Страницы Алексея Левинсона
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2014
Редакция «НЗ» в свое время предоставила мне страницы журнала для «социологической лирики», то есть обращения к читателю от себя как совсем частного субъекта. Происходящее вокруг вызвало у меня желание в том же качестве высказаться в более общем плане. Я боюсь не успеть.
Высказаться именно теперь меня понуждает то, что мы находимся в состоянии, в котором никогда не были. Вокруг России сложилась небывало широкая коалиция стран, объединенных осуждением ее действий на Украине, а внутри России − небывало широкое объединение людей в поддержку этих действий. Объединенные в одобрении побед российской политики россияне приписывают их президенту. Его рейтинг никогда не был так долго на столь большой высоте. Но главная черта этой чрезвычайности в том, что российское общество готово вместе с телевизором и теми руководителями, которых там видит, осознанно повторять неправду о действиях своей страны на Украине. Бог более не в правде, а в силе, и не приходится говорить, что нация обманывает саму себя. Все всё понимают, и тем не менее… Для меня драма именно в этом. Российская интеллигенция могла оказываться в любых отношениях с народом, могла его боготворить, могла жалеть, ужасаться, не могла одного − не уважать его, ибо это ее конститутивная черта. А как быть теперь?
В конце 1980-х значительной части общества стало ясно, что перспектив у того, что называли социализмом, нет. Были фрустрированы надежды не только немногих его идейных сторонников, но и того большинства, которое принимало и власть, и объявленную ею линию развития как данность, как естественные условия существования. Это, как и развал СССР, и всего соцлагеря, и впрямь могло стать крупнейшей «геополитической катастрофой», привести к тем ужасам, которые воображали фантасты и антиутописты 1980-х. Но относительно мирный развал и относительно спокойный выход из советской системы имеет объяснение.
Оно заключается в том, что общество не осталось с «пустыми руками». На выходе из коммунистическо-советского строя ему была предложена прекрасная альтернатива − демократия и рынок. И сперва показалось, что дело пошло на лад. Но недолго. Наше общество не имело собственного опыта существования в рыночной демократической системе. К тому же в элитах, взявших на себя роль лидеров, носителями рыночных начал были, в общем, недемократы, а носителями начал демократических − в основном, нерыночники.
Как развивались бы недоговоренности и противоречия между рыночниками и демократами, привели бы они к вражде и развалу или к союзу и прогрессу, неизвестно. В реальной российской истории они были заняты не друг другом, а борьбой с общим, как им казалось, врагом − c теми, кто считал или называл себя коммунистами. Это была партия реставраторов, считавших, что надо восстановить советскую государственность, власть компартии и прочие основы советского строя. Правящий союз демократов и рыночников полагал, что главная его задача − не допустить советско-коммунистического реванша. И эта задача была выполнена.
Поскольку «коммунисты» собирались бороться с демократами в том числе их же оружием − свободными выборами, − а народ, как показывали опросы, мог большинством своим реставраторов поддержать, демократы оказались в ловушке. Следовать демократическим принципам означало отдать власть тем, кто их отменит, а самих демократов и рыночников, как ожидалось, по-сталински изничтожит. Демократы и рыночники решили тогда, что залог сохранения свободы и демократии в том, чтобы власть оставалась в их руках. Эта историческая цель, казалось, оправдывает любые средства, и за счет использования различных внеправовых методов она была достигнута.
Отождествив свое пребывание у власти с национальным интересом, эти элиты, даром что демократические и рыночные по духу, превратили себя в бюрократию. Это − главное для меня негативное явление нашей посткоммунистической истории. Они решили, что самое важное − не сохранить демократические институты власти как средства самоуправления общества, а сохранить в руках демократов власть как возможность управления обществом. Это привело к тому, что самым главным институтом нашего общества сделался институт сохранения власти в руках властвующих.
Можно только гадать, что было бы, если не разогнали бы хасбулатовский парламент, не лишали бы КПРФ доступа к телевизору перед выборами, не насиловали бы избирателей на референдуме с да-да-нет-да. Можно только гадать, что было бы, если Ельцин не заменил бы свободные состязательные выборы назначением преемника. Но сейчас мы имеем то, что имеем, − власть рыночно-демократическую, переродившуюся в олигархо-бюрократическую. Эта власть убеждена: ее исторический долг, причем совпадающий с интересами российского общества, состоит в том, чтобы никому не отдавать управление страной; чтобы и власть, и ресурсы были только в ее руках. Эта власть убеждена в своем патриотизме − и в непатриотизме всех, кто так не думает.
Стоит отметить, что открывавшаяся демократическая перспектива обществом в целом была принята. Опросы показывали, что лидеры, претендующие на власть именно под демократическими лозунгами и обещаниями − Горбачев и Ельцин, − получали поддержку на уровне 80% (для нашего общества это значит «все»). При этом понимание демократии, как и рыночной экономики, распространенное в обществе, не могло не быть примитивным. Вопрос в том, какие ценности лежали в основе массово распространившихся представлений. А это были ценности свободы и общего блага.
Обществом была принята идея, что политическая свобода автоматически сформирует строй, гарантирующий всем равные права на общественные блага. А экономическая свобода автоматически запустит механизмы производства и распределения, обеспечивающие умножение этих благ. Следует вспомнить, сколь популярным в широких слоях общества был образ «шведского социализма». Он имел мало общего со шведскими реалиями и обрел у нас популярность, когда в Швеции ее уже утерял, но дело не в этом. Образ был привлекательным потому, что соединял в глазах публики идею социального государства, следящего за соблюдением социальной справедливости, и капитализма, который ввиду присущей ему эффективности производил изобилие благ. Видно, сколь много в этой новой утопии от утопии социалистической, только что отброшенной как обнаружившей свою историческую ложность и несостоятельность.
Демократическо-рыночная утопия просуществовала очень недолго, считанные годы, но она была принята обществом. Убежденные ее идеологи, последователи и сторонники составляли меньшинство, но «молчаливое большинство» давало согласие на движение в этом направлении, на то, чтобы рыночно-демократические обстоятельства были обстоятельствами его повседневного существования.
Но очень быстро рыночные отношения выродились в то, что стали называть «диким капитализмом». Тысячекратно описанный процесс конвертации власти в собственность и собственности во власть прошел в исторически кратчайшие сроки. Вопрос, как называть образовавшуюся систему, не решен, и тому есть свои причины. Не хуже других определений к нему подходит формула Энгельса «свирепствующий государственный социализм». От госсоциализма тут, как отмечали многие, общенародная собственность на издержки. От капитализма − частная собственность на доходы. Не вдаваясь в детали, напомню, что так работал теневой капитализм при советском − социалистическом − строе.
Не раз экономическую политику правительства демократов называли либеральной. Она была таковой хотя бы в том смысле, что уводила от провозглашенных принципов социального государства. Отказ от них стал шоком для общества. Из социологических исследований, которыми я занимался на протяжении всего описываемого периода, известно, что именно отказ от государственного попечения об обществе − прежде всего от обязательного и бесплатного образования, здравоохранения − есть в глазах общества главный грех, порок сложившегося строя. Превращение социальных благ в услуги, бесплатного и всеобще-доступного − в платное и частное не отвечал и не отвечает массовым представлениям о социальном добре, расценивается как социальное зло.
Рыночно-демократическая перспектива обернулась развенчанной иллюзией, грандиозной фрустрацией. То, что сейчас старательно скрывают за пейоративом «лихие 1990-е», было не просто периодом аномии, разгула дикой воли и беспредела. Это был период, содержавший два важнейших для исторического движения страны этапа. Первый − обретение надежды, исторической, демократической перспективы взамен утраченной советской. Второй − слом, фрустрация и потеря этой перспективы. Вот этот второй удар по надеждам общества в самом деле создал ощущение катастрофы. Она была «бесшумной» и вызвала долгое оцепенение, которое, вероятно, и назвали словом «стабильность».
Что касается происходивших в это время социальных процессов, то состоявшийся коллапс неконкурентоспособной социалистической индустрии и ее посмертное растаскивание произвело два следствия. Первое − страна за фактическим исчезновением индустрии впала в постиндустриальное состояние, и главным занятием экономических субъектов стало распределение и перераспределение наличных благ. Экономика в этом смысле стала сервисной: мы, прямо как все развитые страны, шагнули в постиндустриальный век. Но не потому, что наше индустриальное развитие достигло фазы своего естественного перерождения в информационно-сервисное, а потому, что коллапсировала наша индустрия. Впрочем, возможность вывоза сырья и ввоза предметов потребления не давала подохнуть и даже позволяла в целом наращивать уровень благосостояния. Распределение благ происходило в той мере свободно, в какой это предполагало введение частной инициативы и частной собственности, и в той мере несвободно, в какой это предполагала тотальная власть бюрократии.
Второе следствие связано с разукрупнением основных поприщ общественной деятельности и образованием на их месте бесчисленного множества мелких. Были разрушены «социальные рамки» среднего масштаба, в которых содержалась общественная жизнь. Газетные клише «родное предприятие», «родной колхоз» отражали важную черту ушедшего социального строя. В советские десятилетия люди существовали в первичных малых коллективах − семья, дружеский или соседский круг, − но также и во вторичных больших, кои по подобию малым звались «родными». На последние была возложена масса функций социальной опеки.
Состоявшийся в «лихие 1990-е» либеральный «сброс социалки» и развал больших предприятий оставил миллионы людей на их собственную ответственность. Эта свобода, она же − социальное сиротство практически всей страны, не была бы тяготой, если сложились бы гражданские институты, имеющие ту же (что и разрушенные государственно-общественные институции) размерность коллективных образований и те же − «поддерживающие» − функции на среднем, промежуточном между семьей и государством уровне. Но старательная борьба большевиков с любыми видами общественной самоорганизации, преследование любых «организаций», кроме малого числа подконтрольных бюрократии (партия, комсомол, пионерия и несколько других), сделали свое дело. До сих пор в обществе существует страх самоорганизации и тоска по организациям, созданным властью.
Возникшее на руинах крупной индустрии, в том числе аграрной, бесчисленное множество малых предприятий произвело эффект дифференциации, но лишь в малой степени дифференциации структурной − несомненного блага для общества, залога его здорового развития. Реально же это была парцелляризация всего общественного хозяйства − а значит, и общественного устройства. Люди оказались без привычных «больших крыш» над головой: они были членами малых первичных групп (дома и на работе) и − без промежуточного этажа − членами сверхбольших, необозримых общностей: государства, «народа», «нации».
В этой новой, неудобно-пустой реальности огромную компенсаторную роль сыграли два института, символически восполнявшие описанную потерю «родного».
Одним институтом, дававшим иллюзию контакта со сверхбольшим целым, была фигура руководителя государства. Рейтинг Путина с первых дней его президентства и до сегодняшнего дня ни разу не опускался ниже 60%. Две трети жителей страны постоянно нуждались в том, чтобы демонстрировать себе и друг другу солидарность как таковую. Взамен утраченного чувства принадлежности к советским коллективам, публике была предложена «модель» единой принадлежности к большой рамке государства, символическим репрезентатором которого выступил его глава. На протяжении почти 15 лет общество не требовало и не ждало от этой фигуры ничего, кроме его пребывания в той фокальной точке, которая конституирует государство и страну − на посту главы государства. Его символическая (не требующая никаких действий) поддержка была знаком принадлежности к сверхбольшому целому, которое без этого было бы чувственно непостигаемым.
Второй институт работал совсем иначе. Он возвращал старые символические пространства, те самые «родные» крыши, утраченные советские рамки общности. Компенсирующим их утрату и анестезирующим средством стало телевидение в его функции демонстратора советских фильмов и современных образно-символических конструкций.
Мы, таким образом, имеем некое подобие массового общества. Это понятие в социологии применяется для описания общественных образований или их состояний, в которых значительные массы людей находятся в единообразных внешних условиях и при этом не имеют внутренней структуры. Тогда массы способны переживать или действовать «как один человек». Запомним это для разговора о феноменах сверхмассовой поддержки и «сверхбольшинства»
Мы имеем также некие подобия постиндустриального общества и сервисной экономики. Заметим, что все эти состояния для нас, жителей страны, достаточно новы. Они возникли при жизни одного поколения, и оно к ним до конца не приспособилось, испытывая дефицит средств положительной (активной) адаптации. К таким средствам можно отнести, например, овладение высокой квалификацией в какой-либо специальности, основание собственного дела, но также и различные формы активного потребления (например, туризм, строительство собственного жилья, владение собственным транспортом). Но таких средств, прежде всего возможностей частной инициативы в любой области, недостаточно. Поэтому широко распространяются формы адаптации пассивной, ее еще называют «снижающей» (Левада, Гудков). На народном языке это называется «притерпеться» или «не жить, а выживать». Упомянутые символические рамки советской общности, восстанавливаемые в воображении за счет постоянной демонстрации советского кино, есть одно из важных средств этой пассивной адаптации. Появилось поколение, родившееся уже в этих условиях. От своих родителей эти дети переняли ценности и активного, и пассивного приспосабливающегося поведения. Игровые форматы ностальгии, включая «историческую реконструкцию», относятся − при всей их внешней живости − к пассивным формам.
Бесструктурность российского общества, исчезновение перспектив развития создало удобные условия для распространения националистических и национал-социалистических настроений. Реакция на это была троякой. Первой ее формой был длительный шок или оцепенение, пришедшиеся на первые два путинских срока и называвшиеся (не в народе, а во власти) словом «стабильность». Эту фазу покоя ряд наших аналитиков счел за общественный договор: мол, Путин дает народу поесть (отстегивая от нефтяных денег), а народ за это сидит тихо и не протестует против демонтажа демократических завоеваний ельцинского периода. По мне, никакого договора, то есть взаимных обязательств, не было. Все было тихо, поскольку жили по принципу «так получилось» и «не было бы хуже». Второй формой было только что описанное охранительное погружение в воображаемое прошлое (брежневскую эпоху публика считала «лучшим временем»). Наконец, третьей формой было открытие фундаменталистской национал-социалистической перспективы.
Обратим внимание на то, что обе рухнувшие общественные модели («социалистического» и «демократического обществ) были построены на универсалистских началах, имели в виду общечеловеческие правила, единые принципы для всех. Разумеется, советская версия марксизма, коммунизма, социализма имела множество черт, которые были чужды универсалистским доктринам, но общечеловеческая догматическая основа тем не менее оставалась. Универсалистскую компоненту имеет также и имперский подход (стиль), равно как и противоположную составляющую − великодержавную, дискриминационную, избирательно-репрессивную. Еще при советском строе появилась линия памяти о Российской империи − в условиях свободы она расцвела. Расставшись с демократическими надеждами, многие ищущие умы обратились к идее империи − Российской и далее советской.
Ближайшее геополитическое окружение, демонстрировавшее дружное стремление освободиться от российской гегемонии, способствовало развитию и широкому распространению в России (парадоксального, на взгляд многих) имперского национализма. Единство на основе «природного» основания − нации, земли, места рождения − как более надежное и прочное обрело приоритет над идеей гражданской нации, основанной на согласии о правилах общежития. Скомпрометировавшие себя в глазах широких масс универсалистские, модернистские идеи сменились парадом идей партикуляристского и фундаменталистского толка. В период стабильности-оцепенения их распространение происходило относительно небыстро, хотя последовательно и с постоянным расширением «угла охвата». Но наступил момент, когда они взметнулись ввысь. Некоторые предлагают считать, что количество перешло в качество. Есть и более конкретные объяснения.
Вернемся к обсуждавшейся выше бюрократии. Тогда говорилось о ее появлении, теперь − о ее развитии.
Если посмотреть на социальную структуру российского общества постсоветского времени, то можно заметить появление нескольких новых социальных групп. Это офисные работники, это мелкие и средние предприниматели, это госслужащие новых административных органов, это те, кого удачно назвали деятелями силового предпринимательства. Их появление состоялось на фоне угасания, размывания и трансформации прежних социальных слоев: рабочих, колхозников, интеллигенции. Из них люди уходили или в пенсионеры, или на тот свет, или в другие социальные страты.
Особый интерес для нас представляют управляющие − техническими системами и людьми. Вторые − и есть бюрократия, сама порождающая предмет собственной деятельности. Количество управляющих людьми росло, они образовали сложную и разветвленную иерархию, названную словом «вертикаль». Она получилась стратифицированной, но внутренне интегрированной. Ее кормили зарплатами и бонусами, идущими сверху вниз, но и разрешали кормиться поборами, идущими снизу вверх. Разрастание бюрократии как самопроизвольный процесс до известной степени полезно высшим инстанциям для того, чтобы управлять всем, чем они желают (а желают они управлять всем). Поэтому бюрократический класс кормят нефтегазовыми деньгами и разрешают кормиться от других процессов циркуляции ресурсов в обществе. Разрешают бюрократии властвовать на всех этажах ее иерархии по законам и правилам, которые она сама для себя устанавливает или которые она сама решает не соблюдать.
Недовольство всевластием бюрократии было всегда, но его проявляют лишь сравнительно малые и «специальные» группы населения. Был протест автомобилистов против запрета на импорт праворульных машин, против мигалок. Но против произвола бюрократии широкий общественный протест пока не возникал.
В чем же дело? Один ответ простой. В систему коррупции, активно поддерживаемой бюрократией, вовлечены все. И, хотя ее проклинают, все знают, что не могут без нее обойтись. Второй ответ сложнее. Он состоит в том, что поскольку распределение ресурсов и благ находится под контролем бюрократии, то лучший способ обрести их − оказаться в ее рядах. В нашем обществе, где снижено число каналов вертикальной мобильности, где очень трудно открыть и вести собственное дело, для молодых людей наиболее привлекательной является карьера госслужащего, менеджера госпредприятия − того, кто управляет людьми от имени государства или корпорации. В таких условиях маловероятен массовый и открытый протест против того, что давит и гнетет, но к чему лучше всего присоединиться. Куда вероятнее сложные выверты массового сознания, ищущего выход из этой противоречивой ситуации и находящего их, как правило, в переносе протеста и агрессии на другой объект, где эта агрессия останется безнаказанной и не повредит тому, кто является ее субъектом. И такие два − очень разных, но безопасных − объекта для вымещения накопившегося протеста против засилья родной бюрократии нашлись. Это приезжие (нерусские) внутри, и Запад (Америка) снаружи.
И все бы было ничего, но в декабре 2011 года выяснилось, что выросла общественная сила, которая решила дать бюрократии бой ее же оружием − контролем, проверками, документами, протоколами. И ненавидимой бюрократией гласностью. Всем известные махинации на выборах оказались задокументированы, о них стали говорить на языке законов и инструкций, отняв у бюрократии эту прерогативу. Возмущение общества оказалось неожиданно большим, а тема фальсификаций быстро потянула за собой другие. Президент неудачно попробовал защитить подчиненную ему вертикаль шутками в своем стиле, и тут вертикаль символически рухнула. Протестующая публика почувствовала себя морально выше президента.
Такое случилось в первый раз за всю историю его правления. Тогда президент уклонился от общения с народом вообще, город по которому он ехал в Кремль, очистили от людей. Видимо, это был поворотный момент в истории его президентства. Видимо, тогда заложилась новая стратегическая линия на доказательство прав на правление Думы и президента не в силу каких-то там электоральных процедур, а в силу «всенародной поддержки». Для крепости был добавлен курс на изоляцию не только самой протестующей части общества, но ее дискурса, ее этоса, В силу исторических причин, которые здесь слишком долго пришлось бы излагать, этот дискурс и этос были опознаны и обозначены как «Запад», как дискурс внешнего врага, а его носители − как агенты этого врага.
Всему, что противоположно этому этосу, в первую очередь тому самому созревавшему домашнему фундаментализму и национализму была дана отмашка с самого верха: «Давай!». Фундаментализм, национализм, державность и имперский идеал приобрели статус новой исторической перспективы для общества. Со всей страстью истосковавшихся по идеологии, по руководящей идее, по мечте, в которую можно верить, россияне не просто встали с колен, но ощутили себя вставшими в исполинский рост великой державы. Путин открыл для себя ресурс поддержки, чуть ли не в полтора раза более емкий, чем прежде. Общество обрело лидера, с которым можно отождествить эти новые аспирации и надежды. Опросы общественного мнения стали сообщать о лучезарных настроениях в связи с Олимпиадой, их лучезарность возросла, когда почти так же спортивно, понарошку и без крови взяли Крым. Дальше общественный энтузиазм завис, как салют на стоп-кадре. Америка прекрасно играет роль главного врага, оттягивая на себя недовольство, Украина работает на подхвате. Все вроде складывается удачно.
Вот только интересно, что недовольство бюрократией не слабеет, а растет. Видать, Америка не справляется. Так что ждать теперь недолго. Ближайшее будущее обещает быть интересным.
Ну, вот, кажется, успел.