Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2014
War is the health of the state.
Randolph Bourne
Die Waffen nieder!
Bertha von Suttner
Первая мировая война бросает вызов здравому смыслу. Каким образом такое оказалось возможно? Вторая мировая война, как будто бы еще более страшная, не выглядит так абсурдно. В ней был очевидный и злостный агрессор, и нужно было ему сопротивляться. Помимо этого, многие считают Вторую мировую вообще не отдельным событием, а логическим, и даже роковым, продолжением Первой. Иногда обе войны даже воспринимают как одну – прошедшую с перерывом. Но в таком случае «загадка» мировой войны, начавшейся в 1914 году, выглядит еще более многозначительной и требует «разгадки».
В интерпретации Первой мировой войны возможны несколько разных интерпретационных стратегий, в разной мере обозначенных в историческом нарративе.
До сих пор доминирует одна: это поиски виновных. Самый живучий ее вариант – поиски виновной страны-агрессора. Эту стратегию нам навязал Версальский мир. Франция и Англия, правившие в Версале бал как главные победители, сочли нужным в специальной статье (№ 231) назвать главным виновником войны Германию. Широкая общественность и интеллектуалы этих стран – хотя и не совсем единодушно и не слишком горячо – согласились с этой версией. В Германии, как и следовало ожидать, она, наоборот, решительно отвергалась.
После Второй мировой трактовка Германии как главного виновника Первой мировой войны получила сильную поддержку и в самой Германии в знаменитой книге Фрица Фишера. Эта версия остается самой широко известной, но безусловно доминирующей она никогда все-таки не стала. Ни в Германии, ни за ее пределами. А в последние лет 20 крепнет широкий ревизионизм в «вопросе о виновности».
Теперь значительно чаще вспоминают реваншизм (после поражения в войне 1871 года) и шовинизм Франции[1]. Очевидность этого фактора подчеркивает сам Версальский мир, бывший главным образом продуктом сильных французских эмоций. Теперь абсурдность версальских санкций, наложенных тогда на Германию, ни у кого не вызывает сомнений.
Обращают внимание на неадекватную геополитическую стратегию Англии на европейском континенте. Думая, что помогает сохранить геополитический баланс на континенте, английский кабинет на самом деле способствовал его разрушению[2].
Наконец, указывают на интересы России на Балканах и в восточном Средиземноморье. Еще не высохли чернила, которыми был написан договор в Версале, как уже было замечено:
«В Европе были великие державы, во всяком случае одна, которая многие годы перед войной планомерно преследовала цели, достижимые только с помощью военного нападения, и которая сознательно работала в этом направлении. Этим занимался русский царизм вкупе с влиятельными кругами, которые были втянуты в эту политику… Российское правительство через инструкции своим представителям в Белграде и другими средствами планомерно толкало Сербию к завоеваниям за счет территории Австро-Венгрии, в границы которой входила сербская “обетованная земля”. Россия имела в виду, что будет воевать вместе с Сербией. По нашему мнению, Россия делала это не из бескорыстной дружбы к Сербии, а потому, что в собственных политических интересах стремилась к разрушению Австро-Венгрии. Далее, и это само главное, Россия стремилась устранить все препятствия к своей экспансии на Балканах, и в особенности к выходу на Средиземное море. Россия испытывала неодолимое желание захватить не только Босфор, но и Дарданеллы и планомерно готовилась к этому»[3].
Этот фрагмент взят из записки Версальской комиссии, подписанной четырьмя немецкими профессорами[4]. По свидетельству Марианны Вебер, написал ее сам Вебер. Эта записка, как и вообще вся немецкая «антиверсальская» традиция, позднее, к сожалению, была скомпрометирована нацистами и развязанной ими Второй мировой войной и до сих пор игнорируется исследователями за пределами Германии. К ней не обращается даже автор совсем недавней работы, где вообще Первая мировая рассматривается как по преимуществу российская, а не германская война[5].
Но, отрицая вину Германии, совсем не обязательно искать других виновников на ее место. Сразу же рядом с версальской версией произошедшего возникла другая. Согласно этой версии, в войне были виноваты все ее участники в равной мере. Война считалась следствием острой конкуренции империалистических держав за контроль над миром – территорией, сырьевыми ресурсами, рынками сбыта – или следствием «неомеркантилизма», как выражался авторитетный в то время Густав Шмоллер. Война была, дескать, имманентна капитализму. Эту точку зрения приняли Коминтерн и молодая Советская республика.
Но этот вариант тоже занят поисками виновных, хотя ищет их не среди стран-участниц главного конфликта в Европе, а среди агентур иного рода – общественных классов. И обвиняет в войне империалистически (экспансионистски) настроенную крупную буржуазию.
Несмотря на обильную фактуру, подкрепляющую этот вариант, и его безупречную, казалось бы, логику, он вовсе не так надежен, как может показаться[6]. Последовательный, более объективный классовый подходпозволяет обнаружить и другие классовые агентуры, причастные к войне или к опасному нагнетанию напряженности, чреватому войной. Такого рода анализ попытался проделать американский историк Арно Майер[7], показавший, что огромную роль в превращении экономической конкуренции между странами в войну сыграли старорежимные земельно-аристократические элиты, фактически являвшиеся гегемонами европейских политических обществ вплоть до начала ХХ века. Эта ревизия, однако, не получила никакой поддержки у профессионального сообщества. Книга Майера осталась вообще не востребованной.
Пропагандируя здесь позицию Арно Майера, я таким образом занимаю очень периферийную позицию в осмыслительном комментарии к Первой мировой войне. Еще более еретическим будет, вероятно, утверждение, что к развязыванию мировой войны сильное отношение имеет интеллигенция, точнее нарративно-церебральная верхушка европейских обществ со всей своей массовой клиентурой и государственная бюрократия. (Подробнее этот «классовый подход» к объяснению феномена мировой войны будет развит в моей следующей заметке.)
Наконец, есть и еще один вариант поиска виновных. В нем наше внимание с общественных классовых агентур перемещается на политическое руководство европейских держав. В историографии Первой мировой этот вариант хорошо обозначен. Он основан на предположении, что ни одно из правительств в Европе на самом деле воевать не собиралось, но было убеждено, что конкурент начнет войну, как только почувствует, что диспозиция для этого благоприятна. Чтобы этого не допустить, все занимались демонстрацией силы (гонкой вооружений) и различными маневрами, создавая геополитические союзы-коалиции и пытаясь предотвратить создание конкурирующих союзов-коалиций. В этой грандиозной стратегической игре все пытались предугадать ходы противника и не дать ему предвидеть своих ходов. Жан-Батист Дюрозелль назвал это стратегией по принципу «в случае, если». Так Германия вступила в войну, опасаясь потерять союзника (Австро-Венгрию); Франция тщилась сохранить союз с Россией, поскольку боялась, что война будет неизбежна, если Германии удастся разрушить этот союз; Россия пошла на войну из опасений, что новые славянские страны попадут под контроль Австро-Венгрии; Англия, верная политике, проводимой с конца XVIII века, и лояльная нейтралитету Бельгии, решила воевать, потому что не могла смириться с присутствием другой великой державы в Антверпене; Австро-Венгрия хотела покончить с Сербией, потому что боялась, что ее разрушат национальные движения[8].
Считая себя зажатой с двух сторон франко-российским альянсом, Германия рассчитывала, что в случае конфликта с ними она сможет победить, только если Англия не выполнит своих союзнических обязательств перед Францией (и Россией). И до самого последнего момента в Берлине были уверены, что Лондон останется нейтральным. Англия со своей стороны содействовала в создании такого впечатления, поскольку не хотела слишком поощрять к началу войны Францию и Россию, и долго не решалась открыто объявить, что выполнит свои союзнические обязательства в случае, если Германия нападет на Францию, что крайне беспокоило Париж. Франция и Россия поторопились со всеобщей мобилизацией, у Германии не выдержали нервы, и она поторопилась начать превентивный Blitz—Krieg.
Таким образом, блефуя и интригуя, европейские державы запутались и незаметно для себя «сползли в кипящий котел войны», как выразился Ллойд-Джордж, почти до самого конца остававшийся одним из главных противников войны с Германией (он принадлежал к лагерю миротворцев и накануне Второй мировой). Эта версия легко драматизируется и поэтому очень популярна: книгу Барбары Такман читали, вероятно, все[9].
В этой версии, в принципе, тоже обнаруживаются конкретные агентуры, больше других виноватые в войне, поскольку дипломатические и внешнеполитические ошибки совершили вполне определенные персонажи, принимавшие ответственные решения. Но достаточно мысленно поставить на их место других людей и спросить, какова была вероятность, что эти другие люди не совершили бы в той обстановке такого же рода ошибок, как становится очевидным, что корень зла тут был не в людях, а в условиях их деятельности.
Как обнаруживается задним числом, инфраструктура и технология (форма) международных отношений оказались в начале ХХ века не адекватными их проблематике (содержанию). Они сложились в те времена, когда решения о войне и мире принимались в очень узком кругу или даже единолично, переход от состояния войны к миру и обратно совершался легко и быстро, война не считалась отклонением от нормы, а была нормой (продолжение политики другими средствами, ultima ratio regum). Международные отношения оставались в ХХ веке, как и в старые времена, непрозрачными, поведение участников конфликта мало предсказуемым и переменчивым, а риск и ответственность за принятые решения возросли, поскольку война стала тотальной и чреватой неимоверными обоюдными потерями.
В этих условиях неэффективность политического руководства кажется неизбежной, как неэффективность футболистов на плохом футбольном поле или автомобилистов на плохой дороге. Вся надежда в этих условиях была на тех, кому предстояло сидеть в окопах, ходить в атаку, убивать друг друга и умирать. Если считать, что правящий истеблишмент европейских держав не хотел войны, но был обречен на ошибки, то эти ошибки могли бы исправить массы, если бы отказались воевать.
Они могли это сделать и в преддверии войны, и даже по ее ходу, несмотря на то, что отказ идти на фронт, когда война уже была объявлена, был затруднителен и опасен как подлежащее наказанию гражданское неповиновение. Повсюду уже был успешный опыт массовых забастовок и протестов, с которыми властям не так легко было бы справиться, и были политические партии, в принципе, настроенные против войны. Бюро Социнтерна (в Брюсселе) в свое время призвало входившие в него партии сопротивляться войне. Правящий истеблишмент знал это и опасался этого. Но накануне войны Бюро своего призыва не повторило, оппозиционные партии в парламентах всех держав присоединились к политике защиты национальных интересов, и народы Европы пошли на войну друг с другом без принуждения. Перспектива войны не встретила у европейских народов эмоционального сопротивления. Наоборот, вызвала энтузиазм. Повсюду была масса добровольцев. До этого времени войны шли между владетельными элитами и их наемными армиями – народы друг с другом не воевали. И если в Первой мировой войне есть что-то таинственное, так это именно и прежде всего готовность народов воевать друг с другом. Она заслуживает объяснения никак не меньше, чем воинственность всех других агентур.
Дойдя в наших рассуждениях до этой точки, мы оказываемся на границе осмыслительной стратегии, ориентированной на поиски виновных. Если мы все еще ищем виновных, мы должны будем обвинить в Первой мировой войне народы Европы – один, два или все. Но если нам кажется, что такое обвинение и по самой сути, и по фактуре абсурдно, то мы должны радикально изменить саму стратегию осмысления тех событий.
Это уже предлагала сделать цитированная выше «записка Вебера-Дельбрюка». Она вовсе не сводится к переносу внимания с интересов Германии на интересы России в Первой мировой войне и даже к переносу внимания с целей стран-участниц конфликта на ошибки их политического руководства. В ней задан тон более хладнокровного и взвешенного обсуждения причин Первой мировой. Почти одновременно с этим Макс Вебер задал такой тон, обращаясь уже не к Версальской комиссии, а к «своим» – к немецким студентам:
«Вместо того, чтобы… как старые бабы искать после войны “виновного”, следовало бы по-мужски сурово сказать врагу: “Мы проиграли войну – вы ее выиграли”. С этим теперь все решено; давайте же поговорим о том, какие из этого нужно сделать выводы в соответствии с теми деловыми интересами, которые были задействованы, и – самое главное – ввиду той ответственности перед будущим, которая тяготеет прежде всего над победителем. Все остальное недостойно, и за это придется поплатиться»[10].
Тогда к этому не прислушались и поплатились – не так ли?
Но прислушаться к разумному совету не поздно никогда, и теперь после долгого мира в Евразии он снова становится актуальным. Есть смысл еще раз вернуться к опыту мировой войны ХХ века и приложить к ней принципиальное иные стратегии осмысления.
Как современники, так и более поздние комментаторы обнаруживают в Европе конца XIX века значительную нервозность и агрессивность масс. Это нельзя считать фактом, установленным строго научным методом; никто тогда не проводил соответствующих обследований и даже грамотно артикулированных опросов населения. Имеется обильная косвенная фактура и прежде всего тематика и интонация дискурсивно-семиотических практик – практик самоопределения, самоутверждения, самовыражения, самопереживания. Вот характерные черты тогдашней духовной атмосферы. Одержимость мужественностью, волей, силой. Социальный дарвинизм. Нравственный ригоризм в виде критики гедонизма, но также и в виде апологии гедонизма. Взаимные обличения разных имущественных слоев. Милленаризм и апокалиптизм. Эту сторону тогдашней общественной жизни обильно проиллюстрировал американский историк Питер Гэй[11].
Богата и клиническая медицинская фактура. С 1880-х годов начинается буквально эпидемия нервных расстройств, и тогда же появляется само слово «неврастения»[12].
Эмоциональный дисбаланс населения в это время, конечно, не может быть уникальным явлением в истории. На рубеже XIX–XX веков, может быть, он был интенсивнее, чем в других исторических случаях, поскольку амплифицировался гораздо более интенсивной семиотической активностью, чем когда-либо раньше. Но такое, безусловно, бывало и раньше. А вот чего раньше не было в Европе совсем, так это усиленного переживания своей государственности как нормальной (богоугодной) в отличие от чужих государственностей как извращенных (богопротивных), выраженного в специфическом дискурсе «любви к родине», или патриотическом дискурсе. Спецификой обстановки перед войной было то, что все патологии межличностной (межгрупповой) коммуникации канализировались в это статусно-престижное противостояние патриотизмов. Если бы не это, то никакие особо рьяные поджигатели войны не могли бы этой войны начать, а тем более, продолжать, когда стало ясно, что война затягивается и становится неслыханно кровопролитной и разрушительной.
Но, объяснив войну коллективным неврозом или психозом, мы не можем на этом остановиться. Экзальтированный патриотизм (национализм), безусловно, был эпифеноменален враждебности-напряженности, сильно повышавшей риск перехода к обоюдному вооруженному насилию. И он канализировал в известном направлении энергию эмоционального дисбаланса. Но сам дисбаланс он не объясняет. Здесь нужны другие объяснения.
Эмоциональное состояние обществ объясняется условиями их существования. И тут возможны две дискурсивные стратегии.
Патологическую возбужденность Европы можно объяснить повышенной «аномией» и «отчуждением», которые возникли в результате быстрых перемен в образе жизни, связанных с индустриализацией и урбанизацией, с новым социальным расслоением («относительным обнищанием» на марксистском жаргоне). Это явление чисто общественное, точнее даже «структурно-общественное». И на этом можно было бы остановиться, поскольку это объяснение методически безупречно и содержательно.
Но этим невозможно ограничиться, поскольку эмоциональное состояние и поведение общества может зависеть не только от его социальной экологии, но и от природной. В животном мире это явление хорошо наблюдаемо. Хотя часто конкретные случаи выглядят загадочно, можно с уверенностью утверждать, что им соответствуют какие-то (известные или неизвестные) биологические патологии, поражающие популяции в результате нарушений их включенности в природную нишу. Это могут быть нарушения природной среды обитания, режима питания, пандемии, интоксикации. В свою очередь они могут объясняться или внесистемными факторами: констелляцией звезд (как думали раньше), космическими излучениями, разрушением или перестройкой ландшафта и атмосферы – или внутрисистемными: демографическим дисбалансом.
Трудно отрицать, что человеческие популяции подвержены тем же воздействиям. С большой риторической силой об этом пишет Ницше в «Генеалогии морали». Паника и разгул насилия во время «черной смерти» в Европе (XIV век) прекрасно документированы. Есть гипотеза, что частые в средние века явления Христа или Девы Марии, наблюдаемые целыми деревнями, были массовыми галлюцинациями, вызванными хроническим голоданием. Вспышку охоты на ведьм объясняют паникой в результате эпидемии сифилиса. Нынешние фильмы-катастрофы и фильмы ужасов усиленно эксплуатируют эту гипотезу.
В чем же могло состоять биологическое неблагополучие европейской популяции на рубеже XIX–XX веков? Голодания не было (разве что в русской деревне). Со всякого рода пандемиями к этому времени было как раз почти покончено. О каких-либо интоксикациях ничего не известно.
Остается демографический баланс, точнее дисбаланс. Как раз в это время Европа находится на самом критическом отрезке «демографического перехода». Регулярная смертность уже сильно понизилась, а катастрофическая смертность (от голода и пандемий) прекратилась совсем. Отток населения в Новый свет начал относительно (как доля населения) сокращаться. Объем и структура популяций в Европе требовали коррекции. Неравновесную систему нужно было приводить в равновесие. Отсюда – война. К ней, кстати, добавилась и «испанка», масштабы которой на фронте (в условиях окопной скученности) были уточнены совсем недавно. Проблема демографического баланса была особенно актуальна для России с ее огромным аграрным перенаселением. Именно в России война не кончилась с Версальским миром, а продолжалась как гражданская и еще позднее – в виде массовых репрессий. То, что Великая Отечественная война в дальнейшем нарушила демографический баланс в противоположную сторону, сути дела не меняет. Системные реорганизации всегда имеют траекторию маятника.
У обоих представлений об аномальной катастрофической вспышке насилия равный эпистемологический статус. То есть и социально-экологическое, и природно-экологическое ее объяснения научно легитимны. В случае мировой войны ХХ века научно обоснованный выбор между ними сделать очень трудно и, вероятнее всего, невозможно. Эмпирическая база для этого никогда не была достаточной. Желающие могут выбирать в согласии со своими философскими вкусами и осознанными (неосознанными) «жизненными» (чтобы не сказать «материальными») интересами. А что касается будущего, то в согласии со здравым смыслом лучше держать наготове оба представления. Потому что в будущем неизбежны нарушения как общественной структуры, так и природной среды, чреватые вспышками массовой агрессивности.
Культура должна обладать двойной эффективностью. Она, во-первых, сама не должна генерировать враждебность и агрессию. А во-вторых, она должна быть способна блокировать или нейтрализовать их, если они внесистемны. Это разные задачи, и их решение требует разных инструментов, то есть разных содержательных компонентов культуры и структурных конфигураций общества. И не только разных, но и трудно совместимых. В самом общем виде: в случае внешней опасности требуется централизованное авторитарное руководство, для избежания социальных патологий нужны либеральная атмосфера и демократия.
Надо сказать, что политическая система, окончательно сложившаяся в Евро-Америке (Запад, Север), хотя и с большими оговорками, более или менее адекватна этой проблематике. Но эта проблематика – детские игрушки по сравнению с другой.
Совсем не исключено, что война, то есть силовое решение конфликта полным подавлением противника (вплоть до его уничтожения) и любой ценой для того, кто этот конфликт оперативно решает (вплоть до готовности умереть), не только неустранима из человеческой коммуникации, но имеет рациональные и, если угодно, моральные основания (если это не одно и то же). Не обязательно соглашаться с тем, что «война – это здоровье нации» (смотри первый эпиграф), чтобы признать это.
Но еще более очевидно, что настроения масс теперь резко отличаются от тех, что были на рубеже XIX–XX веков. Даже если считать, что уровень невротичности и агрессивности тот же или даже выше (кто это измерял и как это можно сделать?). Клич «Бросай оружие» (смотри второй эпиграф), брошенный Бертой фон Зуттнер, выразил это настроение. В июле 1914 года оказалось, что это настроение недостаточно сильно, но в результате шока мировой войны, резкого изменения демографического баланса и вздорожания человеческой жизни теперь огромное большинство обществ Севера воевать не хочет.
Противоречие между рациональностью войны и рациональностью мира как будто решается у нас на глазах в ходе все большей профессионализации армий на основе все более изощренной военной технологии и ликвидации пехоты как «спутника демократии» (Кондорсе). Но это может оказаться иллюзией. Население не будет мобилизоваться на войну, но зато будет все больше страдать от военных действий. Новейшая техника, конечно, позволяет точечное поражение целей, но всего лишь позволяет, пока агентура войны сознательно ограничивает себя этой стратегической целью. В любую минуту та же техника может быть использована без разбора. Как той же самой агентурой, так и любой другой.
Эта опасность давно осознана, и ее пытаются предотвратить. Уже с незапамятных времен муссируется проблема «справедливой» и «несправедливой» войны, с конца XIX века настойчиво отделяют войну от военных преступлений, а международное право все больше редактируется в антивоенном духе.
Но все эти дискурсы действенны только до тех пор, пока надежны конвенции между легитимными агентурами войны. Не говоря уже о том, что в мире множатся нелегитимные агентуры, которым все это правовое и моральное прекрасноговорение в одно ухо входит, из другого выходит.
В этих условиях, может быть, такой Мировой войны, как в ХХ веке, и не будет, но количество войн в мире не уменьшится, а наоборот, будет возрастать, что пока и происходит. Если ответственный мировой истеблишмент хочет это прекратить, то он должен понимать, что для этого мало правового творчества, – нужна другая «архитектура» мирового порядка.
Что же касается этой архитектуры, то если прав Кондорсе и демократия – это пехота, но тогда: нет пехоты – нет и демократии. Будем надеяться, что Кондорсе ошибался.
[1] Valance G. Petite histoire de la germanophobie. Paris, 1996.
[2] Charmley J. Splendid Isolation? Britain, the Balance of Power and the Origins of the First World War. London, 1999.
[3] Вебер М. О России. М., 2007. С. 153–154.
[4] Delbrueck H., Weber M., Mongelat M., Mendelssohn-Bartoldy A. Bemerkungenzum Bericht der Komission der Alliirten und Assoziierten Gegierungen ueber dieVerantwortlichkeit der Urheber des Krieges // Weber M. Gesammelte Poliitische Schriften. Mohr, 1988.
[5] McMeekin S. The Russian Origins of the First World War. Cambridge, MА, 2011. В этой работе сделан полезный обзор новейшей англо-американской литературы по вопросу о виновности в войне.
[6] Подробнее об этом см. в моем очерке: Кустарев А. 50 лет спустя, или Наконец-то она кончилась // Рубежи. 1996. № 7.
[7] Mayer A.L. The Persistence of the Old Regime: Europe to the Great War. New York, 1981.
[8] Duroselle J.-P. L’Europe, histoire de ses Peuples. Paris, 1990.
[10] Вебер М. Политика как призвание и как профессия // Он же. Избранныепроизведения. М., 1990. С. 693.
[11] Gay P. The Cultivation of Hatred. London, 1993.
[12] Radkau J. Das Zeitalter der Nervositaet (Deutschland zwischen Reichsgruendung und Nationalsozialismus). München, 1998.