Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2015
Недавний доклад, подготовленный Организацией экономического сотрудничества и развития (OECD/ОЭСР) под названием «Policy Challenges for the Next 50 Years», предупреждает, что экономический рост в передовых странах (Европа, Северная Америка и Япония), уже и так очень скромный, в течение следующих 50 лет замедлится еще больше. А именно с 1,19% в этом десятилетии до 0,54% между 2050-м и 2060 годами.
Многие предпочтут думать, что это предстоит пережить только старому Западу и таким образом, наконец, состоится «закат Запада», объявленный пессимистами уже 100 лет назад (Шпенглер), если не раньше. То есть Запад утратит глобальную гегемонию – только и всего. Если у мировой экономики сохранятся или появятся новые полюса экономического роста, то, где бы они ни находились, они будут тянуть весь мир за собой. Пусть даже позволив Западу, сперва слегка опуститься вниз. Но уж точно, не ослабив его умышленно, как когда-то Запад ослабил Китай и Индию[1].
По некоторым соображениям и признакам, дело обстоит иначе. Речь идет не только о смене лидеров глобального экономического роста. Поскольку новые (на сегодня) лидеры начали экономически развиваться в конце ХХ века с очень низкого уровня, то некоторое время они еще могут продолжать расти более высокими темпами, чем Запад, но вряд ли это будет продолжаться долго. Динамика догоняющего развития истощается (как когда-то это было с развитием СССР). И все то, что теперь говорится о долгосрочном торможении экономического роста на Западе (глобальном Севере), уже становится актуально и для Востока (глобального Юга). Страны, совсем недавно, казалось бы, рванувшиеся вдогонку за прежним лидером, тоже обнаруживают признаки «усталости»; во всяком случае и у них не оказалось иммунитета к патологиям «модерна» – в социалистическом, капиталистическом (если эти понятия еще информативны) или гибридном вариантах. Они застряли в «ловушке среднего дохода», как выражаются экономисты. Китай больше не скупает бонды, а продает их и, как говорят, «опасно близок к дефляции». Долг Китая уже $28 трлн. (всемирный – $200 трлн.), что составляет 280% его ВВП (для сравнения 120% ВВП для стран «G7»)[2]. Достигнут предел безопасного кредитного роста.
Замедление экономического роста (на Севере или во всем мире) объясняют по-разному. Экономисты, работающие в корпорациях и имеющие дело с фондовыми рынками (менеджеры, брокеры, аналитики, консультанты), не очень любят теоретические спекуляции и предпочитают все объяснять на языке «конъюнктуры», даже когда цепь неблагоприятных конъюнктур подозрительно длинна. Они продолжают все списывать на «несчастные случаи», и прежде всего на структурные кризисы рынков, либо на неадекватную макроэкономическую стратегию, избыточное регулирование или недостаточное стимулирование инвестиций или спроса. В любом случае начавшаяся в 2007 году вялая (если не застойная) динамика воспринимается как временное отклонение от нормы (несмотря на разразившийся в 2008 году глобальный финансовый кризис).
Но что если начавшийся 200–250 лет назад ускоренный экономический рост вовсе не был, так сказать, «обречен» на вечность, а должен был в свой час прекратиться? И вот теперь этот час наступил?
Сколько существует «свет», столько идут разговоры о предстоящем «конце света». В традиционном обществе эта перспектива принималась фаталистически (со страхом или злорадством) как заслуженная «кара божья» за «грехи». В модерне она превратилась в «месть природы» за нерациональные излишества, а место фигуры «конца света» заняла фигура «конца роста» – экономического роста, экономического развития, «прогресса»[3]. Религиозно-мифологическая эсхатология заменилась научно-рациональным умозрением, оформившимся через разные артикуляции второго закона термодинамики: закон падающего плодородия, закон снижения нормы прибыли, представление об ограниченности ресурсов и об ограниченной «прочности» биосферы. Но тема и питавшее ее настроение остались теми же.
Политизированная концептуализация «конца» разделялась на два направления. Магистральный вариант этого нарратива воспринимал прекращение роста ВВП как следствие неадекватного общественного устройства и считал, что этот кризис можно и нужно преодолеть посредством переустройства общества (как именно – другой вопрос). В периферийном варианте, наоборот, именно продолжение экономического роста выглядело нежелательным ввиду ограниченности ресурсов и разрушения среды обитания человека. Но и это как будто бы можно было предотвратить, что и рекомендовалось сделать: в частности, умышленной остановкой роста.
Сейчас, однако, конец роста начинает казаться уже не возможной угрозой и не достойной (или ложной) целью, а свершившимся фактом. Таково мнение многих столпов общественного мнения во главе с такими современными «оракулами», как Лоуренс Саммерс или Пол Кругман, ОЭСР и МВФ, не говоря уже о влиятельных медиа. Массы своих ощущений не артикулируют, но, как животные с приближением зимы, меняют повадки – в быту и на финансовых рынках.
Меняется и умонастроение. Все чаще теперь рассудительно вспоминают, что нормой в долгой истории человечества (скажем, в течение 15 тысяч лет) был вовсе не ускоренный, а, наоборот, медленный рост. Это на самом деле все как будто бы всегда знали. Фундаментальный коллективный труд (под руководством Ангуса Мэддисона) окончательно легитимировал расчетами это представление[4]. А совсем недавно Роберт Гордон предъявил свои выкладки: всемирный ВВП на душу населения между 1000-м и 1820 годами рос на 0,04% в год, после чего начался взрывной рост, который Гордон считает аномальным[5]. Тома Пикетти в книге «Капитал в XXI веке», вполне симптоматично ставшей бестселлером, тоже трактует рост последних двух столетий как аномалию. Особенным отклонением от нормы он считает время после Второй мировой войны.
Появилось понятие «new normal». Согласно этой модели, общество выходит (возвращается) из «аномального» состояния в «нормальное». Но если именно медленный рост – это норма («новая» или забытая старая), то его объяснять не надо. Надо объяснять аномалию. Издавна назывались как будто бы очевидные причины ускорения экономического роста с конца XVIII века и еще раз с середины XX века. Их вспоминают и сейчас.
Самое убедительное, популярное и безопасное объяснение этого феномена – научно-техническая революция, позволившая сильно и долго увеличивать производительность труда. Но одной этой возможности было мало. Множество замечательных открытий и изобретений всегда оставались неиспользованными или даже незамеченными. Задерживалось не только познание мира, но и простая утилизация наличных знаний. Чтобы новое средство было востребовано в сфере производства, нужны определенные условия, точнее – устранение некоторых препятствий. В самом общем виде: большому объему производимого и предлагаемого блага нужен адекватный объем потребления, то есть востребованность – опережающая или легко возбуждаемая.
Эти условия появились в раннем европейском модерне и продолжали существовать с разными коррективами вплоть до конца ХХ века. Имущие слои создали к этому времени высокую потребительскую культуру. Гедонистическая эмансипация личности разогрела потребительские амбиции плебейства, пытавшегося угнаться за аристократией. Одновременно падение смертности с середины XIX века привело к демографическому взрыву. В результате потребительский рынок трансформировался качественно и расширился количественно.
Огромную роль в поддержании спроса на технику сыграла война. В частности, превращение войны из бизнеса агентов господства в геополитическое противостояние национализированных масс, что привело к милитаризации экономики и гонке вооружений. В ХХ веке, может быть, только война и военные расходы (от Первой мировой до «холодной» и Вьетнамской) поддерживали экономический рост. Во всяком случае очевидное совпадение выхода из цепи циклических кризисов с пиком в 1929–1933 годах с 30-летней войной ХХ века и ее «повторными толчками» сильно впечатляет.
Тесная связь между целым рядом важнейших технических новшеств с гонкой вооружений и обеспечением тыла бросается в глаза. Но не только в этом дело. Один американский автор напоминает о косвенном и, казалось бы, неожиданном влиянии «войны» на общество. Например, закон, позволивший бывшим участникам войн получить образование, сильно укрепил средний класс. Льготный кредит ветеранам на покупку жилища (The VA loan) был предназначен для стимулирования строительства, а привел к возникновению огромных домовладельческих пригородных пространств. Строительство национальной сети автомагистралей (The Interstate Highway System) должно было обеспечить быструю переброску войск, а привело к особому типу использования земли – тех же пригородов. Огромный эффект имела и послевоенная реконструкция Европы[6].
Помимо этого, эпоха ускоренного роста продлевалась сознательно, поскольку с какого-то времени рост ВВП превратился в фетиш и его поддержание стало главной темой политической жизни. В условиях демократии мандат на управление обществом получал тот, кто обеспечивал хорошую экономическую конъюнктуру. Ради этого общество (с подачи Джона Мейнарда Кейнса) прибегло к кредитному и инфляционному финансированию инвестиций и(или) совокупного спроса.
Теперь этих условий больше нет, и не следует ожидать, что они появятся опять. Или?
Долг пока продолжает расти, и похоже, что весь нынешний скромный экономический рост в развитых странах стимулируется только этим. Режим экономии (сокращения государственных расходов), проводимый в нескольких странах и оказавшийся на политической повестке дня во многих других, сам по себе роста не обеспечивает. Да, собственно, и не должен обеспечивать, а обещания неолиберальных стратегов, что будет обеспечивать в будущем, пока больше похожи на предвыборный трюк в надежде избавиться, наконец, от дефицитного финансирования, в долгосрочный эффект которого уже не верят. Если долг не отдавать сейчас, то придется это делать потом.
Войны на Западе (Севере) давно не было, и воевать никто не хочет. Множества малых периферийных (и гражданских) войн с использованием обычных средств как будто бы мало для поддержания экономического роста невоюющих стран и мира в целом. Большая геополитическая перетасовка в арабском мире может развернуться в аналог двух европейских 30-летних войн (в XVII и XX веках), особенно если «Исламское государство» выйдет из своего эмбрионального состояния (будем надеяться, что Аллах этого не допустит)[7]. Никто, конечно, не станет открыто призывать к большой войне ради ускорения экономического роста, которому она, судя по некоторой исторической фактуре, как будто способствовала, хотя, наверняка, есть такие, кто на это полусознательно надеется и готов тайком поощрять даже хронические военные действия на Юге и на Востоке. Вот как это изображает иронизирующий читатель в комментарии к авторитетной колонке:
«Было бы очень кстати, если бы Россия, Индия и Китай были в состоянии ядерной войны друг с другом, и желательно, чтобы при этом ядерные осадки выпадали бы на Ближний Восток – без этого наши дела плохи».
Это, разумеется, гротеск, но два других «заговора» вполне мыслимы. Если есть прагматический расчет, что эскалация периферийных войн благоприятна для мировой экономики, то ликвидация авторитарных режимов (Хусейн, Каддафи и так далее) как будто бы уже вступавших в фазу «постхаризматической зрелости» и стабильности, уже не кажется ошибкой Вашингтона-Брюсселя, но оказывается вполне рациональной стратегией. Удобна будет для всех и «холодная война», к чему дело сейчас как будто и движется. Конспирологи, вероятно (я не проверял), эти два варианта уже обсуждают. Над этим легко смеяться. Но смеется, как известно, тот, кто смеется втихомолку[8].
С научно-техническим прогрессом дело обстоит очень непрозрачно. Высказывается предположение, что технический прогресс исчерпан. Роберт Гордон уверяет даже, что, в отличие от двух первых (промышленных) революций, которые он называет «трансформационными», третья революция, также известная как «информационная», уже не повышает производительности труда, как не будут повышать ее и все последующие «революции». А раз так, то экономический рост закончился навсегда. Это во всяком случае совпадает с позицией Роберта Солоу о том, что экономический рост на самом деле объясняется только технологическими инновациями и ничем другим. Потребительский рынок (гражданский или военный) лишь помогает внедрению инноваций, а если инновации не становятся все более эффективными, то никакие политические и геополитические ухищрения не помогут.
В принципе, согласно нынешнему естественнонаучному представлению, рост производительности труда неуклонно замедляется, она имеет предел роста, как и КПД[9]. Но вот достигнут ли этот предел уже сейчас – другой вопрос. Как только непривычное утверждение, что технический прогресс исчерпан, было представлено публике, посыпались вполне предсказуемые возражения. Они сводятся в основном к тому, что эффекты многих открытий и изобретений всегда имели «инкубационный период», иногда очень длительный. Мы, дескать, сейчас просто в ранней фазе последней («информационной») технической революции. А сверх того сейчас на полке уже множество патентов, которые сулят прямо-таки настоящие чудеса. Это все, конечно, вполне вероятно, но, чтобы оценить воздействие инноваций на экономическую динамику в будущем, этой эмпирии недостаточно.
Дело не в том, как далеко или близко мы сейчас находимся от предельного КПД природы как единой машины, а в том, какие направления принимает технический прогресс и как он влияет на соотношение спроса и предложения.
В историческую эпоху ускоренного экономического роста технический прогресс повышал производительность труда столь же быстро или даже быстрее, чем потребительские возможности. Потребление догоняло производство. И, наконец, догнало. В результате борьбы трудящихся за повышение своих доходов, поддержанной позднее кейнсианской экономической теорией и ее бюджетно-политическими импликациями.
Сейчас же все скорее похоже на то, что инновации больше стимулируют рост потребностей, чем рост производительности труда, необходимого для обеспечения потребительских возможностей. Теперь не потребление должно догонять производство, а наоборот. Догонит ли?
Не исключено, что на этот раз догонит, и кризис – начавшийся в 2008 году, как и «кризисы перепроизводства» в прошлом, – это кризис циклический. Но как долго он может продлиться? Его суть прямо противоположна природе циклических кризисов докейнсианской эпохи, а значит, законно предположить, что режим этой цикличности, и в частности средняя длительность таких «кризисов недопроизводства», иной, нежели «кризисов перепроизводства» прошлой эпохи (2–4 года). Хотя, конечно, это не обязательно так, все же велика вероятность, что их длительность будет существенно больше[10], что мы сейчас и проверяем буквально, так сказать, «на ходу».
Однако сейчас важнее другое. Пройдена некоторая критическая точка, после которой уже не техника определяет, что и как индивидуально и коллективно мы будем потреблять, а наоборот: наши потребительские, то есть культурно-ценностные, предпочтения будут определять, какова будет техника. Именно это, а не «конец роста» сам по себе и означает, что общество возвращается к «нормальности». В традиционном обществе до европейского модерна дело обстояло именно таким образом[11].
Все зависит от того, каков будет наш культурный выбор. При этом может оказаться, что привычный экономический рост, может быть, вовсе и не кончился. Это впечатление возникает из-за того, что производство и потребление смещаются в сторону благ, которые мы не понимаем, как включить в ВВП, – либо не умея их оценить в денежном эквиваленте, либо игнорируя их в силу своей культурно-ценностной ориентации. Мы увидим, что пресловутый «ускоренный рост» продолжается, как только изменим методику исчисления ВВП, что давно предлагали сделать зеленые и о чем теперь все больше идет разговоров. Кстати, если мы пересчитаем экономический рост, характерный для прошлого, по новой методике, то попутно может обнаружиться, что темпы экономического роста в прежние эпохи были завышены вплоть до того, что весь объявляемый теперь «аномалией» ускоренный рост окажется иллюзорным.
Если же все-таки окажется, что произведенно-потребленное совокупное благо не поддается исчислению, то это значит, что имеет место не столько кризис «экономического роста», сколько кризис этого авторитетного (и я сказал бы «репрессивного») понятия. Остановился ли экономический рост или не остановился – важно другое. Содержательно мы вступаем в новую фазу антропогенеза, где экономический рост может продолжаться (через кризисы или нет) или остановиться, но в любом случае как индикатор состояния общества, или лучше сказать – его восходящего движения, становится гораздо менее информативен, чем раньше. Гораздо более информативными становятся такие, например, индикаторы, как рост продолжительности жизни и рост свободного времени[12], а в будущем – освоения космоса и создания улучшенной (искусственной) среды обитания. Конец экономического роста может оказаться вовсе не концом, а началом развития в контексте антропогенеза. А именно: ступенью в процессе всеобщей эволюции, то есть появлением нового образа жизни и адекватной ему агентуры жизни, то есть нового биологического вида или, чтобы не выражаться так претенциозно, человеческой особи иного типа – назовем его «постчеловеком» или «сверхчеловеком». Перспективы искусственного интеллекта и органо-компьютера вместе с перспективой продления жизни как будто указывают на это, не так ли? Некоторые азартные футурологи увлекают наше воображение именно этой перспективой[13].
Как будет выглядеть общество, состоящее из этих новых особей, пусть проектируют вооруженные современным знанием футурологи и фантасты.
Но как бы оно ни выглядело, вульгарного homo sapience сейчас должно прежде всего заботить, как будет выглядеть сосуществование двух разновидностей «человека». Будет оно конкуренцией или кооперацией? Если конкуренцией, то какими методами она будет вестись и какой будет иметь исход? Наш моральный инстинкт оказывается в этих обстоятельствах очень возбужден и не зря. Особенно если иметь в виду, что за морализаторским дискурсом чаще всего, а в данном случае наверняка, скрывается страх неизвестности перед будущим. Предощущение этой коллизии начинается с конца XIX века в романах Герберта Уэллса. Его мы видим и в знаменитой «Планете обезьян» Пьера Буля. Это же беспокойство чувствуется в нынешней одержимости кино и беллетристики вампирами, зомби, инопланетянами Она же дает вторую жизнь либерально-гуманистическим антирасизму и мультикультурализму. И даже движению за права животных. Человечество чует нутром, что может утратить свою привычную гегемонию в природе.
[1] Мировая экономика до сих пор чаще всего рассматривается как сумма национально-государственных образований. Но она конфигурирована не только таким образом, но и как совокупность корпораций или мегаполисов.
[3] Существует обширная и интересная казуистика о соотнесенности этих понятий, но здесь на нее я не отвлекаюсь — даже в самом конце, когда это было бы вполне уместно.
[4] Maddison A. The World Economy: A Millennial Perspective. Paris: OЕCD, 2001.
[5] Gordon R. Is US Economic Growth Over? Faltering Innovation Confronts the Six Headwinds // Policy Insight. 2012. № 63. Р. 1—13 (www.cepr.org/sites/default/files/policy_insights/PolicyInsight63.pdf).
[6] Alperovitz G. Is Economic Stagnation the New Normal? // Los Angeles Times. 2014. September 27.
[7] Генри Киссинджер говорил о геополитическом подобии нынешнего Ближнего Востока и Европы раннего модерна. Я воспользовался этим наблюдением для своей статьи: Кустарев А. Структурная геополитическая динамика: Ближний Восток // Космополис. 2006/2007. № 2(16). Статью можно найти также в моем блоге: aldonkustbunker.blogspot.co.uk.
[8] Допустив возможность такого варианта, я сам все же склоняюсь к тому, что попытки демократизировать различные государства, дестабилизируя их авторитарные и квазимонархические режимы, все-таки скорее глупость, чем зловещий умысел.
[9] Как будто бы нельзя сказать того же о пределе человеческих потребностей. Рост материальных потребностей индивида имеет очевидный биоэнергетический предел. Нематериальные потребности, кажется, безграничны, хотя только те, которые не требуют массивной материальной инфраструктуры.
[10] Некоторое представление о «кризисах недопроизводства» дает история советской экономики. Этот кризис продолжался почти полвека и кончился банкротством.
[11] Именно поэтому отдельные цивилизации (например, Китай) подавляли даже те технические возможности, которыми располагали, и оказались по отношению к модерну застойно-тупиковыми.
[12] Если мы согласны, что это безусловные блага, то они не будут культурно дискредитированы или даже табуированы. Например, потребность в освобождении индивида от труда уже давно привела к появлению глубоко скептического дискурса, который, конечно, можно считать ретроградным луддизмом, но совсем не обязательно. Да и сам пресловутый луддизм эпохи первой промышленной революции вовсе не выглядит таким уж абсурдом в свете происходящего ныне. Трудовая деятельность была сферой дисциплинированного выполнения обязательств, без чего, как давно считается, человек перестает быть человеком. Даже тяжелый физический труд не считается теперь безусловным бременем. Освобожденный от него индивид считает нужным бегать вокруг своего дома и проводит часы в фитнес-клубе. А новые технологии делают ненужными тонкие ремесленные навыки и освобождают от труда умственного, что, может быть, еще опаснее. Все осложняется еще и тем, что технический прогресс, позволяющий заменить человека машиной, в пределе угрожает оставить всех без работы, и тогда разрушится весь рыночный механизм общества, где человек должен иметь рабочее место, чтобы быть гражданином и получать легитимный доход. Эта коллизия предвидится давно, а теперь она, может быть, реальней, чем когда-либо раньше. Надежды на то, что теперь все будут заниматься еще более умственным трудом, чем компьютеры, очевидно легкомысленны. Если даже спрос на очень квалифицированный умственный труд растет и будет расти, совсем не очевидно, что народные массы морально и церебрально готовы к длительному обучению сложным умственным операциям. Факультетские предпочтения абитуриентов при нехватке квалифицированных кадров в таких странах, как США, Англия и Германия, например, подают тревожный сигнал проектировщикам светлого будущего. Труднее усомниться в пользе продления жизни, и по этому поводу мы сейчас не слышим ничего, кроме всеобщего ликования. Но и эта перспектива начинает вызывать некоторые скептическое беспокойство. Жалкий образ «бессмертных» в хрестоматийном этюде Борхеса становится все более расхожим в современной эссеистике. Наоборот, статус освоения космоса и экологической инженерии пока весьма невысок и может повыситься в дальнейшем. И так далее.
[13] Howard H.R. Smart Mobs: The Next Social Revolution. Cambridge: Basic Books, 2002. На этом же представлении построено и набирающее силу движение «трансгуманизма» с его опасным нормативно-проектным настроением.