 220.
[27] Ершов А.И. Указ. соч. С. 247–248; Гюббенет Х. Указ. соч. С. 148.
[28] РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 5758. Л. 57; Вроченский М. Указ. соч. С. 213–220; Тарле Е. Указ. соч. Т. 2. С. 360–361. О разведданных, получаемых русскими от пленных англичан и французов см.: РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 5687. Л. 7.
[29] Niel A. Siège de Sébastopol: Journal des opérations du génie. Paris, 1858. P. 492–502; Perret E. Les Français en orient: Récits de Crimée 1854–1856. Paris, 1889. P. 377–379; Herbé J. Op. cit. P. 328–329; Воспоминания Прокофия Антоновича Подпалова, участника в Дунайском походе в 1853–54 годах и в Севастопольской обороне / Сост. В. Ляскоронский. Киев, 1904. С. 19–20.
[30] РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 5758. Л. 58–60; Вязмитинов А. Севастополь от 21 марта по 28 августа 1855 года // Русская старина. 1882. Т. 34. С. 54–56; Ершов А.И. Указ. соч. С. 277–279.
[31] Spilsbury J. The Thin Red Line: An Eyewitness History of the Crimean War. London, 2005. P. 303.
[32] Ibid. P. 304; Campbell C. Letters from Camp to His Relatives during the Siege of Sebastopol. London, 1894. P. 316–317; Clifford H. Op. cit. P. 257–258.
[33] РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 5758. Л. 65.
[34] Богданович М. Восточная война 1853–1856: В 4 т. СПб., 1876. Т. 4. С. 127.
[35] РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 5758. Л. 68; Толычева Т. Рассказы старушки об осаде Севастополя. М., 1881. С. 87–90.
[36] Толстой Л.Н. Письмо Т.А. Ергольской, 4 сентября 1855 // Он же. Полное собрание сочинений… Т. 59. С. 335.
[37] Гюббенет Х. Указ. соч. С. 19, 152–153; The Times. 1855. September 27.
[38] Boniface E. Op. cit. P. 295–296; Buzzard T. Op. cit. P. 193.
[39] Vanson E. Crimée, Italie, Mexique: Lettres de campagnes 1854–1867. Paris, 1905. P. 154, 161; NAM. 2005-07-719. Golaphy letter. 22 September 1855.
[40] National Archive, London. War Office 28/126; NAM 6807-379/4 (Panmure to Codrington. 9 November 1855).