Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2015
Последняя речь Яноша Кадара[1]
Последняя публичная речь Яноша Кадара (1912–1989), произнесенная 12 апреля 1989 года на заседании Центрального комитета Венгерской социалистической рабочей партии (ВСРП) – удивительный исторический и человеческий документ. Председателю ВСРП[2] в 1989-м было 77 лет – и он уже некоторое время не руководил страной. Во время апрельского заседания ЦК ВСРП, перед началом итогового голосования Карой Грос (1930–1996) – преемник Кадара на посту генерального секретаря – сообщил, что председатель партии желает обратиться к членам Центрального комитета. К удивлению собравшихся, Янош Кадар произнес не просто речь, но настоящее «последнее слово», в котором пытался оправдать свою причастность к смерти Имре Надя и прочим важнейшим событиям послевоенной венгерской истории.
Волнение, болезнь, стремление оправдать свои действия и одновременно обелить себя, события давнего и недавнего прошлого – все смешалось в этом потоке сознания, удивительном образце внутренней речи, почти бесконтрольно выпущенной наружу. Сознание борется с подсознанием, останавливает говорящего, когда тот уже готов произнести что-то, что могло бы ему самому повредить. Огромный опыт соответствующей политической риторики позволяет выдавать готовые штампы, однако периодически выступающий срывается, и сквозь природный ораторский талант (Кадар был признанным мастером публичных выступлений) и риторику, на оттачивание которой ушли десятилетия, пробивается живой человек.
Если внимательно читать эту речь, то обращаешь внимание на несколько повторяющихся мотивов, связанных с ключевыми моментами политической карьеры Кадара. Это, безусловно, суд над Ласло Райком[3], проведенный в лучших традициях советских показательных процессов в 1948–1949 годах[4], – Кадар участвовал в подготовке процесса. Второй блок событий – 1956 год и расправа над Имре Надем[5]. После казни Надя и его соратников в 1958-м Кадар долгие годы пытался убедить себя и других в том, что не несет ответственности за вынесенный приговор, и старательно избегал на широкой публике произносить имя Надя; в своей последней речи он несколько раз упоминает о нем, не называя имени, и в конце все-таки произносит его. Еще одна мучительная тема – переход на должность председателя партии в 1988 году, когда Кадара фактически сместили с поста генсека в связи с резким ухудшением здоровья[6]. Не давали ему покоя и вечные обвинения в особых отношениях с советским руководством: имеющиеся факты указывают на то, что «советским агентом» Кадар все-таки не был[7], тем не менее в своей последней речи он постоянно возвращается к этой обидной для него характеристике.
Монолог Яноша Кадара – одновременно попытка вытеснить неприятные воспоминания и разобраться с ними. После этого выступления состояние Кадара резко ухудшилось, он практически перестал появляться на людях, а спустя несколько месяцев, 6 июля 1989 года, скончался. Это произошло в тот же день, когда Верховный суд Венгрии после пересмотра дела 1956 года реабилитировал Имре Надя (16 июня 1989 года останки Надя и его соратников были с почестями перезахоронены).
На членов ЦК, присутствовавших на заседании, выступление Кадара произвело убийственное впечатление. Бессилие и смятение человека, столько лет руководившего страной, а теперь, мучимого совестью и болезнью, с трудом связывающего слова, были восприняты многими как конец эпохи. Достоянием общественности речь стала в мае 1996 года, когда ее опубликовал журнал «Беселё» («Beszélő») с комментариями писателя и публициста Михая Корниша. Публикация «Последней речи Яноша Кадара» стала настоящей сенсацией и позже послужила основой для одноименной пьесы и книги («Kádár János utolsó beszéde», 2006), а в 2007 году режиссер Андраш Шойом снял по сценарию Михая Корниша документальный фильм с тем же названием.
Приведенный ниже перевод речи выполнен по тексту протокола и аудиозаписи выступления Яноша Кадара. Запись сделана на закрытом заседании ЦК ВСРП 12 апреля 1989 года и находится в открытом доступе в Государственном архиве Венгрии[8]. Вставки в квадратных скобках восполняют пропущенные фрагменты – часть их была предложена Михаем Корнишем при первой публикации речи, так как оригинальный текст без них понять довольно трудно: из-за волнения и болезни Кадар пропускает слова, проговаривает куски фраз в голове, порой «выпуская» наружу лишь первую или вторую часть предложения. Однако при сравнении аудиозаписи, непосредственно текста протокола заседания ЦК и текста Корниша можно заметить, что венгерский комментатор часто «додумывает» за оратора. Автор перевода предпочла оставить отдельные места без добавлений, чтобы сохранить специфику документа. Иногда пропущенными оказываются лишь грамматические элементы – в таких случаях мы взяли на себя смелость вставить их самостоятельно.
[Оксана Якименко]
Янош Кадар: Прошу прощения, что попросил дать мне возможность выступить первым, потому как речь моя будет чуть длиннее обычного. Вы меня давно не слушали – потéрпите. У речи без бумажки есть преимущества и недостатки. И у речи по бумажке есть недостатки.
Позвольте мне заметить следующее. У меня развивается болезнь, очень похожая на то, чем страдает моя супруга; мы оба худеем – и она, и я. Мнение врачей следующее: моя супруга пять лет ходит с палочкой, она ходит с палочкой и худеет потому, что перенесла серьезную полостную операцию, когда я сидел в тюрьме. Ее призывали отречься от меня, а она не отреклась, за это ей запретили упоминать имя мужа[9]. Она работала в подвале, грязном помещении, где набивали мягкие игрушки, там были уже женщины ее возраста, это и теперь немаловажно, и вдруг [те, кто с ней работал] про меня узнали[10]. И удивились, как она отреагировала на то, что они знают, когда я был при нашем режиме в тюрьме.
Есть у меня еще одна просьба. У меня проблема в том, я потому все забываю, часто [не] знаю, что мне нужно, я тоже худею. Теряю привычный вес – не знаю, каким вы меня помните: раздувшимся или с животом, у меня годами вес не менялся. Это не врачебная тайна, я не там взвешивался[11]. Беда моя в том, что я все думаю, не могу остановиться, а для этого нужна энергия. Я вес теряю не из-за живота. Врачу я всегда признаюсь: с тех пор, как я оказался в таком положении, что не могу говорить, ведь [несмотря на нынешнее слабое здоровье] я [все-таки] своими ногами хожу, мне приходится рассказывать и такие вещи, за которые я отвечаю[12]. Вы сейчас от меня услышите странные вещи. За что я несу ответственность? [Есть хорошая фраза для ответа на этот вопрос], которую не я использовал, [а] другой человек с Запада, который сказал, когда здесь были советские танки. Как он сказал, «у Дуная слишком быстрое течение»[13]. Мне же и о том еще надо думать, если я буду здоров, а не болен, но в том смысле, как говорит один профессор-терапевт, к сожалению, даже он не знает [когда я выздоровею], и никто не знает, до каких пор это продлится. Все это тянется дольше, чем я просил. Было дело, у меня уже был парализован двигательный нерв руки. Не чувствительный, а двигательный, я не знал, что это две разные вещи, ведь когда огонь будет жечь[14], но указательным пальцем и мизинцем двигать не могу.
Я в общественной жизни, если только можно было, без бумажки говорил. А если писал какое-нибудь важное письмо – и тому есть свидетели, – садился и писал. Я ведь человек простой, всего четыре класса начальной окончил и четыре класса тогдашней средней школы – тогда получше учили, серьезней к делу относились. Ребенок по крайней мере мог научиться писать, читать, без постоянных обновлений, чтобы каждый год – новый порядок и все такое. И я вам скажу, теперь уже смею сказать, что в определенный момент я попал в такое окружение, где было ясно: то, чего я так маниакально хотел, не воплотится в жизнь[15]. Не знаю, сколько там было народу, и заявляю, заявляю в присутствии генерального секретаря, что он не несет ответственности за то, что я здесь сейчас говорю. Я был в замешательстве. В замешательстве. [С моей стороны] было опрометчиво – и я попросил, поскольку не только от своего имени говорю, меня обязывает система и дисциплина. Ведь если на карикатуре[16] изображены три человека, это значит, что у партии нет [единого] ориентира, значит, есть одна фигура. Все трое смотрят в разные стороны. Есть и центральная фигура. Значит, он думает, будто все три говорят как официальные лица. Вот в чем моя ответственность[17].
Я не против: вы потом что угодно говорите, что хотите, то и говорите, меня ведь любой может пристрелить, потому как я осознавал эту ответственность, что никого не назову. Никого, за исключением того, кого вы выберете тайным голосованием[18]. И дайте мне воды побольше, а то я нервничаю.
Проблема моя не только в том, что многие молодые и неопытные говорят: что это за больной, если на своих двоих ходит? Вы думаете, вы все знаете, – извиняюсь, не все знают, кто остался членом ЦК с тех времен, когда я до операции выступал и потом. Врач говорит, что моя беда в том, что я постоянно размышляю о своей ответственности, ведь есть в этом такой [момент] – теперь уже вас избирают тайным голосованием, таким образом, вы не обязаны называть того, кто участвовал в подобном разговоре, на котором были все. Точно не знаю, сколько было народу, которые постоянно повторяли, мол, правда, вы же глава партии, и без конца орут, что он не может выступить. Почему сам глава партии не может выступить!
Я знаю, просил об этом – ведь у каждого есть на это право, у каждого, кто делает интервью, – если заранее не предоставят в письменном виде вопросы и человек с этим не согласен, он может отказаться давать интервью. Второе: надо документами подкрепить по новому венгерскому порядку. Я теперь не тот, что прежде. Из-за болезни тоже, ведь я день и ночь ломаю голову над тем, чтобы дать такой ответ, чтобы там была однозначно [подпись], скажем товарища Петера[19], Гроса, то есть тот, кто чувствует себя под прицелом, потому что этого очень сложно избежать. Я не знаю конкретного человека, перед которым я должен отчитываться, надо сказать.
У меня идея фикс связана со следующим. Если на столе лежит прибор, с помощью которого можно записывать на магнитофонную пленку, то я не могу сделать так, чтобы работать с секретным – не хочу говорить с чем, – пригодным для этих же целей[20]. Не хочу употреблять этого слова – нехорошее слово, профессиональный жаргон.
Товарищ Грос очень внимателен [в ответ на протянутый Гросом стакан воды]. А меня [по закону нельзя подвергнуть суду, потому что я тяжело болен], это задокументировано, только не у меня, [потому что] врачебную тайну разглашать нельзя, и никто не может привлечь того [кто болен], потому что [врач] отвечает перед начальством и перед всеми, включая и пациента. Поэтому я думал, что ответственно заявляю: люди высокого ранга[21] не интересуются ни Венгрией, ни союзными обязательствами Венгрии.
Не сердитесь, что мне в моем нынешнем положении нужны кое-какие записи, думаю, вы знаете, что после операции [мне] тоже нужны были записи. И я ни от кого этого не скрывал, и за это отвечает не тот человек, который сделал мне эту довольно сложную операцию, это я тоже хочу подчеркнуть. Потому как он примерно в начале сентября посмотрел и сказал, что может сделать [операцию] с местным обезболиванием, а не под общим наркозом, [спросил], когда у меня будет время. Я в ответ посмотрел на него и сказал и сейчас прошу прощения у того врача, который изобрел эту кистевую хирургию. Я ему говорю, что могу выделить время только 15 ноября, ведь и у того человека время дорого, да и речь идет о моем здоровье. В общем, я пошел на риск, как потом выяснилось. Он это принял к сведению. Я ему говорю: «Ну, как?». А он отвечает – он ведь и сам перенес похожую операцию на ладони. И вот я здесь, в Центральном комитете, после девятидневного больничного ухода, прошу прощения, появился здесь, на заседании ЦК, и мне тогда не нужно было открывать, был такой порядок, тогда генеральный секретарь должен был открывать [заседание]. И я сказал: «15 ноября». Но что там происходит все это время, какой процесс внутри, этого никто не знает, даже тот, кто эту кистевую хирургию изобрел. [Врач мне] говорит: «Вы не волнуйтесь, надо обескровить руку, и можно делать операцию, вы даже не представляете, до какой степени развилась уже микрохирургия». Это правда, я не знаю, я такими вещами не занимаюсь.
Все так, но тем временем случилось вот что: примерно, я правда не хочу здесь [никого] обманывать, за три или сколько-то там недель до операции у меня парализовало двигательные нервы. Я, конечно, не знал, сколько времени идет микрохирургическая операция на руке, если нервы уже парализовало, этого никто не мог знать, даже профессор, который все это изобрел, даже он не мог знать, что происходит внутри. И я, черт возьми, должен был сразу сообщить, что у меня уже парализовало нерв, а я не сказал. А ведь мне никого не надо назначать, я каждому встречному-поперечному жаловался, что рука не двигается, процесс идет, двигательные нервы, вот эти [показывает руки], не двигаются.
И что мне делать? Я виноват в том, что допустил ошибку. А почему? Потому что обязался быть 7 ноября и мне надо солидаризироваться с назначенным тогда политическим комитетом, который называли центром власти, и с президентским советом. И поэтому я сказал, сами знаете, в парализованном состоянии, тому, кто брал интервью, тоже сказал – думаю, это уже не страшная тайна. Тот, за кого поручились важные люди, не интересно, я никого называть не буду, но это абсолютно надежный человек. А я говорю: «Что значит “абсолютно надежный”?». А он мне говорит, мол, потому, что я с оружием бился против контрреволюционеров. «Господи боже мой, – подумал я, – если его отстранят, как же он интервью со мной будет делать!»
Но я скажу, так оно и есть, я никогда не диктовал речи, которые говорил экспромтом, и могу привести примеры. Я даже не осмелюсь перечислить, на каком конгрессе кто был представителем беспартийных[22]. Не осмелюсь, потому что не хочу, чтобы их убрали, ведь они подобные вещи говорили о тогдашней позиции партии. И я сказал тому, кто просил об интервью, что не могу назначить срок, а тогда уже было срочно. Он сказал: «Две недели», а я снова буду вынужден только умолчать об имени, не знаю, что делать. Я ему говорю: «Не могу сказать кто, только после операции». И после операции я каждому встречному-поперечному говорил, какая это операция и сколько продлится, но я решил, [что приду сюда], не знаю, для кого и почему важно мое присутствие, потому что в библейском смысле я козел отпущения, потому что меня выбрали председателем [понизили в должности], и думаете, что я-таки партию и режим защищаю [и, значит, подхожу на роль козла отпущения]. И если я первым подам голос, то никто не может за это отвечать, потому что я совершил ошибку. Я сказал, что если я могу честно написать свое имя, то – и на полях могу делать заметки, я всем это сказал – буду просить, что бы ни говорили, чтобы я мог каким-то образом принимать участие в активной работе.
Я не мог принимать участия в активной работе. С кем я мог на деле говорить? Я, конечно, не виню и представителя Центрального комитета, товарища Майора, ведь все были ужасно заняты. Надо было [поговорить со мной, сказать], мол, сейчас такая ситуация, хотя я говорил, что готов побеседовать [хоть] с руководителями отделов, секретарями, вдруг у них возникнет потребность в конкретном опыте. Но для каждого обязательным является решение собственного коллектива, а не мое мнение, опыт. Ведь я старше всех[23].
А теперь я хотел бы спросить вас: скажите, [за что я несу ответственность?] – я показал врачу, что у меня есть еще одна проблема, не только паралич нерва. Нервы двигаются, двигательные нервы, но паралич длился так долго, что атрофировалась мышца. Это каждый на себе может проверить, если сделает вот так [показывает], худой человек или толстый, она вот тут выступает, и если я делаю рукой вот так [показывает], то провисает эта мышца. Так что [по ней видно, что] долго не работала. И бог знает, когда придет в порядок.
Товарищ Грос сказал в каком-то интервью или где-то еще, что назвали каких-то людей, многих, сказал, что может перечислить, остальные там незначительные, так что меня тоже не нужно называть, но на первом месте я стою. Но я нездоров, и, пока я болен, не могу.
Представьте, что моя супруга принимает добавку для увеличения мышечной массы, но мне ее принимать нельзя, ей подходит – детская добавка, сами знаете, но мне ее нельзя принимать, она так сказала. Но и врач подтвердил, мне нельзя принимать, потому как у меня другая проблема. У меня день и ночь – на это тоже энергия нужна – в голове крутится: в чем же моя ответственность и так далее. Поверьте, члены тогдашнего Центрального комитета знают все мои болячки, и я не хочу делать безответственных заявлений. А ведь я умею делать заявления для прессы без бумажки, только темы надо здесь записать. Скажу вам, и теперь слушайте внимательно, я слышал, об этом тоже была речь, что, возможно, 1 мая, если я буду в состоянии ходить, как раньше, приму участие в праздновании 1 мая, ведь мне как раз по пути, где я сказал, хочу кое-что сэкономить, чтобы не надо было просить обед на дом. Хотя мне все предлагали – и врач, и все остальные, – чтобы я просил на дом, если потребуется, я отказался.
А теперь послушайте мнение врача, это очень важно. Я сначала поговорил у финнов, которые не созвали открытую пресс-конференцию, потом по очереди. Сначала принял английского премьер-министра, сами знаете, она впервые была в коммунистической, так сказать, стране. Мне известно, каких взглядов придерживается товарищ Хегедюш[24]. С исторической точки зрения, он прибег к самокритике, ведь он подписал тогда то письмо, от которого в течение двух дней, если я правильно помню, отрекся тот человек, который с тех пор уже умер[25].
И скажите мне теперь, что я должен делать? Если у меня тогда самая главная задача состояла в том, чтобы в безопасности доехать до Сольнока[26]. Каким угодно образом. Кто бы меня ни окружал, я должен был доехать, но было у меня и другое обязательство. Я взял на себя ответственность за безопасность тех, кто – я действительно взял на себя ответственность [перед теми], – у кого в посольстве тогда находился [Имре Надь][27]. Но такой наивный человек, как я, потому взял на себя ответственность, что думал, будто [не так уж велика] моя просьба, чтобы два человека[28] сделали заявление, что не могут юридически претендовать [на свои законные посты]. Сейчас в исторической перспективе я вижу все это иначе. Но по их желанию, если я письменно беру на себя ответственность – и не прошу встречных мнений, – чтобы я позаботился об их безопасности, то я сам оказываюсь политически несостоятелен – тем самым признаю незаконность революционного рабоче-крестьянского правительства, а ведь эти двое требовали, чтобы их отпустили по домам. Не мог этого выполнить, ведь я никогда не читаю своих старых записей, когда говорю, иначе это [на меня] повлияет. Хотите – верьте, хотите – нет, я [знаю] и то, что было в том заявлении. К сожалению, была в этом заявлении одна ключевая фраза. И эта ключевая фраза повлекла за собой всяческие последствия.
Вы отлично знаете, что это значит для всех тех, для кого важна законность [тогдашнего и нынешнего] правительства. Вы еще сами проголосовали за это тайным голосованием, что законность партии важна, ведь если не контрреволюция[29], тогда я не знаю, кто на это может ссылаться. Я же досконально перечитал [свои тогдашние речи и вижу], что не называл контрреволюцией ни одного из движущих факторов. Даже этот. Я только сказал, что они открыли ворота контрреволюции. И что мне делать? Так она и называется, другого я придумать не могу. Документально я это подтвердить не могу никак, потому что югославский посол[30] мне сказал – он никогда не произносил вслух этого имени, которое есть в воспоминаниях, только ссылался на столицу страны[31], – что он оттуда получил полномочия [обработать] этих двух людей и попробовать их уговорить, и он пытался это сделать. Он мне говорит: мол третий день пытаюсь их уговорить, но ничего не получается. Признаюсь честно, я искренне обрадовался, когда потом ко мне пришел польский посол[32], [и я с ним поделился тем, что сказал югославский посол]. Иначе как бы я мог тогда это подтвердить. Я ведь знал, что у них [поляков] иное мнение, но это я потом узнал. Потому как до газет и радио у меня только позже руки дошли.
Уж вы вынесите решение, если хотите, тайно, скажите, что та небольшая разница, по поводу которой я сразу [не договорился с польским послом], когда я почувствовал, что меня ничего не связывает, что я в любом случае буду в безопасности, я с радостью принял [условия]. Он сослался на распоряжение своей партии и правительства облегчить совершение сделки на данной нейтральной территории.
Вы можете мне давать любые характеристики, какие хотите, но я знаю: когда меня освободили, были две разные газеты в Сольноке. Бог его знает, кто их редактировал, но мне это, естественно, и в голову не приходило. Не знаю, кто был редактором, но репутация у него была такая, что я мог с уверенностью рассказать им об этом; но от того, что я мог это рассказать, зависела не только моя ответственность, но и моя жизнь, и жизнь многих людей. Не сердитесь, что я так говорю. Будто бы я и этого не могу сказать. Вроде как в одной газете редактором был Фришш, а во второй – Андич. Но поклясться в этом не могу. И у обеих газет была такая устаревшая печатная техника – но обе газеты назывались «Сабад Неп»[33]. И еще важно, кто газетой владеет, ведь первое обвинение против меня было, будто я советский агент. Но я советским агентом не был, со всей ответственностью вам заявляю и могу подтвердить. Следующее обвинение в мой адрес было: как же так, ведь я был на советской территории? Я даже не знаю, почему меня туда первый раз пустили[34], мы [эту территорию] называем Подкарпатье, они [русские] – Карпатская Украина. Почему пустили меня туда официально и даже документы предоставили такому человеку, с которым я еще спорил, мол, вы понимаете, где вы, – он, конечно, помоложе был меня.
Что я хочу сказать? Кажется, я это в одной сольнокской газете видел – про оба выступления[35] было написано «спонтанная речь». И один экземпляр был довольно странный: «спонтанная речь» 4-го [или] 6-го [ноября 1956 года]. Я этого не проконтролировал, не знаю, в чьей газете это было, надеюсь, в той, где Фришш был редактором, потому как я сделал такое заявление – дурно отозвался о Фришше[36]. Не грубо, но дурно, в свободной форме – и говорится там, что, как только вступил в связь, и это заявление было сделано по радио, но те четверо общественных деятелей[37], которые порвали с правительством Имре Надя, им действительно пришлось бежать. И я не хочу соглашаться с формулировкой товарища Хегедюша, потому как он теперь занимается самобичеванием, он ко мне явился, он, между прочим, был на советской территории, в Советском Союзе. Он ко мне явился, и у меня есть одна просьба. Врать не буду. Ни в каких воспоминаниях. Но журналист, конечно, немного расстроился, он ведь не знает, как следует, что было тогда, и что есть сейчас, и что я не интервью даю, хотя он там что-то фотографирует, чтобы с этого начать. Сфотографировали, как там стоит этот прибор, в который надо громко говорить. Интервью от воспоминаний отличается. Но я другого ничего не могу сказать; если говорят, будто считаются только воспоминания, воспоминания бывают разные. Как говорится, все только о хорошем вспоминают. Но если Хегедюш, который ко мне явился и сказал, что собирается заниматься научной работой, – он для меня святой человек, что бы он ни написал. Он ведь знал [когда ночью 27 октября подписал запрос об оказании военной помощи], что советскому правительству, будь оно на советской территории или где угодно, для вмешательства нужна подпись премьер-министра.
Мне тоже где-то, бог знает где, надо было подписать[38]. Но я такой человек, пассивно – если бы мне кирпич на голову упал, я бы по-русски сказал, а то я уже столько переводов слышал, когда уже думал, что на кухонном уровне понимаю язык, когда я в отпуск ездил, у меня и тогда был переводчик. Если я не брал с собой венгерского переводчика, был советский. Был один, который тоже был в отпуске, венгр, я ему сказал, можете со мной поехать, только если отпуск пополам поделите. Его уже тоже в живых нет.
Но что я могу сделать, скажите, если первый вопрос – совсем не тот, к которому я подготовился? Гордиться мне тут нечем, нечем. Тогда это, наверное, все знают, что означает такая ответственность. Часу, минуту, речь не только о моей судьбе, а о судьбе, бог знает, какого количества людей. У меня, конечно, есть доказательства, почему не вмешались [румыны[39]]. И на знаменитую «речь в Пуле»[40] я тоже не могу ссылаться, но на кое-что другое – могу.
Во-первых, Румыния тогда – и тут нужны исторический подход и воспоминания – была совсем не то, что сейчас, ведь тогда премьер-министром был человек[41], живший в Трансильвании и основавший там румынскую партию, и венгров он преследовать не мог, это было исключено, ведь за него голосовали и венгры, и румыны, которые тогда там жили.
Проблема в следующем: пообещали. Тогда еще два известных имени из прошлого века, один – венгерский гений математики и еще один – тоже из прошлого века – ученый, точно, из прошлого века, прогрессивный румынский деятель – [университет] носит эти имена[42]. Но из прошлого века. Раз уж я говорю, если можно было, я всегда без бумажки говорил, и переписку повседневную, то, что я считал важным, например, если кто-то просил защиты у Городского совета, чем бы человек ни занимался, я сам писал от руки, а машинистка перепечатывала. Я даже ей не диктовал. Только важные речи.
Вот, например, встретил я господина Кодая[43], думаю, все знают, что значит это имя в мировой музыке. А я тоже был такой наивный – и он изволил это громко вслух сообщить, – как те, кто верил в мировую революцию. Ведь [контрреволюционеры] не произносили имени Ленина вслух. Я ужаснулся, неужели это означает, что если он [Ленин] был вождем октябрьской социалистической, как ее называют, пролетарской диктатуры, значит, и имени его теперь упоминать нельзя?
Была у меня еще одна проблема. Это связано с пассивной защитой, когда я не мог записывать как следует, потому что все продлилось дольше, чем можно было рассчитывать, ведь надо было обескровить всю руку. Объяснить это не могу, врач знает, что это значит, и только там можно было делать анестезию для спины. Тот, кто эту штуку придумал, говорил, что такая операция без глубокой, двойной анестезии может длиться только час.
Вы поймете, почему я сейчас рассказываю про все эти врачебные дела. Я расстроился: как это нельзя больше произносить имени Ленина? И где-то хотел выступить, но не мог. Не было записей. И я сказал товарищу Гросу, иногда я и имена путаю, и слово «товарищ» слышу в неподходящих местах, и ссылаюсь на тех, кто уже умер. Но кто мог подумать, что те, кто тогда был, уже умерли, если мне задают такой вопрос[44]. Наверное, кажется глупостью – прошу прощения – то, что об этом официально сказал товарищу Гросу, мол я был готов к этому, уже и когда рука онемела, и потому взял бессрочное обязательство, назначенное или определенное этой партией, газетой. Сказал: бессрочное. И все равно, когда мне впервые разрешили выступить перед аппаратом или не знаю перед кем, то уже в ходе частной беседы прозвучало между нами троими, с кем я уже успел поговорить. Что опыт учтут, но никогда ни для кого обязательным это не является.
Так что, если позволите, я еще кое-что хочу рассказать. Был некий известный человек, так называемый, «маленький старичок»[45], который с гордостью подошел ко мне на одном большом правительственном приеме, мол, у него хватило смелости, мол, да, на территорию Москвы они вернуться не могут, но те, кого приговорили за политическую деятельность, не могут перебраться в Москву[46]. Он думал, я его с радостью начну [с этим] поздравлять. «Хорошо, – говорю ему, – это отлично, но я хотел бы дождаться, когда же советское руководство в этом вопросе примется за самокритику».
Вы уж позвольте мне, врач сказал, мне одного не разрешает: если дело дойдет до живой записи, вы уж меня простите, я запинаюсь, но не знаю, что делать. Сколько я уже говорю? Скоро закончу. Я не могу, это невыносимо, что я пассивен и не могу отвечать на вопросы. Вынести не могу! Такая вот болезнь.
У меня не то, что было у жены. А что это за память? И что за срыв? А те, кто был на свободной платформе, те срывались, потому что они уже вооруженную борьбу вели между собой – те, что на свободной платформе были. И тогда мне врач говорит, что я уже в свободной форме выступать не могу. Не способен на ответственное выступление, когда я начинаю говорить, потому как даже он не может гарантировать, до каких пор меня можно называть здоровым. Вот и мускулы ссохлись. Врач не рекомендует. Я с ним откровенно говорил, ведь когда выносят медицинское заключение, там может быть только врач. Он не рекомендует, и я заявляю на свой страх и риск, даже если я ошибаюсь, все равно сделаю это, потому как я уже человек очень старый и у меня столько болячек, что мне уже все равно, пусть хоть пристрелят. Простите меня.
Сейчас хочу сказать еще пару слов. Учтите еще и то, что если я вспоминаю – ведь я уже вынужден только на это [опираться], – я всегда буду говорить правду. Не знаю, помните ли, был такой кукольник Образцов?[47] У него есть одно предисловие. Я это с полной ответственностью могу сказать, когда и как он двигался вверх. Но мне кажется, это было тогда, когда я уже возглавлял делегацию на съезде. Нет, не тогда было. Но свидетели тому есть. Один пожилой человек, с которым я в [присутствии Образцова разговаривал], постарше меня. И выяснилось, что это было в присутствии моей жены, значит, во время XXII съезда выяснилось, что означает культ личности. Потому как выяснилось, что на XXI съезде тот жуткий тост, когда Хрущев полтора часа объяснял, почему надо было такими незаконными средствами убивать Берию, был вопросом не политического характера. Вы же знаете, что там дело в этом было. И что если я не скажу, почему я верил показательным процессам, то есть империалистической сказке про так называемые показательные процессы, тогда и последующая история – неправда. Ведь я сначала из отчета Ракоши услышал, из того, что он рассказал после ХХ съезда[48] – почти то же самое рассказал, что и Хрущев говорил. Только сказал, что мы уже это прошли. Потому что дело Райка тогда уже случилось. Выяснилось, что это был показательный процесс. Показательный процесс. У нас тут так называют. И тогда я вас спрошу: хорошо, значит, я дурак, что и это на себя взял. Но тогда – поскольку врач мне посоветовал отказаться от [подобных] выступлений. Я не могу отрицать, потому как все говорят, что я живой еще, пусть они скажут. И если мне теперь врач говорит, который отвечает за то, что вот здесь [показывает] яма, и что еще полгода продержится, и чтобы я перед операцией морально готовился к тому, что после операции на ладони буду девять дней в гипсе, так многие живут. Я осмелился открыть [заседание ЦК], говорю, не обращайте ни на что внимания, прошло уже, [я не мог сказать], что это неактуально, и сейчас сказать не могу. Иначе я буду смешон, и все будут смешно выглядеть.
Помните партийную конференцию, на которую я ссылался и из-за которой меня теперь осуждают: почему, мол, нельзя было ввести свободную платформу? Плюрализм? Но тогда действительно никто не понимает, почему я не выступаю! И что мне теперь делать? Не обессудьте, я предупреждал, что мне надо говорить долго. Тогда я должен сказать, от кого я первый раз услышал. И то, что культ личности, я не придал большого значения словам, прозвучавшим на ХХII съезде. Потому что на XXI, когда я был в советской столице, то на повестке дня был какой-то сельскохозяйственный вопрос – не знаю какой, – и там про это так не говорили. И [из этого] выходит, что я не мог быть советским агентом, ведь если я это знаю, то не верю – как секретарь пештского комитета, что все это империалистические выдумки.
Карой Грос: Может, сделаем перерыв?
Янош Кадар: Нет, потому что я хотел сделать еще более дурацкое предложение, но теперь уже нет. Словом, вы и решайте, на какие документы опираются историки, и зовите тех, кто заявляет, что покажет внутренние архивы. Потому как я и других оскорбил. Потому как я там увидел, что в газету послабее – а типографии там были разные, – у которой такое направление, и я решился: возьму на себя это управление, как это интервью, то, что вызвало такие споры, параллельное интервью вызвало, когда один в самолете сидит, а другой бог знает что сказал. Я ведь то же самое сказал в той сольнокской газете. Но этого документа нет в распоряжении на данный момент. И эта печать, которую я предназначал для иностранцев, если меня приветствуют, я ведь всегда видел ее в такой рукоятке, в печатном оттиске, он ведь должен быть четкий. Если меня кто-то приветствует, как я уже говорил, писать я не могу, известная доверенность. Многие такие получали. Доверенность на имя X или Y, оказалось, вкладка там металлическая, и хорошо, что металлическая. Я думал уже, что стерлась, давно не актуальна, уже старая, постоянно присылают документы, и все знают, что секретарша этим пользуется или говорит, тогда и соответствующему секретарю надо это же сказать. Не всем приятно или интересно, что я ищу. Уж извините. И тогда через две недели снова надо было созвать комитетский актив, говорю им: «Это империалистические писульки», и через две недели пришлось сказать, что они настоящие[49].
На том самом XXII съезде все и открылось. Помню, Марошан[50] тоже пострадал от того, что там прозвучало. Мол, что за этим стоит. И тогда я вижу – ну, все, думаю, с ума сошел, не могу так читать – первое слово, то, что сказал Хрущев, не знаю кому, когда его сместили. Он благодарит их за гуманизм. Но это было потом. Оказалось, он понял, что они не хотят ехать в Ленинград, ведь там пришлось бы сказать, что это показательный процесс. И потому не пустили его на это, как оно называется, не позволили Хрущеву в одиночку принять венгерских журналистов, именно венгерских – потому что они [как раз] были там, – вместо этого весь ЦК настоял на том, чтобы он был там, чтобы не дай бог не заговорил об этом. Думаю, это тоже можно документально подтвердить. Потом смотрю, как он благодарит [венгров] за все, за то, что вышли на такой высокий уровень [после 1956 года], но это, судя по всему, он сказал тогда, когда еще договорились только, что отчет будет в закрытом режиме [ХХ съезд], но еще не договорились, что все делегаты получат [доклад] и узнают, а делегатов было сто двадцать, и не все коммунисты в чистом виде. Вы уж простите.
В общем, суть в том, что врач мне сказал, что ответственные вещи я не могу [говорить], потому что, когда мне на такие праздники, которые три дня выходные, кто-нибудь говорит: «Приятных вам праздников», у меня всегда удар случается, ведь я сижу с женой – ни она пойти не может, ни я. Что же это за трехдневный праздник, если и для нее, и для меня это проблема?
Товарищи! Тут еще можно использовать слово «товарищи»? А то в парламенте уже нельзя. Если вы учтете, что в своих воспоминаниях я придерживаюсь того, что тот несерьезный человек, скажем, тот, из кукольного театра, сказал, мол, что он молодым прочит [будущее], [а] прошлым займется сам, – не знаю, соответствовало ли это статье, опубликованной в «Коммунисте» и еженедельнике «Мадярорсаг», с моей стороны, что я не хочу сеять раздор, но я уже пятьдесят семь лет член Коммунистической партии Венгрии, а самой партии семьдесят лет. Я не умел говорить неправду и все же [не смог избежать того, чтобы] не стать сеятелем раздора или же не служить единству. Не знаю, можно ли придраться к [этим заявлениям], ведь это и в Венгрии было достоянием общественности. В этом случае я настаиваю, что я это не только в Москве смею говорить. Кроме того, я в семидесятую годовщину ВКП сделал заявление в [газете] «Советский Союз», ведь ясно же, что просили. Теперь уже совсем коротко. Ведь если вы устали, то и я устал. Ведь я на свой страх и риск уже один раз нечто подобное делал. Но я ничего не могу поделать, если спустя тридцать два года возникает подобный вопрос, ведь у нас уже столько съездов было, партконференций всяких – и никто не спорил насчет 1956-го: контрреволюция это или народное восстание? Ведь я тогда сделал заявление и совершенно четко сказал: мирная студенческая демонстрация, восстание – и не называл [эти события] никакой контрреволюцией. Я отношу это и к участникам, и к тому, как развивались события, а то никто не понимает, почему я говорил именно так, как говорил. А ведь [дело в том] – теперь-то я уже понял: с 28-го [октября 1956 года] начали убивать безоружных людей исходя из того, как они одеты, какого цвета у них кожа, не знаю чего, как во время погрома. И их убили раньше, чем Имре Надя и его соратников[51]. Ведь если речь о том, что я смотрю на это не с точки зрения истории, тогда и я могу спокойно сказать: если смотреть с расстояния тридцати лет, то я всех жалею. То есть если вы это примете к сведению, пусть я и оговариваюсь периодически, то, что я даже не назову главу государства, который бы не был к нам расположен, и не могу ни к кому обратиться «товарищ», потому как вдруг [есть причина, что] слово «оптимист» закрепилось [за мной], раз уж я столько лет что-то говорил – в моих воспоминаниях это не фигурирует. А то я только в этом случае могу подписать. Спасибо большое.
И в том порядке, в каком я прожил свою жизнь, я и буду отвечать на самые актуальные вопросы, и сейчас меня мучает, почему я не нарушаю молчания. Спасибо большое.
Карой Грос: Большое спасибо, товарищ Кадар.
Перевод с венгерского Оксаны Якименко
[1] Все примечания к данной статье принадлежат переводчику. Мы благодарим Александра Стыкалина выступившего в качестве исторического консультанта этой публикации.
[2] С 1957-го по 1988 год Кадар был лидером ВСРП и назывался сначала первым, а потом генеральным секретарем, а до этого, в 1956-м, после свержения правительства казненного впоследствии Имре Надя, возглавил новый кабинет.
[3] Ласло Райк (1909—1949) — венгерский коммунист, в годы диктатуры Матяша Ракоши — министр внутренних, а затем иностранных дел Венгрии. В 1949 году был арестован и в ходе показательного процесса приговорен к смертной казни. Посмертно реабилитирован в 1955 году.
[4] Райк и Кадар до 1949 года воспринимались в партийных кругах как люди, достаточно близкие, одной «закваски». В руководстве партии они считались наиболее влиятельными коммунистами-подпольщиками военного времени. Тем самым Райк и Кадар противостояли команде коминтерновцев, приехавшей из Москвы (Ракоши, Герё, Фаркаш, Реваи, Имре Надь и другие). Интересно, кстати, что Райк и Кадар вместе ездили в СССР в апреле—мае 1948 года. Ракоши Кадару не доверял, считал, что тот слишком близок Райку. Хотя Кадар был министром внутренних дел, его несколько отодвинули при подготовке процесса. Тем не менее по крайней мере на одном допросе он присутствовал (запись сохранилась) и был причастен к подготовке суда. Подробнее см.: Волокитина Т.В., Мурашко Г.П., Носкова А.Ф., Покивайлова Т.А. Москва и Восточная Европа. Становление политических режимов советского типа (1949—1953). М., 2002; Петров Н.В. По сценарию Сталина: роль органов НКВД-МГБ СССР в советизации стран Центральной и Восточной Европы. 1945—1953 гг. М., 2011; Сас Б. Без всякого принуждения. История одного сфабрикованного процесса. М., 2003. См. также публикацию, подготовленную Александром Стыкалиным и Каори Кимурой, статьи венгерского публициста Эрвино Шинко «Те, кто не знает стыда, или Публичное воскресение отца Эскобара» на сайте «Уроки истории»: http://urokiistorii.ru/node/52183.
[5] Имре Надь (1896—1958) — председатель Совета министров ВНР в 1953—1955 годах, сменил на посту главы правительства Матяша Ракоши, но затем сам был смещен. После начала волнений 1956 года в октябре возглавил коалиционное правительство, выступал за экономические свободы для крестьян и мелких собственников, открытые выборы и многопартийность, а также за нейтралитет Венгрии. После ввода в Венгрию советских войск 4 ноября 1956 года и образования нового правительства во главе с Кадаром Надь и его соратники укрылись в посольстве Югославии, но затем были выманены оттуда и обманным путем доставлены в Венгрию через Румынию. 16 июня 1958 года Имре Надь был без свидетелей повешен в будапештской тюрьме. О приговоре и его исполнении пресса сообщила на второй день после расправы.
[6] В 1972 году шестидесятилетний Кадар поставил на пленуме вопрос о своей отставке, зная, что соратники ее не примут. В 1988-м, будучи уже больным, теряя контроль над партией, он, наоборот, сопротивлялся, не хотел уходить, боялся, что после ухода его будут преследовать.
[7] О непростых отношениях Кадара с Москвой свидетельствуют, например, следующие документы: Российский государственный архив политической истории (РГАСПИ). Ф. 575. Оп. 1. Д. 141. Л. 147—149 (материалы любезно предоставлены Александром Стыкалиным).
[8] Magyar Nemzeti Levéltár Országos Levéltára M-KS 288. F. 4. Cs. 259. Ő.e. — Magyar Szocialista Munkáspárt Központi szervei, Központi Bizottság.
[9] В мае 1951 года Янош Кадар был арестован по обвинению в привлечении в советские органы классово-чуждых элементов, смещен со всех постов (на тот момент он был членом ЦК, руководил отделом партийных и массовых организаций, а совсем незадолго до этого был членом Политбюро, замом генерального секретаря), и в декабре 1952 года Верховный суд приговорил его к пожизненному заключению. После смерти Сталина венгерский режим «смягчился»: в июле 1954 года Кадар вышел на свободу.
[10] Супруга Кадара, Кадар Яношне, в девичестве Мария Тамашка (1912—1992) (из осевшей в Будапеште и омадьяренной словацкой семьи), с 1952 года работала вместе с другими «неблагонадежными» женщинами в кустарной артели по изготовлению игрушек.
[11] Потеря веса явно беспокоит Кадара не только как медицинский факт — это и потеря политической силы, и мотив наказания (как окровавленные руки леди Макбет).
[12] В марте—апреле 1989 года Янош Кадар дал серию интервью журналисту Андрашу Каньо; известно, что Кадар редко соглашался беседовать с венгерскими журналистами, а в случае с Каньо он запретил интервьюеру использовать для записи магнитофон, боясь, как бы его случайные слова не были использованы против него же. Михай Корниш в своей книге указывает, что в сфабрикованном в 1949 году деле Ласло Райка, в подготовке которого участвовал и Кадар, существенную роль сыграли тайные магнитофонные записи разговоров Райка.
[13] Точный источник этой фразы неизвестен — большинство комментаторов полагают, что Кадар мог услышать ее от одного из западных дипломатов, а относиться она могла к событиям 1956-го или 1988 годов.
[14] Есть соблазн увидеть в этих словах боязнь адского огня — об этом пишут многие комментаторы речи, однако мы воздержимся от подобных обобщений: все-таки мы имеем дело с потоком внутренней речи, полноценно расшифровать которую исключительно сложно.
[15] С определенным допущением можно предположить (как это делает Михай Корниш и последующие комментаторы), что Кадар намекает здесь на ситуацию в ноябре 1956 года, когда он вел переговоры с руководством КПСС, в том числе и непосредственно с Хрущевым, а его «маниакальным» желанием было добиться относительной независимости Венгрии.
[16] На карикатуре, упомянутой Кадаром, были изображены три руководителя ВСРП в виде трехглавого дракона с головами Имре Пожгаи (функционера и идеолога партии, инициатора политических реформ 1989 года), Кароя Гроса (председателя Совмина ВНР в 1987—1988 годах, затем генсека ЦК ВСРП, лидера консервативного крыла партии) и Яноша Береца (в середине 1980-х секретаря ЦК по делам пропаганды и идеологии, занимавшего еще более охранительные позиции). Сам Кадар на этой карикатуре был изображен внутри дракона.
[17] То есть все трое якобы выступают от имени партии, а сам Кадар болен и потому оставил свой пост и не смог удержать партию от краха. В следующем абзаце тема ответственности за неспособность назвать преемника продолжала развиваться.
[18] Скорее всего речь идет о голосовании, состоявшемся в 1988 году, когда Кадара из-за болезни перевели на более декоративную должность председателя ВСРП.
[19] Габор Петер (1906—1993) — с 1945-го по 1952 год возглавлял Управление госбезопасности Венгрии. Упоминание Петера наряду с Гросом не случайно: первый олицетворял собой «старую» власть в партии, второй — «новую»; и первому, и второму в разные периоды удалось отстранить Кадара от власти. Здесь также явно присутствует мотив постоянного контроля и давления.
[20] Воспоминания о подготовке процесса Ласло Райка переплетаются здесь со страхом, что записи интервью могут быть впоследствии использованы против самого Кадара в ходе аналогичного судебного разбирательства.
[21] Здесь Кадар может намекать как на Гроса, так и на Горбачева — оба, по его представлениям, не были настоящими коммунистами и не руководствовались интересами страны (в случае Гроса) и коммунистическими идеалами (Горбачев).
[22] Возможно, Кадар опасался, что власть, которая придет на смену коммунистам (а что эта эпоха закончилась, он и сам понимал), будет действовать так же, как когда-то действовали сами коммунисты, и начнет уничтожать своих противников.
[23] Янош Кадар если и не был самым старшим из членов ЦК, то во всяком случае имел самый внушительный партийный стаж. В 1930 году Янош Черманек (настоящая фамилия Кадара) стал членом молодежной коммунистической организации, контролируемой Коммунистическим интернационалом молодежи; затем, в 1934 году, после освобождения из тюрьмы, где познакомился с Матяшем Ракоши, вступил в Венгерскую социал-демократическую партию, а с 1942-го действовал уже как член Венгерской коммунистической партии; в феврале 1943-го в качестве руководящего секретаря ВКП сменил фамилию и стал Яношем Кадаром.
[24] Андраш Хегедюш (1922—1999) — в 1955—1956-м премьер-министр Венгрии. 28 октября 1956 года именно Хегедюш подписал письмо-обращение (подписано оно было задним числом — 24 октября) к правительству СССР с просьбой прислать советские войска «для ликвидации возникших в Будапеште беспорядков». Через несколько дней после подписания этого письма Хегедюш был переправлен в Советский Союз и до 1958 года работал в Институте философии АН СССР, после чего вернулся на родину, но уже как ученый. В 1968 году осудил ввод войск в Чехословакию и через некоторое время был отстранен от руководства социологическим центром в структуре Венгерской академии наук и от преподавания в Университете экономики, где восстановился уже только в начале 1980-х. Подвергался проработкам и исключался из партии за «ревизионистские» взгляды.
[25] «Человек, который с тех пор уже умер», — Имре Надь. 24 октября 1956 года упомянутое выше письмо с просьбой об оказании военной помощи было предложено Надю на подпись, но тот отказался, хотя его фамилия была уже внесена в документ.
[26] Именно Сольнок (другой вариант транскрипции названия венгерского города Szolnok — Солнок) был своего рода перевалочным пунктом в операции политического «прикрытия» советского вторжения в Венгрию (новое венгерское правительство вообще формировалось в Москве). 4—5 ноября 1956 года здесь собрались члены правительства перед тем, как 7 ноября прибыть в Будапешт. Программное заявление — так называемое Открытое письмо членов Венгерского революционного рабоче-крестьянского правительства «К венгерскому трудовому народу» от 4 ноября за подписями Яноша Кадара, Антала Апро, Иштвана Кошши и Ференца Мюнниха — было передано на волнах сольнокского радио, но из Закарпатья. См. этот документ в: Советский Союз и венгерский кризис 1956 года. Документы / Ред.-сост. Орехова Е.Д., Середа В.Т., Стыкалин А.С. М., 1998. С. 577.
[27] Речь здесь идет о пребывании Имре Надя в югославском посольстве после ввода советских войск с 4-го по 22 ноября 1956 года.
[28] Два человека — Имре Надь и Геза Лошонци (1917—1957); во время событий 1956 года Лошонци вошел в правительство Имре Надя как министр печати и пропаганды, попросил вместе с Надем убежища в посольстве Югославии, с ним же был возвращен в Венгрию, где объявил голодовку и умер до начала процесса над «зачинщиками контрреволюции». Далее Кадар говорит о некоем заявлении и ключевой фразе, повлекшей фатальные последствия, однако точно установить, о каком именно документе идет здесь речь, довольно сложно. Корниш предполагает, что Надь подписал заявление о том, что является законным премьер-министром Венгрии, то есть не признал переход власти к Кадару.
[29] Кадар всячески отрицает, что когда-либо называл события 1956 года контрреволюцией, тем не менее именно такая формулировка в конечном счете позволила приговорить Надя и его соратников к смертной казни. В официальной историографии социалистической Венгрии было принято называть восстание и последующие волнения «контрреволюционным мятежом». Современные историки говорят о «революции 1956 года и освободительной борьбе» против вторжения советских войск или о «вооруженном восстании» против просоветского режима народной республики в Венгрии. Примечательно, что 1 ноября 1956 года, выступая по радио еще в качестве министра правительства Надя, Кадар назвал происходящее «восстанием нашего народа» и «борьбой против тирании», а в воззвании Революционного рабоче-крестьянского правительства, переданного на волнах сольнокского радио утром 4 ноября, уже появляется формулировка «расчищающее путь контрреволюции правительство Имре Надя» (см.: Советский Союз и венгерский кризис 1956 года… С. 550—554).
[30] В ноябре 1956 года это был Далибор Солдатич.
[31] Логично предположить, что речь здесь идет о Хрущеве и Москве, однако, возможно, имеются в виду Тито и Белград, поскольку именно Тито во время переговоров с Хрущевым настоял на кандидатуре Кадара. В этой связи разговоры о Кадаре как о «советском агенте», на которые сам он сетует далее, действительно представляются беспочвенными — с таким же успехом «советским агентом» можно было назвать и Имре Надя.
[32] Адам Вильман. Поляки предлагали свое посредничество в установлении контактов между новым венгерским правительством и находившимися в югославском посольстве людьми из старого правительства, но им было сказано, что члены венгерской партии не нуждаются в чужом посредничестве.
[33] «Szabad nép» — «Свободный народ». После создания в начале ноября Венгерской социалистической рабочей партии была основана газета «Непсабадшаг», которая стала печатным органом новой кадаровской власти. Но в ноябре 1956 года в обстановке хаоса некоторые коммунисты из старой гвардии попытались (в частности, в Сольноке) возродить прежний орган Венгерской партии трудящихся (ВПТ) — «Сабад неп». Он не контролировался новым правительством, давал собственные оценки происходящему, и вскоре издание было прекращено.
[34] 4 ноября 1956 года Кадар встретился в Ужгороде с Хрущевым.
[35] Имеется в виду сольнокское воззвание Кадара с программой рабоче-крестьянского революционного правительства, сделанное 4 ноября 1956 года.
[36] Иштван Фришш 24 ноября стал редактором газеты «Непсабадшаг».
[37] Ференц Мюнних, Янош Кадар, Антал Апро, Иштван Кошша.
[38] Кадар не называет документ, который ему пришлось подписать, но из последующего пассажа про русский язык можно предположить, что речь идет о согласии на ввод советских войск и что этот документ был составлен на русском языке. Впрочем, есть версия, что он вспоминает вышеупомянутое воззвание 4 ноября, которое было подготовлено в Москве.
[39] Румыны в ноябре 1956 года пытались посредничать дважды: сначала в попытках установить — через голову Андропова — контакт Имре Надя с Москвой; затем в разрешении советско-югославского конфликта, возникшего из-за того, что Надя и его людей, которых выманили из югославского посольства в Будапеште, отправили в Румынию, а там арестовали и доставили обратно в Венгрию. См.: Стыкалин А.С. Советско-югославская полемика вокруг судьбы «группы И. Надя» и позиция румынского руководства (ноябрь—декабрь 1956 года) // Славяноведение. 2000. № 1. С. 70—81.
[40] Речь Тито 11 ноября 1956 года в хорватском городе Пуле, в которой югославский лидер сообщил о секретной брионской встрече с руководством СССР, где было принято решение о поддержке Кадара, и, в частности, упомянул, что «правительство Кадара воплощает собой самое достойное из того, что есть в Венгрии».
[41] Здесь, возможно, Кадар несколько путается: премьер-министром Румынии в 1956 году был Киву Стойка, но по описанию речь скорее идет о Петру Гроза — последний с 1952-го по 1958 год занимал пост председателя президиума Великого национального собрания Румынии и в молодости действительно был депутатом в Трансильвании.
[42] Имеется в виду университет в городе Клуж-Напока, названный именами двух знаменитых трансильванских ученых: венгерского математика Яноша Бойяи (1802—1860) и румынского биолога и физика Виктора Бабеша (1854—1926). В 1988—1989 годах венгеро-румынские отношения крайне обострились — возможно, Кадару именно поэтому приходит в голову университет, который в 1958 году возник как объединение двух вузов, венгерского и румынского.
[43] Золтан Кодай (1882—1967) — выдающийся венгерский композитор, теоретик музыки, автор уникальной методики музыкального образования.
[44] Относится к первому вопросу интервью, которое Кадар дал журналисту Каньо: «Это разве не Райка касалось?».
[45] В оригинале словосочетание kicsiny öregúr отсылает к названию рассказа венгерского писателя, узника советских лагерей Йожефа Лендела (1896—1975) «A kicsi mérges öregúr». В русском переводе Татьяны Воронкиной рассказ называется «Сердитый старенький профессор» (Лендел Й. Незабудки. М.: Известия, 1990). Вероятно, Кадар вспоминает о встрече с Ленделом.
[46] Если до 1953 года въезд в Москву был запрещен венграм, отсидевшим в лагерях и тюрьмах (этой участи не избежали многие представители венгерской эмигрантской общины в СССР), то во времена Хрущева уже Ракоши не имел права приезжать в столицу из Горького и других городов, где он вынужденно проводил остаток своей жизни.
[47] Кукольный театр Сергея Образцова регулярно выступал в Венгрии с большим успехом. Образцов вспоминал, что в конце 1980-х годов, во время приезда Кадара в Москву к венгерскому лидеру подошел ветеран, потерявший ногу в боях в Венгрии (то ли в 1945-м, то ли в 1956 году), и заявил, что он и его товарищи не зря проливали свою кровь на венгерской земле и их жертва не была напрасной.
[48] Имеется в виду выступление Ракоши на пленуме ЦК в марте 1956 года после возвращения из Москвы с ХХ съезда.
[49] В этом фрагменте видно, что в сознании говорящего накладываются друг на друга сразу несколько событий 1956 года — перелеты, подписание разнообразных документов и так далее.
[50] Дёрдь Марошан (1908—1992) — в 1950 году был приговорен к смерти, затем к пожизненному заключению, после ХХ съезда амнистирован, занял пост зампреда венгерского Совета министров.
[51] Здесь Кадар впервые прямо говорит, что Имре Надя убили.