Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2015
Art and Protest in Putin’s Russia
Lena Jonson
London; New York: Routledge, 2015. – 266 р.
В книге Лены Йонсон исследуется чрезвычайно сложная и, я бы сказала, деликатная тема: взаимосвязь изобразительного искусства и политического протеста в современной России. Четыре года, с 2005-го по 2009-й, автор работала в шведском посольстве в Москве в должности советника по культуре и непосредственно наблюдала за развитием российского арт-сообщества. После отъезда из нашей страны она продолжала пристально следить за этим процессом, каждый год непременно возвращаясь в Москву, посещая выставки и поддерживая их организацию, участвуя в семинарах, проводя интервью и просто разговаривая с людьми. Поэтому рецензируемая книга, помимо прочего, ценна тем, что ее автор одновременно исполняла не одну роль, будучи и объективным исследователем, и непосредственным свидетелем, и даже участником становления российского современного искусства. В книге чувствуется живая атмосфера арт-сообщества – Лена называет ее Fingerspitzengefuehl, «чувством на кончиках пальцев», – передать которую, будучи отстраненным наблюдателем, невозможно.
Лена Йонсон поставила перед собой ряд весьма непростых вопросов, касающихся не только искусства, но и политики, причем в их взаимном переплетении. Почему люди, которых еще недавно характеризовали как пассивных и аполитичных, привыкших и приспособившихся к патерналистской модели управления и всесилию государству, внезапно выходят на улицы и протестуют? Почему демонстрации, которые обычно ограничивались участием горстки «продвинутых», становятся массовыми? Можно ли говорить о наличии признаков, которые еще до протестов 2011–2012 годов в России указывали на то, что они возможны и даже вероятны? И, наконец, связаны ли между собой современное российское искусство и политический активизм – и если да, то как?
Объяснить «феномен Болотной» уже пытались многие. Автор предлагает свой взгляд, исследуя политические протесты 2011–2012 годов сквозь призму культурных факторов. Главная ее идея такова: культура, особенно изобразительное искусство, имела для стимулирования российского политического протеста ключевое значение. Из этой предпосылки естественным образом вытекает более специфический исследовательский вопрос: какую именно роль арт-сообщество и собственно искусство сыграли в формировании той новой системы ценностей и установок, которые и вывели людей на улицы? Фактически книга Йонсон исследует то, как российское изобразительное искусство выполняло и выполняет функцию «освобождения сознания».
Теоретической рамкой для авторского анализа послужили концепции Жака Рансьера, который видит суть и искусства, и политики в оспаривании утвердившихся в обществе способов миропонимания, то есть в ревизии, как он говорит, «распределения разумного». Утвердившееся в социуме представление о разумном (рациональном) Рансьер называет консенсусом. Оспаривание же устоявшегося порядка представляет собой диссенсус – в широком смысле это всякая полемика относительно существующего строя, а также инструментария, посредством которого мы его воспринимаем. Исходя из такого определения диссенсус в искусстве и в политике имеет одну и ту же природу: различаются лишь его формы. В политике диссенсус возникает в тот момент, когда группы или индивиды, которые не имеют представительства и которых не слышно, внезапно обретают голос и начинают действовать вне установленных правил. Рансьер называет этот процесс «субъективацией», то есть появлением нового политического субъекта. Именно это, как считает Йонсон, и произошло на улицах Москвы в декабре 2011 года. Однако и искусство оспаривает общепринятый порядок как единственную данность. Причем при репрессивных авторитарных режимах арт-сообщество становится локусом производства новых смыслов и объектов, которые самим своим существованием бросают вызов наличному status quo. При этом диссенсус вовсе не обязательно обретает форму открытого конфликта – это скорее скрытая полемика о данности, косвенное оспаривание ее непререкаемого, тотального характера.
Правящие политические элиты в России видят свою основную задачу на данном этапе в оформлении самобытной национальной идентичности, разделяемого всеми чувства принадлежности к единому государственно-политическому целому, основанному прежде всего на лояльности политическому режиму и лично его руководителю. Более того, в результате их усилий «правильный порядок» с «верными» и неоспоримыми ценностями как будто бы уже утвержден. При этом, однако, далеко не все – как в арт-сообществе, так и в рядах «обычных» граждан – воспринимают его в качестве единственно возможного порядка. Возникает диссенсус, в демократическом обществе считающийся вполне естественным явлением, но в российском случае осуждаемый властью, а вслед за ней и СМИ, как «нелояльность», «отсутствие патриотизма» и даже «национал-предательство».
Нарратив книги выстроен в дедуктивной манере: оттолкнувшись от сферы искусства, автор постепенно ведет читателя к политическому «ядру» своего исследования, к протестам 2011–2012 годов. Знакомство с этой работой подталкивает к пересмотру самого понятия протеста. Традиционно политологи склонны рассматривать протест как непосредственное политическое действие, но такое видение автору кажется весьма плоским. Книга Йонсон показывает, что протест гораздо более сложен и многогранен, и как раз в этом расширенном контексте автор исследует связь политического протеста с искусством. Сложность анализа этой взаимосвязи в том, что искусство по отношению к политическому протесту одновременно и экзогенно, и эндогенно, оно выступает и контентом, и контекстом. С одной стороны, само изобразительное искусство может быть политическим протестом – в иной, правда, форме, нежели прямое действие. С другой стороны, искусство мотивирует и поддерживает протест: оно создает для него «питательную среду» и через функцию «освобождения сознания» численно наращивает ряды протестующих.
Кроме того, можно говорить и о том, что искусство вносит весомый вклад в становление «креативного класса», который, тяготея к критическому осмыслению реальности, в большей степени склонен оспаривать status quo – то есть производить и поддерживать диссенсус. Впрочем, верифицировать это предположение непросто, поскольку протестные движения 2011–2012 годов были чрезвычайно гетерогенны по своему составу. Для разных групп роль искусства и его воздействие также оказывались различными.
В общем виде взаимосвязь между искусством и политикой представляется автору следующим образом. Искусство способствует трансформации ценностей, постепенно возникает все более массовый диссенсус, принимающий форму политического протеста. Однако если это так, то возникает резонный вопрос: куда девались все эти люди с «освобожденным сознанием» после того, как протесты захлебнулись? Ведь изменение ценностей – процесс долговременный, и, если уж количество перешло в качество, процесс не мог повернуть вспять. Может быть, дело в том, что действительно критически настроенных людей среди участников протестных акций было меньше, чем мы думаем и чем нам хотелось бы?
В прояснении этого момента вновь помогает Рансьер. Художнику, утверждает он, совсем не обязательно вести себя подобно активисту; его цель – реанимировать эстетические способности в каждом зрителе. Будучи пробужденными, эти способности действительно могут конвертироваться в политический протест, однако управлять ходом подобной конвертации, как и направлять его, просто невозможно. Рансьер называл искусство потенциальным взрывом, который не имеет ни стратегии, ни направленности. Таким образом, искусство не в состоянии непосредственно создавать политические акции, но зато оно способно влиять на их вызревание. Кроме того, возможна и обратная связь: сами протесты создают стимулы для искусства, задавая ему новую повестку.
Как пишет Лена Йонсон, в российском обществе искусство долго считалось незначительной, изолированной и маргинальной сферой. Но сейчас это уже не так. Арт-сообщество находится в постоянном движении, а потому изучение его институционального становления сравнимо с отслеживанием «движущейся цели». Это занятие требует постоянного обновления знаний и его постоянной ревизии. Чему и способствует данная книга.
Ирина Бусыгина
Углеродная демократия. Политическая власть в эпоху нефти
Тимоти Митчелл
М.: Дело, 2014. – 408 с. – 1500 экз.
Смена разновидностей основного источника энергии, используемого обществом, влияет на тип его политического режима – вот тезис, доказательству которого посвящает свою, ставшую знаменитой, книгу американский арабист и профессор Колумбийского университета. Автор признается, что, приступая к работе, он изначально полагал, что «нефть – это одно, а демократия – другое» (с. 17). Однако, изучая особенности превращения углеводородного сырья в формы тепловой энергии, а также становление нефтяной промышленности на Ближнем Востоке, он постепенно приходил к выводу, что углеводородная энергия и судьбы народовластия тесно переплетены друг с другом. В масштабах человеческой истории и современная демократия, и энергетическая система, выстраиваемая на ископаемом топливе, являются, по его мнению, относительно недавними феноменами, которые с самого начала обусловливали эволюцию друг друга – и продолжают это делать сегодня.
Согласно интерпретации отношений между энергетическими потоками и динамикой демократии, которую предлагает Митчелл, после открытия залежей нефти на Ближнем Востоке нефтяные компании западных государств тесно сотрудничали друг с другом для того, чтобы задержать формирование нефтяной индустрии в этом регионе. Более того, западные политики в свою очередь видели в контроле над иностранной нефтью средство ослабления демократических сил в собственных странах. «С самого начала история нефти на Ближнем Востоке является частью создания и разрушения демократической политики», – заявляет автор (с. 23).
Между тем способность трудящихся выдвигать политические требования была тесно связана с теми этапами, которые в своей эволюции проходила углеводородная энергетика. Становление промышленной угледобычи в Европе повлекло за собой принципиальный сдвиг: угольщики постепенно научились формулировать политические требования и успешно проводить их в жизнь, освоив и поставив себе на службу некоторые особенности функционирования новой энергетической системы. Они, по выражению Митчелла, «собрались в политическую машину, используя механизмы самой этой системы» (с. 31). Позднее, однако, наращивание политического могущества трудящихся было нарушено переходом социума от форм коллективности, построенных на угле, к формам, опирающимся в основном на нефть.
В чем же заключались те особенности добычи и потребления угля, которые делали трудящихся мощными политическими акторами? Их главным оружием стал «саботаж» – действие (или бездействие), отражающее понимание того, что относительно небольшой сбой, нарушение графика или прерывание энергетического потока, выполненные в нужном месте и в нужное время, могут самым решительным образом потрясти всю социально-экономическую систему, базирующуюся на потреблении угля. К началу XX века регулярное использование подобных приемов предоставило рабочим солидную политическую власть, расширив и укрепив их социальные и гражданские права. Но во второй половине XX столетия власть саботажа надломилась: он потерял былую эффективность в связи с переключением экономики передовых стран с угля на нефть. Каналы добычи, перемещения и использования нефти не поддавались перекрытию и прерыванию с той легкостью, с какой «саботажники» – угольщики, докеры, железнодорожники – прежде блокировали угольные потоки. Иначе говоря, в странах-производителях нефти возможности саботажа все больше ограничивались правительствами, а в индустриальных странах расширение нефтяного потребления подточило старые формы солидарности трудящихся, выдвинув на первый план новую (и менее эффективную) форму предъявления политических требований: краткосрочную стачку (с. 242–243).
«Подвижность» и «пластичность» нефти позволяли с легкостью перемещать это топливо на большие расстояния, причем с появлением нефтеналивных танкеров это можно было делать, полностью исключив из процесса докеров или железнодорожников. Следующим этапом, еще более ослабившим традиционные объединения трудящихся, стала контейнеризация – внедрение металлических транспортных контейнеров стандартных размеров, которые можно было перевозить не только морем, но и по суше. В результате гигантские массы товаров вообще перестали нуждаться в рабочей силе для транспортировки, разгрузки или складирования (с. 245).
Митчелл показывает, что с середины XX века нарастающее производство дешевой нефти решительно повлияло на традиционные балансы политических сил и формы реализации демократического правления. Кроме того, в отличие от управленческих моделей угольной эпохи, для которых были характерны строгие материальные расчеты и вытекающие из них жесткие ограничения, новые системы социального менеджмента, ставшие возможными благодаря изобилию нефти, управляли коллективной жизнью исходя из принципа безграничного экономического роста. Это обстоятельство тоже не могло не сказываться на политике.
Размышляя о послевоенном «Плане Маршалла», автор обращается к проблемам арабского Востока, где, по его утверждению, Соединенные Штаты в ряде случаев умышленно затягивали разработку нефтяных месторождений, не желая открывать для европейских стран легкодоступные нефтяные рынки. В качестве одного из доказательств этой мысли автор ссылается на политику, проводимую в XX веке компанией «British Petroleum» в Ираке и предполагавшую среди прочего задержку введения в строй экспортных трубопроводов и умышленное бурение пустых скважин, позволяющее «ВР» тянуть время. Такая линия объяснялась жесткой конкурентной борьбой за доступ к нефтяным богатствам Ирака, которую вели между собой крупные нефтяные фирмы разных стран. Одним из последствий такого курса стало то, что одновременно в других ближневосточных странах, производящих нефть, ее нарастающие объемы делились между меньшим количеством игроков: соответственно, если бы темпы нефтяного производства в Ираке не снижались, а росли, то это автоматически увеличивало бы рыночную долю конкурентов «BP» (с. 234).
Как полагает Митчелл, события 1973–1974 годов, ошибочно названные «нефтяным кризисом» и обусловленные внедрением новых методов контроля над выдвижением политических требований на Западе, радикально трансформировали методы управления международными финансами, национальными экономиками и потоками энергии, связав ослабленную углеродную демократию Запада новыми отношениями с нефтяными государствами Ближнего Востока (с. 276). Нельзя не отметить, что позиция автора здесь идет вразрез с общепринятым взглядом на перемены 1973 года. В частности, известно, что «нефтяной кризис» явился реакцией арабских стран на войну с Израилем: арабские экспортеры отказались тогда вывозить нефть в страны, которые поддержали израильтян. В результате обнажился реальный уровень зависимости экономики развитого мира от цен на нефть. Этот кризис, по-прежнему остающийся крупнейшим в истории, вынудил западные государства к поискам альтернативных источников энергии. В частности, именно он подтолкнул Францию и Японию к развитию ядерной энергетики. Впрочем, хотя вряд ли можно говорить о том, что стресс вызвали исключительно новые методы выдвижения политических требований, он, бесспорно, повлиял на будущие отношения Запада и арабских стран. А это не могло не обострить конфликт «демократического сообщества» с миром ислама, выходящий сегодня на новый виток.
Автор предлагает альтернативное понимание отношений между нефтью, процессами глобализации и силами политического ислама во время «МакДжихада». Этим звучным термином он обозначает «эпоху, когда механизмы так называемого капитализма, судя по всему, работают в определенных критических обстоятельствах только тогда, когда приспосабливают к себе социальную силу и моральный авторитет консервативных исламских движений» (с. 323). Именно этим объясняется та закономерность, в рамках которой, чем больше то или иное арабское правительство связано с Вашингтоном, тем более исламистской оказывается его политика. США прочно зависят от поддержки консервативных политических режимов, а эти режимы, как правило, опираются на религию в стремлении укрепить собственную легитимность. И, напротив, популистские или националистические режимы в арабском мире зачастую проводили после обретения независимости масштабные социальные реформы, воздвигая свою легитимность на светских основаниях, а не на авторитете религии; эта независимость и была причиной встречной конфронтации со стороны США (с. 319–320).
Завершая книгу, Митчелл констатирует, что в ближайшем будущем ископаемые виды топлива на Земле не иссякнут, но созданный ими мир, как теперь выясняется, оказался более хрупким, чем предполагалось. После полутора веков постоянно растущего предложения эра нефтяного изобилия, по-видимому, заканчивается. Кроме того, неустанное сжигание запасов нефти грозит планете катастрофическими климатическими изменениями. И, хотя в этом автор скорее прав, стоит отметить, что его теория, весьма яркая и насыщенная, страдает некоторой однобокостью, выражающейся в попытке объяснить одним и тем же фактором – контролем над способами производства углеродного сырья – слишком широкий круг явлений. Иначе говоря, гипотеза, согласно которой уголь был «подрывным» источником энергии, что предопределило возникновение на Западе режимов, склонных к учету интересов широких масс населения, а наличие нефтяных запасов на арабском Востоке, напротив, способствовало установлению там авторитаризма, представляется несколько поверхностной. В подтверждение такого критицизма можно сослаться, во-первых, на события «арабской весны», поколебавшей некоторые арабские автократии, несмотря на все их нефтяные ресурсы, а во-вторых, на стремительное возникновение на политической карте Ближнего Востока «Исламского государства», переформатировавшего регион безотносительно к способам углеводородного производства.
Леонид Исаев
Третья промышленная революция. Как горизонтальные взаимодействия меняют энергетику, экономику и мир в целом
Джереми Рифкин
М.: Альпина нон-фикшн, 2014. – 410 с. – 3500 экз.
Американский экономист и эколог (пока редкое сочетание!) Джереми Рифкин – человек известный. Его новая экономическая концепция, созданная на основе слияния экологичной «зеленой» энергетики с Интернет-технологиями, в начале нынешнего столетия уже вызвала интерес в Европейском союзе и Китае и нашла поддержку в ООН. Проблему, побудившую его написать эту книгу, автор запечатлел в следующем афоризме: «Мой дед ездил на верблюде, мой отец ездил на автомобиле, я летаю на самолете, а мой внук будет ездить на верблюде» (с. 252). Рифкин с сожалением отмечает, что приметы приближающегося климатического коллапса пока мало волнуют его собственную страну, для которой нефть по-прежнему остается символом власти и экспансии:
«Прежде чем нам, американцам, раздувать щеки по поводу собственной значимости, неплохо бы вспомнить, что именно Европейский союз, а не США и не Китай, является крупнейшей экономикой в мире» (с. 14).
Именно в Европе автор и рассчитывает найти понимание в первую очередь. Разработка представленной инновационной концепции, по словам Рифкина, стала ответом на реальную угрозу дестабилизации экосистем во всем миру. Промышленная революция на основе ископаемого топлива достигла пика, а изменение климата, вызванное деятельностью человека, чревато планетарным кризисом.
«На протяжении последних тридцати лет я занимался поисками новой парадигмы, которая могла бы положить начало постуглеродной эры. […] Я понял, что великие экономические революции случаются в истории тогда, когда новые коммуникационные технологии сливаются воедино с новыми энергетическими системами» (с. 12).
Преобразующая мир новаторская инфраструктура третьей промышленной революции, по этой концепции, будет сформирована соединением Интернет-технологий и возобновляемых источников «зеленой» энергии, производимой людьми на дому, в офисах, на предприятиях и распределяемой через так называемый «энергетический Интернет».
«[В мире будущего] демократизация энергии приведет к фундаментальной перестройке человеческих взаимоотношений, изменению самой сути бизнеса, управления обществом, образования и участия в жизни гражданского общества» (там же).
Иерархию всех властных структур заменит горизонтальное взаимодействие людей.
Касаясь истоков современного кризиса, автор рассказывает о том, как в конце ХХ века грандиозное развитие дорожной инфраструктуры породило в США строительный бум, сопровождавшийся созданием все новых пригородных анклавов коммерческой и жилой застройки. Неуклонно разраставшийся рынок недвижимости поддерживал высокий спрос на энергоносители, выступавший главным двигателем американской экономики. Происходивший параллельно экономический подъем Китая и Индии привел к тому, что треть человечества перешла в нефтяную эру. Давление спроса на существующие запасы нефти, как и следовало ожидать, привело к достижению ценового рекорда в 147 долларов за баррель нефти (против 24 долларов в 2001 году), подорожанию всего остального, резкому сокращению потребления и глобальному экономическому кризису 2008 года. В начале 1990-х годов «норма сбережений на среднюю [американскую] семью составляла примерно 8 процентов. К 2000 году она приблизилась к 1 проценту» (с. 38). Долги по кредитам быстро росли, чему способствовала распространившаяся в США дешевая ипотека, не предполагавшая первоначального взноса. В итоге финансово-кредитную систему несколько лет назад охватил паралич, а предчувствие новой «великой депрессии» вынудило Белый дом бросить на ее спасение 700 миллиардов долларов. Разумеется, первопричиной кризиса автор считает зависимость нынешней экономики от углеводородов.
Более того, Рифкин настаивает на том, что безудержные скачки нефтяных цен теперь будут повторяющимся явлением. Он напоминает, что уже в январе 2011 года, спустя три года после предыдущего кризиса, Международное энергетическое агентство указало на неразрывность связи между ростом производства и подъемом цен на нефть, а также предупредило: как только экономика начнет восстанавливаться, цены на нефть снова войдут в «опасную зону». В одном только 2010 году страны Организации экономического сотрудничества и развития потеряли 0,5% своего ВВП, а развивающиеся страны – около 1% ВВП, ввозя необходимую им нефть из-за рубежа; этот факт побудил Агентство заявить о том, что «стоимость импорта нефти превращается в угрозу экономическому возрождению» (с. 30–31). Между тем совокупный объем производства развивающихся стран в 2010 году увеличился на 41% по сравнению с 2005 годом. Сохранение подобных темпов вкупе с политической нестабильностью на Ближнем Востоке неизбежно поднимет цену на нефть до 150 долларов за баррель и даже выше, что будет означать новое потрясение всей мировой экономики. «Этот безумный круговорот попыток возобновления роста и крахов и есть конец игры», – подытоживает Рифкин свой анализ нефтяных рынков (с. 32).
Но глобальная зависимость жизни человечества от потребления нефти опасна не только финансовыми проблемами. Все большее беспокойство сегодня вызывает продолжающийся на протяжении двухсот лет выброс в атмосферу гигантских количеств углекислого газа. Рифкин с сочувствием цитирует отчет экспертов ООН, заявивших в 2007 году о тревожных изменениях химии планеты и ожидаемом повышении температуры на Земле на три градуса в самое близкое время. Такой поворот, говорилось в документе, «возвращает нас к температурному режиму, который существовал на Земле 3 миллиона лет назад в плиоценовом периоде», и способен «привести к массовому вымиранию растений и животных менее, чем за столетие» (с. 43). Список грядущих ужасов, на котором Рифкин выстраивает свои последующие рассуждения, включает также изменение круговорота воды в природе, частые ураганы и засухи, снижение отражательной способности Земли в связи с сокращением площади снежного покрова, образование вокруг всего побережья Арктики – впервые за 125 тысяч лет – полосы открытой воды. Автор особо подчеркивает, что пока реакция мирового сообщества на эти вызовы неадекватна их серьезности:
«Несмотря на все признаки того, что индустрия, выстроенная на ископаемом топливе, умирает и что Земле грозит потенциально дестабилизирующее изменение климата, человечество по большому счету отказывается признавать реальность» (с. 47).
Состоявшиеся в 2009 году в Копенгагене переговоры глав Китая, Индии, Бразилии и Южной Африки при участии США завершились препирательствами сторон, так и не договорившихся об ограничении выбросов углекислого газа, – несмотря на то, что именно страны БРИКС сегодня входят в число основных загрязнителей атмосферы.
Выход из нынешнего предкризисного состояния Рифкин видит в безотлагательном переходе к так называемой «третьей промышленной революции» на базе возобновляемых источников энергии. Согласно его прогнозам, лидером в этом начинании станет Европейский союз, который «вошел в нынешнее столетие с двумя глобальными целями – превратиться в экологически устойчивое общество с низкими выбросами углекислого газа и сделать экономику Европы самой динамичной в мире» (с. 59). Соединенные Штаты теряют в данном отношении главенствующую роль: там имеются лишь пилотные проекты и разрозненные программы, предвещающие новую глобальную экономику. Между тем здравый смысл подводит людей к простой истине: ископаемые виды топлива и уран встречаются только в некоторых районах мира, а возобновляемые источники энергии, напротив, есть повсюду. Собственно, почти все повествование Рифкина посвящено анализу тех узловых проблем, которые придется решать по мере реализации выдвигаемого автором «прагматического экономического плана, который может открыть нам дорогу в устойчивую постуглеродную эру» (с. 106).
Картина скорого будущего, которую рисует американский специалист, впечатляет. Здесь и превращение зданий в миниэлектростанции, и создание энергетического Интернета с инфраструктурой обслуживания электромобилей, и распределение энергии интеллектуальными энергосетями. Более того, первые признаки этого будущего уже можно обнаружить: так, в последние два–три года «все крупнейшие автопроизводители заключили соглашения с ведущими энергетическими компаниями о создании новой инфраструктуры для интеллектуального, заряжаемого от розетки электротранспорта XXI века» (с. 90). Третья промышленная революция должна сыграть решающую роль в преобразовании социальных отношений в беднейших странах, где нищета будет ликвидирована посредством «демократизации энергии и всеобщего доступа к электричеству», без чего «никакое экономическое развитие невозможно» (с. 94). И, как следствие, увеличится количество рабочих мест, а глобальная проблема занятости для сотен миллионов людей планеты будет решена.
В новую эпоху, по предположению автора, «конкурентные рынки будут все больше замещаться созидательными сетями» (с. 150). Это станет контрастом для нынешней ситуации, в которой концентрация капитала определяет эффективность функционирования системы в целом, а гигантская и централизованная нефтяная энергетика насаждает сходные модели бизнеса в остальных секторах экономики. В свою очередь поддерживающая ее вертикальная структура управления и контроля постоянно подпитывает колоссальный разрыв между богатством и бедностью. Так, например, в 1980–2005 годах более 80% прироста дохода в США доставались 1% богатейших людей (с. 164). Идущая на смену иерархическому управлению система распределения возобновляемых источников энергии требует сотрудничества в горизонтальном режиме, которое выступит «моделью для бесчисленных видов экономической деятельности». Но борьба интересов старой энергетической системы с «нарождающимися горизонтальными энергетическими интересами третьей промышленной революции ведет к появлению новой политической дихотомии; […] новый политический сценарий будет изменять сам подход людей к политике» (с. 196). В подтверждение своих слов автор ссылается на острые коллизии, затронувшие в конце 2000-х годов верхние эшелоны американской власти. Фактически дебаты, в центре которых оказался «конфликт между удаленным и местным генерированием энергии», касались именно перспектив третьей промышленной революции (с. 221). Лидеры традиционно централизованной «нефтяной» энергетики и их представители в Конгрессе не готовы к утрате своих привилегий в экономике и политике страны, и это кажется автору естественным. Более того, в дальнейшем их сопротивление будет только нарастать.
Горизонтальный характер распространения третьей промышленной революции рождает спрос на континентальные модели политического и экономического взаимодействия: «Мы переходим от “глобализации” к “континентализации”» (с. 227). Становление различных форм ассоциаций затронуло сегодня все континенты – от Европы до Африки. Среди признаков начинающегося внутриконтинентального политического переустройства автором упоминается, например, транснациональный региональный альянс американской Новой Англии и Восточной Канады, взявших курс на третью промышленную революцию. По мнению автора, Вашингтон не причастен к этому сдвигу – это локальная инициатива. В подобных процессах он видит знак «тектонического изменения политического ландшафта», утверждающего вместо традиционной геополитики политику биосферную (с. 267).
В наше время успехи науки о Земле, особенно в изучении взаимосвязи геохимических процессов с биосферой, ставят под сомнение классическое экономическое мышление. Здесь, по словам автора, неизбежными становятся кардинальные изменения основных положений традиционной экономической теории «с точки зрения термодинамики» (с. 322) и формирование новой научной картины мира, более совместимой с «сетевым образом мышления, лежащим в основе экономической модели третьей промышленной революции» (с. 314). В некоторых странах такие идеи дали первые ростки: например, в Финляндии философия образования уже зиждется на принципе, согласно которому «суть обучения заключается не в поставке предварительно адаптированной информации извне, а во взаимодействии ребенка и окружающей среды» (с. 358).
«Бедная земля! Все мы бросаем на нее тень», – так образно выражал свою экологическую интуицию польский поэт Ежи Лец в середине прошлого столетия[1]. Рифкин, однако, подчеркивает уникальность нынешней ситуации: если раньше планета переживала лишь единичные крушения цивилизаций, вызванные локальными экологическими шоками, то сейчас климатические изменения биосферы угрожают гибелью всему человечеству как биологическому виду.
«Критически важной задачей в этих условиях является мобилизация государственного, рыночного и, главное, социального капитала человечества для обеспечения перехода к экономике третьей промышленной революции и постуглеродной эре» (с. 379).
Россия, к сожалению, пока живет иными заботами. И в этом смысле появление на русском языке книг, подобных сочинению Джереми Рифкина, стоит приветствовать. Ибо будущее обязательно наступит – даже если его не ждать.
Александр Клинский
Сталин. Личное дело
Анатолий Собчак
М.: Эксмо, 2014. – 256 с. – 10 000 экз.
Своевременное опоздание
Это последняя книга Анатолия Собчака, идею создания которой он, как не раз говорили, вынашивал на протяжении всей жизни. Любопытно, что она была написана в вынужденном изгнании, в котором бывший мэр Петербурга оказался в 1998–1999 годах, – в традиционном для русского эмигранта Париже. Там в дискуссиях с соотечественниками, которые перебрались за границу гораздо раньше, чем он сам, Собчак пытался разрешить не слишком оригинальный, но вечно острый вопрос: «Почему богатой и талантливой России так не везет с вождями?» (с. 5). Разумеется, Собчака, непосредственно и деятельно участвовавшего в прощании с коммунистическим режимом, не могла не заинтересовать фигура Сталина, олицетворявшая для него все дурное, что было в советском прошлом. Так возникла идея написать книгу об «отце народов». Портрет вождя воссоздается в форме, весьма характерной для сталинской эпохи: это своеобразная анкета, личный листок по учету кадров. В результате получилось исследование, посвященное природе абсолютной власти, а также ее нездоровому влиянию на человеческую личность. При жизни Собчака работа не издавалась, но зато теперь, когда ее актуальность, благодаря усилиям бывшего подчиненного петербургского мэра, сильно выросла, книгу напечатали гигантским по нынешним временам тиражом в десять тысяч экземпляров.
Обосновывая свой исследовательский подход, автор останавливается на значении и роли анкеты в раннем Советском Союзе. После 1917 года этот формальный документ очень быстро эволюционировал в допросный лист, непосредственно влиявший на судьбы людей. Анкета «становилась клеткой, в которую загонялась жизнь человека, но одновременно была и скальпелем, расчленявшим ее на составные части», и поэтому в эпоху репрессий ее заполнение неизбежно становилось «источником мучений и постоянного страха быть уличенными или разоблаченными» (с. 10). Практически каждый пункт анкеты в те годы заключал в себе подвох и представлял опасность, нередко являясь подводным камнем не только при устройстве на работу или учебу, но и при решении вопросов жизни и смерти[2]. Последними анкетами, которые Сталин заполнил собственноручно, стали анкеты делегата Х и ХI съездов РКП(б). Позже подобные документы заполнялись исключительно его секретариатом, а это делало их не слишком информативными. Однако, несмотря на старания Сталина засекретить едва ли не все важные факты своей биографии, сохранилось немало свидетельств, освещающих его жизненный путь. Это, собственно, и позволило Собчаку взять на себя труд по заполнению персональной анкеты товарища Сталина.
Начинается все, как и полагается, с пункта «Фамилия, имя, отчество». Как известно, большую часть жизни Сталин прожил под псевдонимом, который, впрочем, нельзя считать замысловатым: «джуга» по-грузински означает «сталь», и таким образом кличка вождя оказалась прямым переводом грузинской фамилии на русский язык. В монологе, который вошел в роман Нодара Джина «Учитель» (1998), Сталин говорит, что назвал себя так, чтобы быть чистым, как сталь:
«Даже сталь – металл не без примесей, но стали во мне всегда было больше, чем, например, камня в Каменеве. В нем не камня было много, а того, чем он был – Розенфельда» (с. 21).
По мнению автора, однако, и в самом Сталине оставалось немало от Джугашвили, хотя всю свою жизнь он стремился подняться над своим «инородческим» происхождением. В начале 1950-х немало людей попало в лагеря только за упоминание вслух настоящей фамилии вождя, что расценивалось как проявление неуважения к Сталину. В школьные годы автора (1944–1954) это обсуждалось шепотом, как величайшая тайна, но, вспоминает Собчак, «мы так и не могли поверить в то, что “великий Сталин” – это какой-то там никому не ведомый Джугашвили» (с. 22).
Вторая глава, «Рождение и смерть», начинается с напоминания о том, что официальной датой рождения Сталина, значащейся во всех прижизненных биографиях, энциклопедиях и календарях, считается 21 декабря (9 декабря старого стиля) 1879 года. Между тем сохранился ряд документов, из которых следует, что Иосиф Джугашвили, сын крестьянина города Гори Тифлисской губернии, родился 6 декабря 1878 года. Измененная дата появилась в документах в год избрания Сталина генеральным секретарем партии, что, очевидно, случилось по его указанию. Собчак предполагает, что будущий вождь пошел на подмену, чтобы стать самым молодым из членов тогдашнего политбюро. Предметом многочисленных слухов и предположений стало не только рождение, но и смерть Сталина. Считается, что тяжелейший инсульт поразил Сталина в ночь на 1 марта 1953 года, после чего в высшем руководстве страны началась паника, а затем ожесточенная борьба вокруг «опустевшего престола». Но, по мнению некоторых авторов, писавших об этой кончине, советского лидера устранили в результате заговора. Для многих советских людей известие о смерти Сталина стало личной трагедией, хотя, по мнению автора, «и те, кто искренне рыдал в день его смерти, не могли не испытать тайного облегчения» (с. 37). На международной арене кончина «отца народов» не вызвала «ни особой горести ни особой радости» (с. 39), поскольку партнеров СССР беспокоили скорее последствия этого события.
В третьей главе, названной «Внешность (внешние приметы). Образ жизни», автор замечает, что вожди победившего пролетариата вообще были довольно неказистыми; на это обратил внимание еще Мандельштам («сброд тонкошеих вождей») (с. 78). Очевидцев неизменно поражало несоответствие реальной внешности Сталина его многочисленным изображениям, которыми пестрели страницы газет и журналов, площади и улицы СССР: на них он казался выше ростом, внушительнее и значительнее. Новый облик и новая манера держаться и говорить вырабатывались у Сталина по мере того, как укреплялась его власть:
«Из простого, доступного каждому, начисто лишенного величия, такого же, как все, партийного лидера постепенно выкристаллизовывается тот Сталин, которого мы знаем по многочисленным портретам, изваяниям и кинофильмам» (с. 85).
Ромен Роллан, приглашенный в Москву на празднование годовщины октябрьской революции, в своем дневнике сравнивал Сталина с Цезарем. По словам Собчака, Сталин в сущности и являлся римским императором, перенесенным на десять столетий вперед в крестьянскую Россию, а подданными его были рабы марксистской идеи.
«Бухарин называл его Чингисханом, прочитавшим Маркса, но он скорее был внутренне похож на Нерона с его страстью к зрелищам, к театру, к интригам, к убийствам» (с. 90).
По наблюдению Черчилля, приводимому в четвертой главе, которая называется «Характер», Сталин «был человек, который своего врага уничтожал руками своих врагов» (с. 102). Смысл жизни Сталин видел в борьбе, а лозунг «Жизнь – это борьба!» в самых различных вариациях стал одним из главных лозунгов эпохи сталинизма. Борьба для вождя была прежде всего битвой за власть. Советскому лидеру посмертно ставились различные психиатрические диагнозы (возможно, при его жизни на это решился только Владимир Бехтерев, которому это стоило жизни), однако главной его болезнью выступало «обостренное до невероятных пределов властолюбие» (с. 145). Оборотной стороной этой черты характера являлись крайняя подозрительность и страх за собственную жизнь, который Сталин преодолевал «игрой на опережение» – превентивным устранением потенциальных врагов (с. 112). Среди других характерных особенностей диктатора Собчак выделяет грубость, умение подчинять себе людей, проницательность и «дьявольский гипнотизм», который порождал массовое поклонение, восторг и энтузиазм – основу культа личности.
В главе пятой, называющейся «Национальность», затрагивается пресловутый «пятый пункт», занимавший особое место в советских анкетах. Став вождем, Сталин всеми силами стремился отвлечься от родословной грузина, предпочитая называть себя «русским грузинского происхождения» (с. 148). Имеются разные версии того, какой национальности был советский диктатор: так, в литературе можно найти утверждения, согласно которым его настоящий отец был евреем. Как полагает Собчак, тщательно скрываемое клеймо незаконнорожденного, появившегося на свет от еврейского отца, вполне могло сделаться причиной сталинского антисемитизма. К старости отвращение Сталина к еврейству приобрело маниакальный характер: «Ему повсюду чудились происки сионистов» (с. 154). Более того, как утверждают некоторые специалисты, в конце жизни Сталин, подобно Гитлеру, планировал «окончательное решение» еврейского вопроса в Советском Союзе. Здесь, впрочем, автор делает важную оговорку: если сам антисемитизм Сталина сомнений не вызывает, то и слухи о его наполовину еврейском происхождении, и его планы относительно советского еврейства «относятся к области недоказуемых, скорее мифических предположений» (с. 155).
В шестой главе, «Социальное происхождение», Собчак напоминает, что во всех дореволюционных документах значилось, что Сталин – «грузин из крестьян» (с. 161). Однако, как известно сегодня, родители вождя, хотя и происходили из крестьянских семей, сами крестьянами не являлись и крестьянским трудом никогда не занимались. Официальный отец Сталина Виссарион Джугашвили был сапожником и пропивал все, что зарабатывал. Мать Екатерина Геладзе прислуживала в домах богатых жителей Гори. Первые уроки жестокости Сталин получил дома: пьяный отец нередко бил жену и сына: «По-современному говоря, Сталин был ребенком из неблагополучной семьи» (с. 162). Став руководителем, он предпочитал не упоминать о своем прошлом и о семье. В Грузии же потом распространялись самые разные слухи о происхождении вождя. Люди отказывались верить, что великий человек мог родиться от вечно пьяного сапожника, и поэтому предпочитали приписывать отцовскую роль другим, более достойным, фигурам. Среди предполагаемых претендентов называли некоего купца-еврея, а также крупного виноторговца, оплачивавшего обучение юного Иосифа в семинарии. Но более всего в Грузии и за ее пределами была распространена легенда о происхождении диктатора от знаменитого путешественника Николая Пржевальского. Учитывая любовь Сталина к мистификации и его отягощенность своим происхождением, можно предположить, что вождь сам изобрел эту версию. В подтверждение данной гипотезы, как указывает Собчак, принято ссылаться на кампанию прославления Пржевальского, которому ставились памятники, причем повсюду умышленно подчеркивалось его сходство со Сталиным (с. 166).
Название следующей, седьмой, главы состоит из нескольких подпунктов: «Социальное положение. Род занятий (профессия). Выполняемая работа и занимаемые должности с начала трудовой деятельности. Чем занимался до 1917 года? Работа по совместительству». Этот перечень был для Сталина не очень удобным, так как профессии у него не было и до революции он практически не трудился, если не учитывать кратковременного пребывания в должности наблюдателя-вычислителя Главной физической обсерватории в Тифлисе (с декабря 1899 года по январь 1901-го). В анкетах, заполняемых на партийных съездах, Сталин ставил в этом пункте прочерк или указывал свою последнюю партийную должность. В последнем документе, который он заполнил лично в 1922 году, указывалась должность «Генерального секретаря РКП(б)». Как указывает автор, Сталин придал этому техническому посту «мистический, жреческий характер» (с. 170). Только дряхлеющим здоровьем вождя можно объяснить его согласие после ХIХ съезда КПСС 1953 года ликвидировать пост генсека, занимаемый им более тридцати лет.
Название восьмой главы повторяет соответствующий пункт кадровой анкеты: «Образование. Знание иностранных языков. Ученая степень (звание). Научные труды». Автор отмечает, что «систематическое образование Иосифа Джугашвили носило исключительно духовный характер» (с. 181). Вплоть до своего двадцатилетия он изучал богословские труды, неустанно молился, пел в церковном хоре. В девять лет он поступил в духовное училище в Гори, которое окончил в 1894 году с отличием. В том же году по настоянию матери будущий вождь поступил в Тифлисскую духовную семинарию, где проучился до мая 1899 года. Из этого заведения его скоро исключили, но именно там Сталин примкнул к революционному движению и увлекся чтением книг, в том числе и запрещенных. Интересно, что, в отличие от других руководителей советской и постсоветской России, любовь к чтению он сохранил на всю жизнь. Любимыми его писателями были Чехов, Гоголь и Салтыков-Щедрин, а из грузинских авторов – Казбеги и Руставели. Уже на седьмом десятке Сталин говорил, что читает не менее пятисот страниц в день. Если он и преувеличивал, то не слишком, так как работал очень много и по долгу службы имел дело с сотнями бумаг и документов. В итоге вождь получил обширные познания, а главным авторитетом по любому вопросу считал самого себя: хорошей иллюстрацией в данном отношении стала работа «Марксизм и вопросы языкознания», которую «в обязательном порядке заставили изучать всю страну» (с. 184). Статьи Сталина и его выступления не подлежали критике и были незыблемы, как священные тексты: «Все остальные могли лишь комментировать, разъяснять, прославлять, развивать, популяризировать» (с. 193).
В главе девятой, называющейся «Партийность», Собчак указывает на то, что в настоящее время у нас нет достоверных сведений о том, когда и как Сталин примкнул к социал-демократическому движению, поскольку свидетели его партийной деятельности того времени позже были устранены. Достоверным остается лишь тот факт, что он вошел в состав Тифлисского комитета РСДРП в ноябре 1901 года. Во всех своих последующих назначениях в различные органы Сталин был молчалив и почти не заметен. Ни одна идея или крупная акция, ни один лозунг или политическое событие, имевшие место в 1917 году, с его именем связаны не были. Но в руководящем ядре партии он удержался потому, что сумел стать полезным Ленину: «Он всегда в тени, но это тень не простая – это тень Ленина, вождя, первого человека в партии и государстве» (с. 202). По существу Сталин начал создавать собственную партию внутри самой партии для установления с ее помощью единоличной власти. Ссылаясь на Абдурахмана Авторханова, автор приводит эпизод, касающийся обучения будущего «отца народов» в семинарии. Однажды преподаватель древней истории задал сочинение на тему «Причина гибели Цезаря». Джугашвили старательно изложил школьную версию, а от себя добавил, что действительная причина падения великого римлянина коренилась в том, что у Цезаря «отсутствовал аппарат личной власти, который контролировал бы аппарат государственной власти» (с. 205). Если эта история реальна, а не придумана позднее, то следует отметить, что Сталин достаточно рано выработал те управленческие принципы, которые в последующие годы пытался воплотить в жизнь.
Путь вождя к личной власти был сложен и лежал через решительную борьбу с оппозицией. В этой схватке Сталин изобрел два «магических» понятия: борьба за чистоту марксизма-ленинизма и борьба за генеральную линию партии. Касаясь планомерного истребления «отклоняющихся» партийных и государственных кадров, Собчак вспоминает об упреке, который генсек некогда адресовал своему историческому любимцу Ивану Грозному: царь, якобы, «не дорезал пять крупных феодальных семейств». «Весьма своеобразное понимание истории обнаруживает в этом высказывании Сталин: дорезал – не дорезал, на уровне кавказского абрека», – комментирует Собчак (с. 224). Помимо репрессий, в сталинском СССР неумолимо действовал психологический механизм уничтожения личности, изощренный и в то же время простой.
Ксения Собчак на презентации книги назвала «мистическим» тот факт, что ее отец решил написать исследование об анатомии тоталитаризма именно в конце 1990-х годов. По ее словам, труд не претендует на историко-документальную достоверность, поскольку многие приводимые в нем факты не имеют ссылок на источники: ими Анатолий Собчак предполагал заняться, вернувшись в Россию, но не успел. Действительно, речь здесь должна идти не столько о научной биографии, сколько о политическом памфлете. Но сегодня это обстоятельство обернулось не минусом, а скорее плюсом этой книги. В эпоху, когда правда о сталинизме последовательно стерилизуется, работа бывшего мэра Петербурга оказалась на редкость актуальной, причем, несмотря даже на то, что в основном приводимые им факты относятся к разряду общеизвестных. Ценна в ней именно полемическая заостренность и сопутствующая убежденность в том, что сталинизм – это безусловное зло. В современной России об этом говорят не часто, а тут вдруг напоминание поступило от человека, положившего начало политической карьере нынешнего руководителя страны. Неожиданно, но символично.
Юлия Александрова
Франклин Делано Рузвельт
Рой Дженкинс
М.: КоЛибри; Азбука-Аттикус, 2013. – 304 с. – 3000 экз.
В ряду американских политических лидеров Франклин Делано Рузвельт, завершивший свой жизненный и политический путь более семидесяти лет назад, все еще остается уникальной фигурой. Он единственный американский президент, избиравшийся на этот пост четыре раза, и именно на его долю выпало руководство самой могущественной державой мира в годы Великой депрессии и Второй мировой войны. И, хотя количество его жизнеописаний несметно, эту книгу все же придется признать особенной. Во-первых, потому, что о выдающемся политике написал политик, причем тоже весьма яркий. Сегодня, когда Великобритания размышляет о выходе из Европейского союза, уместно напомнить, что в 1977–1981 годах Рой Дженкинс был первым и пока единственным председателем Европейской комиссии, представлявшим Соединенное Королевство. В 1960–1970-е годы он занимал министерские посты в лейбористских кабинетах, а в 1981-м присоединился к группе «раскольников», основавших Социал-демократическую партию Великобритании. Став в 1987-м почетным ректором Оксфордского университета, Дженкинс проработал на этом посту до самой своей кончины в 2003 году. Он также являлся председателем Королевского литературного общества и автором двадцати одной книги, среди которых биографические бестселлеры «Черчилль» и «Гладстон». Во-вторых, эта работа уникальна и тем, что автор не успел ее завершить. Получив предложение Артура Шлезингера-младшего подготовить историю жизни 32-го президента США для серии «Американские президенты», Дженкинс с увлечением начал работать – пока его труд не прервал внезапный сердечный приступ. Разрыв в тексте на странице 249 указывает на последние строки, которые были написаны лично им. Это указание важно, поскольку, вопреки принятым обыкновениям, книгу за автора дописывал другой человек. Друг семьи и виднейший знаток американского института президентской власти, профессор Ричард Нойштадт из Гарвардского университета, с которым Дженкинс не раз обсуждал свой замысел, по просьбе его вдовы закончил последнюю главу[3].
Согласно категоричному мнению автора, за место в рейтингах американских президентов с ФДР – именно так его называла вся страна – могут соперничать не более трех его предшественников и ни один из его преемников. По своему социальному происхождению он относился к самым верхам американского общества, превосходя в этом всех остальных президентов, за исключением Джорджа Вашингтона и своего родственника Теодора Рузвельта. Тем не менее его избрание было встречено элитой враждебно. Другой парадокс Рузвельта состоит в том, что его традиционно считают лидером, претворявшим в жизнь логичную и продуманную программу, названную «Новым курсом», но, несмотря на это, Дженкинс называет его «политиком-импровизатором» (с. 19), не столько выражавшим стройную систему взглядов, сколько умевшим ловко приспосабливаться к меняющейся реальности. Наконец, не являясь интеллектуалом в полном смысле слова (книги он больше коллекционировал, чем читал), Рузвельт обладал блестящим даром «вдохновлять интеллектуалов», обеспечившим ему поддержку образованной Америки (с. 21). Эта черта, кстати, была присуща и его родственнику Теодору Рузвельту.
Автор вообще уделяет большое внимание сопоставлению двух президентов из одного семейства. Взаимоотношениям между ними посвящена первая глава («Кузены Рузвельты»). В жизни двух Рузвельтов было много схожих фактов, правда, с интервалом в два десятилетия. Так, Теодор никогда не посещал школу, а занимался с частными преподавателями до самого поступления в Гарвард. Франклин тоже получил домашнее образование, и только в пятнадцать лет его отправили в закрытую школу в Гротоне, которая была американским аналогом Итона. (Между прочим оба Рузвельта учились неважно.) После окончания университета сходство жизненного пути двоих родственников становится еще более выраженным. Занявшись политической деятельностью, они выбрали разные партийные флаги, но при этом «ни один из Рузвельтов не отличался чрезмерной преданностью своей партии» (с. 36). Теодор, впрочем, пользовался потенциалом Республиканской партии не столь эффективно, как Франклин осваивал ресурсы Демократической партии. При этом, по утверждению автора, «оба они больше верили в старые аристократические семейства, нежели в хищных нуворишей, чье богатство превзошло по размеру и влиянию старые деньги» (с. 39). Именно это обстоятельство на протяжении семи с половиной лет президентства республиканца Теодора позволяло демократу Франклину поддерживать его и даже отчасти разделять его взгляды. Однако в 1912 году, когда Теодор решил вернуться в политику после того, как без объяснений отказался баллотироваться на второй срок в 1908 году, Франклин отказал ему в поддержке. В целом же, заключает Дженкинс первую главу, политические карьеры двух Рузвельтов, в чем-то схожие, а в чем-то отличающиеся, наглядно показывают: чтобы получить реальную власть, политику просто необходима толика тактического оппортунизма и приспособленчества.
Описание итогов семилетнего пребывания Франклина Рузвельта в Вашингтоне (1913–1920) автор предваряет историей брака, который сыграл немаловажную роль в жизни будущего президента. Этому посвящена вторая глава книги («Картина брака, который дал трещину»). Элеонора Рузвельт, будучи моложе своего мужа на два с половиной года, вышла из того же социального круга, что и он. В первые годы совместной жизни она представляла собой ординарную молодую мать семейства из высшего света: с 1906-го по 1916-й она произвела на свет шестерых детей. Тем не менее в отношениях супругов страсть отсутствовала, хотя Элеонора, как поясняет автор, и испытывала к мужу возвышенные чувства в стиле одной из «Идиллий короля» английского поэта Альфреда Теннисона. Позже, однако, их брак трансформировался в «мощное политическое партнерство, но с ограниченной ответственностью» (с. 71). С середины 1920-х годов Элеонора сделала свою жизнь более независимой от Франклина, однако продолжала работать на Демократическую партию в штате Нью-Йорк, расширяя политические контакты мужа. Современники признавали, что ни одна из первых леди не могла соперничать с ней ни в амбициях, ни в стремлении публично способствовать успешной карьере супруга – несмотря на сложные отношения с ним.
Глава третья («Путь из Олбани в Белый дом») посвящена деятельности Рузвельта на посту губернатора штата Нью-Йорк. Предпринимая титанические усилия по преодолению последствий полиомиелита, он научился довольно бодро перемещаться по штату и добираться, хотя и не без посторонней помощи, от поезда или машины до трибун местных залов: «Теперь он был матерым участником предвыборных кампаний, с огненным взглядом из-под потрепанной фетровой шляпы, внушающим доверие» (с. 95). Хорош ли был Рузвельт в роли губернатора? По мнению Дженкинса, в здании администрации в Олбани он всегда оставался временным гостем, поскольку политическая площадка отдельно взятого штата выступала для него всего лишь «транзитным пунктом», а не «станцией назначения» (с. 97).
После того, как Рузвельт с убедительным перевесом одержал победу на первичных выборах и получил президентскую номинацию от Демократической партии, на свет появилось понятие «Нового курса». Как справедливо отмечает автор, название выдвигаемой политической линии было призвано вызвать ассоциации с завоевавшим немалую популярность в 1901–1909 годах «Честным курсом» Теодора Рузвельта. Что же касается сути, то «Новый курс» продолжал политику тех президентов (Теодора Рузвельта, Говарда Тафта, Вудро Вильсона), которые еще раньше начали последовательно расширять участие государства в экономической жизни. Кампания 1932 года далась ФДР очень легко; фактически она с самого начала была беспроигрышной. По словам автора, действующий президент Гувер «сделал гораздо больший вклад в свой проигрыш, чем Рузвельт – в свой выигрыш» (с. 108). Сочетание катастрофического падения экономики и жесткого неприятия президентской политики американской общественностью оказалось роковым стечением обстоятельств, которым губернатор штата Нью-Йорк умело воспользовался. Его предвыборная программа была сумбурной, но в ней по крайней мере выражалось сочувствие населению, переживавшему тягостные времена, и содержалось обещание привлечь государство к экономическому регулированию. «Кампания Рузвельта являла собой триумф стиля над реальным содержанием», – заключает Дженкинс (с. 111).
В главе четвертой («Первый срок: победы и поражения») автор изображает то сочетание бурной деятельности и замешательства, которое характеризовало первые месяцы Рузвельта в Белом доме. Не желая оставаться в Вашингтоне до вступления в должность и сводя к минимуму контакты с уходящим в отставку Гувером, Рузвельт решил отправиться в отпуск во Флориду. Эта поездка едва не стоила ему жизни: 15 февраля 1933 года во время встречи с жителями Майами на нового хозяина Белого дома было совершено покушение, единственное за все время его пребывания на высшем государственном посту (с. 116). Мэр Чикаго Антон Чермак, стоявший рядом, принял на себя пулю, предназначенную Рузвельту, – ранение оказалось смертельным.
Несмотря на это трагическое событие прямо накануне инаугурации, Рузвельт с энтузиазмом приступил к формированию нового кабинета. Впрочем, состав администрации, сформированной к концу зимы, разочаровал многих сторонников ФДР, поскольку несколько видных постов президент-демократ отдал республиканцам: политики из конкурирующей партии показались ему «гораздо более интересными, чем демократы» (с. 123). Кроме того, создавалось впечатление, что Рузвельт не хочет видеть в кабинете людей, способных оспаривать его собственный авторитет. Вместе с тем, отмечает Дженкинс, именно с этой администрацией новому лидеру предстояло бороться с самыми серьезными вызовами со времен Авраама Линкольна. Сосредоточенности и боевитости от кабинета требовали также и многочисленные препятствия, сразу же возникшие у него на пути: недружественная позиция Верховного суда, враждебность со стороны правых, бесконечные атаки популистов-демагогов. В острой борьбе с разнообразными оппозиционерами оттачивался и совершенствовался некогда рыхлый «Новый курс», становящийся все более дерзким.
Переломным в президентской карьере Рузвельта автор считает период 1935–1936 годов. После того, как Верховный суд, упразднив Национальную администрацию восстановления, бывшую одним из ключевых инструментов «Нового курса», едва не загнал президента в угол, ФДР решил искусственно обострить схватку, мобилизовав всех своих сторонников против реальных и мнимых недругов. Его выступления стали откровенно конфронтационными: так, выступая в Нью-Йорке в конце 1936 года, он заявил, что влиятельные силы единодушны в своей ненависти к нему и он даже рад этому. Новый тон, разительно отличавшийся от манеры 1932 года, позволил обеспечить нужный результат: электоральное большинство, причем весьма агрессивное, было сколочено. Итоги президентских выборов 1936 года превзошли все надежды демократов. Почти сразу после победы президент выступил с планом «утрамбовки» Верховного суда, предполагавшим лишение судей права блокировать его законопроекты. Но инициатива провалилась. «Это было очень смело, но привело к грандиозному провалу, – пишет Дженкинс, – и, вместо того, чтобы начать второй президентский срок, купаясь в лучах славы, Рузвельт начал его с разочарования» (с. 160).
В главе пятой («Неудачи: политические и экономические») автор отмечает, что провал наступления на Верховный суд, предпринятого в начале 1937 года, был весьма парадоксален. Во-первых, президент потерпел поражение после блестящей победы, одержанной совсем недавно, в ноябре 1936-го. Во-вторых, в ожесточенной борьбе, которая продолжалась около пяти месяцев, Рузвельт, будучи опытным политиком, допустил ряд ошибок, в то время как престарелые ретрограды-судьи великолепно держали оборону. Кроме того, осенью 1937 года состояние американской экономики заметно ухудшилось, и это обстоятельство вызвало самый сильный спад популярности Рузвельта за все двенадцать лет его пребывания в президентской должности. Внезапно выяснилось, что ФДР не знает, как справляться с повторной вспышкой экономических неурядиц, которые, по его мнению, остались далеко позади – в 1933–1934 годах. Дженкинс считает, что все неурядицы усугублялись отсутствием у Рузвельта политического такта, выразившимся в посягательстве на территорию судебной власти. Президента не только все громче обвиняли в диктаторских замашках – недоброжелатели активно распространяли слухи о том, что он психически болен, а его отстранение от власти является лишь вопросом времени. Перипетии политической борьбы внутри США дезориентировали европейских политиков: с одной стороны, ФДР оценивался как сильный и уважаемый лидер, который «был чуть ли не единственным лучом надежды рушащегося мира», но, с другой стороны, они вдруг обнаружили, что Рузвельт выступает «объектом ненависти, граничащей с презрением, в умах большинства его соплеменников» (с. 176).
Высокий престиж ФДР за рубежом и относительно слабые позиции на родине усугубили предвоенную неразбериху в Европе: после сентября 1939 года даже такой искушенный аналитик, как Черчилль, был убежден, что Америка присоединится к союзникам с целью спасти Францию – чего она в итоге не сделала. Сам же Рузвельт без колебаний использовал угрозу фашизма в целях укрепления собственного престижа в США: заявляя о том, что нацизм покушается на американские культурные ценности. К Пасхе 1940 года, когда Гитлер уже вторгся в Норвегию и Данию и оккупировал Голландию, Бельгию и Францию, президент начал демонстрировать нарастающую воинственность. Несомненно, одним из мотивов, заставившим Рузвельта снова идти на выборы, стало его убеждение в том, что именно он, как никто другой, сможет помочь Европе в ее борьбе с нацизмом. Победа на этих выборах отнюдь не повторила триумфов 1936-го или 1932-го, но для человека, впервые в истории США выдвигающегося на третий президентский срок, то был довольно уверенный выигрыш.
Главу шестую («Опять война») автор начинает с утверждения о том, что «личным практическим вкладом Рузвельта в дело антигитлеровской коалиции стало подписание 3 сентября 1940 года договора об “эскадренных миноносцах в обмен на базы” между Великобританией и США» (с. 191). Этот договор был явно выгодным для американцев, поскольку они получили в долгосрочную аренду ряд ценных военных баз от Ньюфаундленда до Вест-Индии. Великобритания, по этому соглашению, обзавелась эсминцами, которые оказались настолько старыми, что к февралю 1941 года только девять из них годились для эксплуатации. Тем не менее Черчилль испытывал искреннюю благодарность к американскому лидеру. Позже он скажет: «Никогда ни один любовник не добивался внимания любовницы так решительно, как я добивался внимания Франклина Рузвельта» (с. 192). Британский премьер-министр прекрасно понимал, что в одиночестве его страна сможет отсрочить поражение, но без помощи США она никогда не добьется победы. Рузвельт же, несомненно, страстно желал помочь Великобритании, но, действуя по правилам американской политики, он опасался бежать впереди общественного мнения и мнения Конгресса и поэтому не всегда действовал достаточно энергично.
Его сближению с Черчиллем способствовало, как ни странно, нападение Гитлера на Советский Союз. Английский лидер был гораздо большим антикоммунистом, чем американский президент, но зато в самой Америке, как пишет Дженкинс, «антикоммунистический невроз был выражен сильнее, чем в Британии» (с. 203). Тем не менее после 22 июня 1941 года главы двух держав очень быстро пришли к соглашению оказать помощь России. Выступая по радио на следующий день, Черчилль заявил: «Любой человек или государство, которое борется против нацизма, получит нашу поддержку». Стратегия Рузвельта в свою очередь предполагала, что Германия должна быть побеждена первой, за ней нужно будет разгромить Японию, а «это означало, что помощь СССР является более важной, чем пособничество антикоммунистическим веяниям» (с. 223). Более того, ФДР быстрее британского премьер-министра нашел общий язык со Сталиным, несмотря на то, что впервые два руководителя встретились лишь на Тегеранской конференции в октябре 1943 года. Призвав страну на войну, Рузвельт, впрочем, не избавился от колебаний, характерных для всей его карьеры и по всем принципиальным вопросам.
В седьмой главе («Ожесточенная борьба: декабрь 1941 – июль 1944») Дженкинс задается вопросом: какой была персональная роль Рузвельта в разгроме стран Оси? Прежде всего, говорит он, слава и харизма ФДР сделали его общепризнанным лидером западного альянса, причем заметную роль в успехе на международной арене сыграла его внутренняя политика, к тому времени вновь обретшая форму. К началу конференции в Касабланке в январе 1943 года США уже стали флагманом сражающегося либерального Запада, оттеснив на второй план Великобританию. Превосходство американцев сделалось еще более очевидным на третьей Вашингтонской конференции, состоявшейся в мае 1943-го, когда Рузвельт, при всей присущей ему нелюбви к конфликтам, напрямую усомнился в стратегии Черчилля, направленной на Италию и Балканы, казавшиеся американскому руководителю периферийными (с. 220). Доминирование ФДР укрепилось на двух англо-американских конференциях в Квебеке в августе 1943-го и сентябре 1944 года, а также на трехсторонних конференциях – уже с участием Сталина: в ноябре 1943-го в Тегеране и в январе 1945 года в Ялте. Напряжение военных дней не могло не сказаться на здоровье Рузвельта. Но, несмотря на плохое самочувствие, отмеченное врачами, президент всегда излучал спокойную уверенность: «Небрежно зажатый в уголке губ мундштук и упрямо вздернутый вверх подбородок были так же важны для боевого духа американцев, как изжеванные сигары и рычащий тембр Черчилля – для британцев» (с. 232).
В заключительной главе («Смерть на пороге победы»), посвященной последнему году жизни ФДР, автор отмечает, что согласие баллотироваться на четвертый срок далось Рузвельту с меньшим трудом, чем решение о третьем президентском сроке в 1940 году. Он, конечно же, победил, но к финишу гонки пришел совсем больным человеком. Радикальное ухудшение здоровья, которое началось еще до выборов, в марте 1944 года, негативно сказалось на работе президента в последний год правления. Результаты проведенного тогда медицинского обследования оказались удручающими. Помимо давнего полиомиелита, врачи диагностировали острый бронхит, сердечную недостаточность, высокое давление и запущенную болезнь сердца. Президенту прописали традиционное лечение: постельный режим в течение нескольких недель, снижение веса, успокоительные препараты. Рузвельт, однако, отказался от всего, объяснив, что такое лечение не совместимо с обязанностями президента. Тем не менее частичная нетрудоспособность не удержала 62-летнего лидера от нового выдвижения. Одной из отличительных черт последней кампании Рузвельта стали целенаправленные меры, направленные на устранение слухов о его дурном здоровье и, следовательно, сомнительной способности руководить страной. Снова победив, Рузвельт покинул Белый дом и уехал в свое загородное поместье, где, как считали родные, он мог бы восстановить истощившиеся силы. Поначалу близким действительно показалось, что президент подлечился и отдохнул. Однако это впечатление оказалось ложным. 12 апреля 1945 года Рузвельт внезапно пожаловался на «ужасную» головную боль, а затем впал в кому. Через два часа, не приходя в сознание, он умер. Президентом США стал Гарри Трумэн.
Объясняя неослабевающий интерес к фигуре Рузвельта, автор, на этот раз в лице Ричарда Нойштадта, замечает, что современный мир – это не мир Черчилля с его исчезнувшей Британской империей и не мир Сталина с его тоталитарным Советским Союзом, который тоже отошел в сферу воспоминаний. «Мир, в котором мы живем, – все еще мир Франклина Рузвельта, более разобщенный, опасный уже по-новому, но в общем и целом узнаваемый» (с. 271). Именно поэтому уроки ФДР остаются востребованными, а его политические таланты по-прежнему актуальны.
Юлия Александрова
Все самое важное
Оля Ватова
М.: АСТ; Corpus, 2014. – 256 с. – 2500 экз.
Название воспоминаний Оли Ватовой – вдовы Александра Вата, известного польского писателя, поэта и переводчика, человека, стоящего у истоков польского футуризма, выросло из фразы, с которой начинается книга: «Все самое важное в моей жизни связано с Александром» (с. 13). Причем это не просто разворачивающаяся на фоне трагических событий ХХ века история любви молодой красавицы и знаменитого литератора – это еще, как справедливо отмечает переводчица Лиора Гиллон, «настоящее житие польских евреев, принадлежавших к творческой элите страны» (с. 7). Отрывки из мемуаров самого Вата «Мой век», опубликованные на русском языке в 2006 году[4], вызвали большой интерес, и скорее всего эта книга тоже не останется незамеченной. Автор умело и увлекательно реконструирует культурную и литературную жизнь Польши первой половины ХХ столетия, останавливается на предвоенном разгуле антисемитизма, описывает «бег с препятствиями от немцев», арест мужа сотрудниками НКВД и собственную казахстанскую ссылку. В Польшу семья вернулась только после войны, но, когда страна стала все больше напоминать СССР, вновь покинула ее, уехав на Запад.
На протяжении своей жизни Ватова постоянно общалась с творческими людьми, многим из которых нашлось место в ее воспоминаниях. Конечно же, главным из них был ее муж. Они познакомились в театральной школе, куда Оля записалась тайком от родителей во время бала, на который пригласили актеров, писателей и художников. По ее словам, Александр, невзирая на экстравагантные футуристические воззрения, оказался «человеком традиционных убеждений»: он не хотел, чтобы жена была актрисой, считая, что она должна находиться под его опекой. В качестве свадебного подарка литератор преподнес будущей супруге свою книгу «Безработный Люцифер». Свадьба состоялась в январе 1927 года; среди гостей были поэт и писатель Юлиан Тувим, художник и искусствовед Титус Чижевский, поэт и переводчик Адам Важик. Поскольку Оля вышла замуж за футуриста, а не за врача или адвоката, как желали родители, отец в наказание лишил ее приданого.
Описания быта и нравов довоенной польской элиты, предлагаемые автором, разнообразны и красочны. Вокруг Александра и Оли сложился свой круг богемного общения. После создания «Литературного ежемесячника», задуманного Ватом, художники, писатели и поэты, причастные к этому начинанию, вели бесконечные дискуссии в одном из популярных варшавских кафе. «Это было чудесное время! Время, когда мы были полны творческих сил и жили полноценной жизнью», – пишет автор (с. 21). Позднее, в период работы Вата редактором в издательстве «Gebethner i Wolff», к нему в гости приходили литераторы, книги которых горячо обсуждались на семейных вечерах. Все события, происходившие в общественной или художественной жизни, так или иначе затрагивали семью Вата, но при этом писателей левого толка и тех, кто не был склонен к левым взглядам, «баррикады не разделяли» (с. 22).
В конце 1920-х годов Ват, не скрывавший своих симпатий к коммунистическим кругам, был арестован и три месяца просидел в тюрьме. Его детище, «Литературный ежемесячник», власти закрыли. Для молодой семьи, у которой только что родился ребенок, это был серьезный вызов. Когда Александр освободился, работы для него не нашлось: в то время в Польше никто не желал брать на работу человека, даже известного писателя, «если на нем стояло клеймо еврея-коммуниста» (с. 22). Его выручил Ян Гебетнер, пригласивший опального футуриста в литературный отдел своего издательства и позже ставший не только его защитником, но и другом.
Примерно тогда же Польшу посещал Владимир Маяковский, воспоминаниям о котором Ватова уделяет немалое внимание. На одном из приемов советский поэт декламировал свои стихи: «впечатление было очень сильным» (с. 24). Оля помогала Маяковскому делать масштабные продуктовые закупки – в СССР полки магазинов были пусты. Позднее она узнала, что, когда поэт вернулся в Москву и к нему пришли друзья, он раздал все припасы, ничего себе не оставив. Маяковский приезжал в Варшаву несколько раз, и в его последний визит все заметили, как он изменился, сделавшись подавленным и потерянным. Самоубийство поэта породило среди его зарубежных знакомых много слухов. Одна из версий, поддерживаемая Луи Арагоном, гласила, что поэт покончил с собой из-за несчастной любви. Ватова, однако, полагает, что причина была иной: Маяковский больше не мог заниматься творчеством в стране Советов:
«Он разочаровался в революции. Как поэт он ощущал себя узником системы. Его атаковали со всех сторон. […] Он отдавал себе отчет в том, что система уже начинает травить его» (с. 26).
Для девальвации коммунистических идеалов огромное значение имели доступные Маяковскому зарубежные визиты. Как-то раз, сидя с Олей в небольшом варшавском кафе, поэт мрачно пошутил: когда в Польшу придет революция, эти уютные улочки сразу же переименуют. «Уже тогда он понимал, что терпит поражение в этой жизни», – пишет Ватова. Откликаясь на трагическую гибель поэта, Ват поместил в еще выходившем тогда «Литературном ежемесячнике» большой материал о Маяковском. О самоубийстве в статье не было ни слова, но Оля не сомневалась, что «именно с тех пор начала спадать пелена с глаз мужа, и окончательно она исчезла, когда начались московские процессы» (с. 27).
Предвоенное время, по воспоминаниям автора, оказалось одним из самых трудных периодов жизни. «Правые настроения в обществе нарастали с какой-то сумасшедшей скоростью», и вровень с ними поднимался антисемитизм (с. 31). Евреев начали оскорблять на улицах, в их домах выбивали стекла. Несмотря на то, что в стране уже проходили занятия по самообороне, в возможность большой войны почти никто не верил. Парадоксальным образом, констатирует Ватова, большинство польских евреев до войны были уверены в том, что именно немцы поймут и, возможно, даже защитят их: «Евреи высоко ценили немецкую культуру. Они были твердо убеждены, что им ничего не грозит» (с. 33). По мере того, как улица с энтузиазмом принимала правую идеологию, жизнь меньшинств делалась все более невыносимой. Брат Оли, за несколько лет до войны окончивший медицинский факультет Варшавского университета, рассказывал ей о «боевиках из студентов, которые подстерегают евреев возле университетских ворот, вооружившись палками, на концах которых поблескивали бритвенные лезвия» (с. 34–35). В качестве доказательства собственной ничем не оправданной уверенности в том, что немцы не войдут в Польшу, автор ссылается на бегство своей семьи из Варшавы на шестой день войны. Единственное, что муж и жена успели предварительно сделать, так это сжечь все имевшиеся в доме книги антигитлеровского содержания. От участи беженцев, впрочем, как и от скорого столкновения с тоталитарным режимом – правда, другим, – это их не избавило.
Семейство Вата прибыло на Западную Украину за несколько дней до ее оккупации советскими войсками.
«Львов того периода – это прежде всего всепоглощающий страх. […] А кроме того – нищета, грязь, конец цивилизации, в которой мы жили. Одним словом – вторжение варваров» (с. 40).
При этом автор признает, что в самой Польше дела семейства складывались бы еще хуже: в первые же дни оккупации гестапо начало разыскивать Вата, ему угрожал расстрел. Фактически побег на восток, несмотря даже на последовавшее затем лишение свободы, спас польскому футуристу жизнь. После ареста мужа в начале 1940 года у Ватовой еще оставались иллюзии, что в Советском Союзе можно действовать, как в Польше: получить свидание с арестованным, добиться встречи с прокурором, связаться с адвокатом. Однако вскоре она осознала, что «арест в России – это шаг в пропасть» (с. 44). От безысходности Оля, как и многие другие жены арестованных поляков, обратилась за помощью к Ванде Василевской – советской поэтессе и писательнице польского происхождения, лауреату трех Сталинских премий. Та всячески подбадривала страдалиц, пытаясь убедить их в том, что мужей скоро отпустят. Одна из нелепостей той парадоксальной эпохи заключалась в том, что, «ненавидимая польской общественностью, Ванда старалась в тот тяжкий львовский период оставаться другом и человеком» (с. 56), зато многие старые знакомые, узнавшие об аресте Вата, спешили перейти на другую сторону улицы. В числе последних, с горечью замечает автор, оказался и поэт Важик, присутствовавший у Вата на свадьбе.
По свидетельству автора, в то тяжелое время Союз литераторов, куда Ват успел вступить, оказавшись во Львове, о них вообще не вспоминал. В связи с ухудшением снабжения его члены все больше втягивались в битву за уголь и картошку. На фоне тягот львовского быта поведение советских людей, ставших новыми «хозяевами жизни», казалось еще более варварским. Страшнее мук голода в тот период была «пытка человеческой недоброжелательностью, мерзкими подозрениями с привкусом антисемитизма» (с. 67). Но что говорить о простых советских гражданах, размышляет Оля, если сам Алексей Толстой вагонами вывозил в Москву антиквариат, картины, ковры? Ватова при каждом удобном случае подчеркивает, что утверждение советской власти в оккупированных областях Польши и начавшиеся почти сразу репрессии НКВД ассоциировались у нее со Средневековьем:
«Мы словно были опрокинуты в какую-то средневековую эпоху и не могли сопротивляться. Люди ощущали себя потерянными, запуганными» (с. 48).
В апреле 1940-го, через три месяца после ареста мужа, Ватова с сыном были высланы из Львова. Вместе с другими изгоняемыми поляками их посадили в вагон для скота и отправили в Казахстан. Автор рассказывает, что на промежуточных остановках отношение казахов, этих «варваров, по определению», казалось более человечным, чем поведение «цивилизованных» соотечественников (среди высылаемых были даже графы), ехавших с ней в одном вагоне.
«Поверхностный “культурный” лоск исчез необыкновенно быстро. […] Оказывается, наша культура, точнее ее поверхностный, наносный слой, настолько тонка, что достаточно страха перед голодом, неуверенности в завтрашнем дне, чтобы от нее не осталось и следа» (с. 69, 76).
Пунктом назначения эшелона оказался барак в целинной Семипалатинской области, принадлежавший совхозу «Красный скотовод». «Мы не обманывали себя: в отличие от немцев, которые убивали открыто, Советы вывезли нас в голодные степи на медленную смерть», – говорит автор (с. 71). Действительно, хлеб и картофель были недоступны для переселенцев, несмотря на каждодневный тяжелый труд на ячменных полях. Ватова вспоминает, как пыталась облегчить участь изгнанников, обращаясь с письмами к Ванде Василевской и Илье Эренбургу, однако никакой реальной помощи получить от них так и не удалось. Все эти годы Оля постоянно думала о муже, оставшемся в советской тюрьме. Когда его амнистировали, он, больной и истощенный, отправился на поиски жены и сына, с трудом добравшись до Алма-Аты и попав там в госпиталь. Сначала он обратился в НКВД, чтобы получить хоть какую-то информацию о семье, но там ему не помогли. Позднее, впрочем, поиски увенчались успехом, и он написал жене первое письмо, которое приводится в книге полностью. Ват пишет, что после ареста сильно изменился, как будто родился заново. Он рассказывает также, что за решеткой познакомился со многими сердечными людьми, которые помогали ему:
«Особенно Шкловский. Это […] близкий друг Маяковского, который, оказывается, когда-то упоминал меня в разговорах с ним. […] Он заботится обо мне как о ребенке» (с. 115).
В ответном письме Оля сообщает, что Анджей, готовясь к приезду отца, штудирует таблицу умножения.
«Это просто чудо, что ты нашел нас как раз тогда, когда мы уже дошли до предела в этом убогом колхозе. Почти не оставалось ни денег, ни вещей для продажи, а ребенок все время был голодным и просил есть» (с. 120).
На долгожданной встрече в Алма-Ате перед Ватовой, вместо молодого и сильного мужчины с блестящими глазами и густыми волосами, предстал «седой, осунувшийся, невероятно худой старик» (с. 124). Заметив, как муж смотрит на хлебную корку, она поняла, что он голодает. Позднее Александр познакомил Олю с сотрудниками польского представительства. Оля с Ватом также навестили его друзей-литераторов, эвакуированных из Москвы, среди которых были Виктор Шкловский, Константин Паустовский, Михаил Зощенко. Все эти люди показались Оле «невольниками системы, которая постоянно угрожала им тюрьмой или лагерем» (с. 127). Русские, продолжает она, один из самых несчастных народов мира; и у нее не осталось неприязненных чувств к ним даже после шести лет, прожитых в казахской степи. Несмотря на выданные польским представительством талоны в столовую, семья продолжала недоедать. Тем не менее время, проведенное с новыми друзьями, Оля вспоминает с удовольствием. В Казахстане семье Ватов было суждено прожить несколько лет; в Польшу она вернулась только в апреле 1946-го.
Однако до возвращения на родину пришлось пережить новые испытания. Катастрофическим оказался 1943 год, когда советская Россия и польское эмигрантское правительство в Лондоне разорвали дипломатические отношения. Польское представительство было распущено, его глава арестован, а казахстанские поляки снова остались без защиты. Власти активно принуждали их принять советское гражданство. Жесткие методы НКВД повлекли за собой волну самоубийств: люди прекрасно понимали, что советский паспорт лишит их всякой надежды уехать из СССР. В этих условиях был сформирован Союз польских патриотов, который, по мнению его основателей, должен был решать проблемы гражданства совместно с НКВД. В свою очередь Ват, сначала в частных беседах, а потом и на собраниях, осуждал происходящее и призывал соотечественников не идти на уступки. Неожиданный и массовый отпор удивил власти; вскоре тех, кто отказался от советских паспортов, в том числе и семью Вата, снова арестовали. На вопрос следователя НКВД, почему она отказывается получить советский паспорт, Ватова ответила, что «поменять гражданство – значит предать свою страну» (с. 149). Этих слов было достаточно для отправки в пересыльную тюрьму, где дожидались лагерных этапов бандиты, убийцы, проститутки. Автор рассказывает, как в камере над ней и другими польками издевались уголовницы, заставляя их – вероятно, по совету тюремной администрации – подать заявление на советский паспорт. У Ватовой из-за побоев было сломано ребро. Опасаясь за свою жизнь, она, подобно многим своим соседкам, приняла советское гражданство – и ее выпустили из тюрьмы.
В отличие от своей жены, Александр от советского паспорта отказался категорически; тем не менее его тоже освободили, вернув польские документы. Уехать в Варшаву, впрочем, удалось далеко не сразу. Мужу Ватовой перед отъездом пришлось пройти серию собеседований, во время которых ему угрожали «пожизненным проживанием в стране победившего пролетариата» (с. 177). Органы, вероятно, хотели поиздеваться над строптивым литератором, но тем не менее семью отпустили в полном составе. Из Москвы они ехали вместе с земляками, также пережившими ужасы советских тюрем, лагерей и ссылок. Когда в апреле 1946 года поезд приблизился к польской границе, люди горячо радовались; они еще не могли представить себе, что от прежней Варшавы остались одни руины. «То, что было до войны, и то, что стало сейчас, – как две половинки расколотого ореха, которые уже нельзя соединить» (с. 184–185).
Один из довоенных приятелей Вата помог переселенцам с жильем. Они получили прекрасную квартиру, в которой жили до 1957 года, когда навсегда оставили Польшу. В то время Ват занял должность главного редактора издательства PIW. К новым обязанностям он приступил с некоторым подозрением, поскольку понимал, какие книги предстоит издавать: «Особое отвращение он испытывал к марксистской литературе» (с. 190–191). При этом он всячески стремился продвигать хорошие книги, каким-то чудом прошедшие цензуру. После СССР Польша на короткое время показалась Ватовой свободной страной, но первое впечатление было обманчивым. Ее муж, вернувшись на родину, пытался дистанцироваться от сторонников коммунистической идеологии. В своих стихотворениях он ясно выразил свою позицию: «Я не с вами» (с. 194). Из-за скептического отношения к коммунизму ему даже пришлось отказаться от должности.
После одного из выступлений в Союзе литераторов, где Ват высказался в защиту истинных культурных ценностей и был заклеймен коммунистами как «враг», он тяжело заболел. Судороги и головные боли продолжались на протяжении многих лет. Обезболивающие средства, которые ему прописали, скоро перестали действовать, а лечащий врач предупредил Олю, что болезнь неизлечима. Тем не менее писатель прожил еще полтора десятилетия, успев перебраться из социалистической Польши в капиталистическую Францию. Разрыв с Польшей, по свидетельству автора, он переживал очень болезненно, но, поскольку «коммунистические идеалы никак не согласовывались со свободой передвижения», иного выхода не было (с. 242). Сначала семья остановилась в парижском Пен-клубе, недалеко от Елисейских полей, а позднее переехала в дом, где размещалось польское эмигрантское издательство «Культура». Ваты занимали там половину пристройки, вторым постояльцем которой был Роман Полански.
Ват поддерживал тесные отношения с польской эмиграцией. С помощью друзей-изгнанников ему удалось опубликовать новый сборник стихов – к сожалению, это издание вышло уже после его смерти. По словам супруги, в тот период «для Александра особенно важным было обрести возможность спокойно заниматься творчеством» (с. 222). Помимо литературных занятий, Вату удалось в июле 1962 года побывать в Оксфорде, на конференции, посвященной советской литературе, где он представил реферат «Семантика советского языка». Там же он получил приглашение в Беркли; после переезда в Америку его близким другом стал Чеслав Милош, уже несколько лет живший в Калифорнии. Во многом благодаря именно этому человеку Вату, которому казалось, что из-за прогрессирующей болезни он навсегда утратил способность к творчеству, удалось дописать свою главную книгу «Мой век». Болезнь постоянно напоминала о себе, Ват был изнурен физически и морально, но не переставал при этом трудиться. Когда работа за письменным столом стала для него непосильной, руководитель университетского Центра славистики предложил ему наговаривать текст на магнитофонную ленту, а Ватова потом переносила все это на бумагу. Расшифровка магнитофонной ленты завершилась уже после кончины писателя.
Ватова пишет, что уход мужа был им тщательно спланирован: он сообщал об этом решении, к которому его подталкивали нестерпимые боли, в своем прощальном письме. Он очень боялся, что однажды его парализует и он не сможет осуществить свой замысел. Принятые в ноябрьскую ночь 1967 года сорок таблеток снотворного помогли ему уснуть навсегда. «Ради Бога, только не спасайте! Не могу даже подумать об этом. Сейчас это – мой главный страх», – писал Ват в «Последней тетради».
Оля признает, что ее повествование во многом хаотично и сумбурно, что она излишне увлекается созданием ярких образов. «Но в моем возрасте это простительно, – извиняется она перед читателем. – Моя память спешила высветить все важные события прошлого» (с. 255). Мемуары Оли Ватовой издавались во всем мире, а в 1992 году в Польше был снят фильм «Все самое важное». Теперь этот замечательный текст читают и в России.
Юлия Александрова
Геноцид армян. Полная история
Раймон Кеворкян
М.: Центр арменоведческих исследований «АНИВ»; Яуза-Каталог, 2015. – 912 с. – 2000 экз.
Черная книга Армении
Это фундаментальное исследование, появившееся во Франции в 2006 году и вышедшее недавно в русском переводе, принадлежит перу известного французского историка и философа, почетного руководителя научно-исследовательских работ Французского института геополитики. Главная черта этой книги – системность. Раймон Кеворкян скрупулезно собирает и системно распределяет все имеющиеся на сегодняшний день источники, касающиеся армянской трагедии, включая так называемые «горячие источники», то есть те, которые создавались сразу после кровавых событий. Академическое сообщество уже окрестило такой подход «микроисторическим»: автор составил перечни всех уничтоженных населенных пунктов, графики массовых убийств и зачисток, списки исполнителей кровавого дела 1915 года.
Кеворкян начинает с изучения политических, социологических и психологических факторов, обусловивших в конечном счете массовое уничтожение армян в Османской империи. Так, автор утверждает, что характерной чертой османской государственности начала XX века выступало взаимное сотрудничество турецкой и армянской национальных элит, анализу сложных нюансов которого он посвящает значительную часть книги. С одной стороны, лидеры армянских организаций последовательно стремились к созданию в империи нового, открытого политического пространства, где армяне и представители иных меньшинств перестали бы считаться гражданами «второго сорта». В заявлении одной из таких групп говорилось:
«Мы выступаем против “Молодой Турции”, если она предлагает установить верховенство одной нации или расы над другими. Полное равенство всех наций должно быть неотъемлемым правом» (с. 65).
Но, с другой стороны, судя по приводимым протоколам младотурецких конгрессов, в рядах турецкой элиты шел процесс латентного обесценивания собственных, ранее провозглашенных, идеалов:
«В соответствии с Конституцией должно быть обеспечено полное равенство между мусульманами и иноверцами. Вы сами знаете и чувствуете, что это абсолютно невозможно: и шариат, и наша история стоят на пути такого равенства» (с. 139).
Младотурки, постепенно сползавшие в крайний национализм, вынашивали иные, не сочетавшиеся с идеей «открытого политического пространства», намерения. К уничтожению неугодных сограждан их лидеры готовились заблаговременно. Причем подготовку младотурки начали с собственных рядов: примечательно, что к 1913 году даже младотурецкие «либералы» из партии «Иттилаф» были полностью изолированы и исключены из политического процесса. Между тем именно среди них было много сторонников предоставления меньшинствам дополнительных культурных, гражданских, социальных и политических прав (с. 135–142). Одновременно проводились и «тренировочные» погромы, наиболее громким из которых стала резня 1909 года в Киликии.
В книге приводятся и малоизвестные факты, которые касаются массовых убийств в Западной Армении, происходивших в 1894–1896 годах, задолго до геноцида (с. 89–134). Убийства эти не только планировались заранее, но и организовывались на принципах уничтожения этнической популяции: с конфискацией орудий труда, семян и других ресурсов, необходимых для выживания крестьянских хозяйств. Кеворкян приводит статистику, согласно которой в результате этого «предварительного» геноцида численность армян на территории Османской империи сократилась с 3 миллионов в 1890 году до 2 миллионов спустя двадцать лет (с. 302). Армяне, однако, продолжали надеяться на лучшее будущее. Они хотели верить, что младотурки строят новую Турцию, в которой мирное сожительство разных национальностей будет приоритетом, окончательно вытеснившим насилие и поражение в правах. Но все изменила война.
Фактологически раскрывая генезис геноцида и методологически опираясь на предпосылку, согласно которой геноцид был обусловлен прежде всего внутренними причинами, Кеворкян тем не менее считает мировую войну необходимым условием для его реализации. Младотурки и без того были сторонниками социального дарвинизма, а война повсеместно вывела на первый план идею национальной исключительности. При этом османская «национальная» модель предполагала исключение иных народов и культур и ориентировалась на создание в Анатолии гомогенного в этническом отношении государства (с. 188–214).
Официальным поводом для небывалой резни было названо «сотрудничество армянского населения с наступающей на территории Оттоманской империи Русской армией». Как писала 21 апреля 1915 года турецкая газета «Танин», «самое удивительное в том, что армяне Кавказа, несмотря на долгие годы преследования со стороны россиян, также играют важную роль в этом маскараде» (с. 244). Кеворкян отмечает, что на этот лживый предлог и сегодня иной раз ссылаются в университетах России, Франции, других стран. Между тем абсолютное большинство районов, где разворачивались погромы, массовые казни и депортации, находилось в глубоком тылу, вдалеке от линии фронта. Что касается тех 75 тысяч османских армян, о переходе которых к русским и последующем присоединении их к русской армии в феврале 1915 года сообщили австро-венгерские источники, то это оказалось сознательной дезинформацией, причем весьма живучей (с. 250). Автор обращает особое внимание на это прискорбное обстоятельство.
Дальше, во второй половине повествования, читатель погружается в статистику, которая делает эту книгу подлинной «черной книгой Армении». От Вана и Эрзерума до Константинополя, от Бурсы и Кютахьи до Мараша – по каждому вилайету приводятся исчерпывающие данные о численности армянского населения, подробная хронология резни и депортаций, подкрепленная ссылками на армянские, турецкие и европейские источники. На первом этапе, в январе и феврале 1915 года, репрессии затронули военнослужащих османской армии армянского происхождения: их собрали в специальных лагерях, обезоружили и в основной массе убили (в том числе и непосильной работой). Затем были арестованы и уничтожены представители армянской элиты и интеллигенции. Не так давно достоянием историков стали относящиеся к апрелю и маю 1915 года документы турецкого МВД, содержавшие требования массовых облав, обысков и последующего уничтожения взрослых мужчин-армян. Они подкрепили уже имевшиеся свидетельства того, что политическое решение о начале истребления армянского населения Османской империи относится к 22–25 марта 1915 года. Иначе говоря, его принятие совпадало по времени с началом Дарданелльской операции.
Потом в течение трех летних месяцев 1915 года были организованы около 360 «конвоев смерти» из различных местностей Османской империи к местам депортации, расположенным на территориях современных Сирии и Ирака. Общее количество обреченных на мучительную гибель беззащитных людей – детей, женщин и стариков – составили около 1,4 миллиона человек (с. 777). Количество депортированных применительно к отдельным конвоям и даже имена многих жертв можно установить с точностью, что свидетельствует о четкой организации карательных акций. В частности, армяне Восточной Анатолии (Западной Армении) отправлялись по принадлежавшей германскому банку железной дороге в Сирию, где многие из них были собраны в специальных концентрационных лагерях. К февралю–марту 1916 года приблизительно полмиллиона депортированных еще оставались в живых – и это несмотря на создание в октябре 1915 года специальной комиссии по управлению этими лагерями смерти, обеспечивавшей бесперебойное продолжение бойни. Впоследствии ЦК младотурецкой партии принял решение о планомерном уничтожении выживших, хотя и без того число ежедневно умиравших от голода и болезней в каждом из сирийских лагерей составляло 200–300 человек (с. 779). Кстати, углубляясь в эту мрачную статистику, Кеворкян замечает, что участие в геноциде курдов как карателей, самым непосредственным образом вовлеченных в массовые убийства, позже было явно преувеличено. По мнению автора, они играли второстепенную роль, тогда как черкесы, напротив, оказались в рядах главных действующих лиц.
Кеворкян задается важнейшим вопросом: насколько самостоятельно младотурки разрабатывали столь педантичный план массовой резни? В этой связи он напоминает о том, что в османской армии в годы Первой мировой войны служили около 17 тысяч германских военнослужащих, причем они несли службу не в окопах, а в основном в штабах, занимавшихся военным планированием (с. 253–262). Очень скоро многие из них стали видными функционерами нацистской партии, а «наработки», полученные в результате сотрудничества с младотурками в 1915 году, пригодились в процессе подготовки и реализации будущего, еще более чудовищного, геноцида. Европа тогда горько пожалела о той поспешности, с которой была забыта трагедия армянского народа. Впрочем, однозначного ответа на вопрос о том, занимались ли немецкие консультанты непосредственной разработкой планов по уничтожению армян, автор не дает: для этого пока нет достаточных оснований. Что не вызывает у него сомнений – так это то обстоятельство, что Германия вполне могла если не предотвратить преступления в отношении турецких армян, то хотя бы уменьшить их масштаб, – но она не сделала этого.
Немало внимания Кеворкян уделяет процедуре установления факта геноцида мировым сообществом сразу после разгрома Османской империи (с. 809–895). После Мудросского перемирия 1918 года, краха младотурецкого режима и частичной оккупации формированиями Антанты бывших османских территорий французы и англичане не имели ни возможности, ни желания для проведения соответствующего расследования. Этому препятствовало и набиравшее силу кемалистское движение, сохранявшее враждебность к уцелевшим представителям нетурецких народов, прежде всего к армянам и грекам. Кроме того, как показывает автор, турецкие националисты даже после разгрома получали поддержку через легальные структуры бывшей империи, в частности, через османский Красный Крест, находившийся под влиянием функционеров бывшего режима. Подобная ситуация также не способствовала раскрытию всех обстоятельств резни.
Отдельной проблемой стали судебные процессы над младотурецкими военными преступниками, в ходе подготовки к которым юристы стран Антанты столкнулись с необходимостью криминализации насилия особого типа – массового истребления мирного населения исходя из принадлежности к определенной национальной либо религиозной группе. Уже по мере приближения мирной конференции 1919 года в Париже привлеченные международные правоведы задавались вопросом: можно ли в принципе наказать преступников, повинных в массовом уничтожении людей по национальному признаку, не определив предварительно новую юридическую категорию? Действовавшие на тот момент положения Гаагских конференций о праве войны этой задаче соответствовали не в полной мере. Один из документов того времени констатировал:
«Существенный момент, который вытекает из недавнего расследования, состоит в том, что преступления, совершаемые в разных местах и в разное время, не были отдельными местными случаями; скорее центральная организованная сила запланировала их совершение заранее и отдала секретные приказы или устные указания для их выполнения» (с. 878).
Работы упомянутой группы юристов примечательны тем, что позже именно они послужили основой Конвенции о предотвращении геноцида 1948 года. Как раз поэтому, утверждает Кеворкян, аргумент, согласно которому указанная конвенция неприменима к геноциду армян, имевшему место до ее принятия, является весьма шатким: в данном исключительном случае, по его мнению, закон должен иметь обратную силу. При этом автор указывает на преемственность событий, связанных с массовым уничтожением людей по национальному и расовому признакам в годы Первой и Второй мировых войн, делая вывод о том, что их квалификация в качестве геноцида не имеет срока давности.
Кеворкян особо отмечает, что в ходе геноцида армянская интеллигенция понесла чудовищный урон, а армянская нация была обезглавлена. Это, по его словам, до сих пор отражается на генофонде нации, несмотря на значительное количество армян – деятелей науки, культуры, искусства. На презентации своей книги в Москве он сказал:
«Армяне универсальны. Это не единственная нация, которая не может смириться с огромными человеческими потерями. Это наша гуманитарная миссия, человечество должно предотвращать массовые истребления, а в истории прошлого века их произошло несколько – в Османской империи, Холокост и в Руанде 1994 года»[5].
Петр Александров-Деркаченко, Юрий Навоян
Петр I во Франции
Сергей Мезин
Спб.: Европейский дом; Институт Петра Великого, 2015. – 303 с. – 350 экз.
Сергей Алексеевич Мезин (заведующий кафедрой истории России Саратовского государственного университета) – многолетний участник «Петровский конгрессов», проводимых петербургским Институтом Петра Великого[6]. Именно этот Институт и выпустил книгу «Петр I во Франции» в рамках своей издательской программы. Скорее всего на выбор для публикации именно этой работы повлияло желание завершить цикл монографий, посвященных всем европейским путешествиям Петра. В 2006 году вышел «Петр Великий в Бельгии» Эммануэля Вагеманса[7], в 2008-м – двухтомник Дмитрия и Ирины Гузевичей о Великом посольстве 1697–1698 годов[8], а в 2013-м – «Английский Петр» Энтони Кросса[9] и еще одна книга того же Вагеманса «Царь в республике»[10], рассказывающая о заграничном путешествии царя 1716–1717 годов. Эпизодом последней из упомянутых поездок стали 63 дня, проведенные царем во Франции (с 10/21 апреля по 13/24 июня 1717 года). В монографии Вагеманса этот французский сюжет затронут лишь косвенно – тогда как Сергей Мезин поместил его в центр своего исследования. Стоит отметить, что для Мезина русско-французские культурные связи XVIII века – одно из двух магистральных направлений научной работы (второе – жизнь Поволжья в XVIII столетии).
С перечисленными изданиями книгу Мезина роднит не только тема, но и способ изложения материала. Отказавшись от сквозного хронологического нарратива (который, к примеру, выбрал когда-то Михаил Богословский в «Материалах для биографии Петра Первого»), Мезин структурирует свое повествование тематически: глава о составе свиты царя, глава об официальных встречах, глава о дипломатической компоненте визита, о знакомстве с научной жизнью Франции, с европейским искусством, с аристократическими резиденциями, глава о повседневной жизни посольства и так далее. Впрочем, хронология французского визита царя тоже дана – и даже вынесена в отдельную главку со всеми надлежащими ссылками. Подобное устройство книги делает ее удобной для специалистов, занимающихся исследованиями той или иной конкретной стороны тогдашней жизни. Кроме того, «тематический подход» отражает, если так можно сказать, нелинейный смысл самого события: не отдельного звена в некой цепочке, но (подобно Великому посольству в целом) своего рода узловой точки, немало повлиявшей на эстетические и политические представления Петра, на его замыслы, касающиеся развития Санкт-Петербурга и учреждения Академии наук, на его понимание принципов организации двора великого европейского монарха – и даже на представления Петра о том, что мы сегодня называем «социальным обеспечением». Пожалуй, французские впечатления стали квинтэссенцией второй заграничной поездки Петра: царь, наконец, увидел в оригинале то, что прежде встречал в виде копий – в Пруссии, Голландии, Австрии.
Как же выглядит это событие – первое и единственное в XVIII веке посещение Франции русским монархом?
О желании царя Петра увидеть Францию, высказанном еще в ходе Великого посольства, в книге упоминается – хотя и мельком. При этом не обсуждается предположение Дмитрия и Ирины Гузевич о встречном желании Людовика XIV принять у себя Петра. Русско-французское сближение могло тогда базироваться на ситуационном совпадении политических интересов: и Франция, и Россия в начале 1698 года были (впрочем, по разным причинам) заинтересованы в продолжении войны Священной Лиги с Турцией. Как бы то ни было, тогда это не получилось. В последующие годы Франция оказывала разнообразную поддержку Швеции и Турции, а также Станиславу Лещинскому – конкуренту Августа Саксонского, русского ставленника на польском троне. Благодаря этому с Россией она сохраняла достаточно напряженные отношения. Тем не менее Франция привлекала царя и его окружение как важнейший центр европейской культуры, технической мысли и, главное, как пример хорошо обустроенной[11], на взгляд из России, большой страны, управляемой могущественным монархом[12].
«Русская знать петровского времени рано сделала свой выбор в пользу Франции, видя в ней приемлемую модель взаимоотношений монарха и аристократии и высокий культурный образец. Князья Долгорукий, Куракин, Троекуров, Голицын, граф Головкин предпочитали французские школы и французских учителей для своих сыновей. В домах знати появились учителя-иностранцы […] французов среди них было немного, но знание французского языка высоко ценилось. […] К племянницам и дочкам царя были приставлены учителя-французы» (с. 45).
Даже в годы Северной войны Петр предпринимал попытки сближения: в Париж посылались русские представители (первый русский дипломированный врач Петр Посников в 1702–1710 годах, Андрей Матвеев в 1705–1706-м), однако результаты этих миссий были незначительны. Коренным образом изменилась ситуация к 1716 году: завершилась война за испанское наследство; в сентябре 1715 года скончался Людовик XIV, оставивший трон малолетнему правнуку; Англия и Голландия из врагов Франции превратились в ее союзников по антииспанской коалиции, а грядущее поражение Швеции в Северной войне стало для всех очевидным. Ставшая de facto субъектом большой европейской политики, Россия Петра I уже не могла не уделять отношениям с Францией серьезного внимания. Согласно замыслам царя, задача-минимум состояла в прекращении Францией материальной и дипломатической поддержки Швеции, что в свою очередь должно было склонить Карла XII к мирным переговорам. Именно эта задача в итоге и была решена – тогда как варианты более тесного русско-французского политического и торгового сотрудничества, предложенные Петром, остались нереализованными. Пожалуй, недостатком книги Сергея Мезина можно считать слишком малое внимание к дальнейшим вариантам русско-французского союза. Возможно, следовало бы дополнить книгу отдельной главой, описывающей внутреннюю ситуацию во Франции эпохи регентства герцога Орлеанского, позиции основных лиц, формирующих внешнюю политику королевства, ограничения, накладываемые на возможность принятия ими тех или иных решений. Впрочем, одну из причин того, что русско-французские отношения не стали по-настоящему масштабными, автор монографии указывает: Россия была слишком новым субъектом, не опробованным временем участником европейского ансамбля – что сказывалось на уровне доверия к Петру. Тем более, история отношений России с Францией была и короче, и печальнее, нежели с другими крупными европейскими государствами. И в этом контексте персональный визит царя в Париж должен был внести значительный вклад в укрепление дальнейшего сближения двух стран и вывести их отношения на более высокий уровень, что и случилось уже через несколько десятилетий после смерти Петра.
Решение о личной поездке Петра в страну, которой от имени семилетнего наследника правил регент, было довольно неожиданным для всех – включая бóльшую часть царского окружения. Визит не был особенно желанным и для Франции, власти которой, впрочем, не имели пристойной возможности от него уклониться. Русско-французский союзный договор конструктивно обсуждался дипломатами во время пребывания Петра в Голландии, и, казалось, прямого вмешательства царя не требовалось[13]. Но Петр вдруг объявился в Париже и принялся вести переговоры с первыми лицами французской дипломатии (регентом Филиппом Орлеанским, маршалом Рене Ман де Тессе или Николя де Бле маркизом д’Юкселлем). Возможно, царь действительно хотел добиться большего, нежели было согласовано к моменту его приезда во Францию, – и в этом потерпел неудачу. Однако попутно он все-таки сделал для сближения двух стран столько, сколько не дал бы и самый выгодный для России договор. Фактически Петр выступил здесь в качестве самостоятельного инструмента многоаспектного франко-русского сотрудничества – и книга Мезина показывает, как именно ему это удалось.
Визит Петра Первого запомнился во Франции по-разному. Впечатлений французов было много, и простирались они от панегирических, включая позднейшие мнения Вольтера и Фонтанеля, которые, по словам Мезина, «сделали Петра I героем века Просвещения, сотворив европейский “миф Петра Великого”» (с. 259), до красочных описаний странностей московитских варваров.
В качестве свидетельств первого рода приведем воспоминания хозяина дома, в котором Петр останавливался в Кале:
«Вчера была Пасха, и Его Величество был в часовне. […] Я ходил смотреть церемонию, которая достаточно красива, с музыкой не лишенной приятности. Монарх поцеловал всех господ и своих слуг, он обедал на публике, а после обеда закрылся со своими господами. […] Его Величество вышел в 8 часов вечера, чтобы навестить своих музыкантов […] он там пил с ними полчаса, а затем пошел спать. […] Этот монарх величественного вида и очень любезный при ближайшем знакомстве» (с. 96).
Или же отзывы королевского камер-юнкера Этьена де Либуа о помощниках царя:
«Советник Толстой пользуется доверием и очень вежлив, он говорит по-итальянски» (там же).
«Он [Шафиров. – Л.У.] кажется вежлив и остроумен и в делах пользуется доверием едва ли не большим, чем князь Куракин, которому, впрочем, он нисколько не уступает изяществом манер…» (там же).
А вот впечатления от встречи Петра с малолетним Людовиком XV:
«Герцог Сен-Симон позже написал в своих мемуарах: “Было удивительно видеть, как царь берет короля на руки, подымает и целует, и король при его малолетстве, притом совершенно к этому не подготовленный, ничуть не испугался”. Знаменитый мемуарист отмечал, что Петр расточал похвалы королю и выглядел совершенно очарованным им» (с. 105).
Что же касается впечатлений, не столь комплиментарных, то ответственные за прием царя королевские чиновники быстро убедились, что, с одной стороны, масштаб затребованных русскими почестей оказался меньшим, нежели тот, на который готова была пойти французская сторона. С другой стороны, царь держал принимающую сторону в постоянном напряжении неожиданными запросами, частой сменой планов, вновь возникающими намерениями. То ему требуются более простые, но непременно открытые экипажи, то он манкирует приготовленным в его честь обедом на 60 персон, меняя маршрут передвижения, то отказывается жить в королевском дворце, предпочитая более скромную резиденцию, в которой в свою очередь избегает парадной спальни, приказывая оборудовать себе ночлег в комнате для слуг. Вспомним также о столь странной для хозяев, привыкших к королевской роскоши, простоте и даже неряшливости внешнего облика Петра и его свиты, а также о том, что костюмы русских были довольно скромны, однообразны, а их парики давно вышли из моды[14]. Здесь же стоит отметить многочисленные – и почти всегда выдуманные – «свидетельства» о скупости русского монарха, который раздавал слишком маленькие чаевые (а то и вовсе как-то не заплатил музыкантам). Сергей Мезин показывает, отсылая к расходным книгам, что подобные обвинения несостоятельны, но миф есть миф, и с ним стоит считаться. Кстати говоря, автор попутно вносит и собственный вклад в (начатую еще Николаем Устряловым) «демифологизацию» «Достопамятных повествований и речей Петра Великого», написанных Андреем Нартовым, сыном знаменитого петровского токаря. Мезин «расследует» несколько эпизодов из этого сочинения, например такой:
«Среди рассказов Нартова есть один, относящийся к прибытию царя во Францию: “Государь, отъезжая к Дюнкирхену и увидев множество ветряных мельниц, рассмеявшись, Павлу Ивановичу Ягушинскому сказал: “То-то для Дон-Кишотов было здесь работы!” Случай этот явно придуман А.А. Нартовым, ибо имя героя романа Сервантеса было совершенно не известно в России начала XVIII века. Сам царь, вероятно, впервые услышал его при посещении парижской мануфактуры Гобеленов, когда ему продемонстрировали серию ковров, посвященную похождениям Дон-Кихота [то есть позже пребывания в Дюнкерке. – Л.У.]. Зато к концу XVIII века, когда писал Нартов, “Дон-Кихот” прочно вошел в русский литературный обиход» (с. 80).
Приносила ли такая эксцентричность политические плоды? В каком-то смысле, да, ибо всякий раз обеспечивала Петру ситуационное психологическое превосходство, заставляя контрагентов «раскрываться», провоцируя их искренность. Та же прижимистость воспринималась не только как грубость манер, но и как проявление хозяйственности. Пройдет немного времени, и воспоминания о скромности петровского посольства будут использовать критики роскоши двора французского короля. Русский царь остался в памяти французов деловитым и любознательным человеком, подробно и по нескольку раз осматривавшим мануфактуры и государственные учреждения, делающим записи и зарисовки во время этих визитов, монархом, который не стеснялся вступать в разговор с людьми самого разного социального статуса. Иными словами, в этих воспоминаниях Петр начисто лишен спеси восточных владык. На этом фоне даже некоторая грубость нравов и (о, ужас!) невладение французским не столь важны; имевшие контакт с Петром и его делегацией французы получили представление, что русские – тоже европейцы и между Россией и Францией нет непреодолимой дистанции. А значит, есть возможность для сотрудничества – причем не только на государственном уровне. Именно с парижской поездки Петра начинается уже серьезный приток французских специалистов в Россию. Последующий вклад этих людей в русскую культуру трудно переоценить.
Лев Усыскин
[1] Лец Е. Непричесанные мысли. М.: РИПОЛ классик, 2008. С. 146.
[2] Этот аспект советской кадровой политики подробно рассматривается в работе: Фицпатрик Ш. «Срывайте маски!» Идентичность и самозванство в России XX века. М.: РОССПЭН, 2011.
[3] См. его работы, переведенные на русский язык: Нойштадт Р. Президентская власть и нынешние президенты. М.: Ad Marginem, 1997; Нойштадт Р., Мэй Э. Современные размышления. О пользе истории для тех, кто принимает решения. М.: Ad Marginem, 1999.
[4] См.: Ват А. Мой век // Иностранная литература. 2006. № 5 (http://magazines.russ.ru/inostran/2006/5/vat5.html).
[5] См.: http://mospravda.ru/culture_spectacles/article/genocid_armyan_polnaya_istoriya/.
[6] Институт Петра Великого создан в 2010 году в Петербурге по инициативе Даниила Гранина на базе руководимого им Фонда имени Дмитрия Сергеевича Лихачева. Занимается комплексным изучением петровского наследия. Научный руководитель института — Евгений Анисимов.
[7] Вагеманс Э. Петр Великий в Бельгии. СПб.: Гиперион, 2006.
[8] Гузевич Д.Ю., Гузевич И.Д. Великое посольство. Рубеж эпох, или Начало пути: 1697—1698. СПб.: Феникс; Дмитрий Буланин, 2008. См. нашу рецензию в: Неприкосновенный запас. 2009. № 4(66). С. 342—343.
[9] Кросс Э. Английский Петр. Петр Великий глазами британцев XVIII—XX веков. СПб.: Европейский дом; Институт Петра Великого, 2013.
[10] Вагеманс Э. Царь в республике. Второе путешествие Петра Великого в Нидерланды (1716—1717). СПб.: Европейский дом; Институт Петра Великого, 2013. См. нашу рецензию в: Неприкосновенный запас. 2014. № 2(94). С. 245—248.
[11] Понятно, что при непосредственном знакомстве со страной прежние представления отчасти скорректировались: «Своеобразный итог дорожным наблюдениям царь подвел в письме к Екатерине […] “А сколько дорогую видели, бедность в людях подлых великая”. Действительно, проезжая французские деревни, царь мог убедиться в крайней бедности местных крестьян, разоренных многочисленными войнами» (c. 90).
[12] «Несомненно, Петр I испытывал интерес к личности и деятельности Людовика XIV, а по косвенным данным, видел в нем “совершеннейший образец истинного правителя, с коего и всем прочим государям пример брать следует”» (c. 47).
[13] Точнее — русско-прусско-французский союзный договор, окончательно согласованный в Париже, однако подписанный в Амстердаме 15 августа 1717 года, уже после отъезда царя из Франции.
[14] Мезин пишет: «Присущая Петру небрежная манера одеваться на некоторое время даже вызвала подражание парижских модников. Эту моду окрестили habit du Tzar ou du Farouche (одежда царя или дикаря)» (с. 247).