Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2014
Андрей Станиславович Макарычев (р. 1965) − профессор Тартуского университета (Эстония).
В международных журналах начали постепенно появляться материалы, содержащие первую рефлексию научного мира на события в Украине. Картина получается довольно пестрой, с явно наметившимися линиями основных дискуссий, многие из которых уходят своими корнями в дебаты между разными школами внешнеполитического анализа.
Поскольку вопрос об объяснении мотивации России и понимании ее дальнейших планов является одним из наиболее актуальных, начать обзор этих публикаций можно с любопытной статьи Элизабет Данн и Майкла Бобика[1]. Будучи этнографами, они пришли к выводам, которые формулируются ими на языке политического анализа. Их главная мысль состоит в том, что Россия в Украине (равно как в Грузии и Молдове) применяет новую политическую стратегию. Во-первых, она иронично оправдывает свои действия ссылками на западные концепции (гуманитарной интервенции, человеческой безопасности и прочие). Во-вторых, Россия намеренно играет взаимно исключающие роли − агрессора и миротворца, провокатора и помощника. Соответственно, Владимира Путина не имеет смысла обвинять в непоследовательности − это не только его сознательная линия в украинском кризисе, но и источник его власти, поскольку дает ему возможность определять политическую грань, отделяющую легитимное от нелегитимного, свое от чужого. Все ключевые дихотомии, используемые Кремлем − фашисты и террористы, Европа и Россия, − являются политическими конструктами, которыми Кремль манипулирует и тем самым поддерживает свое присутствие в Украине.
При этом Данн и Бобик считают, что путинский внешнеполитический проект концептуально противоречит модели бюрократической рациональности, описанной Максом Вебером и понятной политическим элитам на Западе, из чего можно сделать вывод о том, что поведение России плохо согласуется с западными стандартами. В отличие от этих двух авторов, Сэмюель Лентон находит в действиях Кремля рациональность, преимущественно базирующуюся на приверженности − пусть и декларативной − определенным нормам[2]. Ретроспективно анализируя российскую идею договора о новой архитектуре безопасности в Европе, предложенную Дмитрием Медведевым в 2008 году, автор исходит из преобладания в российской внешней политике стратегии максимально полной интеграции в Европу, а не дистанцирования от нее. Настойчивость, с которой Кремль старался продвинуть свой проект договора, может быть объяснена двояко: либо как результат искренней веры в принадлежность России к европейскому нормативному порядку, основанному на равенстве и инклюзивности, либо как прагматичную политику более слабого актора, пытающегося войти в доминирующую коалицию на выгодных для себя условиях. Первая версия основана на приоритете норм и поэтому требует социально-конструктивистской рамки анализа, в то время как вторая носит реалполитический характер.
Из статьи Лентона можно сделать вывод о том, что именно неудача России на нормативном направлении, то есть с точки зрения признания себя в качестве равного партнера в евроатлантических структурах безопасности, подтолкнула Москву к решительному повороту к более «реалистским» моделям внешней политики, а именно: к комбинации сфер влияния и новой версии «концерта великих держав». Эти модели не отменяют стремления России говорить на равных с Западом, но заменяют нормативный язык на язык интересов.
Евроцентричность значительной части политической элиты России отмечает и Дмитрий Шляпентох[3], поставивший в центр своего анализа тексты Александра Дугина, но приходящий к выводу, далеко выходящему за пределы значимости этого персонажа. Состоит он в том, что отрицание рядом консервативных фигур, приближенных к Кремлю, привлекательности европейских ценностей сбалансировано перманентным тяготением России к Европе как к потенциальной стратегической союзнице. Альянс Кремля с европейскими правыми − та часть евразийского проекта Дугина, которая оказалась в настоящее время политически востребованной и реализуемой на практике. То же касается надежд на союз России и Германии, базирующихся на историческом опыте сотрудничества Сталина и Гитлера (пакт Молотова−Рибентропа).
Однако кажущаяся привлекательность идеологем, развиваемых Дугиным, содержит в себе несколько принципиальных проблем. Во-первых, исторические аналогии с сотрудничеством Москвы и Берлина по сути означают признание совместимости идеологий национал-фашизма и большевизма, что в корне противоречит одному из ключевых тезисов доминирующего исторического нарратива Кремля. Кроме того, нельзя не понимать, что сближение сталинского и гитлеровского режимов не смогло предотвратить трагедию Второй мировой войны.
Во-вторых, имперский дискурс, одним из глашатаев которого является Дугин, возможен только как сплав политических смыслов с религиозными (сакрализация власти, миф о духовности и соборности). Для Дугина и его почитателей империя − это не экономический проект, а метафизическая цель-в-себе. Совершенно не понятно, как с таким базисом можно надеяться на понимание со стороны сегодняшнего Евросоюза, который ищет свое место в мире именно на стыке экономической силы и нормативной власти.
Интересно, что российский реализм имеет значительные шансы встретить понимание за океаном, а именно у своих американских единомышленников. Самой крупной фигурой среди них является Джон Мершхаймер, который своей статьей в «Foreign Affairs» заложил, как считают некоторые эксперты, основы новых «больших дебатов» в области международных отношений, заявив, что в нынешнем кризисе в Украине в значительной мере виноваты Соединенные Штаты, пошедшие по пути поддержки либеральных иллюзий о продвижении демократии в зоне российского влияния[4].
Его последователи по лагерю реалистов − как, например, политический аналитик Дмитрий Саймс − строят свою аргументацию именно на основе реалистической рациональности во взаимоотношениях с Россией[5]. В соответствии с рецептами внешнеполитического реализма он пишет, что «наш наиболее адекватный ответ России должен состоять в том, чтобы убедить ее выбрать самоограничение и, по возможности, сотрудничество». С точки зрения Саймса, обязательства перед союзниками предполагают, что США не должны подвергать их избыточной опасности и создавать ситуации, при которых Россия захочет показать силу и тем самым фактически поставит Америку перед дилеммой − война или унижение. Иными словами, он призывает и американскую администрацию, и соседей России к самоограничению.
Одна из проблем американской политики состоит, по мнению автора, в том, что дискуссии о России оказались излишне персонифицированы концентрацией внимания на фигуре Владимира Путина и его внутренней политике. Дмитрий Саймс согласен с тем, что президент России действительно дает много поводов относиться к себе критически, а его постоянные отступления от демократических стандартов управления внутри страны действительно достойны осуждения. Однако в итоге внешняя политика Барака Обамы оказалась под властью моральных аргументов, в результате чего само понимание интересов России стало нерелевантным, поскольку эти интересы связывались с режимом, обладающим сомнительной репутацией и легитимностью. Морализм Вашингтона выражался и в том, что он взял на себя и своих союзников функцию репрезентации «международного (со)общества», что облегчалось отсутствием (гео)политического противовеса Западу. Это привело, по мнению Саймса, к тому, что первый случай насильственного отторжения части территории европейского государства состоялся в Косово − и именно под влиянием морально-этических соображений. Аннексия Россией Крыма была отражением этого прецедента. Этот тезис, часто используемый Кремлем в свое оправдание, можно трактовать и как указание на имитационный и реактивный характер внешней политики России, сводящейся к подражанию Америке, о чем также упоминали Элизабет Данн и Майкл Бобик.
Однако, в отличие от них, Дмитрий Саймс не видит в сложившейся ситуации ничего нового: следуя традициям реализма, он полагает, что в мире мало что изменилось за последние столетия, и в подтверждение этого активно использует исторические аналогии. Попытки изоляции крупной державы всегда приводили только к новым альянсам и реконфигурации сил. Сегодня, по его словам, для США главная задача не наказание России, а предотвращение возможного альянса Москвы и Пекина, который явно не соответствует американским интересам.
Статья Саймса показывает, насколько близки друг другу аргументы Кремля и американских реалистов-консерваторов. Это касается искусственной природы Украины как государства, нелегитимного характера смены власти в Киеве, неспособности санкций оказать эффект на поведение Кремля, негативной оценки роли Михаила Саакашвили на посту президента Грузии. В том же русле Пол Старобин считает, что США должны прекратить тешить себя иллюзиями, регулярно предсказывая скорый упадок России[6]. Многие в Кремле согласились бы с ним в том, что отношение к России должно быть делом не эстетического вкуса, а холодного расчета. Из логики Старобина следует, что для этого надо перестать представлять Россию как страну, принципиально несовместимую с западными подходами к политике. Россия, безусловно, является для США соперником, но не выходящим за пределы западного опыта конфликтного, но управляемого взаимодействия с державами, оспаривающими западную гегемонию.
В этом свете можно предположить, что даже поворот к «холодной войне − 2» не является большой проблемой для американских консерваторов. Якуб Григель и Весс Митчел прямо говорят о возможности вернуть в международно-политический лексикон термины эпохи «холодной войны» (ограниченная война, сдерживание, возмездие, прифронтовые государства и так далее)[7]. Отказывая России в захватнических планах, авторы считают, что своими действиями в Украине Владимир Путин просто хотел проверить систему безопасности, сконструированную США. Это, безусловно, недружеские, но по-своему объяснимые действия, требующие для своего понимания опыта управления рисками и реакциями на угрозы времен «холодной войны».
Еще один автор, Николас Гвоздев, в духе политического реализма предлагает пойти на прагматичный компромисс с Кремлем через «нейтрализацию» украинского вопроса[8]. Он воспроизводит многие кремлевские аргументы о геополитической и экономической значимости Украины для России, но при этом намекает фактически на возможность раздела не только сфер влияния, но и самой Украины, при котором Галичина может образовать свое государство. Опять-таки возврат старых времен не является, по его логике, большой проблемой: Украина может ориентироваться на опыт таких стран, как Финляндия и Австрия, которые всю вторую половину XX века оставались нейтральными, но при этом сохранили европейскую идентичность.
Николас Гвоздев заканчивает свой анализ выводом о том, что Путин прочертил «красную линию» и дело США − принять ее или отвергнуть. Но здесь-то и начинаются вопросы, на которые ответ не может быть дан на языке политического реализма. Например, действительно ли Путин прочертил окончательную линию? Или только обозначил ее пунктиром, оставляя за собой возможность постоянно шантажировать повторением «украинского сценария» Эстонию, Молдову, Казахстан или Азербайджан?
Именно здесь и коренится одна из проблем анализа реалистов: они явно недоучитывают факторы внутреннего порядка − как в России, так и в соседних странах. Игнорирование (или незнание) процессов, протекающих внутри них, чревато многими упущениями. Можно сколько угодно говорить об искусственности украинской государственности, но ни одна страна с устоявшейся идентичностью не демонстрировала в последнее время столь быстрой мобилизации значительной части общества против коррумпированной и непоследовательной власти, как это случилось в Киеве при свержении режима Владимира Януковича. Украина, полагает Гвоздев, является частью русскоязычного информационного и цивилизационного пространства, но есть ли у России как государства право на монополию в рамках этого воображаемого пространства? «Семейные аналогии» Кремля являются лишь закамуфлированной легитимацией имперской сущности этих отношений. К тому же если русский и украинский языки настолько близки, то в чем тогда проблема для русскоговорящих украинцев?
В этом смысле весьма выигрышно смотрятся работы, тоже написанные в духе политического реализма, но ставящие в центр анализа не абстрактный − а потому легко идеологизируемый − концепт национальных интересов великих держав (в данном случае − США и России), а исследование тех опций, которые стоят перед всеми участниками конфликтных отношений, включая малые страны. В частности, Кристиан Кантир и Райан Кеннеди в своей статье анализируют концепцию «мягкого балансирования» во внешней политике Молдовы[9]. Идея «мягкого баланса» предполагает такую линию поведения в отношении более сильного государства, при которой невыгодная конфронтация с ним заменяется выстраиванием отношений, сдерживающих гегемона (в данном случае − Россию). В случае с Молдовой эти сдерживающие факторы включают в себя прежде всего постепенное подключение к европейским институтам и переориентацию на ЕС ее экономических связей.
Анализ Кантира и Кеннеди интересен тем, что авторы характеризуют поворот Кишинева к Брюсселю как ситуацию политического выбора, сделанного еще при президенте-коммунисте Владимире Воронине. По их мнению, Молдова могла теоретически последовать примеру гораздо менее решительной Украины или даже Белоруссии − тем более, что ЕС не проявлял настойчивости в интеграции Молдовы: в качестве примера приводится тот факт, что в свое время глава Еврокомиссии Жак Сантер даже не ответил на письмо президента Петра Лучинского о желании Молдовы начать переговоры об ассоциации. Если к этому добавить огромную − политическую и экономическую − зависимость Молдовы от России, то смысл этого выбора становится загадкой, разгадать которую при помощи вокабуляра реализма практически невозможно. Для этого нужны более тонкие инструменты, оперирующие такими либеральными в своей основе категориями, как ценности, нормы и институты. Именно они определили постепенный сдвиг в общественных настроениях в пользу европеизации − не только внутри политической элиты, но и в самом обществе.
На этом фоне интересно смотрится взгляд на Европу из Армении − страны, которая сделала противоположный выбор, предпочтя европеизации Евразийский союз. Отмеченный выше симбиоз нормативных приоритетов и экономических интересов, на котором строится внешняя политика ЕС, не всегда гармоничен и чреват конфликтами, считает Сюзанна Василян[10]. Продолжая известную и даже модную традицию критики ЕС, она полагает, что продекларированная Евросоюзом приверженность нормативной внешней политике постоянно наталкивается на материальные интересы крупнейших стран-участников. Так, например, Германия отказывается ставить отношения ЕС с Россией в зависимость от прогресса в разрешении замороженных конфликтов вокруг непризнанных государств. В разных ситуациях Италия, Греция и Испания предпринимали в зоне общего соседства шаги исходя из нежелания портить отношения с Москвой или Баку. В частности, это касается политики в отношении Нагорного Карабаха: отказ от визитов туда европейских дипломатов Сюзанна Василян трактует как прагматичную уступку и жест лояльности в отношении Азербайджана. Однако автор игнорирует возможность другого прочтения логики действий ЕС, основанной именно на нормативном аргументе, а именно: на неприемлемости легитимации (в том числе на основании официальных визитов) status quo на территории, которая была военным путем отторгнута от соседнего государства.
Этот пример показывает, что язык политического реализма, рассматривающего политические отношения сквозь призму «интересов», не всегда может быть достаточным для понимания ситуаций, касающихся ЕС и его отношений с соседями. Поскольку значительный объем этих отношений опосредован нормативными факторами и идентичностями вовлеченных в них субъектов, существенный вклад в понимание их динамики вносят те направления исследований, которые анализируют внутренние социальные и культурные процессы и отражающие их концепты.
Много интересных нюансов, например, всплывает, когда речь заходит о социальных механизмах, предшествовавших конфликту в Украине. Так, например, Алина Полякова напоминает, что исследования процессов демократизации в некоторых европейских странах (в частности, в Испании и Италии) показали, что активистская гражданская культура может как ускорять демократическое развитие, так и способствовать росту влияния радикальных сил, включая неофашистские[11]. По ее наблюдениям, успех партии «Свобода» на парламентских выборах 2012 года в Западной Украине объясняется не только историческими факторами, но и активной политической культурой ее граждан.
Анализ языковой политики привел Ольгу Чарныш к не менее парадоксальному выводу о том, что в условиях этнически неоднородного общества демократические механизмы могут лишь усиливать конфликты вместо их сглаживания[12]. В этой связи любопытно, что внедрение в правовое поле Украины европейской нормы о двуязычии в регионах с более чем 10% говорящих не на государственном языке, было фактором, усилившим политическое напряжение в стране. С одной стороны, для той части общества, которая ориентирована на строительство национального украинского государства, эта норма стала символом не приближения Украины к европейским стандартам, а наоборот − продолжающегося имперского подчинения их страны России. С другой стороны, для русскоязычных украинцев, ориентирующихся на Москву не только лингвистически, но и политически, этот закон стал сигналом к занятию более наступательной позиции при поддержке Кремля, который получил на руки весомый козырь, что сказалось и на развитии ситуации в Крыму, и на вооруженном восстании в восточных областях страны. Москва, которая, казалось бы, получила, что хотела, при этом только усилила свои имперские претензии.
В этом контексте можно сослаться на Тараса Кузьо, который справедливо полагает, что природа русского национализма − одновременно имперская и этническая, но не гражданская. При этом он повторяет известный − и, несомненно, либеральный в своей основе − тезис о том, что нынешний российский режим можно сравнивать с другими тоталитарными формами власти[13].
С практической точки зрения, этот тезис легко трансформируется в утверждение о глубокой дисгармонии в отношениях России с ее постсоветскими соседями в целом и с Украиной в частности. Это хорошо иллюстрирует Андреас Каппелер, демонстрируя по четырем основным параметрам, насколько глубокими являются расхождения между российской и украинской версиями истории[14]. Во-первых, две страны по-разному трактуют наследие Киевской Руси: согласно доминирующей украинской интерпретации, это государственное образование относится исключительно к истории Украины, в то время как в Москве его считают предтечей Российской империи. Во-вторых, фигурой раскола является гетман Мазепа: для Киева он символизирует стремление освободить Украину от «российского ига», в то время как в России этот исторический персонаж известен как предатель, перебежавший на сторону шведов перед Полтавской битвой. В-третьих, голодомор трактуется в Украине как акт геноцида против украинского народа, а в РФ − как общая беда всех советских народов. Наконец, Россия считает фальсификацией исторической правды политику нынешних украинских властей (равно как и «оранжевой коалиции») по реабилитации Украинской повстанческой армии и Организации украинских националистов, которые боролись против СССР.
Резюмируя этот анализ, можно сделать предположение о том, что украинский кризис действительно способен вызвать новый раунд дебатов между различными школами изучения международных отношений. Старый академический раскол между реалистами и идеалистами, наслоившийся на идеологический конфликт между консерваторами и либералами, содержит в себе интересный сценарий очередной волны дискуссий по принципиальным вопросам мировой политики. Вполне вероятно, что эти дебаты разведут экспертов по разные стороны на основе не только политических предпочтений, но и их методологической базы. И тогда, возможно, на одной стороне дискурсивных баррикад окажутся сторонники абстрактных теорий и моделей, а на другой − исследователи-эмпирики, пытающиеся проверять любые теории на их соответствие социальной реальности.
[1] Dunn E., Bobick M. The Empire Strikes Back: War without War and Occupation without Occupation in the Russian Spheres of Influence // American Ethnologist. 2014. Vol. 41. № 3. P. 405−413.
[2] Layton S. Reframing European Security: Russia’s Proposal for a New European Security Architecture // International Relations. 2014. Vol. 28. № 1. P. 25−45.
[3] Shlapentokh D. The Great Friendship: Geopolitical Fantasies about the Russia/Europe Alliance in the Early Putin Era (2000−2008) − The Case of Alexander Dugin // Debatte: Journal of Contemporary Central and Eastern Europe. 2014. Vol. 21. № 1. P. 49−79.
[4] Mearsheimer J. Why the Ukraine Crisis Is the West’s Fault // Foreign Affairs. 2014. September−October.
[5] Simes D. Reawakening an Empire // The National Interest. 2014. July−August. P. 5−15.
[6] Starobin P. The Eternal Collapse of Russia // The National Interest. 2014. September−October. P. 21−29.
[7] Grygel J., Mitchell W. Limited War Is Back // Ibid. P. 37−44.
[8] Gvosdev N. Ukraine’s Ancient Hatred // The National Interest. 2014. July−August. P. 16−24.
[9] Cantir C., Kennedy R. Balancing on the Shoulders of Giants: Moldova’s Foreign Policy toward Russia and the European Union // Foreign Policy Analysis. 2014. April.
[10] Vasilyan S. «Moral Power» as Objectification of the «Civilian»/«Normative» «Eulogy»: The European Union as a Conflict-Dealer in the South Caucasus // Journal of International Relations and Development. 2014. № 17. P. 397−424.
[11] Polyakova A. From the Provinces to the Parliament: How the Ukrainian Radical Right Mobilized in Galicia // Communist and Post-Communist Studies. 2014. № 47. P. 211−225.
[12] Charnysh V. Analysis of Current Events: Identity Mobilization in Hybrid Regimes: Language in Ukrainian Politics // Nationalities Papers. 2013. Vol. 41. № 1. P. 1−14.
[13] Kuzio T. Re-Evaluating Democratic Revolutions, Nationalism and Organized Crime in Ukraine from a Comparative Perspective // Communist and Post-Communist Studies. 2014. № 47. P. 191−193.
[14] Kappeler A. Ukraine and Russia: Legacies of the Imperial Past and Competing Memories // Journal of Eurasian Studies. 2014. № 5. P. 107−115.