Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2015
У аргентинского писателя Адольфо Биой Касареса есть удивительный рассказ о летчике, случайно оказавшемся в параллельном мире. Его самолет сбился с курса над джунглями и вынужден был приземлиться в каком-то городе, по виду не отличающемся от обычных городов Аргентины, да и вообще (условно говоря) западного мира. Те же улицы, дома, автомобили, прохожие. Лишь через некоторое время герой рассказа начинает испытывать непонятную тревогу, а позже понимает, что в этом городе не хватает некоторых вещей и слов, малозначительных, почти ничего не меняющих. Но, все же, их здесь нет. В ходе повествования открывается удивительная вещь: летчик действительно оказался в параллельном мире, являющемся точной копией нашего, но только в нем, точнее в его истории, отсутствовал Карфаген. Не было ни этого государства, ни Ганнибала с Гасдрубалом, ни Пунических войн и фразы «Карфаген должен быть разрушен», ни, соответственно, романа Флобера «Саламбо».
Уклад жизни параллельного мира не рухнул от этого отсутствия, не пошатнулся, более того − это утверждаю уже я, а не Биой Касарес, − особенной разницы между миром, где Карфаген был, и миром, где Карфагена не существовало, нет. Вопрос только в том, что именно считать «особенной разницей». Любой элемент нашего мира уникален и важен − если судить с христианской точки зрения; для атеиста же, безусловно, есть вещи и не столь важные, а есть и вовсе бессмысленные. Про буддистов и не говорю вовсе. Тут стоило бы вспомнить заочный спор между Солженицыным и Шаламовым. Первый считал лагерный опыт формообразующим для своего сознания и мышления; второй с брезгливостью и отчуждением заметил, что из ГУЛАГа ровным счетом ничего положительного и полезного вынести нельзя, ибо процесс намеренного превращения человека в животное не может быть поучителен. Шаламов прав, конечно. Шаламов всегда прав.
Перед самым началом тут же навсегда забытой Олимпиады 2014 года в Сочи разразился небольшой скандал из-за твита британского актера Хью Лори. Лори, начитавшись и наслушавшись историй о гомофобской истерике в России, написал следующее: «I’d boycott Russian goods if I could think of a single thing they made besides the rest of the world depressed»[1]. Впрочем, через некоторое время Лори несколько изменил свое мнение; когда ему напомнили о русской водке, актер поправился и сказал, что, да, он использует ее… для протирания духовки. Многие обиделись, особенно в России − где Хью Лори очень известен по ролям в сериалах «Дживс и Вустер» и «Доктор Хаус», плюс относительно недавно он выпустил два альбома корневого американского блюза, имевших успех у российской интеллигенции. Лори даже приезжал с концертами в Москву. И вдруг − такое оскорбление.
Если просмотреть заголовки газет, информационных сайтов, теле- и радиопередач, Хью Лори совершенно прав. Россия производит для мира одни неприятности, даже тоску, − и ничего больше. Есть, конечно, еще уважаемая всеми «российская культура», но почти вся эта культура в прошлом − от «Войны и мира» до «Черного квадрата» − и никакого отношения к стране президента Путина, группы «Любэ» и Игоря Стрелкова-Гиркина не имеет. Более того, ремарка Лори не есть следствие патентованных тупости и невежества кинозвезд. Лори − большой друг и коллега знаменитого британского эрудита Стивена Фрая, вместе они учились в Кембридже. Хью Лори сильно выделяется из актерской братии, особенно голливудской (а он постоянно живет в Лос-Анжелесе), он действительно интеллектуал и, думаю, прочел русских книг, послушал русской музыки и посмотрел русских фильмов не меньше, чем те русские патриоты, что на него обиделись. За его высказыванием есть определенная историческая и культурная логика, которую интересно проанализировать именно сейчас, в связи с нынешним припадком квасного патриотизма и истерической ксенофобии в России. Но прежде всего − проанализировать в связи с российскими разговорами о неизбежности и даже полезности самоизоляции. Мол, если мы не нравимся всему миру, тогда закроемся от него и будем жить сами − они там без нас еще поплачут!
Прежде всего установим хронологические рамки той России, которая, по мнению Хью Лори, ничего, кроме тоски для окружающего мира, не производит. Они очевидны: 1991−2014 (с перспективой будущего временного расширения). Лори не имеет в виду дореволюционную Россию с ее литературой, музыкой и искусством − это очевидно. Явно исключает он из своего рассуждения и Советскую Россию, прекрасно понимая, что без русского авангарда не было бы ни современного искусства, ни современного дизайна с архитектурой в том виде, в котором мы их знаем. Да и в точных науках и технологиях без советского вклада обойтись сложно, почти невозможно − не буду приводить имена и названия, это понятно. Плюс, конечно, Вторая мировая война − здесь Россияпроизвела победу, предопределившую быстрый крах нацизма (точно так же, как без России начала позапрошлого века не было бы скорого конца наполеоновской авантюры).
А вот постсоветская Россия начинает внушать разочарование уже с самых первых лет своего существования. Главный ее вклад в дела нашего мира − апофатический, даже абстинентный: Россия добровольно перестала быть опасным монстром под названием СССР. За это ее искренне и с энтузиазмом приветствовала та часть населения Земли, которая предпочитает по-человечески жить, давая, по возможности, жить другим, а не наоборот. Собственно, этим «кредитом 1991 года», существовавшим в западном общественном сознании, Россия пользовалась до недавнего времени. Чтобы ни вытворяли «русские» во главе с их (зловеще-)комичными лидерами, все списывалось на побочные эффекты выздоровления от тоталитарного кошмара.
Но в 2014 году стал очевидным масштаб всеобщего заблуждения. Речь идет не о выздоровлении, а о симптомах новой болезни. Немалая часть российского общества (не говоря уже о политиках) искренне сожалеет, что в 1991 году поступила неправильно, выбрав вполне очевидное добро вместо столь же очевидного зла − если эти люди вообще считают акт «выбора» ценностью. Более того, многие в России уверены: 24 года назад выбор был сделан не ими, а некими тайными силами, разрушившими Великую Страну. Новая болезнь не вылечилась ни шальными деньгами, которые посыпались на Россию с рынков энергоносителей, ни (по сути) с помощью снисходительного отношения Запада к мерзостям, творившимся в стране: от тотальной коррупции и роста откровенного расизма до полугеноцида в Чечне[2]. Смесь глубокой ущербности с манией величия − таков диагноз, и он совсем иной, нежели у того же общества времен перестройки. Речь не о последствиях чего-то, произошедшего давно; сейчас мы имеем дело с реальностью сегодняшнего массового сознания в России. Говоря проще: это болезнь, которую больной считает результатом стародавнего проклятия неких могущественных недоброжелателей, в то время как на деле у него цирроз и слабое сердце оттого, что он выпивает в день по две бутылки водки и выкуривает по две пачки сигарет, а также сутками лежит на диване, пялясь в телевизор. В телевизоре же мрачные циники рассказывают ему, что во всем виноват кто-то другой.
«Но культура! − скажете вы, − культура! Великая русская культура! Пусть в России не делают больше научных открытий, не посылают спутники и Гагарина в космос, пусть из страны сбежали большинство тех, кто мог эти открытия сделать и эти полеты технологически обеспечить, пусть! Зато есть русская литература! Кино! Искусство! Как мог сказать злой Лори, что ничего-ничего, кроме депрессии и плохой водки, в этой стране не делают?» Действительно, культуру производят, вопрос заключается в том, какую именно культуру, − и в том, насколько она вообще кому-то за пределами России интересна, важна, может ли она изменить наш мир, пусть даже незначительно? И здесь мы возвращаемся к теме рассказа Биой Касареса.
Очень сложно представить сегодняшний мир без Толстого, Достоевского, Чехова, без Чайковского и Стравинского. Точно так же − без русского авангарда и конструктивизма, Малевича, Родченко, Мейерхольда, Эйзенштейна, Шкловского, Романа Якобсона, Бахтина, Шостаковича. Если еще приблизиться к нашему времени − без Шаламова, Солженицына, Лотмана, Бродского, Андрея Тарковского, Шнитке. Еще ближе − без Алексея Германа-старшего, Уствольской, Ильи Кабакова, Сокурова. Список можно продолжить, я не занимаюсь здесь выстраиванием иерархий, только обозначаю некоторые вехи (в сущности в зависимости от вкуса, можно добавить, например, Станиславского, Мандельштама, Хармса, Пастернака, даже Булгакова и так далее).
Но вот дальше − то есть совсем уже близко к нашему времени, собственно, в самóм нашем времени − произойдет заминка. После некоторых раздумий назовем Владимира Сорокина, однако это тоже не совсем отвечает нашей логике: Сорокин сформировался в советское время, к тому же его слава в Германии носит очень специфический характер − ей предшествовало тщательное предварительное создание контекста, в котором подобный феномен могут воспринять за границей. Ну, хорошо, пусть даже Сорокин. На нем поставим точку. Почти все остальное − сплошной Карфаген. Книги выходят, фильмы снимаются, музыка записывается, выставки проходят, много довольно интересного происходит, но… Карфаген постсоветской России в основном интересен самому Карфагену. Культурная продукция, производимая в Российской Федерации − за некоторым исключением, − есть своего рода репетиция той самой самоизоляции, о которой мечтательно говорит нынешняя российская власть.
Любопытно, что значительная часть неконвертируемой культурной продукции создана людьми либеральных взглядов, противниками нового национализма и всяческой советской ностальгии. Она недостаточно сильна и экзотична, чтобы вызвать массовый интерес за пределами России (исключение − фильм «Левиафан»). Она недостаточно сильна, современна и универсальна, чтобы соревноваться с нынешней американской, британской, немецкой, французской − или венгерской, или чилийской − культурной продукцией. Невозможно представить сегодня что-то вроде «русского Рауля Руиса», «русского Боланьо», «русского Белы Тарра», даже «русского Жижека». Я говорю здесь не о художественных достоинствах тех или иных произведений и не о величине талантов − это не мое дело. Речь о желании и умении ментально соотноситься (или сознательно радикально не соотноситься) с миром, находящимся вне твоей страны, твоего языка, твоей национальной культуры. Иными словами, о желании не быть Карфагеном.
Конечно, ничего страшного в этом нет − если мы имеем дело с настоящим выбором. Только надо учесть, что «карфагенский выбор» исключает любые потуги как на «имперскость» (имперская культура должна быть универсальной и открытой), так и на продолжение «великой русской культуры прошлого». Толстой изменил мир (и прямо, и посредством тех, кто им восхищался − от Пруста до Махатмы Ганди), потому что писал прежде всего о людях в их отношении к Богу, смерти, несправедливости, обществу, а потом уже о «русских людях» в отношении к Русскому Богу, русской смерти, русской несправедливости, русскому обществу. Условный русский постсоветский писатель не войдет в молекулярный состав большого мира, так как его в основном интересуют обстоятельства юношеской пьянки, учиненной в райкоме ВЛКСМ в 1982 году, и последовавшей за сим потерей невинности. Упор при этом делается на ВЛКСМ, а не на невинность.
Так что Хью Лори почти прав. Именно «почти» − если вдуматься в сюжет рассказа Биой Касареса, то в сухом остатке от Карфагена что-то можно обнаружить: темные слухи о невероятном богатстве, жестоких богах и детских жертвоприношениях. И сюжет «Саламбо», конечно. Но этот роман сочинил не карфагенянин, а француз.
Адольфо Биой Касарес родился в Буэнос-Айресе в 1914 году, когда его будущему другу и соавтору Хорхе Луису Борхесу было уже 15 лет. Борхес жил тогда вместе с семьей в Женеве, где их застигла мировая война. После Первой мировой семейство Борхес вернулось на родину, откуда Хорхе Луис смог выехать только около сорока лет спустя, в начале 1960-х, когда его, тишайшего библиотекаря, маменькиного сынка, слепого сеньора из хорошей семьи, литератора-любителя и великого книгочея, настигла неожиданная международная слава. К тому времени в его собственной библиографии были более десятка книг и компиляций, четыре из которых сделаны в соавторстве с Биой Касаресом.
В 1949 году, за 12 лет до того, как Борхеса наградили (совместно с Самюэлом Беккетом) первой в его жизни международной литературной премией «Форментор», в Буэнос-Айресе вышла книга его рассказов «Алеф». Открывала сборник новелла «Бессмертный». В ней рассказывается история некоего римского легионера Марка Фламиния Руфа, отправившегося на поиски Города Бессмертных, что стоит на Реке, дарующей бессмертие. Я опущу здесь (на самом деле очень любопытные) перипетии истории, для нас здесь важно то, что герой нашел-таки развалины города посреди пустыни, рядом с мелким грязным ручьем. Город был пуст и зловеще-ужасен, за пределами его руин жили жалкие троглодиты, почти утратившие человеческий облик. Изучив развалины Города Бессмертных, Марк Фламиний Руфа отправился в обратный путь, прихватив с собой одного из аборигенов − дикаря, которого Марк, вспомнив старого пса из «Одиссеи», назвал Аргусом. Хозяин и слуга подружились, первый попытался дать второму начатки знаний своей (называемой ныне классической) эпохи; и вот в ходе странной беседы Аргус вдруг складывает на греческом такую фразу: «Аргус, пес Улисса, пес, выброшенный на свалку». Что ты знаешь из «Одиссеи»? − спрашивает его римлянин. «Очень мало, ответил он. Меньше самого захудалого рапсода. Тысяча сто лет прошло, должно быть, с тех пор, как я ее сложил»[3]. Дикарь Аргус оказался Гомером, хлебнувшим воды бессмертия, троглодиты − Бессмертными, мутный песчаный поток − той самой Рекой. Сам повествователь, случайно выпивший магической влаги, стал Бессмертным тоже − до тех самых пор, пока почти две тысячи лет спустя вода из эритрейского ручья не вернула его в разряд обычных смертных.
Рассказ Борхеса − о бессмертии как проклятии, но у него есть один побочный сюжет. Это история упадка великого города и великого народа − самого странного и могущественного на Земле, ибо что может быть величественнее и несокрушимее вечной жизни? Упадок, как объясняет Аргус/Гомер повествователю, стал результатом сознательного погружения в ничтожество, намеренной самоизоляции. Первый Город Бессмертных был разрушен, на его месте и из его обломков Бессмертные построили другой, пародийный, «нечто перевернутое с ног на голову и одновременно храм неразумным богам, которые правят миром, но о которых мы знаем одно: они не похожи на людей»[4]. Впрочем, и этого оказалось мало: создав чудовищную насмешку над собственным былым величием, Бессмертные тут же забыли о ней и удалились в пещеры влачить жалкое существование, вовсе перестав воспринимать окружающий мир.
Если оставить в стороне свифтовскую тему бессмертия как проклятия, перед нами один из магистральных сюжетов человеческой истории − сюжет об отказе от окружающего мира. Логика самоизоляции изложена Борхесом идеально. Шаг первый − строительство действительно великого Города Бессмертных. Шаг второй − разрушение этого города. Шаг третий − строительство пародийного и зловредного нового Города Бессмертных. Шаг четвертый − забвение этого города и уход в пещеры. Шаг пятый − деградация Бессмертных, превращение их в жалких существ, не воспринимающих окружающий мир как таковой.
Есть огромное искушение, глядя на некогда действительно «великий город» под названием «Россия», наложить эту схему на последние три века истории этой части мира. Сначала Город (как многим кажется) Бессмертной Русской Культуры: Пушкин читает стихи няне, Толстой сражается за великую справедливость, Достоевский водит экскурсии по аду, Чехов − по обреченному вишневому саду, Репин все это рисует, звучит саундтрек Чайковского и Прокофьева, пляшут дягилевские питомцы на фоне декораций мирискусников. Потом Революция − город разрушен, и на его месте строится зловещая пародия, сталинско-брежневский СССР, с его покушениями на высокую классическую культуру «золотого века». Стоило возвести последние здания этого города, к началу 1980-х, как он оказывается брошенным и население его перемещается в ментальные (культурные) пещеры. Начинается массовый упадок, сопровождаемый мучительными терзаниями о забытых городах «номер один» и «номер два», − причем второй вытесняет из памяти первый, занимает его место. И вот сейчас на наших глазах разыгрывается последний акт − окружающий Россию мир уже не воспринимается ею как реально существующий, для нее есть только собственные пещеры и их обитатели, погруженные в размышления о собственном былом величии. Причем размышления эти признаются самими размышляющими главным признаком собственного величия. Мира вокруг нет, один город давно исчез, другой разлагается в своей абсолютной пустоте − но для этих людей существуют только они сами. Тем они и счастливы.
Это, конечно, метафора − хотя что иногда может быть точнее метафоры? И все же вернемся к настоящей истории, к истории того самого окружающего мира, в существование которого сами себя изолировавшие обитатели Города Бессмертных уже давно не верят. Самоизоляция − один из довольно популярных, но нечастых политико-культурных трюков. Самые известные случаи − самоизоляция Китая и Японии. В первом из них все завершилось насильственным «открытием» в XIX столетии, за которым последовали полтора века медленного, изумленного и невероятно кровавого возвращения в окружающий мир. Во втором случае сам правящий класс заставил страну вспомнить о том, что другие действительно существуют, − но даже тут, при всем успехе «революции Мэйдзи», без страшной катастрофы в 1930−1940-е не обошлось. Здесь надо помнить следующее: и в Китае, и в Японии «закрытие» стран было следствием имперского высокомерия, «другой» в такого рода сознании оказывался «варваром», находящимся на гораздо низшей ступени развития. Отгородиться от варвара − похвальное стремление. Но сколь сильным было разочарование, когда, в конце концов, выяснилось, что варвары сильнее, изощреннее, умнее неварваров, «нас»; более того, оказывается, что все остальные именно «нас» считают варварами!
Похожая история произошла с допетровской Московией, только там самоизоляция была не окончательной и как бы стихийной. Свою роль сыграли православие, полученное по наследству от Византии, географическое положение, последствия золотоордынского ига и − не в последнюю очередь − возможность двигаться не на Запад, а на Восток. Удивительным образом установление окончательного контроля над Сибирью и Дальним Востоком (и определение границы с Китаем) исторически совпадает с началом петровских реформ. Когда на востоке был положен предел экспансии, Петр принялся рубить окно на запад.
Вышеперечисленное − грандиозные многовековые проекты намеренной самоизоляции, проекты, которые еще можно объяснить, пусть и не очень рациональным способом. Были и более частные варианты, вызванные стратегиями поскромнее. Тут уже, несмотря на очевидное безумие многих планов, речь идет о вполне рациональных мерах, которые легко обнаружить в западном политико-экономическом инструментарии Нового и Новейшего времени. Самое забавное, что в качестве побочного эффекта таких случаев (само)изоляции можно назвать несколько вполне мирных и даже очень хороших вещей.
Вот один из подобных примеров. 21 ноября 1806 года император Наполеон объявил о начале так называемой «континентальной блокады», направленной против Британии. Лишившись флота под Трафальгаром, Наполеон потерял возможность перебросить армию на территорию главного своего врага; тогда он решил удушить Британию экономически. Континентальные страны должны были прекратить торговлю с Лондоном, прежде всего − импорт британских и колониальных товаров, привезенных британскими купцами. Наполеон пытался разом убить двух зайцев: сокрушить экономику противника и способствовать развитию собственной экономики в условиях полной свободы от британской конкуренции. Последствия этого акта оказались сокрушительными для десятка миллионов людей − и поучительными для современников и потомков.
Прежде всего Наполеону пришлось воевать с каждым из государств, которое не собиралось присоединяться к «континентальной блокаде» или не выполняло ее требований полностью. Вторжение в Испанию и Португалию, война с Австрией 1809 года и с Россией в 1812-м − все это подорвало наполеоновскую империю и привело ее к краху; в первый раз было продемонстрировано, как чисто экономические меры влекут за собой политические, военные, житейские катастрофы.
Но нет худа без добра. Лишенные французских кларета и бренди, английские джентльмены принялись пить португальский «порт» и испанский «шерри» − чему способствовала партизанская война против Наполеона в этих странах и быстрое их освобождение британской армией Веллингтона. Нынешняя мощная индустрия этих напитков берет свое начало в те годы. По другую сторону экономического и военного фронта французские пьяницы, лишенные привычного рома из Вест-Индии, открыли для себя отечественный абсент, незадолго до того переизобретенный. Так чисто буржуазная политика привела к росту популярности напитка изысканных декадентов (только не надо забывать, что абсент как был скверным дешевым пойлом, так потом им и остался).
Наконец, в самóй Британии правящий класс, прежде всего провинциальные сквайры и буржуа из первых городов индустриальной революции, лишенные возможности путешествовать по Италии и Франции, принялись открывать для себя собственную страну: Озерный край, замки и горы Уэльса, мирные пажити Саффолка и Суссекса. Знаменитый художник Уильям Тёрнер помогал им в этом, создав целые альбомы скетчей и рисунков живописных мест Британии, которые потом выходили из печати в виде небольших протопутеводителей. Лишенный возможности видеть античные («классические») развалины, английский «средний класс» стал ценить («романтические») развалины и пейзажи своей родины.
Однако страшно себе представить, что случилось бы, затянись война с Наполеоном еще лет на десять. Без французских готических соборов не было бы Рёскина, без Рёскина − прерафаэлитов, движения Arts and Crafts, Уильяма Морриса, а без последних − ни британского социализма, ни позднейшего британского искусства вообще.
И еще одна, почти комическая, история. Как известно, Бенито Муссолини проводил во внутренней политике курс на «автаркию», самообеспечение страны всем самым необходимым. Одновременно он пытался вызвать в итальянцах гордость за их великое древнеримское прошлое и сделать из них настоящих солдат. С точки зрения дуче, тому мешало одно досадное обстоятельство: многие итальянцы были пузатыми; Муссолини винил в этом культ макарон, «пасты», царивший в местной кухне. Более того, настоящую пасту делают из пшеницы твердых сортов, которую в Италии почти не выращивали, − приходилось ее экспортировать, отчасти даже из ненавистного СССР. И тогда Муссолини решил посадить итальянцев на рисовую диету − мол, от этого продукта животы новейших центурионов непременно подтянутся, боевой дух достигнет небывалых высот, а рис мы и дома выращиваем, никакой зависимости от ввоза, сплошное импортозамещение. Как известно, все получилось наоборот. Животы оставались прежними до тех пор, пока не началась Вторая мировая и в Италии вовсе не исчезло продовольствие. Войну Муссолини проиграл и был убит в самом ее конце. Ризотто не вытеснило спагетти − и слава Богу, ведь и то и другое так вкусно. Мир большой, и закрываться от него − да еще и под идиотскими предлогами − глупо и опасно.
Но вернемся к нынешней России. Ее желание − желание власти, разделяемое большинством населения, − запереться ото всех на замóк и вовсе удалиться в пещеры, это желание невозможно описать ни понятийным аппаратом китайско-японской самоизоляции, ни уж, тем более, в относительно рациональных терминах политических авантюр Наполеона и Муссолини. Даже пример допетровской Руси здесь не очень подходящ. Это вообще редкий случай, находящийся скорее в области социальной психологии. В основе нынешнего сюжета − глубочайшая травма, возникшая от неумения обустроить собственную жизнь сколь-нибудь приличным и разумным способом. За двадцать с лишним лет после падения СССР российское общество и государство провалились − они не смогли создать ни какого-либо привлекательного образа будущего, ни нормального, человеческого (пусть и со всеми слабостями) образа жизни, не смогли найти ценность в собственном существовании здесь и сейчас. Истерическая советская ностальгия маскировала этот процесс довольно долго − до тех пор, пока государство (опять-таки при поддержке значительной части общества) не принялось уничтожать даже небольшие участки как бы «нормальной жизни».
Ненависть к себе, неуверенность в собственных силах, глубочайшее разочарование, помноженные на тотальный общественный цинизм, который стал результатом грубого насаждения в стране самой банальной разновидности неолиберализма, − все это сейчас перешло в следующую стадию. Не любя себя саму, постсоветская Россия хотела, чтобы ее полюбил окружающий мир. Когда этого не произошло (и не могло произойти − страны не «любят», к ним как-то «относятся»), истерическое ожидание заграничного чуда сменилось еще более истеричной ненавистью к загранице. Ненависть эта не вызвала за пределами России ничего, кроме недоумения и презрения. И вот тогда власти и обществу стало ясно − пора уйти в пещеры и забыть обо всем, кроме себя и двух своих великих городов, один из которых был разрушен самими жителями, а второй − поспешно забыт и оставлен.
Сочиняй Борхес и Биой Касарес рассказ на этот сюжет вместе, название было бы таким: «Пещеры Третьего Карфагена».
[1] «Я бы бойкотировал товары русского производства, если бы вспомнил хотя бы один из них — кроме умения повергать в тоску окружающий мир».
[2] Это снисхождение, следует заметить, во многом продиктовано некоторым смущением самогó Запада по поводу собственных мерзостей в собственных бывших колониях.
[3] Борхес Х.Л. Новые расследования. Произведения 1942—1969 годов. СПб., 2000. С. 216. Все цитаты из рассказа «Бессмертный» даются по этому изданию.
[4] Там же.