Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2016
Слухи о предстоящем распаде России распространяются давно и сильно фольклоризированы. В застольных разговорах и в СМИ предстоящий распад России всегда был популярным сюжетом. Академия (как российская, так и западная) в разработке этой темы недалеко ушла от фольклора.
Конечно, конфигурация и морфоструктура российского пространства сами по себе всегда возбуждали резонные сомнения в том, что целостность российского пространства гарантирована навсегда. Но предсказывать его будущее, и тем более оценивать разные его варианты как «желательные» или «нежелательные» с точки зрения интересов культурно-исторического российства, или, если угодно, «российской нации», надо с очень большой осторожностью. На мой взгляд, агентура этого фольклора допускает целый ряд некорректностей в оценке будущего России. Она либо чрезмерно приближает наступление некоторых вполне вероятных перемен в состоянии России как геополитического субъекта, отчего они выглядят гораздо более «страшными», чем они есть на самом деле. Либо сильно преувеличивает потенциал центробежных сил. Либо, не задумываясь оценивает центробежные тенденции и их результаты как безусловно негативные. Либо все вместе. Короче: этот фольклор апокалиптичен – по меньшей мере на уровне риторики.
Пессимизм предсказателей имеют психологические и методологические корни. Чисто психологически пророчества о распаде России – это продукт меланхолии и ресентимента социальных слоев, считающих себя (отчасти самодеятельно, а отчасти с подсказки популярного в этих кругах Вильфредо Парето) «контрэлитой», незаконно и насильно устраненной от руководства страной. Они хотят сказать, что самозванные и самоуправные верхи российского общества ведут Россию к историческому концу. При этом их представление о «гибели России» полностью совпадает с представлением действующей власти и выглядит именно и прежде всего как демонтаж единого российского пространства.
Эта «апокалиптика» имеет две версии. Агентура одной из них, позиционируя себя как патриотическая (националистическая), что называется, «бьет тревогу» и требует этому помешать. Агентура другой версии – русофобы, по большей части сами русские, но иногда и «националы» из бывших союзных республик[1]. Эта агентура настроена фаталистически. Она согласна с «патриотами», что Россия при смерти, но считает, что сделать уже ничего нельзя и что Россия свою участь вполне заслужила.
Методологические некорректности предсказаний скорой ликвидации России отчасти объясняются их психологическими корнями. Возбужденная и по всем признакам бессильная «контрэлита» хочет, чтобы ее пророчества выглядели очень страшными, и просто не знает, как добиться этого эффекта, если не предвещать близость распада, легкомысленно забывая, что обсуждает процессы, имеющие (даже если они неотвратимы) «естественную» длительность, которая по меньшей мере на порядок дольше, чем стандартные избирательные циклы, и определенно дольше двух–трех поколений.
Но не только в этом дело. Сознание всех социальных слоев российского общества, за исключением либертариански настроенной богемы (и то лишь в одном определенном аспекте[2]), архаично и провинциально. Похоже на то, что возросшее знакомство русских с типичными сегодня для «Запада» умонастроениями привело к еще большей архаизации российского сознания.
То же самое можно сказать и о провинциальности русской общественной мысли. Русская мысль интерпретирует российское общество так, как будто оно живет и меняется вне глобального контекста, чаще всего не замечая ни действительных сходств, ни действительных различий между «российством» и «западом» как постоянным горизонтом для самооценок.
Имея все это в виду, займемся теперь самими предсказаниями о распаде России. Разложим этот фольклор на несколько тем, которые в актуальном фольклоре на самом деле по-разному – и некорректно – перепутаны.
Начнем с угрозы, что Россия теряет территорию. Речь идет, конечно, прежде всего об удаленных областях Сибири и Дальнего Востока, находящихся под сильным демографическим давлением Китая. Хотя в роли «захватчиков» фигурируют также США, Турция, Япония, Корея, Польша, Казахстан, Румыния и даже Украина – чей распад кажется на самом деле гораздо более реальным, чем распад России.
Слов нет, Петербургу/Москве всегда было трудно сохранить в своем составе заволжскую (зауральскую) часть своего номинального домена. У метрополии в свое время хватило ума продать Аляску. Это было сделано определенно из опасений, что Канада и США все равно присвоят себе эту землю явочным порядком. С Сибирью и Дальним Востоком такая операция была немыслима даже тогда, тем более теперь[3]. Но их и незачем продавать – никто их у России не отнимет.
Территория, или, иначе говоря, земля, – ресурс, фактор производства, им можно манипулировать, получая при этом или земельную ренту, или доход от инвестиций. А если ее не удается эффективно заселить, то выгоду можно получать, привлекая трудовые ресурсы из других стран с полным или редуцированным гражданством или даже совсем без граждантва (по срочным контрактам). Кроме того, можно привлекать для их освоения транснациональные корпорации. Для этого «землевладельцу» только нужно избавиться от иррационального страха, что инвесторы, арендаторы и поселенцы впоследствии непременно откажутся платить ренту и захотят войти в состав государств, из которых они происходят.
Чтобы такое отторжение территории случилось, должна радикально изменниться вся практика международных отношений – более того, вся практика отношений собственности. Дело в том, что территория Швамбрании, помимо того, что это «мать-земля», «святыня», «почва и кровь» и прочая «нарративная» абракадабра, есть «частная собственность» нации, коль скоро государство в пространстве мирового порядка выступает как частно-правовой субъект. Владение территорией и есть, собственно, то, что мы называем «суверенитет». И государство остается суверенным, пока имеет на свою территорию право собственности, кто бы эту территорию ни населял и кому бы ни принадлежали все находящиеся на ней движимые и недвижимые фонды. Не похоже, что в мире дело идет к отмене права на владение частной собственностью. По некоторым признакам именно этот институт сейчас самый устойчивый и надежный в быстро меняющемся мире. Таким образом, утрата слабо интегрированных территорий не грозит теперь никому. А если все-таки до этого дойдет, то это будет означать, что мировой порядок разрушен и мы вернулись к домодерному геополитическому беспорядку со всем адекватным ему этическим и правовым дискурсом, где все решается силой и только силой. Но, пока этого не произошло, право России на сохранение своих границ незыблемо.
Что мешает это осознать? Прежде всего подозрения, что зловещие внешние силы хотят Россию ослабить. В комбинации с представлениями о территории как непременном признаке геополитической полноценности нации выступает и архаический культ земли, характерный для национального самосознания. Из-за этого культа нация («нарратив-нация») может вообразить утрату геополитического статуса только как утрату территории и не может себе представить сохранение своего статуса при сокращении территории или, наоборот, утрату статуса без утраты территории.
Страх потерять территорию также отчасти сохраняется под впечатлением от распада СССР. В представлении стандартного россиянина большие куски территории в границах бывших республик должны были бы оставаться в России. Думать так есть основания – тогда действительно оказывается, что Россия уже начала терять «свою» территорию и это будет продолжаться. Это будет казаться тем более вероятным, что само русское сознание склонно считать естественным желание вернуть себе «утраченное» (Крым, Новороссия). Логика тут проста: если мы сами хотим захватить территорию, то ведь и другие не лучше нас и, конечно, должны хотеть того же самого. Не совсем, кстати, абсурдное предположение.
Другой популярный сценарий «гибели» России – ее демонтаж в результате сепаратистских движений. Этот страх еще более усиливается опасениями, что выходящие из состава России новые геополитии будут тут же пристраиваться под другие «геополитические крыши», что в глазах русских мало отличается от аннексии.
Если какие-то «швамбрании» действительно от России отделятся, то последнее опасение вполне оправдано. Недавний опыт показал, что страны Восточной Европы, вернувшие себе реальный суверенитет, поспешили спрятаться от геополитической ответственности под «крышу» другого «гегемона». Построссийские «швамбрании», конечно, тоже будут иметь к этому склонность. Но тут возьмет свое география. Некоторым покажется более удобным оставаться в орбите Москвы (без всякого принуждения). Других никто не захочет крышевать. Третьих, даже после демонтажа, Москва сама захочет силой удержать под своей крышей, если сочтет это особенно для себя необходимым.
Но, чтобы эта ситуация возникла, все-таки прежде должны материализоваться сами сецессии. Кто же именно и как сумеет отделиться от России? Когда-нибудь в принципе, или, скажем, в течение нескольких десятилетий? Есть ли вообще в пределах России центробежные тенденции? Пророки распада обычно без колебаний уверяют, что есть. Я в этом очень сильно сомневаюсь. Пока в России не видно ни сильных агентур сепаратизма, ни сильных сепаратистских нарративов (ни пассеистских, ни футуристических), способных стимулировать соответствующие коллективные действия. Они могут появиться и, возможно, уже появляются в городах с некоторыми «столичными» претензиями, но им еще долго предстоит вызревать до оперативной полноценности. К тому же сейчас совершенно невозможно сказать, с какими именно территориями эти нарративы будут отождествляться. Есть несколько вариантов будущей геополитической конфигурации российского пространства, и какой из них возобладает, сказать невозможно.
Прогнозы этого рода вдохновляются теорией (точнее, эмпирическим обобщением), согласно которой выделиться из существующих государств хотят прежде всего компактные этносы, считающие себя неравноправными по отношению к титульной нации, и периферийные территории, считающие, что гегемон государственности их эксплуатирует. Эти представления в принципе устарели, потому что нынешние сепаратизмы не реже, если не чаще, мотивированы, наоборот, желанием более богатых и политически зрелых территорий избавиться от «сырой» и отсталой периферии. Между прочим, демонтаж СССР можно считать результатом русского сепаратизма не меньше, если не больше, чем какого-либо другого[4]. Но полагаться на эту теорию сепаратизма для прогнозирования будущего российского политического пространства – значит лениво игнорировать географическую и культурную реальность мультиэтнического исторического российства.
Два номинально нерусских и даже неславянских этноса, которые выглядят достаточно массивно в качестве популяций, могли бы как будто проявить сепаратистскую инициативу. Это татары и чеченцы – второй и третий по численности «народы» в составе России. Хотя у тех и у других, конечно, есть националистический нарратив, а некоторые чеченские кланы даже пытались создать под своим контролем независимую Ичкерию, и те и другие – вместе со своими мощными диаспорами – сейчас как будто бы больше заинтересованы наращивать свое (уже значительное) лобби в Москве, чем отделяться от России, что они на практике и демонстрируют. Остальные титульные народы разных автономий, существующие в границах, предписанных им еще советскими размежеваниями, до сих пор никаких сепаратистских поползновений не обнаруживали и вряд ли обнаружат, как бы это ни объяснялось[5].
Регионально-русские сепаратизмы, вопреки привычному представлению о том, что сепаратизм должен обязательно быть «национально-освободительным», имеют в силу некоторых географических особенностей России больше шансов, чем этнические. Но они как будто бы пока совсем не зафиксированы ни в политической практике, ни в общественной полемике. Более того, политическая агентура «квазиимперской» установки на «единую и неделимую» сейчас комплектуется, кажется, скорее выходцами из российских провинций, что заставляет вспомнить установку алжирских французов в 1940–1950-е годы.
Но каким бы ни оказалось наполнение будущего российскго пространства, выделившимся из России новым государствам еще придется думать о границах друг с другом. Если эта перспектива будет осознана, она может отпугнуть от сепаратизма любую агентуру, даже самую радикальную. Если она не осознана, то это приведет ко множеству территориальных конфликтов и затем к обратной центробежной тенденции, по классической схеме Гоббса.
Помимо всего этого, всякий субъект, объявивший себя независимым от Москвы, не имеет шансов на международное признание. Попытка сецессии вопреки воле Москвы до сих пор была только одна – Чечня. Никто ее не признал. Делать обобщения на основании одного случая, конечно, некорректно. Но есть более убедительные спекулятивные соображения, позволяющие предположить, что так будет и впредь.
Итак, если России не угрожает потеря территории в пользу других государств и если на ее территории не просматриваются никакие убедительные сецессионистские инициативы, то остается еще один вариант ее распада. Традиционный центр ослабевает и теряет контроль над периферией.
Этот вариант распада – повторяющееся событие в потоке истории и, стало быть, устойчивое свойство этого потока. Любой порядок вырождается и рано или поздно переживает кризис существования. В ходе этих кризисов выродившийся порядок может восстановиться в неизменном виде, или уступить место другому, или прекратиться навсегда. Тогда подконтрольная ему территория становится периферией другого порядка, либо на место рухнувшего порядка приходят несколько других.
В подобных случаях на местах зарождаются новые очаги господства. Как правило, это вооруженные клики и харизматические военные лидеры – «полководцы», «военкомы», war lords (рискну предложить неологизм «военлорды») со своими дружинами – в сущности банды рэкетиров. Таковы были будущие феодальные «князья» послеримской Европы. Классический недавний пример – Китай в первой половине ХХ века. Термин war lord как раз тогда стал особенно популярным в прессе и в политической науке. То же самое было в России после 1917 года. У нас на глазах это происходит в Сомали, Ливии и Сирии. Какова же вероятность такого сценария в России?
Перед рассуждениями на этот счет скажем кое-что о русской политической традиции вообще.
Общий кризис порядка как традиции в России – важнейшая характеристика самой этой традиции. В течение всей Новой истории. Российская власть эти кризисы сама провоцировала реформами (а не задержками реформ, как это кажется на первый взгляд) и сама же потом их ликвидировала. При этом в сущности российская власть в течение двух столетий оформилась как система управления такими циклами или «управлением кризисов» (crisis management), как это называется в теории и практике управления. В результате кризисы долго оставались сильно редуцированы (иногда даже мало заметны), то есть не сопровождались полной сменой господствующего слоя и центробежной тенденцией.
Но кризис 1905–1922 годов вышел из-под контроля власти; он был глубоким и острым, сопровождался сменой господствующего слоя и его ресурсной базы. Помимо этого, очень сильной была тенденция к демонтажу того, что тогда называлось «империей», и многим тогда казалось, что Россия навсегда впадает в хаос (смотри, например, беллетристику генерала Краснова).
Большевикам пришлось потратить немало усилий, чтобы ликвидировать возникшие в ходе гражданской войны очаги чисто силового самоуправления. В конце концов, они преуспели не только в границах собственно России, но и на ее имперской периферии (кроме Балтии и Польши).
Длительность и глубину кризиса, начавшегося в конце 1980-х годов, пока определить трудно. Кризис то ли был «моментальным», то ли не кончился до сих пор. Сменился ли господствующий слой при этом, до конца пока не очень ясно[6]. Но центробежная тенденция в результате некоторой «токсической» комбинации событий усилилась и оказалась необратимой. СССР был демонтирован. К счастью, формально федеративное устройство СССР позволило провести эту операцию легко и безболезненно. Не было необходимости в «военкомствах», поскольку республики располагали по меньшей мере декоративными структурами власти. Да и границы между новыми государствами были предопределены, хотя и нуждались, очевидно, в коррективах, чем Кремль легкомысленно пренебрег, за что расплачивается и еще будет расплачиваться.
Представление о российской власти как об аппарате управления кризисами, предполагает не просто неизбежность кризиса, но его необходимость. Кремль, сам никакой теорией не руководствуясь, но в силу инстинкта, имманентного 200-летнему опыту, может выжидать, когда начнется кризис и даже спровоцировать его, чтобы снова показать свою незаменимость как единственной агентуры, способной решать проблемы национального существования и тем самым оживить свою легитимность.
Но, как показал опыт последних двух кризисов, этот «трюк» может выйти из-под контроля. И вот тогда, поскольку никаких традиций политической жизни на местах в России нет, власть на местах никому не достанется автоматически и станет добычей военизированныек харизматических клик. Выглядеть они будут не так, как во времена гражданской войны, то есть не как полевые армии[7], а скорее как городские бандитски-бюрократические клики. Они и возникали, между прочим, в начале перестройки, но в тот раз их удалось (если удалось) подавить.
На этот раз, если Кремль окажется слабее, чем он сам думает, то вероятность такого сценария весьма велика. В отсутствие запасной элиты и легитимных правоприемников страна действительно может оказаться в состоянии, в каком Европа находилась после падения Рима, Китай в первой половине XX века и Ближний Восток находится теперь, то есть в состоянии глубокой геополитической реконструкции при решающем участии возникающих спонтанно центров силы. Исход такого кризиса заранее не известен. Чисто умозрительно единство может восстановиться, если появится харизматическая сила в самом центре – того же рода, что и на местах, только более сильная. В этом «шторме» может даже родиться так долго ускользавшая от России демократия. Если же этого не случится, то может начаться процесс формирования новых государств на месте России, как это было в Европе в эпоху раннего модерна, а потом после наполеоновских войн в XIX веке. Его драматургию и длительность предвидеть невозможно.
Эту перспективу фольклор видит и рисует ее в самых черных красках. Спрашивается, почему эта перспектива кажется российскому общественному сознанию такой катастрофической?
Прежде всего российское сознание не может привыкнуть к превращению России из сверхдержавы в регионального геополитического гегемона, к тому же до сих пор не очень эффективного и уверенного в себе. Большинству россиян кажется, что такое происходит только с Россией, и у них возникает очередной комплекс неполноценности. В этом российское самосознание не отличается от других великодержавных самосознаний. «Великая Британия или никакая», «Великая Франция или никакая» – так говорили премьер-министр Вильсон и президент де Голль, когда эти державы теряли свой имперский статус. Утрата великодержавного положения тяжело переживалась в Германии и Японии. США тоже мало готовы к этому. Все старые великие державы (как их элита, так и контрэлита, а также возбужденная часть плебса[8]) больше всего боятся, что на их место придут новые – и прежде всего Китай.
Но под этим еще вполне рациональным (ложным или нет, неважно) опасением обнаруживается другой, еще более сильный и, пожалуй, атавистический – универсальный и иррациональный – страх. Публика боится, что постепенно ликвидируется сама геополитическая роль (статус) «великой державы». Народы (вместе со своими элитами и контрэлитами) привыкли жить в мире, где порядок наводят «великаны» – сговором или войной – и просто не могут себе представить, как порядок будет наводиться в мире карликов. В эстетике масс «хорошее» (оно же «красивое») – это «большое»[9]. Самое страшное в этом для народного сознания, как всегда, – неизвестность. Этот страх удерживает глобальный политический истеблишмент от либерализации международного права и побуждает упорно цепляться за все, что поддерживает status quo, то есть доктрину государственного суверенитета со всеми его нормативными коннотатами.
Между тем, демонтаж геополитических великанов – это, может быть, проявление эволюционного успеха[10] малоформатного государства как вида и, стало быть, необратимый (на этом витке) тренд эволюции антропосферы. Пока этот тренд сильно тормозится. Но, как нередко бывает в подобных случаях, он может в какой-то момент резко ускориться. И тогда в более выгодном положении окажутся те крупноформатные геополитически образования, которым будет легче демонтироваться. Потому что они будут иметь гораздо больше шансов быть разобраны легко и – прежде всего – мирно, без долговременного пребывания в состоянии разборки (в обоих смыслах этого слова в нынешнем русском языке).
Есть основания подозревать, что Россия как раз не окажется в их числе. Из-за отсутствия более или менее демаркированных реальных (а не номинальных – по этническому титулу) геополитических пространств в ее нынешних границах и, что еще важнее, из-за отсутствия более или менее зрелых агентур сепаратизма.
Ей, таким образом, грозит не столько демонтаж, сколько его задержка. Реальная опасность для исторического российства – не его геополитический демонтаж, а то, что ему придется для демонтажа сначала пройти через состояние хаоса. Это может продолжаться долго. Вот чего следует сильно бояться[11], а не потери территорий.
[1] После получения независимости им стало удобнее, наоборот, подчеркивать неодолимость экспансии Москвы, мечтающей о восстановлении «советского пространства».
[2] Я имею в виду либертарианство как стиль жизни.
[3] Один из многих псевдополитических эксцентриков рубежа веков Герман Стерлигов предлагал это сделать – то ли всерьез, то ли ради провокации.
[4] Этот зигзаг в процессе демонтажа СССР вдохновляет у особо патологических патриотов подозрения, что Москва и сейчас тайком от народа хочет избавиться от своих периферий.
[5] У мелких этнократий для этого просто недостаточная масса, а все этнократии вообще надежно соединяет с Москвой взаимная коррупция. Почему-то считается, что коррумпированные этнократии больше хотят независимости. Скорее дело обстоит прямо наоборот. На этом поле есть где разгуляться любознательному исследователю.
[6] В химической формуле российской агентуры господства соединяются бюрократия, жандармерия (на базе бывшего КГБ как сословия), партократия и плутократия, но, как они соотносятся количественно, в какой мере перекрывают друг друга и как взаимодействуют, до сих пор толком не выяснялось. А если в Академии об этом знают лучше, то до публики это знание, конечно, не дошло.
[7] Чеченский эпизод в 1990-е годы был в русле этого сценария и во многих отношениях похож на эпизоды, характерные для гражданской войны, хотя и оркестровался как национально-освободительная борьба. Конечно, это военкомство было этнически окрашено, но это была его попутная характеристика.
[8] Контрэлита, возможно, и есть возбужденная часть плебса, чем в большой мере и объясняется ее неспособность артикулировать какие бы то ни было эффективные темы политической борьбы и погруженность в мифологию и морализаторство.
[9] «Я планов наших люблю громадье» (Маяковский). Мудрый Фриц Шумахер понимал, что пропаганда малых форм должна апеллировать к эстетическому чувству, и вдвинул лозунг «Small is beautiful». Переворота не получилось, но его кампания на рубеже 1960–1970-х годов не осталась бесследной.
[10] Я знаю, что магистральная социология относится с большим недоверием к интерпретации социогенеза в терминах теории эволюции, но ее авторитетные сторонники – Фридрих фон Хайек и Уолтер Гаррисон Рансиман. А вот интересное наблюдение: «Размер (площадь) государств до конца XIX века возрастал, а потом уменьшается – это факт, хотя и до сих пор плохо осознанный (Lake D.A., O’Mahony A. Territory and War: Size andPatterns of Interstate Conflict // Kahler M., Walter B. (Eds.). Territoriality and Conflict in an Era of Globalization. San Diego: University of California Press, 2006. P. 134. – Курсив мой). Кстати, биологи уверяют, что крупные животные виды обречены – мыши вытесняют слонов.
[11] Трудно сказать, насколько массы и их элиты боятся того, чего на самом деле следует бояться, а именно самого беспорядка и сопутствующих ему эксцессов насилия.