Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2015
На протяжении всей отечественной истории именно
культура сохраняла, накапливала и передавала новым
поколениям духовный опыт нации, обеспечивала единство
многонационального народа России, воспитывала чувства
патриотизма и национальной гордости, укрепляла авторитет
страны на международной арене[1].
Культура как носитель «генетического кода нации» (Владимир Путин), история как сфера его воплощения, традиция как живительный источник коллективного духовного опыта. И все это, помноженное на патриотизм, национальную гордость и международный авторитет. Таковы основы российской государственной культурной политики, вводящей в эксплуатацию новый источник энергии − социальную энергию национальной идентичности, которая должна компенсировать экономическую и технологическую неконкурентоспособность за счет «идейно-информационной» привлекательности ценностей и норм «российской цивилизации». Проиграв в борьбе за политическое и экономическое влияние, безуспешно пытаясь выстроить себя как «энергетическую сверхдержаву», окруженную странами, зависимыми от ее природных ресурсов, Россия вводит в игру свой последний резерв − неприкосновенный запас русской культуры[2]. При этом не подвергающаяся сомнению функциональная рамка, вводящая в качестве базового условия культурной политики фактор конкуренции (если не конфронтации) с внешним миром, структурирует реальность глобального мира как своеобразное ристалище противоборствующих патриотизмов, как пространство пубертатного единоборства между государствами, стремящимися померяться друг с другом размерами национальной гордости (иными словами, ifsize matters, so a size of culture matters too).
В очередной раз проявляется характерное для современной России смешение неолиберальных представлений о глобальном рынке и средневековой идеи о духовно-религиозной основе могущества державы: в результате культура одновременно и позиционируется как один из товаров, конкурирующих на рынке, и сакрализуется как «духовные скрепы» нации, являющиеся гарантом ее суверенности. В свою очередь отношение к культуре как к предмету глобальной конкуренции, ставкой в которой является политическая субъектность государства, неизбежно приводит к ее инструментализации в качестве механизма, способствующего или, наоборот, вредящего росту государственного авторитета. Культура оборачивается лишь еще одной эманацией политической суверенности. Внешняя конкуренция задает и правила внутреннего регулирования, лучше всего выраженные словами министра культуры: «Пусть расцветают сто цветов, но поливать мы будем только те, которые нам полезны»[3]. Не трудно догадаться, чем будут поливать цветы, не сертифицированные как полезные для государства.
Проблема не в том, что у нас бедная культура, нет своей истории и нам нечем гордиться. Вопрос в том, каким образом история, традиция, национальная гордость и другие формы духовного опыта циркулируют в актуальном пространстве политики и общественных дебатов, каким образом они задают границы сообщества и возможности индивидуального действия? Проще говоря, каким образом духовный опыт обретает национальное измерение, какая связь устанавливается между восприятием, представлениями и поведением конкретного индивида и коллективной идентичностью нации, формируемой государством? Или, переводя разговор на официальный язык программных документов, каковы «цели и задачи» государственной культурной политики? На что она направлена: на формирование и воспроизводство единой коллективной идентичности или на создание условий для возникновения подвижной, одновременно творческой и ответственной, субъектной позиции? Вопрос не столь схематичный, как может показаться. Перед нами не искусственно смоделированный, ложный выбор, поскольку ответ на этот вопрос совсем не обязательно предполагает возможность диалектического перехода с одного уровня на другой. Коллективная идентичность может быть как основой для производства автономной, творческой и ответственной субъектности, так и формой, блокирующей возможность ее появления.
Не ускользает эта проблема и из поля зрения российской государственной культурной политики, которая в прошлом году от непосредственной практики перешла к артикуляции собственных основ. Утверждение приоритетной роли государства на поле культуры говорит о том, что в качестве ее производительной силы должна выступать скорее институционально организованная коллективная идентичность, нежели множество индивидуальных субъектных позиций, а производственные отношения в сфере культуры должны повторять уже сложившийся в России доминантный образец государственной корпорации, устанавливающей «естественную монополию» как на производство национальной культуры, оплачиваемое из бюджетных средств, так и на ее принудительное потребление (поскольку бюджетное финансирование «цветов», полезных для тех, кто обладает административным ресурсом говорить от лица государства, означает автоматическое превращение всех российских налогоплательщиков в потребителей того, что государство опознает как «великую русскую культуру»). Благодаря такой политэкономии, делающей всех граждан РФ потребителями культуры, отвечающей вкусам и интересам господствующего меньшинства, видимо, и предполагается перековывать перформативную подвижность субъектной позиции в монолитную идентичность сообщества, множество − в единство, духовный опыт − в национальный дух.
Балансирование между идентичностью нации и творческой свободой индивида является сквозным, хотя и не тематизированным сюжетом текста «Основ государственной культурной политики», концентрирующим в себе напряжение между позициями различных официальных и общественных сил, которые стояли за прописыванием этих программных установок. Если сравнивать текст предложений к «Основам», вышедший из недр Министерства культуры, стенограммы их обсуждений и финальный вариант, принятый 24 декабря 2014 года, можно обнаружить все более нарастающее стремление уравновесить жесткую политику коллективной идентичности тезисом о необходимости «формирования нравственной, ответственной, самостоятельно мыслящей, творческой личности» («Основы»). Это челночное движение между субъектностью и идентичностью, свободой творчества и следованием образцам, правами отдельного человека и укреплением единства совершается столь последовательно, что в конце концов стирает различия между ними. Формирование самостоятельной личности оказывается непременным залогом укрепления общественного единства, единство − непременным условием формирования творческой личности:
«Основные цели государственной культурной политики − формирование гармонично развитой личности и укрепление единства российского общества посредством приоритетного культурного и гуманитарного развития. Целями государственной культурной политики также являются: укрепление гражданской идентичности; создание условий для воспитания граждан; сохранение исторического и культурного наследия и его использование для воспитания и образования; передача от поколения к поколению традиционных для российской цивилизации ценностей и норм, традиций, обычаев и образцов поведения; создание условий для реализации каждым человеком его творческого потенциала; обеспечение доступа граждан к знаниям, информации, культурным ценностям и благам»[4].
Конечно, уже само упоминание о «гармонично развитой личности», равно как и утверждение «свободы творчества и невмешательства государства в творческую деятельность» («Основы»[5]), может служить показателем успеха той части экспертного сообщества, которое пыталось придать этому документу более современное звучание. Наиболее одиозные тезисы, вроде отказа от принципа толерантности и цивилизационное противопоставление России и Европы, не вошли в окончательный текст. Если концептуальные установки изначальных предложений, сформулированных Минкультом, опирались на в меру возможностей освоенных Данилевского, Тойнби, Гумилева, Хантингтона, а их риторическая инструментовка (вроде «духовно-культурной матрицы») представляла собой характерную взвесь из консервативного геополитического воображения, мистической эзотерики и современной поп-культуры (которой, как предполагается, и должна противостоять основанная на традиционных ценностях культурная политика), то итоговый документ больше напоминает программу развития госкорпорации «Роскультура», апеллируя уже не столько к «духовной матрице», сколько к «информационной среде».
Являясь результатом длительных обсуждений и компромиссов, «Основы государственной культурной политики» представляют собой палимпсест, сохраняющий отложения разных подходов к культуре, отсылающих то к «национальной самобытности», то к «творческим индустриям». (Именно такой русифицированный вариант перевода creative industries призван, по-видимому, отличать правильную творческую активность патриотической молодежи от аполитичной и интернационально ориентированной креативной деятельности хипстеров или критически настроенных по отношению к нынешнему режиму современных художников; а принципиально глобальная по своей природе модель информационной экономики в нашем случае также должна носить самобытный характер[6].) Более того, попытка представить «творческую личность» и «укрепление единства» как две взаимно поддерживающие друг друга цели представляет собой желание выдать противоречие в качестве диалектического единства. «Условия для реализации» и «обеспечение доступа» соседствуют с «формированием» и «воспитанием»; собственно, и сама «самостоятельно мыслящая личность» есть не результат творческого усилия индивида, занимающего собственную субъектную позицию, но эффект государственной политики идентичности, приобщения к нормам и образцам «российской цивилизации». Парадокс, маскируемый самим концептуальным синтаксисом данного текста, заключается в том, что «самостоятельно мыслящая и ответственная личность» оказывается эффектом формирования, воспитания и укрепления («Мы тебя научим не только Родину любить, но и быть самостоятельной личностью, − а не захочешь, заставим»).
Государственные забота и опека, все более пристрастным объектом которых становится культура, означают ее превращение в зону направленного конструирования коллективной идентичности; распространяясь на сферу культуры, политика организует ее согласно своему собственному языку. Джудит Батлер пишет:
«Конструирование идентичности не является деконструкцией политики, скорее наоборот: оно устанавливает в качестве политических сами термины, посредством которых устанавливается идентичность»[7].
Именно в этом − в превращении понятий «духовный опыт», «история», «историческая память», «традиция», «культурное наследие» в политические термины − и состоит то похищение культуры, которое осуществляется в последние десятилетия и принципиально отличается от подчинения культурыгосударством, характерного для советской эпохи[8]. Культурная политика есть наступление государства на еще одну область социального: подчинив себе политическое и экономическое пространства, российское государство стремится организовать через отношения господства, монополии и гегемонии еще одну сферу, прежде − в силу ее периферийного характера − пользовавшуюся относительно автономией. Определение культуры как «основы экономического процветания, государственного суверенитета и цивилизационной самобытности страны», а культурной политики как «неотъемлемой части стратегии национальной безопасности»[9], которое многие (искренне или цинично) приветствуют как возвращение культуре подобающего ей места, в действительности означает перспективу монополизации культурного производства в руках государства, которое уже и сейчас претендует на то, что только оно может выступать единственным агентом, задающим ценностный горизонт национальной идентичности. Культурная политика совершает двойную подмену − переводя социальные, политические, экономические напряжения на язык культурных разногласий и одновременно с этим переводя язык культурных ценностей и смыслов на официальный язык государственной политики. Функционирование культуры в рамках тех правил, которым подчиняется дискурс национальной безопасности, предполагает неизбежные ограничения, вводящие строгий режим доступа и соответствующий устав, согласно которому свобода творчества может допускаться только в тех случаях, когда она способствует единству нации.
Заинтересованность государства в активной культурной политике свидетельствует не о достигнутых экономическом благосостоянии и политической стабильности, позволивших перенаправить силы и внимание на поддержку культуры. Наоборот, это говорит о кризисе нормативных оснований, ценностном дефиците и страхе определенных групп, боящихся потерять достигнутое ими положение. Ответом на нехватку работающих ценностей и норм и является попытка обнаружить в культурном наследии, доставшемся от предшествующих поколений, некий готовый ресурс, способный покрыть этот становящийся все более очевидным дефицит. А апелляции к исторической преемственности, передающемуся от поколения к поколению культурному наследию, единству государственных традиций есть лишь стремление сохранить недавно возникшее status quo, наделить нуворишей генеалогией, которую они пытаются представить обществу в качестве национального достояния русской культуры. Навязчивое обращение к самому понятию традиции, истерическая готовность защищать традиционные ценности от воображаемой опасности, агрессивно-паническое противодействие вражеским попыткам переписать «нашу историю» выдают страх перед перспективой изменений. (У разных групп, испытывающих такой страх, есть собственные мотивы, однако сама перспектива изменений − к тому же артикулируемая через термины утраты, а не приобретения − делает их союзниками в поддержании существующего порядка, хотя в действительности их интересы могут быть совершенно разными, если не противоположными[10].) Поэтому, несмотря на модернизационную риторику, сохраняющуюся и в тексте принятых «Основ государственной культурной политики», ее истинная природа состоит не в стремлении к модернизации (даже вполне превратно понимаемой), но в реакции на угрозу модернизации.
Диалектика консервативного обращения к традиции всегда вторична, поскольку является реакцией на изменения. Интересно тут другое: то, что осуществляемое консервативной мыслью наделение традиции, исторической памяти, культурного наследия позитивной ценностью оказывается ответом на реальный или воображаемый негативный горизонт утраты. Иными словами, ценность традиции столь велика потому, что ее у нас стремятся украсть. Вот характерный для консерватора ход мысли: «Лучший способ уничтожить государство − это лишить его прошлого, отнять у него историческую память»[11]. Специфика этого тезиса в том, что он, как правило, не существует сам по себе, но лишь в связке с убеждением, что это прошлое кто-то хочет отнять (на еще более фундаментальном уровне за этим убеждением может стоять отсутствие внутренней уверенности в реальности того прошлого, которое хранит лелеемая консервативной мыслью национальная историческая память). За страхом утратить прошлое и историческую память о нем стоит страх утраты земли, которая и моделирует здесь представление об истории. Борьба с «переписыванием истории», являющаяся любимым занятием российских патриотов и частью государственной культурной политики, возможна только при условии, что история − это такая же эмпирическая реальность, как, скажем, государственная граница. В противном случае понятие «переписывания истории» является плеоназмом, избыточной конструкцией, поскольку история − это и есть результат непрекращающегося переписывания, постоянного уплотнения и структурного усложнения культурного слоя в результате умножающегося количества интерпретаций архива, комментариев к уже существующим историческим нарративам и новых нарративов. На практике же борьба с теми, «кто пытается отнять у нас прошлое и переписать нашу историю», есть попытка отнять у Другого право на свой взгляд на историческое прошлое − в том числе и его собственное. Более того, поскольку земля и история оказываются органическими продолжениями друг друга (или национальная история описывается как форма постоянного прироста земель, или «забота о сохранении родной земли» описывается как основное содержание национальной истории[12]), культурная политика, оперирующая историческим наследием, оказывается одной из действенных форм не только внутренней, но и внешней политики. Предъявляясь как порождение земли, история становится основой геополитики. Именно так и произошло в рамках недавней аргументации, обосновывавшей присоединение Крыма, когда именно национальная история наделялась реальным субстанциальным содержанием в противовес «юридической формальности» государственной границы:
«…И сама территория стратегически важна, потому что именно здесь находится духовный исток формирования многоликой, но монолитной русской нации и централизованного Российского государства… И именно на этой духовной почве наши предки впервые и навсегда осознали себя единым народом»[13].
Так что хронологическое совпадение проговаривания основ культурной политики (государство, наследие, духовность), территориального расширения и войны с Украиной не является чистой случайностью. Перед нами пример культурной политики в действии: возвращение к духовному истоку как обоснование аннексии, «сохранение наследия предков» как мотив расширения границ, утверждение единства собственной истории как права на чужую территорию.
[1] Основы государственной культурной политики(www.kremlin.ru/media/events/files/41d526a877638a8730eb.pdf).
[2] Анализ предпосылок и эффектов новой государственной программы культурной политики см. в: Калинин И. Наш паровоз… Культурная политика как инструмент демодернизации // Неприкосновенный запас. 2014. № 6(98). С. 85−94. См. также значительно расширенную версию этой статьи: Культура как инструмент демодернизации // Полит.ру. 2015. 15 февраля (http://polit.ru/article/2015/02/15/cultural_policy/).
[3] Минкультуры изложило «Основы государственной культурной политики» // Известия. 2014. 10 апреля (http://izvestia.ru/news/569016).
[4] Основы государственной культурной политики.
[5] Надо сказать, что в изначальном тексте министерских предложений свобода творчества упоминалась только в такого рода контекстах: «никакие ссылки на “свободу творчества”…»; см.: Минкультуры изложило «Основы государственной культурной политики».
[6] И хотя определение и перечень «творческих индустрий» полностью соответствуют тому, что уже стало привычным называть «креативными индустриями», их соседство с такими понятиями, как «духовная сфера» или «ментальность российского народа», заставляет вспомнить знаменитое высказывание Черномырдина: «Какую бы партию ни создавали, получается КПСС». Так и здесь: о какой бы «музыкальной индустрии» не заходила речь, получаются «старые песни о главном».
[7] Цит. по: Campbell D. Writing Security: United States Foreign Policy and the Politics of Identity. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1991. P. 259.
[8] Об этом различии см. также мою статью: Калинин И. Культура как инструмент демодернизации.
[9] Основы государственной культурной политики.
[10] Ср., выводы, к которым пришел Карл Мангейм, анализируя трактат Эдмунда Бёрка «Размышления о Французской революции», который был первой развернутой и концептуальной реакцией на гибель старого порядка, противопоставившей новой эпохе ценности социальных традиций и исторической непрерывности: «Сопереживающее проникновение в суть исторического развития, понимание его, продемонстрированное Бёрком, были бы невозможны, если бы определенные слои не ощущали угрозы своему положению и не опасались, что мир может перемениться» (Мангейм К.Консервативная мысль // Он же. Диагноз нашего времени. М., 1994. С. 631).
[11] Ионин Л. Апдейт консерватизма. М., 2010. С. 82−83.
[12] Ср., «Земля − настоящий фундамент, на который опирается и на котором развивается государство, так что только земля может создать историю» (Мангейм К. Указ. соч. С. 609).
[13] Послание Президента РФ В.В. Путина Федеральному Собранию РФ от 4 декабря 2014 г. (цит. по: http://base.garant.ru/70811542/).