Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2015
Эвиатар Зерубавель (р. 1948) – социолог, профессор Ратгерского университета (США).
Вместо того, чтобы рассматривать историю как непрерывную цепь сопряженных событий, перетекающих друг в друга, как ноты в музыкальном легато, мы обратимся к мнемоническому видению, в котором присутствуют разрывы между отдельными отрезками истории, напоминающие музыкальную паузу в последовательно сменяющих друг друга нотах стаккато. Контраст между этими двумя социомнемоническими видениями прошлого очевиден в палеонтологии, где нарратив постепенного развития, представляющий череду промежуточных органических форм, которые «перетекают» одна из другой, противопоставлен эпизодическому нарративу, где фигурируют дискретные исторические «эры» («эпохи», «века»), отделенные друг от друга отчетливыми, резкими переломами.
Социальная пунктуация прошлого
Создание такого прерывистого видения прошлого заключает в себе производство мнемонического эквивалента пробела в орфографии или музыкальной фразе. Следовательно, чтобы лучше понять этот процесс, мы должны идентифицировать структурные и функциональные мнемонические эквиваленты запятых, пробелов между словами, точек и так далее. Подобные средства пунктуации находятся в самом сердце социомнемонического процесса, широко известного как «периодизация».
Специально выделяемые «периоды» обычно определяются историческими событиями, которые в коллективной памяти воспринимаются как главные «переломы» в жизни отдельных мнемонических сообществ. Как окончание школы или свадьба для индивидов, подобные события помогают оставить зарубку на значимых «главах»[2] существования таких сообществ, помечая, когда они начались и закончились. Так в 1980-е для многих хуту убийство десятков тысяч соплеменников в 1971 году в Бурунди было событием-катаклизмом, которое практически отделило «годы до бойни» от всего, что случилось потом[3]. На самом деле многие нации формально инкорпорируют такие события в свою коллективную память, выбирая для их отмечания специальные дни. Вывод французского флота из порта Бизерта 15 октября 1963 года ежегодно отмечается в Тунисе как День эвакуации[4], в Иране же празднуют День национализации нефти (это событие произошло 20 марта 1951 года) – вот только два классических примера подобных исторических «поворотных пунктов».
Некоторые из этих «исторических» моментов становятся «переломными» только в ретроспективе. События, которые мы сейчас считаем «определяющими моментами», могли не привлечь общественного внимания в то время, когда они происходили. Вспомним хотя бы нападение южноафриканских десантников на лагерь намибийских повстанцев в Омгулумбаше 26 августа 1966 года или непримечательную студенческую демонстрацию против утверждения урду в качестве официального языка в преимущественно бенгалиязычной провинции Восточного Пакистана 21 февраля 1951 года. Лишь ретроспективно эти события, ныне отмечаемые как День героев Намибии и День национального траура Бангладеш, выглядят такими ключевыми переломами. Или, скажем, только оглядываясь назад, можно увидеть в неудачном нападении партизан на правительственную базу 26 июля 1953 года начало того, что годы спустя назвали Кубинской революцией![5]
Подобные события обычно считаются «этапными эпизодами»[6], вехами на пути от одной главы истории мнемонического сообщества к последующей, потому что они коллективно воспринимаются как нечто, связанное со значительной трансформацией идентичности[7]. Официальная смена колониального названия Дагомея на Бенин (30 ноября 1975 года) ежегодно празднуется как Национальный день – это еще один классический пример подобного трансформирующего события. Можно вспомнить еще провозглашение первой Конституции Польши 3 мая 1791 года или низвержение монархии в Ливии 1 сентября 1969 года, которые ежегодно отмечаются, соответственно, как День Конституции и День революции.
Главное событие, которое коллективно вспоминается как значительный исторический перелом, – это политическое «рождение» нации в результате слияния нескольких меньших территорий (как со Швейцарией в 1291 году или с Объединенными Арабскими Эмиратами в 1971-м) или, что бывает чаще, итога национальной борьбы за независимость. Из 191 страны, чей политический календарь я изучал, в 139-ти празднуют национальное «рождение», считая им тот исторический момент, когда страна стала формально независимой, другие же (Алжир, Уругвай, Мозамбик, Эритрея) отмечают день начала борьбы за национальное освобождение. Шесть из семи национальных праздников Анголы, отсылающих к главным историческим событиям (День вооруженной борьбы, День пионеров, День вооруженных сил, День независимости, День победы и День героев), имеют отношение к периоду войны за независимость от Португалии (1961–1975). Ежегодное многократное празднование «рождения» Панамы (шесть раз), Эквадора (пять) и Гаити (пять) тоже указывает на важную роль подобного «исторического перелома».
Именно периодизация как форма классификации помогает артикулировать особые идентичности, а то, как мужчины и женщины используют в качестве биографических вех, соответственно, перемены в карьере и рождение детей[8], подчеркивает, насколько кардинально меняется их идентичность в обычных условиях. Прерывание во времени – это форма ментального разрыва[9]; наше стремление резать прошлое на куски есть проявление того, как мы дробим ментальное пространство в целом. «Священные дни» помогают конкретизировать нравственное различие между сакральным и профанным[10], уикенды – воплотить культурный контраст между частной и публичной сферами, точно так же и темпоральные цезуры между различными историческими «периодами» помогают артикулировать ментальные разрывы между культурными, политическими и нравственными идентичностями, воспринимаемыми как отличающиеся друг от друга. Так, принятое в сионизме различение между евреями, которые жили в Палестине до 1882 года («старые yishuv»), и теми, кто эмигрировал позже («новые yishuv»), явно представляет собой нечто большее, нежели чисто хронологическое различие, поскольку оно помогает артикулировать культурный и политический контраст между традиционно-религиозными и секулярно-национальными мирами. И точно так же, как Исход маркирует фундаментальный нравственный разрыв между идолопоклонничеством и монотеизмом[11], темпоральный разрыв, который мы опознаем между Америкой «доколумбовой» и Америкой после 1492 года, помогает материализовать главнейший культурный контраст между «туземцами» и «европейцами».
Ассимиляция и дифференциация
Когда мы классифицируем вещи путем их распределения по якобы различным ментальным кластерам, то обычно позволяем кажущемуся сходству между элементами внутри одного кластера перевесить различия между ними. В результате мы начинаем рассматривать эти элементы как взаимозаменяемые вариации в гомогенной ментальной общности. В то же время, чтобы усугубить наше восприятие самих кластеров как отличающихся друг от друга, мы также склонны преувеличивать кажущуюся ментальную дистанцию между ними[12].
Как любая другая форма классификации, такая периодизация предполагает неисчисляемый, топологический подход[13], который подчеркивает отношения между общностями, по существу игнорируя их внутренний состав. Это приводит к вариативному ощущению временнóй дистанции, включающему в себя мнемоническое сжатие тех дистанций, что располагаются внутри любого условного «периода», и, наоборот, расширение тех, что попадают на периоды-промежутки.
Первый из данных парных мнемонических процессов – историческая ассимиляция – заключается в присвоении условному временнóму блоку ярлыка, к примеру: экономика становится «неолитической», словесность – «литературой XVIII века», а искусство – «культурой эпохи Мин». В результате социомнемонической привычки преуменьшать вариации внутри того или иного периода до такой степени, что данный «период» рассматривается как практически гомогенный, мы также приписываем ему почти единообразную идентичность. Именно таким образом в коллективной памяти пять веков европейской истории стали «темными».
Подобное схематическое видение истории приводит к мнемоническому сжатию временных дистанций внутри одного условного «периода». Мы начинаем воспринимать «ренессансных» художников Донателло (чьи первые работы датируются 1410-ми годами) и Тициана (который продолжал писать в 1560-х) как современников и забывать, что время жизни таких «средневековых» светил, как святой Бенедикт (480—547) и Чосер (1340—1400) разделяли восемь столетий. По схожему принципу, называя все, что существовало в Западном полушарии до прихода европейцев «доколумбовым», мы смешиваем культуры ольмеков и ацтеков Мезоамерики, которые процветали с перерывом в две тысячи лет, переставая учитывать, что они были столь же исторически далеки друг от друга, как современные итальянцы и древние римляне.
Однако, как любая другая форма классификации, периодизация прошлого включает не только слияние отдельных элементов внутри периода, но и расщепление периодов. Мы не только приписываем целому историческому «периоду» единственную и единообразную идентичность, мы также приписываем отличные идентичности тому, что относим к «иным» периодам. Таким образом, историческая ассимиляция обычно дополняется диаметрально противоположным социомнемоническим процессом дифференциации.
«Периодизация» прошлого представляет собой мнемоническую трансформацию действительных исторических континуумов в кажущиеся дискретными ментальные отрезки, такие, как «Ренессанс» или «эпоха Просвещения». Именно наша способность воображать исторические эквиваленты пробелов, которые мы по договоренности оставляем между главами одной книги[14], усиливает кажущуюся особость таких «периодов» и придает упомянутой выше метафоре перелома актуальность. Воображаемый поток исторического зияния, отделяющий, например, 1979 год от 1980-го, позволяет нам вспоминать «1970-е» и «1980-е» как различные исторические блоки. Наше ментальное видение квазигеологического провала, отделяющего 1491-й от 1493 года, схожим образом помогает нам помнить «доколумбовую» и «американскую» главы истории Западного полушария как отдельные «эры».
Такие воображаемые разрывы явственно воздействуют на то, как мы воспринимаем временные дистанции, отделяющие друг от друга различные исторические «периоды». Чтобы поддержать социомнемоническое видение двух соседних – но по договоренности «различных» – фрагментов истории как действительно дискретных, мы обычно укрепляем границы, якобы отделяющие их друг от друга. В результате переход через подобный «исторический Рубикон» трансформирует метрически малые шаги физического времени в топологически гигантские прыжки времени социального – точно так же, как когда мы мгновенно трансформируемся из «детей» во «взрослых» по достижении восемнадцатилетия[15]. Таким образом, ради того, чтобы поддержать иллюзию широких исторических разрывов между «различными» периодами, мы мнемонически раздуваем расстояние между всем тем, что случилось до некоего «перелома», знаменующего их границу, и тем, что было потом. Мы начинаем воспринимать дистанцию между 1491-м и 1493 годом как более длительную, нежели хронологически идентичную дистанцию между 1491-м и 1489-м.
Чтобы действительно реифицировать расстояние между ними, мы буквально помещаем разные исторические «периоды» в различные главы учебников и в различные залы музеев, тем самым придавая вещественность воображаемым преградам, отделяющим их друг от друга.
История и предыстория
Соседним – но, по умолчанию, отдельным – историческим «периодам» приписывают отдельные идентичности; довольно часто это проявляется в том, как мы воспринимаем их «противопоставленность» друг другу. К примеру, многие американцы видят предыдущий и нынешний отрезки истории разделенными 11 сентября 2001 года. Эти кажущиеся контрасты оказываются чрезвычайно рельефными, прежде всего в тех случаях, когда мы сознательно пытаемся заложить основу представления о начале некоей новой «эры», надеясь, что таковой она и останется в памяти. Это крайне амбициозный социомнемонический акт, в нем воплощается весь процесс исторической периодизации.
Эксплицитное обыгрывание (часто преувеличенное) кажущегося контраста между – считающимися разными – историческими «периодами», установление нового «начала» обычно предполагает исчезновение какой-то предшествующей сущности, а также отсечение любой возможной связи с тем, что было «до». На самом деле, как показывают примеры Французской и русской революций, революционеры часто пытаются буквально уничтожить существующий общественный порядок перед тем, как установить новый. Очевидное желание Ататюрка подчеркнуть воображаемый разрыв, отделяющий молодое турецкое общество от недавнего (и, следовательно, потенциально все еще «заразного») османского прошлого, привело в 1920-х к перемещению официальной резиденции правительства в Анкару, отмене мусульманского календаря и арабской письменности, а также запрету носить феску и паранджу[16].
Вспомним также ритуальную стрижку волос, знаменующую переход от гражданской к военной жизни, или же формальное переименование новообращенных, рабов и монахов. Подобные ритуалы отсечения специально изобретены для того, чтобы увеличивать символические трансформации идентичности, заключенные в установлении новых начал, радикально намекая на вполне существующую возможность «перевернуть страницу» и каким-то образом «переродиться».
Чтобы эффективно спроецировать ощущение исторической прерывистости, нужно разрушить ментальные «мосты». В самом деле, закладка нового начала включает в себя различные социомнемонические практики, являющиеся полной противоположностью тем, которые мы используем, чтобы поддерживать ощущение непрерывности. Именно особое мнемоническое значение места, например, заставляло ассирийцев систематически переселять завоеванные народы с их земель, а пробуждающая воспоминания сила руин вынуждала испанцев практически стереть с лица земли ацтекский город Теночтитлан перед тем, как приступить к постройке Мехико на том же самом месте.
По той же логике, мнемоническая важность реликвий и годовщин заставляла армии победителей и новые режимы уничтожать исторические памятники и убирать некоторые праздники из календаря. Так, венгры больше не празднуют освобождения страны советской армией в 1945 году, а ЮАР не чувствует необходимости ежегодно выражать свое почтение Паулю Крюгеру. Именно подобные социомнемонические соображения привели к тому, что румыны убрали социалистическую эмблему из своего национального флага в 1989 году. Также они заставляют новые режимы сознательно изменять национальные гимны и переименовывать улицы или города (скажем, Санкт-Петербург в Петроград, затем в Ленинград, а потом вновь в Санкт-Петербург) и даже целые страны (например, Британский Гондурас в Белиз).
Указывая на значительные исторические разрывы, «переломные моменты» часто служат и как чрезвычайно эффективные хронологические якоря. Наиболее впечатляющим в этом смысле является социомнемоническая роль рождения Христа около 4 года до нашей эры и бегства Мухаммеда из Мекки в Медину (хиджра) в 622 году нашей эры как «ключевых» оснований общепринятых рамок датирования, «петель, на которых висит дверь истории»[17]. Мы воображаем себе между периодами, обозначаемыми как BC («до нашей эры») и AD («наша эра»), драматический разрыв, и все выглядит так, будто новая история действительно началась в первый год нашей эры!
Общераспространенное представление о таких событиях, как об исторических отправных точках, совершенно очевидно из их связи с практикой обнуления «исторического хронометра» мнемонической общины. Возьмем, к примеру, концепцию «часа ноль» (Stunde Null), сформулированную в Германии в 1945 году в попытке произвести совершенно новую политическую идентичность, основанную на явном разрыве с позором недавнего нацистского прошлого. Еще более впечатляет предпринятая Францией в 1790-х попытка официально заменить общераспространенную христианскую эру на чисто французскую «Республиканскую эру», начавшуюся с основания Первой французской республики 22 сентября 1792 года.
Обнуление «исторических хронометров» обычно включает в себя акцент на первенство: первый рабочий день после исторического референдума 1979 года, утвердившего основание Исламской Республики Иран, был без обиняков объявлен аятоллой Хомейни «первым днем правления Господа».
Подобная мнемоническая близорукость весьма распространена и в колониальном дискурсе, включающем в себя представление о так называемом «заселении земель». Хотя первое британское поселение в Австралии появилось по крайней мере через сорок тысяч лет после заселения ее «туземцами», национальный австралийский праздник, отмечающий начало колонизации континента в 1788 году, называется Днем основания.
Мнемоническое уничтожение целого народа также свойственно нарративам открытия. Когда «New York Times» предлагает своим читателям краткую историю Мозамбика, начинающуюся в 1500-х годах с приходом португальцев, то подразумевается, что страна была практически пуста и безлюдна до времени ее «открытия», следовательно, все доевропейское прошлое подвергается официальному забвению. А говоря, что Колумб «открыл» Америку, мы, в сущности, утверждаем, что до него там никого не было, и тем самым молчаливо подавляем память о миллионах индейцев, живших там до и во время его прибытия. Ноам Хомски названием своей вышедшей в 1993 году книги «Год 501»[18] едко намекает, что культурная общность, которую мы зовем «Америкой», считается «рожденной» 12 октября 1492 года. Следовательно, все, что происходило в Западном полушарии до этой даты, может быть лишь частью некой «до-Америки».
В целом рассматриваемая как пролог к настоящей истории американская «предыстория» таким образом забыта. Следовательно, плавания норвежцев в Гренландию, Ньюфаундленд и, возможно, Лабрадор и Новую Шотландию в конце X – начале XI века не считаются частью стандартного нарратива «открытия» Америки. Хотя большинство из нас знает об этих ранних трансатлантических путешествиях, совершенных за пять столетий до Колумба, мы все еще считаем его широко празднуемую высадку на Багамах официальным началом американской истории.
Как показывает пример традиционного представления о создании мира ex nihilo, мы стремимся видеть в начале нечто, чему предшествует полная пустота. К примеру, практически отбрасывая ранние годы, проведенные будущими еврейскими поселенцами в «рассеянии» (диаспоре), сионистский нарратив часто представляет их жизнь так, будто она началась с прибытия этих людей в Палестину![19] Такая доисторическая пустота как бы напоминает нам: утверждение того или иного исторического «начала» всегда предполагает элемент амнезии. Когда американцы вспоминают о колонизации Новой Англии в 1620-х годах как о начале европейского заселения Соединенных Штатов, они подспудно забывают о колонизации Вирджинии в 1607 году, не говоря уже об испанских колониях во Флориде в 1560-х и Нью-Мексике в 1590-х[20].
Утверждение любого начала предполагает тайное согласие отбрасывать все, что ему предшествовало как нечто «неважное» и, следовательно, недостойное памяти. Такое на первый взгляд безобидное, но очевидно грубое мнемоническое обезглавливание[21] призвано облегчить фундаментальный разрыв между тем, что мы считаем историей, и тем, что считаем «предысторией» и стараемся забыть, потому что, по общепринятому мнению, оно неважно.
Надежда проигнорировать все, что предшествует определенной точке во времени, проявляется и в наших законах, освобождающих бизнес от всех долгов, накопившихся к моменту объявления банкротства. Эта надежда очевидна в законах о сроках давности – логическом выводе из предположения, что какие-то части прошлого в самом деле можно оставить «позади себя».
Когда мы пытаемся оставить что-то «позади себя», мы не обязательно отрицаем, что нечто предшествующее определенной исторической отправной точке действительно существовало. Однако, устанавливая своеобразные «феноменологические скобки», мы каким-то образом отправляем эти события в область социальной незначимости. Молчаливое разграничение между историей и «предысторией» подразумевает, как с предисловием к книге или с вводными замечаниями к лекции, что она лежит за пределами исторического нарратива и как таковая нормативно исключается из того, что мы должны помнить.
Вспомним тоску многих сегодняшних немцев по «нормальности, не обремененной историей»[22], или недавний призыв президента Черногории Мило Дюкановича к хорватам «оставить позади» югославскую войну 1991[23]. Подобную готовность практически «отрезать» прошлое так, чтобы было удобно начать «с чистого листа», проявил и бывший вождь красных кхмеров Кхиеу Сампхан, в 1998 году попросивший камбоджийцев «забыть прошлое» и «оставить былые обиды в прошлом»[24]. Подобные призывы «перевернуть страницу» и оставить что-то «в покое», просто-напросто стерев некоторые события из памяти, также высказывают те, кто поддерживает право бывших заключенных начать «жизнь заново».
Социальное конструирование исторической прерывистости
Однако, как нам периодически напоминают стихи и книги, провокативно начинающиеся с середины предложения, историческую прерывистость не следует воспринимать как данность. Как и удаление нежелательных вещей и людей с фотографий, выделение отдельных «периодов» из их исторического окружения – искусственный акт, и, будучи таковым, он не является неизбежным. Например, хотя большинство израильтян и считает основание своего государства в 1948 году практически неоспоримым «переломом» (популярный рассказ о событиях того года даже озаглавлен «Меж двух эпох»[25]), для израильского общества, по преимуществу аполитичного и ультраортодоксального, это событие непримечательно.
В самом деле, реальность кажущихся дискретными сегментов, на которые мы договариваемся рассечь прошлое, – это продукт исторических разрывов, которые мы коллективно воображаем, отделяя один сегмент от другого. Однако такие расщелины, столь явные для любого, кто был мнемонически социализирован в особую традицию «периодизации» прошлого, практически не видимы для всех остальных! В конце концов, в реальном мире нет никаких действительных разрывов, отделяющих друг от друга импрессионистский и кубистский «периоды» европейского искусства (они на самом деле перекрывают друг друга) или Францию Четвертой республики и Пятой республики (одна заканчивается, а другая начинается в один день). Нарезка прошлого на якобы дискретные «периоды» – это ментальный акт, и обычно он проделывается при помощи легко узнаваемого социального скальпеля.
Большая часть конструирования исторической прерывности на самом деле производится по умолчанию при помощи языка. Наклеивая один из ярлыков («средневековый») на десять с лишним столетий европейской истории, мы помогаем себе воспринять эти века как относительно гомогенный хронологический период и, соответственно, разделить непрерывность времени на отдельные периоды истории. Та же процедура помогает нам ментально отделить «детство» от «юности» и «зиму» от «весны»; язык дает нам возможность лучше увидеть действительные разрывы, существующие между «мезолитическими» и «неолитическими» орудиями, «ренессансной» и «барочной» музыкой.
«Исторические периоды» – в сущности есть продукт нашего ума, поэтому крайне важно не эссенциализировать конвенциональные системы «периодизации». В конце концов, Средневековье и Ренессанс были опознаны как выделяющиеся «периоды» лишь, соответственно, в 1688-м и 1855 годах[26]. До 1600-х не было принято рассматривать целое столетие как специфический исторический отрезок[27], и даже наше представление о десятилетии как свободно вычленяемом куске истории датируется всего лишь 1931 годом[28].
Существует множество альтернативных способов членить прошлое, и ни один из них не является более естественным и, следовательно, более обоснованным, чем остальные. Любая система периодизации, таким образом, неизбежно социальна, и наша способность воображать исторические переломы, отделяющие один конвенциональный «период» от другого, – это, в сущности, результат социализации в специфических традицияхчленения прошлого. Другими словами, мы должны быть социализированы мнемонически, чтобы рассматривать некоторые исторические события как важные «поворотные пункты». Нас нужно научить помнить «Реформацию» как процесс, начатый Мартином Лютером в 1517 году (а не Джоном Уиклифом в 1370-х), и интернализировать особое европейское мнемоническое видение «Римской империи» как политической общности, завершившейся в 476 году, невзирая на тот факт, что в действительности она просуществовала еще 977 лет как Византия!
За возможным исключением Большого взрыва то, в каком именно пункте «начался» любой отрезок истории, никогда не является самоочевидным фактом. Всегда есть больше, чем один пункт, способный стать формальным началом конкретного исторического нарратива. Даже когда люди пересказывают событие, свидетелями которого они были сообща (не вдаваясь в подробности их взаимоотношений), они часто не соглашаются между собой в том, с чего следует начинать.
Рассмотрим также, как мы ментально организуем прошлые военные конфликты в единые блоки под названием «война». Так называемая Пелопоннесская война в действительности могла быть слепленной в один кластер из серии разных конфликтов. В то же время можно сказать, что ее выделили из более длительного конфликта между Афинами и Спартой и что мирное состояние, которое, как мы считаем, предшествовало «вспышке» в 431 году до нашей эры, на самом деле было всего лишь кратким перемирием в рамках этого конфликта.
Подобно знаменитой эпистемологической дилемме Уинстона Черчилля, вопрошавшего, была ли победа британской армии над немцами в Северной Африке в 1942 году «концом начала» или «началом конца» Второй мировой войны, таксономические дискуссии между сторонниками идеи дискретности истории и сторонниками ее гомогенности могут быть решены раз и навсегда не лучше, чем в зоологии. Однако выбор из соревнующихся мнемонических версий далеко не тривиален. Убийство гражданских лиц, например, имеет совершенно разные моральные последствия в зависимости от того, было оно совершенно «во время» или «после» войны.
Многое зависит от того, где мы размещаем «развязку» войны. Для большинства европейцев Вторая мировая разразилась сразу после германского вторжения в Польшу в 1939 году, для многих американцев она началась лишь два года спустя – с нападения на Перл-Харбор, а японские либералы вспомнят «Пятнадцатилетнюю войну», которая началась с японской оккупации Манчжурии в 1931-м[29]. В самом деле, можно даже связать воедино Первую и Вторую мировые войны как две фазы единого конфликта, продлившегося с 1914-го по 1945 год. Как написал один немецкий офицер после поражения французов в 1940 году, «великая битва за Францию завершена, она продлилась 26 лет!»[30].
Подобные мнемонические выборы, безусловно, влияют на то, как мы распределяем действительную ответственность за эти конфликты. К примеру, вопрос о том, каким годом датировать американское вторжение во Вьетнам – 1965-м или 1961-м, – ясно показывает, кого именно мы виним: администрацию Джонсона или Кеннеди.
Подобные – кажущиеся тривиальными – различия историографических мнений часто ведут к весьма горячим мнемоническим битвам по поводу вины за то или иное событие. Американцев, например, чрезвычайно злит довольно убедительная японская трактовка атомных бомбардировок Хиросимы и Нагаски как ничем не спровоцированных актов[31]. Однако те же американцы обычно начинают рассказ о «Войне в заливе» с якобы неспровоцированного вторжения иракцев в Кувейт в 1990 году, что очевидно противоречит стандартному иракскому нарративу, который основывается на ситуации почти столетней давности, когда Кувейт был еще частью Ирака![32]
Вспомним также о неизбежно неразрешимой дилемме, с которой сталкивается любая серьезная попытка предложить честный исторический рассказ о нынешнем конфликте между сербами и албанцами в Косово. Должен ли этот нарратив начаться с жестокостей сербов против косовских албанцев в 1999 году или их нужно поместить в более «глубокий» исторический контекст? Как и следует ожидать, албанцы обычно начинают свой рассказ где-то между 1690-м и 1912 годом, отмечая, что именно в 1912 году Сербия присоединила преимущественно албанскую провинцию Косово. Сербы, со своей стороны, предпочитают либо некоторые более ранние «пункты отправления», либо ищут истоки конфликта в недавнем времени, гораздо позже 1912 года! Хотя каждая сторона этого конфликта явно пытается видеть свой собственный нарратив как единственно правильный, справедливый исторический рассказ может потребовать желания рассмотреть множественные нарративы, имеющие множественные начала.
Перевод с английского Андрея Лазарева
[1] Настоящая статья представляет собой сокращенный перевод четвертой главы книги: Zerubavel E. Time Maps: Collective Memory and the Social Shape of the Past. Chicago: University of Chicago Press, 2004.
[2] Halbwachs M. The Collective Memory. New York: Harper Colophon, 1980. P. 80—82; Zerubavel E. The Fine Line: Making Distinctions in Everyday Life. New York: Free Press, 1991. P. 9—10, 18—20, 22—23.
[3] McAdams D.P. The Stories We Live By: Personal Myths and the Making of the Self. New York: William Morrow, 1993. P. 256—257.
[4] Этим событием завершился так называемый «Бизертинский кризис» между Францией и Тунисом. — Примеч. ред.
[5] Annan N. Between the Acts // New York Review of Books. 1997. April 24. P. 55.
[6] Zerubavel Y. Recovered Roots: Collective Memory and the Making of Israeli National Tradition. Chicago: University of Chicago Press, 1995. P. 221—228.
[7] Robinson J.A. First Experience Memories: Contexts and Functions in Personal Histories // Conway M.A. et al. (Eds.). Theoretical Perspectives on Autobiographical Memory. Dordrecht: Kluwer Academic Publishers, 1992. P. 225.
[8] Strauss A.L. Mirrors and Masks: The Search for Identity. London: Martin Robertson, 1977. P. 93.
[9] Zerubavel E. The Fine Line… P. 10; Idem. Language and Memory: Pre-Columbian America and the Social Logic of Periodisation // Social Research. 1998. № 65. P. 318.
[10] Durkheim E. The Elementary Forms of Religious Life. New York: Free Press, 1995. P. 313; Zerubavel E. Hidden Rhythms: Schedules and Calendars in Social Life. Chicago: University of Chicago Press, 1981. P. 103—105.
[11] Assman J. Moses the Egyptian: The Memory of Egypt in Western Monotheism. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997. P. 3—8, 208—209.
[12] Zerubavel E. Language and Memory… P. 323.
[13] Idem. The Fine Line… P. 16—17, 21—32; Idem. Lumping and Splitting: Notes on Social Classification // Sociological Forum. 1996. № 11. P. 422—426.
[14] Idem. Language and Memory… P. 321—324.
[15] Ibid. P. 31; Brekhus W. Social Marking and the Mental Coloring of Identity: Sexual Identity Construction and Maintenance in the United States // Sociological Forum. 1996. № 11. P. 512; Mullaney J. Like a Virgin: Temptation, Resistance, and the Construction of Identities Based on «Not Doings» // Qualitative Sociology. 2001. № 24. P. 3—24.
[16] Gennep A. van. The Rites of Passage. Chicago: University of Chicago Press, 1960. P. 11; Zerubavel E. The Fine Line… P. 23—24; Turner V. Betwixt and Between: The Liminal Period in Rites de Passage // The Forest of Symbols: Aspects of Ndembu Ritual. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1970. P. 93—111.
[17] Lewis B. History: Remembered, Recovered, Invented. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1975. P. 32.
[18] Chomsky N. Year 501: The Conquest Continues. Boston: South End Press, 1993.
[19] Zerubavel Y. Recovered Roots… P. XV.
[20] Loewen J.W. Lies My Teacher Told Me: Everything Your American History Textbook Got Wrong. New York: Touchstone, 1996. P. 77.
[21] Zerubavel E. Social Mindscapes: An Invitation to Cognitive Sociology. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997. P. 85.
[22] Cohen R. Anniversary Sets German to Quarreling on Holocaust // New York Times. 1998. November 10.
[23] Montenegro Asks Forgiveness from Croatia // New York Times. 2000. June 25.
[24] Mydans S. Under Prodding, 2 Apologies for Cambodian Anguish // New York Times. 1998. December 30.
[25] Ben-Yehuda N. 1948: Between the Eras. Jerusalem: Keter, 1981.
[26] Gerhard D. Periodization in European History // American Historical Review. 1956. № 61. P. 901; Ferguson W.K. The Renaissance. New York: Henry Holt, 1940. P. 1.
[27] Gerhard D. Op. cit. P. 477.
[28] Smith J.S. The Strange History of the Decade: Modernity, Nostalgia, and the Perils of Periodization // Journal of Social History. 1998. № 32. P. 269—275; Davis F. Decade Labeling: The Play of Collective Memory and Narrative Plot // Symbolic Interaction. 1984. Vol. 7. № 1. P. 15—24.
[29] Buruma I. The Wages of Guilt: Memories of War in Germany and Japan. New York: Farrar Straus Giroux, 1994. P. 48.
[30] Horne A. To Lose a Battle: France 1940. Boston: Little, Brown & Co., 1969. P. 584.
[31] Powell B. The Innocents of WWII? // Newsweek. 1994. December 12; Baumeister R.F., Hastings S. Distortions of Collective Memory: How Groups Flatter and Deceive Themselves // Pennebaker J.W. et al. (Eds.). Collective Memory of Political Events: Social Psychological Perspectives. Mahwah, N.J.: Lawrence Erlbaum, 1997. P. 284—285.
[32] Неточность автора: в конце XIX века никакого самостоятельного «Ирака» не существовало, эта территория была частью Османской империи. — Примеч. ред.