Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2014
Индивидуальные собирательные имена:
к теории основных исторических понятий[1]
Николай Евгеньевич Копосов (р. 1955) – историк, приглашенный почетный профессор Технологического института Джорджии (США).
Понятие индивидуального собирательного имени (Kollektivsingular) – один из главных теоретических инструментов «истории понятий» (Begriffsgeschichte). Хотя это выражение нельзя считать синонимом введенного Райнхартом Козеллеком термина «основные исторические понятия» (geschichtliche Grundbegriffe)[2], эти последние часто характеризуются как индивидуальные собирательные имена. Так, согласно Козеллеку, современное понятие истории возникло в XVIII веке, когда История с большой буквы стала собирательным именем для всей совокупности рассказов о прошлом человечества. Сходным образом и «государство» (Staat) в конце XVIII – начале XIX века стало рассматриваться как моральное лицо и как собирательное имя для широкого спектра общественных институтов[3].
Но при этом, насколько мне известно, теория индивидуальных собирательных имен никогда детально не разрабатывалась. Сам термин чаще всего понимают в контексте теории основных исторических понятий, сформулированной Козеллеком[4]. Согласно Козеллеку, понятийная революция «переломного времени» (Sattelzeit, – так он назвал период перехода к современности) и появление нынешней системы социальных и политических понятий предопределялось изменившимся восприятием исторического времени, которое стало пониматься в соответствии с теорией прогресса. Появившиеся в этот период новые понятия уже не столько описывали область опыта, сколько ориентировались на горизонт ожиданий. Они неизбежно стали, в сравнении с прежними терминами, гораздо менее конкретными и описательными и гораздо более обобщенными и абстрактными. Индивидуальные собирательные имена обычно мыслятся как инструмент исторического обобщения, как способ охватить одним понятием различные явления, которые до XVIII века никогда не рассматривались как части единого целого.
Некоторые историки полагают, что в наши дни мы переживаем нечто вроде «переломного времени наоборот»: мышление, ориентирующееся на будущее, уступило место мышлению, ограниченному рамками настоящего, – презентизму, как назвал его Франсуа Артог[5]. Предложенный Артогом анализ современного сознания исторического времени лежит в основе гипотезы «переломного времени наоборот». Теория презентизма возникла на слиянии двух интеллектуальных традиций: истории памяти Пьера Нора и истории понятий Райнхарта Козеллека. Основным инструментом Артога для анализа исторического сознания стало понятие «режима историчности», с помощью которого он обозначает форму понимания отношений между прошлым, настоящим и будущим, типичную для той или иной культуры.
Согласно Артогу, понятийная революция Просвещения стала колыбелью «режима историчности» Нового времени, в котором будущее господствует над настоящим и прошлым. В настоящее время этот режим себя исчерпал, и на смену ему приходит новое восприятие исторического времени, в котором «вечное настоящее» предопределяет крайне узкий горизонт ожиданий и превращает прошлое в совокупность бессвязных воспоминаний.
Такая позиция мне очень близка, хотя, возможно, следует более детально изучить наше современное сознание исторического времени. В России теория «переломного времени наоборот» была разработана Диной Хапаевой, изучившей влияние нынешних изменений в восприятии времени на понятийный аппарат социальных наук[6]. Моя задача в данной статье носит более технический характер: рассмотреть семантические особенности индивидуальных собирательных имен и те изменения (если таковые происходят), которые эти структуры переживают сегодня.
Другие исследователи также предполагали, что существует связь между семантическими структурами индивидуальных собирательных имен и нынешним «режимом историчности». Так, Хавьер Фернандес Себастьян и Хуан Франсиско Фуэнтес предложили подобную гипотезу в интервью с Козеллеком, взятом незадолго до его смерти. Согласно этим авторам, «равновесие между опытом и ожиданием» в последние годы «было поколеблено», потому что «все труднее становится видеть в будущем продолжение настоящего». Из-за нынешней фрагментации истории, говорят они, основные исторические понятия «уже не являются индивидуальными собирательными именами, но возвращаются к тем формам, которые были характерны для них в период до переломного времени»[7]. Иными словами, основные исторические понятия утрачивают потенциал обобщения из-за распада «больших нарративов». Например, даже если мы признаем прогрессивные перемены в различных областях современной жизни, мы с гораздо меньшей готовностью, чем раньше, помещаем их под собирательное имя прогресса. Я готов согласиться с этим рассуждением, хотя и с некоторыми оговорками, к которым еще вернусь. Но, чтобы понять, что именно происходит сейчас с индивидуальными собирательными именами, нужно сначала разобраться с теорией их семантических структур.
Рассмотрим некоторые базовые характеристики индивидуальных собирательных имен, следуя при этом за таким классическим автором, как Джон Стюарт Милль (хотя, конечно, мы не собираемся во всем с ним соглашаться)[8]. По смыслу самого термина, индивидуальные собирательные имена принадлежат к категории собирательных имен. Собирательное имя относится к группе предметов, взятых вместе, но ни к одному из них по отдельности. Взятые по отдельности, эти предметы тоже могут быть обозначены одним общим для всех них именем, но это будет нарицательное (или общее), а не собирательное имя. Так, слово дворяне – это имя нарицательное, тогда как дворянство – имя собирательное, но оба слова относятся к одной и той же группе индивидов. Слово дворянство может означать также «состояние принадлежности к дворянам» или «статус дворянина», но в таком случае оно выступает в качестве абстрактного имени (согласно Миллю, абстрактные имена – это наименования свойств, тогда как конкретные имена – наименования предметов).
Теперь рассмотрим прилагательное «индивидуальный». Далеко не все собирательные имена являются индивидуальными именами. Существуют также нарицательные (или общие) собирательные имена. Возьмем, например, словополк. Это, несомненно, собирательное имя, потому что оно обозначает множество индивидов, взятых вместе. Но полков может быть много, и если мы говорим о множестве коллективных индивидов, к которым подходит одно и то же понятиеполк, то это слово становится общим собирательным именем. Но, если мы уточним понятие полка, добавив, например, порядковый номер, мы превратим этот термин в индивидуальное собирательное имя, например: 76-й пехотный полк (этот пример приводит Милль). Но в нашей повседневной речи мы часто употребляем сокращенные имена вместо полных. Во многих ситуациях, имея в виду 76-й пехотный полк, мы скажем просто «полк». Во всех таких случаях это нарицательное собирательное имя используется как индивидуальное собирательное имя.
Возьмем более сложный случай, например, понятие дворянства в значении конкретного имени. Как нам решить, является ли оно индивидуальным или нарицательным собирательным именем? Что перед нами: уникальное историческое явление, которое мы идентифицируем, присваивая ему это имя? Или же существует много разных «дворянств», которые можно сравнивать между собой? В некоторых языках (в том числе в русском) слово «дворянство» не имеет множественного числа, но есть языки, в которых оно в нем употребляется (например, по-французски можно сказать les noblesses). Но проблема существует независимо от этого: в любом случае мы можем говорить о различных формах, группах или типах дворянства.
Итак, дворянство – это общее или индивидуальное имя? Думаю, что оно может быть и тем и другим – в зависимости от контекста. Чтобы считать словодворянство индивидуальным именем, мы вполне можем обойтись без рискованного предположения о духовном единстве, возникшем в незапамятные времена и охватывающем всех дворян на земле. Достаточно просто предположить, что в конкретном месте в конкретное время существует только одна социальная группа, соответствующая названию «дворянство», и ограничить наше исследование этой рамкой. Но такая ситуация будет совершенно искусственной, так как наше решение использовать это слово как индивидуальное имя не может помешать другим использовать его как имя нарицательное, так что значение термина для большинства носителей языка (включая нас самих) будет всегда весьма двусмысленным. Такой неопределенный характер термина отражает наш языковой узус: одно и то же слово может обозначать вещи, имеющие разный логический статус.
Сделаем еще один шаг. Понятие может употребляться как индивидуальное или как общее имя в зависимости от контекста. Если мы употребляем его как индивидуальное имя, означает ли это, что из нашего сообщения исчезают все элементы значения этого слова как нарицательного имени? Или, наоборот, если мы используем слово как общее имя, означает ли это, что никаких следов индивидуального имени в сообщении не осталось? Я думаю, что обычно бывает иначе: мы всегда вправе заподозрить, что нарицательное имя сохраняет аспект индивидуального, и наоборот (хотя иногда слово может быть употреблено исключительно как общее или исключительно как индивидуальное имя). Иначе говоря, дело не только в принадлежности имени к той или иной грамматической категории, но и в том, как оно употреблено в данном контексте.
Тем не менее основные способы употребления понятия, в их совокупности, формируют его значение. Это значение не обязательно проступает всякий раз, когда мы используем это понятие. Обычно, чтобы понять высказывание, нам достаточно лишь некоторых аспектов значения термина. Но другие аспекты его значения тем не менее в той или иной степени остаются «доступными» нашему сознанию, пусть они даже и не «актуализируются» в конкретном контексте. Но если различные способы употребления одного и того же понятия логически несовместимы друг с другом, то семантическая структура понятия может рассматриваться как внутренне противоречивая.
Внутренние противоречия довольно часто встречаются в понятиях, которые мы употребляем как в повседневном общении, так и в научной работе. Но все же они не типичны для естественных наук, терминология которых более абстрактна и формальна, чем в социальных и гуманитарных науках. Последние слишком зависимы от обыденного знания и повседневной речи. Многие философы истории, особенно неокантианцы, настаивали на «особом характере» словаря социальных наук. Так, Макс Вебер, опираясь на проведенное Генрихом Риккертом различие между «генерализирующими» понятиями естественных наук и «индивидуализирующими» историческими понятиями, предложил теорию «идеальных типов». Чаще всего исследователи наследия Вебера считают идеальные типы «исследовательскими утопиями», которые не существуют в реальности, но облегчают ее понимание. Но все же, как показали недавние исследования, Вебер полагал «идеальные типы» логически отличающимися от понятий естественных наук: обладая абстрактным общим значением, они также содержат отсылки к конкретным историческим явлениям. Опираясь на Вебера, французский социолог Жан-Клод Пассерон убедительно доказал, что некоторые слова, по грамматическим признакам являющиеся общими именами, часто выступают как «полусобственные имена» (semi-noms propres) в дискурсе социальных наук[9]. Не думаю, что это свойственно исключительно терминологии социальных и гуманитарных наук. Напротив, это характерно для наших повседневных языковых привычек и в какой-то степени для некоторых естественных наук, например, ботаники или зоологии. Даже в этих науках из обыденного языка берутся термины, которые до конца не избавлены от некоторой двусмысленности. Но такая двусмысленность гораздо типичнее для словаря социальных и гуманитарных наук.
Возьмем, к примеру, понятие абсолютизм. Мы можем определить абсолютизм как «неограниченную монархию» – и тогда едва ли не любое государство, в котором есть сильная власть монарха, может быть названо абсолютистским. Но это понятие настолько однозначно отсылает к Европе раннего Нового времени, что мы обычно не говорим про «абсолютизм» в Римской или Византийской империях, не говоря уже Монгольской или Османской империях, которые обычно рассматривались политическими теоретиками раннего Нового времени как примеры восточного деспотизма, противоположного абсолютистской монархии. Многими оспаривается применимость термина «абсолютизм» даже к правлению Ивана Грозного, и византийское слово автократия (или его русская версия, – самодержавие) считается гораздо более подходящим наименованием российской неограниченной монархии, во всяком случае до времени Петра Великого, реформы которого сделали более уместным применение западных терминов в российском контексте. Таким образом, термин абсолютизм потенциально может обладать универсальным смыслом, но он также отсылает и к конкретному историческому явлению. То же самое справедливо и по отношению ко множеству других исторических понятий, таких, как Ренессанс или Просвещение. Мы можем говорить о «ренессансе» в средневековой Японии, но нам сразу будет понятно, что здесь это слово употребляется скорее как метафора.
На мой взгляд, непреодолимого водораздела между семантическими структурами индивидуальных и нарицательных собирательных имен не существует. В зависимости от контекста все эти имена могут значить логически разные вещи. Такая семантическая структура очень типична для словаря социальных и гуманитарных наук. «Исторические» понятия могут иметь универсальный смысл, но при этом они отсылают к индивидуальным историческим явлениям, ограниченным во времени и в пространстве. Даже будучи обозначены общими именами, эти понятия часто функционируют как «полусобственные имена».
Итак, мы разобрались с нарицательными и индивидуальными собирательными именами. Но как быть с именами собственными? Есть ли у них значение? Это противоречило бы теории Милля. Вспомним, что он различает два вида индивидуальных имен (в широком смысле этого слова). Иногда имя состоит из нескольких имен, сочетание которых делает это имя приложимым только к одному-единственному индивиду («первый римский император»). Это индивидуальное имя в узком смысле слова. Такие имена имеют значение, тогда как индивидуальные имена второго типа, или имена собственные, его не имеют. Это, например, такие имена, как Джон, Лондон, Англия. Значение, согласно Миллю, – это совокупность коннотаций, отсылающих к свойствам предметов, обозначаемых этим словом. Но «собственные имена привязаны к самим предметам»[10] и не могут непосредственно «утверждать» какое-либо из их свойств. Известные об индивиде факты, к которым может отсылать имя собственное, могут оказаться как истинными, так и ложными. Поэтому они не являются «неотъемлемой частью» идентичности данного индивида. Иными словами, нарицательные имена имеют как значение, так и референцию (или, в терминах Милля, коннотацию и денотацию), тогда как собственные имена имеют только референцию.
Тем не менее другие философы (начиная с Фреге[11]) убеждены, что все, что мы знаем об индивиде, можно считать значением его имени. Я скорее готов согласиться с ними. Ведь почти невозможно разграничить то, что имя «непосредственно утверждает», и то, что просто «ассоциируется» с ним. То же самое следует сказать и об общих именах. Разве в слове дворянин есть что-то, что «утверждает», например, идею земельной собственности, которая составляет важный аспект нашего понятия дворянство? Самое это слово (nobilitas, noblesse,nobility), во многих европейских языках происходящее от латинского прилагательного nobilis, буквально означает, что люди, к которым оно относится, – это «известные люди» – и ничего больше. Все прочее, что мы считаем значением этого слова, – это ассоциации, определяемые нашим знанием окружающего мира. Так, например, во Франции XV века быть дворянином означало «жить со своих земель и ничего не делать» (vivre de ses terres sans rien faire)[12]. Можно отметить множество способов, с помощью которых чисто лингвистические механизмы (например, лексические и грамматические связи между словами) влияют на формирование значения слова. Тем не менее часть – и я бы сказал, самая существенная часть – значения слова происходит из нашего знания мира, а не «изнутри» языка. Не нужно и говорить о том, что известные – скажем, о социальных группах – факты на поверку могут оказаться ложными. Тем самым они не являются неотъемлемой частью идентичности этих групп. Следует ли из этого, что общие имена социальных групп вообще не имеют значения? А если имеют, то почему надо считать, что известные об индивиде факты, которые могут оказаться ложными, не являются значением его собственного имени?
Итак, собственные имена могут иметь значение. Из этого вовсе не следует, что у них всегда есть значение. Имя «Джон» может само по себе ничего не значить, равно как и имя «Александр» (любимый пример философов). Но полное имя подразумеваемого при этом Александра было «Александр, сын Филиппа, царь македонян», и оно значило очень много. Во многих контекстах, говоря «Александр», мы имеем в виду именно Александра Великого, и «следы» значения его полного имени сохраняются в нашем сообщении. Различие между индивидуальными именами и собственными именами, столь важное для Милля, уже не выглядит столь основополагающим, так как оба вида слов могут иметь значение.
Имена собственные обозначают индивидов разного типа, включая интересующих нас здесь собирательных индивидов. Мы смело можем предположить, что собственные имена собирательных индивидов вполне могут что-то значить. Все эти понятия входят в категорию индивидуальных собирательных имен (напомним, что в схеме Милля имена собственные – часть индивидуальных имен). Так, вопреки доводам Милля, слово «Англия» вовсе не обязательно является лишенным смысла знаком, который нужен только для фиксации референции. Это слово можно считать индивидуальным собирательным именем, логический статус которого не слишком отличается, например, от статуса понятия «буржуазии», хотя грамматический статус этих двух имен различен (собственное собирательное имя в одном случае и индивидуальное собирательное имя в узком смысле слова в другом).
Естественно, принадлежность имени к той или иной грамматической категории важна для его смысла, и значение понятия, отсылающего к группе индивидов и обозначаемого нарицательным именем, в нормальном случае является более «общим», чем значение понятий, обозначаемых именами собственными. Но степень, в какой значение понятия можно считать «общим», также зависит от контекста и от традиции его употребления, прежде всего от устойчивости ассоциации с другими общими понятиями.
Возьмем для примера Генри Томаса Бокля, соотечественника и друга Милля[13]. Для Бокля Англия ни в коем случае не была лишенным значения символом (или «чистым означающим» – rigid designator, если использовать термин Крипке[14]), но одним из важнейших понятий, от которого в значительной мере зависело его понимание истории. Это было возможно благодаря теснейшей связи между именем собственным «Англия» и идеей цивилизации. Понятие «цивилизации» содержало в себе отсылку к Англии, которая виделась как классический случай движения человечества к свободе и благоденствию. Но понятие «цивилизация» в свою очередь входило как часть в боклевскую идею Англии. В результате слово «Англия» могло выступать как синоним слова «цивилизация», точно так же, как для Франсуа Гизо таким синонимом была Франция[15]. Собственные имена этих стран тем самым приобретали общее значение и становились историческими понятиями.
В предыдущем разделе я настаивал на том, что общие имена могут стать полусобственными именами. Теперь я подчеркну, что в свою очередь, если перефразировать Пассерона, имена собственные могут функционировать как «полунарицательные» имена.
Приравнять Англию или Францию к цивилизации вообще – это не просто экстравагантная идея, пришедшая на ум Боклю или Гизо. Эта идея широко разделялась их читателями и многочисленными подражателями – и даже противниками. Идея цивилизации стала устойчиво ассоциироваться с Англией и Францией и в других странах. Так, многие немецкие и русские мыслители середины XIX века осмысляли историческую судьбу своей страны в терминах «особого пути» (Sonderweg), то есть как альтернативу модели, выдвинутой «лидерами» мирового развития – Англией и Францией. Эта последняя модель во многих случаях и обозначалась словом «цивилизация» (в противоположность, например, немецкой или русской «культуре»).
Способность имен собственных выражать универсальные идеи (при этом продолжая отсылать к конкретным историческим индивидам) сделается еще более очевидной, если мы рассмотрим имена таких крупных культурных единиц, какЕвропа, Восточная Европа, Запад, Восток. Существуют блестящие исследования о том, как именно понятия «Восточной Европы» или «Востока» были созданы «умом Просвещения» – как раз в тот же самый период, когда создавались другие «базовые исторические понятия», – чтобы выразить понимание всемирной истории как прогресса от варварства к цивилизации[16]. Ближе к нашему времени, в период «холодной войны», понятие «Запад» (которое существовало задолго до этого) стало центральным в обновленной версии либерального «большого нарратива». Конечно, и «Европа», и «Запад» – это грамматически имена собственные, такие же, как «Англия» и «Франция». Но логически они часто работают как полуобщие имена, хоть и различающиеся по степени обобщения: «Запад» – это нечто более общее, чем «Европа», а «Европа» – более общее, чем «Франция» или «Англия».
Многотомное издание «Базовые исторические понятия» следовало бы дополнить томом, рассматривающим историю таких понятий, как «Англия», «Франция», «Европа», «Восточная Европа», «Запад», «Восток» и так далее. Конечно, не так легко будет выделить эти понятия, обозначаемые именами собственными, но принадлежащие к категории базовых исторических понятий, – но составить список базовых исторических понятий, обозначаемых общими именами, тоже было не так легко. Если главным критерием выделения было то, насколько понятие соотносится с нашей идеей истории (или, точнее, с понятием всемирной истории, как оно сформировалось в «переломное время» и позднее развивалось и обогащалось), тогда, конечно же, приведенные в пример собственные имена должны быть включены в число базовых исторических понятий. Вряд ли можно представить, чтобы «большой нарратив» вообще обошелся без упоминаний народов, стран или регионов, которые, с точки зрения данного нарратива, сыграли решающую роль в истории.
Подводя предварительный итог: каждое имя имеет значение и референцию (или: интенцию и экстенцию, или: коннотацию и денотацию). Значение – это то понятие, на которое указывает слово. Референция – это вещь или группа вещей, которую обозначает это слово. Значение нарицательного имени всегда общее по своей внутренней сути: ведь оно состоит из признаков потенциально не ограниченного количества индивидуальных вещей, которые мы можем подвести под это понятие. Конечно, значение индивидуальных имен может происходить из сочетания общих имен, с помощью которых мы можем «схватывать» индивидуальность соответствующих явлений. Отчасти поэтому значение индивидуальных имен может включать в себя аспекты универсальности. Но даже имена собственные в какой-то степени могут приобретать универсальное значение, если они устойчиво ассоциируются с тем или иным общим понятием.
Если значение потенциально универсально, то референция, напротив, гораздо более конкретна: она состоит из конкретных объектов, и уникальность некоторых из этих объектов для нас значима. Когда мы употребляем термин, мы чаще всего отсылаем одновременно к соответствующему понятию и к определенной категории вещей в мире. Но порой это подразумевает внутреннее логическое противоречие: мы одновременно отсылаем к чему-то абстрактному и универсальному и к чему-то конкретному и историческому. Можно с уверенностью сказать, что большая часть употребляемых нами понятий (по крайней мере большая часть понятий обыденного языка, равно как и терминов социальных и гуманитарных наук) несет на себе следы этого внутреннего противоречия.
Но они несут эти следы в разной степени. Как слово «дворяне», так и слово «дворянство» отсылает к абстрактной и потенциально универсальной идее дворянства как абстрактного имени. Но слово «дворяне» может также быть синонимом слова «дворянство» как собирательного имени. Говорим ли мы «русские дворяне XVIII века» или «русское дворянство XVIII века», мы имеем в виду одну и ту же группу физических индивидов. Тем не менее слово «дворяне» по своей грамматической форме не предполагает идеи коллективной индивидуальности, идеи, которая так устойчиво присутствует в понятии «дворянство» (если это слово употребляется как собирательное имя). Вот почему собирательные имена – предпочтительное языковое средство для выражения идеи коллективного индивида (например, социальной группы), хотя мы можем также обозначать этих индивидов общими и собственными именами.
До сих пор я обсуждал в основном социальную терминологию, имена социальных категорий – потому что эти термины нагляднее всего иллюстрируют идею коллективного индивида. Тем не менее и многие другие базовые исторические понятия имеют аспект собирательного имени. Так, согласно Жану Старобинскому, слово «цивилизация» в XVIII веке стало собирательным именем для многих единичных достижений, таких, как смягчение нравов, прогресс науки или развитие ремесел[17]. Или, как показал анализ, предпринятый Раймондом Уильямсом, слова «промышленность» (industry) и «искусство» (art), которые до середины XVIII века означали качества «умелых» и «искусных» людей, стали собирательными именами для соответствующих совокупностей практик, объектов и институтов[18].
Здесь важно подчеркнуть, что собирательные имена могут отсылать к самым различным наборам конкретных явлений, как статичных, так и динамичных: не только ко множеству вещей, но и ко множеству процессов. В XVIII веке мир, мыслимый в терминах множеств и процессов, вытеснил аристотелевский космос неподвижных вечных сущностей (к этому мы еще вернемся). Возникновение собирательных имен множеств и процессов было одним из самых показательных аспектов интеллектуальной революции «переломного времени»[19]. Но, конечно, они не были изобретением «переломного времени». Способность создавать собирательные понятия и рассматривать совокупности в качестве индивидов – это вообще свойство нашего разума. Но разум тоже имеет историю, и некоторые из его способностей получали преимущественное развитие в ту или иную эпоху. Способность создавать индивидуальные собирательные понятия оказалась очень важна в эпоху Великой французской революции, в конце XVIII и в начале XIX века.
К сказанному о связи между множествами и процессами надо добавить следующее. Важно понимать, что процессы стали рассматриваться как множества и получили собирательные имена, отсылающие к множествам частных изменений. Но еще важнее тот факт, что сама идея процесса была необходимым условием развития идеи множества. Именно такую связь множеств и процессов мы и рассмотрим далее.
Но прежде, чем приступить к этому, нам следует обсудить другой аспект семантической структуры понятий. Понятие может одновременно включать в себя взаимоисключающие гипотезы о строении группы объектов, к которым оно отсылает. Это особенно важно для собирательных (или групповых) понятий, которые служат основой любой классификации, позволяя упорядочить множество индивидуальных случаев.
Недавние исследования лингвистов и психологов показали, что люди образуют категории, одновременно следуя разным видам логики: в частности, логике необходимых и достаточных условий и логике прототипов (когда члены данной категории не обладают никакими общими свойствами, но сгруппированы вокруг прототипов или «хороших примеров» на основании неопределенного «семейного сходства»)[20]. Последняя логика связана главным образом с опытом эмпирического упорядочивания в ментальном пространстве синтетически воспринимаемых объектов, тогда как аристотелевская логика полагается прежде всего на аналитическую интуицию, укорененную в опыте аналитической интерпретации значений слов. Логика необходимых и достаточных условий по сути дедуктивна, тогда как логика прототипа по сути индуктивна. Эмпирическая классификация работает с безымянными предметами, предшествующими языковым категориям, и производит группы объектов, которые не обязаны совпадать с имеющимися языковыми категориями. Вот почему мы часто не имеем общих имен для эмпирических категорий. Эмпирическое упорядочивание предметов, обозначенных собственными именами, производит категории, которые, с точки зрения логики, должны обозначаться собственными собирательными именами.
Хотя обе логики равно укоренены в нашем когнитивном аппарате, пропорция, в которой они сочетаются в мировоззрении, меняется от одной культуры к другой. Изменение их роли в мышлении происходило параллельно формированию современного словаря социальных терминов и формированию индивидуальных собирательных имен.
Теперь надо более детально рассмотреть некоторые из исторических трансформаций, происходивших в семантической структуре индивидуальных собирательных имен, и роль этих трансформаций в развитии западного мышления.
Картина мира средневековья иногда описывается как аристотелевский космос статических сущностей[21]. В рамках данного мировоззрения вещи образовывали устойчивый порядок, поскольку рассматривались как проявления неизменных сущностей, логически предшествующих им. Эссенциализм был типичен для средневекового стиля мышления. Предполагалось, что категории складываются в логически когерентную систему, так что каждая из них может быть определена с помощью указания на «ближайший род» (genus proximus) и «видовое отличие» (differentia specifica).
Тем не менее вопреки торжеству дедуктивного мышления (или скорее вследствие слишком большой привычки к нему) средневековый ум не был достаточно развит для того, чтобы создавать сложные абстрактные понятия вещей и явлений. Средневековая система грамматических категорий, весьма отличающихся от привычных нам, указывает на это интеллектуальное затруднение. Это была система, в которой господствовал глагол, используемый для описания действий конкретных субъектов. Словарь абстрактных категорий оставался в зачаточном состоянии, а существовавшие термины понимались так, что их абстрактное значение смешивалось с их способностью отсылать к конкретным явлениям. Этому соответствовала тенденция средневековой логики не проводить ясного различия между значением и референцией, которые в равной степени покрывались словом significare (обозначать). А в той мере, в какой логики различали их, значение (понимаемое как «сущность») считалось первичным значением (significatum primarium) общих имен, тогда как референция считалась вторичным и косвенным значением (significatum secundarium; significatum suppositum).
Средневековый словарь социально-политических понятий воспроизводит стиль мышления, который являлся одновременно и более дедуктивным, и более конкретным, чем привычный нам. Средневековые термины для человеческих сообществ – imperium (Romanum), communitas (christiana, ecclesiae, regni),regnum (Francorum) и другие[22] – работали как квазисобственные имена, отсылающие к конкретным «историческим индивидам». Поэтому значение этих слов, в принципе объемлющее свойства любых империй, сообществ и так далее, было по необходимости менее общим, чем у «нормального» нарицательного имени. В частности, эти имена крайне неопределенно указывали (если вообще указывали) на онтологический статус обозначаемых ими явлений. Соответственно, эти последние воспринимались синкретично, в соответствии с моделью «политии», которая восходит к древнегреческому понятию полиса. Последнее понятие, парадигматическое для домодерной политической мысли, не поддается переводу на современные языки, потому что оно отсылает одновременно к тому, что мы сейчас различаем как государство и общество (не говоря уже о его экономических, правовых, моральных и религиозных коннотациях)[23]. Неудивительно, что и, например, слово церковь было нормативным термином для того, что мы сейчас называем «обществом», при этом отчетливо указывая не на любое общество, но на конкретное «сообщество христиан», живших в Европе.
Вероятно, в отличие от принятой сегодня точки зрения, средневековые мыслители не замечали несовместимости такого конкретного и синкретического понимания явлений с идеей сущности и с дедуктивным мышлением. Это происходило отчасти потому, что они не проводили четкого различия между значением и референцией, а отчасти потому, что сами сущности часто представлялись синкретически. Так, согласно широко распространенной формуле, восходящей к концу X века, общество состояло из трех сословий (ordines): клириков, воинов и пахарей (oratores, bellatores или pugnatores, laboratores), или даже, как говорил Адальберон, епископ Лаонский, из тех, кто молится, кто воюет и кто возделывает землю (quiorant, pugnant, laborant). Эта терминология состоит из форм, производных от глагола. В совокупности эти три сословия образуют высшее единство – «дом Божий» (domus Dei). Согласно Отто Бруннеру, эти категории были изобретены богословами исключительно для нужд моральной философии и не имели ничего общего с тем, как в действительности средневековые люди думали об обществе (по Бруннеру, они думали о нем в терминах конкретных синкретически воспринятых групп)[24]. Однако Отто Герхарт Эксле убедительно показал, что эта модель предназначалась прежде всего для описания меняющегося средневекового общества.
В согласии с традицией, восходящей к блаженному Августину, эти сословия мыслились не столько как группы людей, сколько как синкретические метафизические субстанции, в которых общественные функции и соответствующие им моральные качества были практически неразличимы. Точно так же и латинское слово «войско» (militia) может означать как группу воинов (milites), так и их служение (servitium), и природу[25]. Таким образом, в средневековом социальном словаре явно просматривается эссенциалистское видение общества. Аналогичным образом слово «дворянство» (nobilitas, noblesse, Adel) понималось в первую очередь как абстрактное имя, обозначающее качество, или сущность, социальной категории, а вовсе не как собирательное имя[26]; а слово «буржуазия» отсылало не столько к классу «буржуа», сколько к правам и привилегиям буржуа, городских жителей. Соответственно, статус лица понимался как его сущность, тем более что индивиды еще до конца не вычленяли себя из тех социальных групп, к которым они принадлежали. Другими словами, индивиды мыслились как логически вторичные по отношению к сословиям.
Несмотря на подъем в позднем средневековье номинализма, настаивавшего на реальном существовании индивидуальных вещей, и несмотря на антиаристотелевский настрой некоторых логиков XVI века (прежде всего Петра Рамуса), в логике раннего Нового времени приверженцы Аристотеля главенствовали по крайней мере до середины XVII века. Только во второй половине XVII века стала появляться эмпирическая индуктивная логика (предвосхищенная Фрэнсисом Бэконом, но не созданная им, потому что Бэкон был слишком зависим от системы аристотелевских категорий), отразившая формирование нового, атомистического взгляда на мир, в рамках которого вещи логически предшествуют категориям. В силу этого категории стали гораздо более проблематичными: их уже нельзя было рассматривать как проявление божественного разума.
Еще в начале XVII века в социальной мысли господствовало средневековое иерархическое видение общества. Напротив, в XVIII веке появилась теория классового общества. Первые признаки такого перехода обозначились еще в середине XVII века. На первый взгляд теория сословий и теория классов структурно очень похожи: в обоих случаях общество делится на ограниченное число социальных групп, определяемых по их социальным функциям. Но это сходство мнимое. Переход от теории сословий к теории классов означал радикальное изменение в логике социальной классификации.
Недавние исследования о возникновении понятия класс показали важные различия логического статуса сословий и классов. Было показано, что в XVII веке словокласс стало пониматься как (а) технический термин, используемый в классификации, и как (б) термин для социальных групп, получаемых в результате индуктивной классификации; тогда как сословия рассматривались как (а) сущности и (б) элементы предустановленного социального порядка[27]. Теория сословного общества соответствовала аристотелевскому космосу, или образу «замкнутого мира» (Александр Койре), рассматриваемого как иерархия идеальных сущностей, увенчанных неким всеобъемлющим родом (все вещи, τά πάντα). В такой вселенной знание мыслилось как предсуществующее познающему субъекту и раскрывающееся в дедуктивном рассуждении, построенном на силлогизмах. Напротив, теория классового общества соответствовала модели «бесконечной вселенной» (по терминологии того же Койре), или атомистическому и номиналистическому миру. В таком мире новое знание происходит из умозаключения, основывающегося на индукции. В замкнутом мире сословия рассматривались как логически предшествующие индивидам. В бесконечной вселенной индивиды стали рассматриваться как логически предшествующие по отношению к классам. Если понятие сущности было ключевой идеей средневекового мышления, то понятие индивида стало ключевой идеей Нового времени.
Такая перемена, произошедшая в результате становления современного научного мировоззрения, в свою очередь была подготовлена изобретением перспективы и революцией в восприятии пространства, начавшейся в ренессансной Италии и достигшей апогея в голландской живописи XVII века. Множество объектов, освобожденных из-под власти сущностей, теперь надо было расположить в рациональном трехмерном ментальном пространстве, которое стало основной системой логических референций. Качественно неоднородное, символически насыщенное и иерархически организованное «средневековое пространство» соответствовало теории общества сословий, рассматриваемого как иерархия сущностей; тогда как пустое пространство бесконечной вселенной потребовало совсем другой логики эмпирического упорядочивания, которая в ходе долгих преобразований произвела на свет новое понимание внутренней структуры категорий.
В XVII и XVIII веке сформировалась также современная система грамматических категорий, в которой главенствовал уже не глагол, но имя существительное. Возникновение основных исторических понятий было частью этого преобразования. Здесь следует отметить два аспекта этой новой системы грамматических категорий. Во-первых, особую роль в ней играют прилагательные, в частности, позволяющие различать разные онтологические уровни (социальный, политический, религиозный и так далее). Во-вторых, наряду с нарицательными именами, отсылающими к категориям объектов (например, дворяне), и абстрактными именами, обозначающими сущности этих категорий (дворянство как абстрактное имя), получают распространение имена процессов (например,цивилизация – слово, которое в большинстве европейских языков означает не только цивилизованное общество, но и процесс его формирования), имена множеств (дворянство в значении собирательного имени) и имена систем отношений (феодализм). Эти типы имен либо вовсе не существовали, либо играли незначительную роль в средневековом языке. В новой понятийной системе, в том числе и в новом словаре социальных и политических категорий, они стали центральными. Так, дворянство – слово, которое в средневековую эпоху означало прежде всего некоторую сущность, теперь по преимуществу стало пониматься как собирательное имя для группы индивидов. А новое понятиерабочего класса, или пролетариата, ставшее в XIX веке одним из главных понятий общественной мысли, представляло собой собирательное имя в чистом виде, а отнюдь не абстрактное имя сущности.
В XVII и XVIII веке также возникла новая объектно-ориентированная логика, делающая упор на эмпирическом подходе к проблеме категорий. Различие между значением и референцией, четко установленное в «Логике Пор-Рояля» (1662), весьма способствовало освобождению вещей от власти сущностей. Природные и социальные явления в равной мере предстали в виде множеств, подлежавших эмпирической классификации, будь то множество атомов или множество индивидов. Идея множества была логически неизбежным следствием идеи индивида. С распадом аристотелевского космоса сущности утратили способность упорядочивать мир вещей. В бесконечном пустом пространстве индивидуальные вещи могли быть сгруппированы только эмпирически, причем происхождение этих групп могло быть понято только исходя из истории индивидуальных процессов их формирования. Идея индивида предполагала идею процесса. Индивидуальные собирательные имена, отсылающие к исторически возникшим множествам, состоящим из индивидов, стали естественным языковым выражением нового способа мышления.
На XVIII и начало XIX века приходится настоящий бум в области теории классификации. Наука этого периода была во многом подчинена задаче эмпирического упорядочения вещей, высвободившихся из-под власти сущностей. Новая теория классификации была в значительной мере укоренена в интеллектуальном опыте тех наук, которые получили известность как классификационные: биологии, зоологии, минералогии и так далее. Элементы новой теории легко обнаружить в трудах таких естествоиспытателей, как Бюффон, который поставил под вопрос жесткое и безусловное разграничение классов растений или животных. Идея жестких разделительных линий между классами – фундаментальная идея аристотелевской логики. Согласно принципу необходимых и достаточных условий, объект может либо принадлежать к данной категории, либо не принадлежать к ней; и все предметы, включенные в ту или иную категорию, имеют равные права на членство в ней. Бросая вызов этому воззрению, Бюффон писал:
Природа… переходит от одного вида к другому, и часто даже от одного рода к другому, благодаря незаметным различиям; поэтому существует огромное число промежуточных видов и двусмысленных предметов, которые мы не знаем, куда отнести[28].
Другими словами, категорию лучше всего представляют «хорошие примеры», но она может также включать неопределенные, промежуточные случаи. Это явно предвосхищает прототипическую теорию классификации.
В то же время философы XVIII и начала XIX века, по большей части под влиянием Джона Локка, стали интересоваться языком и, в частности, многообразием лингвистических механизмов, которые влияют на формирование категорий. Философский анализ повседневного языка, предложенный Томасом Ридом, был особенно важен для дальнейшего формирования интереса к этой проблеме. Идея, что слова – это не имена сущностей, что «роды и виды – всего лишь произвольные создания человеческого ума»[29] и что значение слов сформировалось исторически в процессе развития языка, была фундаментальной для этого нового подхода. Это привело к возникновению теории транзитивного использования слов, согласно которой значение понятия невозможно определить в терминах необходимых и достаточных условий, потому что исторически значение имени сформировалось таким образом, что оно стало отсылать к различным группам вещей, у которых нет ни одного общего свойства.
В обоих случаях идея истории была жизненно важной для новых подходов к классификации. Эти подходы предполагали историческое развитие и видов, и категорий языка. Как заметил Дьюгальд Стюарт в связи с анализом значения слова «красота»:
Вместо поиска общей идеи или сущности, обозначаемой словом Красота, которая бы относилась к цветам, формам, звукам, сочинениям в стихах и прозе, математическим теоремам и моральным качествам, наше внимание направляется к естественной истории человеческого разума и к естественному прогрессу в использовании речи[30].
Мир стал рассматриваться не как предустановленная система категорий, но как всеобщий процесс становления, как множество исторически сформировавшихся «живых вещей», которые наш разум воспроизводит в форме исторически сложившихся понятий.
В 1840 году, на излете «переломного времени», новая теория классификации, основанная на достижениях «классификаторских наук» и философии языка, была систематически разработана в трудах Уильяма Хьюэлла. Хьюэлл писал:
Хотя применительно к естественной группе объектов определение не может использоваться как регулирующий принцип, классы от этого не становятся аморфными, лишенными какого-либо принципа единства или основания. Класс всегда устойчиво зафиксирован, хотя и не ограничен точно; он дан, хотя и не очерчен; он определен не ограничительной линией, охватывающей его снаружи, но центральной точкой внутри его; и важно не то, что из этого класса строго исключается, но что в него несомненно включается; важен пример, а не правило – одним словом, вместо Определения мы здесь руководствуемся Типом[31].
Перед нами яркая формулировка теории прототипа. Хьюэлл говорил об историческом развитии, которое производит классы с размытыми границами, но имеющие общие истоки. Подход Хьюэлла к философии науки был во многих отношениях продолжением революции, связанной с формированием историзма. Он сложился под влиянием немецкой интеллектуальной традиции и был во многом параллелен открытиям немецкой исторической школы. Для исторически возникших категорий не так важны «необходимые и достаточные условия» и другие надуманные принципы схоластики. Полвека спустя Ницше сформулировал эту мысль в свойственной ему афористической форме: «То, что имеет историю, ускользает от определения»[32]. Все классы вещей, будь то минералы, растения, языки или нации, – это всего лишь исторически сложившиеся явления. Жизнь, как природная, так и культурная, стала рассматриваться как процесс исторического развития. Не случайно классификационные науки в то время назывались также «естественной историей». Идея истории, понятой как всемогущая сила, которая несет в себе причину собственного развития, была изобретена в XVIII веке в значительной мере для того, чтобы объяснить возникновение эмпирических категорий. История – это способ существования мира, естественного или социального, – таким был главный тезис осуществленной историзмом интеллектуальной революции.
Для полноты картины нам следует вернуться к одной из основных идей Фридриха Мейнеке, одного из тех историков, которые в полной мере оценили значение историзма для формирования современного мировоззрения. Мейнеке писал:
«Способы мышления, делающие упор на идеях развития и индивидуальности, тесно взаимосвязаны. Сущность индивидуальности, будь то отдельного человека или идеальной или реальной общности, проявляется исключительно в развитии»[33].
Если мы теперь вновь обратимся к индивидуальным собирательным именам, мы лучше поймем проблему: интеллектуальная революция, связанная с рождением историзма, способствовала возникновению не только идеи об историческом характере окружающих нас явлений, но так же и представлению об их уникальном характере. Таким образом, индивидуальные собирательные имена могут рассматриваться как важнейший инструмент мысли XVIII века.
Небезынтересно сравнить проведенный анализ с предложенным Ханной Арендт пониманием того, как возникла современная идея истории. Согласно Арендт, «современное понимание “процесса”, применимое и к природе, и к истории, отделяет эпоху современности от прошлого гораздо более резко, чем любая другая идея». Арендт продолжает:
Понятие процесса подразумевает, что конкретное и общее, единичная вещь или событие и универсальное значение идут рука об руку. Процесс, который делает осмысленным все то, что вовлечено в него, тем самым приобретает монополию на универсальность и значимость[34].
С точки зрения Арендт, формирование идеи истории ведет непосредственно к философии Гегеля, который пытался диалектически преодолеть оппозицию между всеобщим и особенным, увиденными как аспекты единого процесса развития. Однако это отнюдь не была единственная проблема, которую историзм помог решить.
Мейнеке был совершенно прав, когда отмечал не только немецкие, но также итальянские, английские и французские корни революции, связанной с рождением историзма. На самом деле очень многие привычные оппозиции, унаследованные из мысли XIX века, затемняют для нас смысл этой революции. Прежде всего это противопоставление «переломного времени» конца XVIII –начала XIX века и «научной революции» XVII и начала XVIII века. Эта хронология, основанная прежде всего на фактах немецкой интеллектуальной истории, отделяет возникновение базовых исторических понятий от рождения современной науки. Она мешает нам понять влияние атомистического мировоззрения, возникшего в XVII веке, на формирование идеи истории, каковую я считаю логически неизбежным принципом объяснения атомистического мира.
Другая оппозиция – противопоставление «немецкого» историзма и «французского» просвещения, иначе говоря, романтизма и Просвещения. При таком противопоставлении историзм начинает рассматриваться как глубоко немецкое и романтическое явление, противостоящее Просвещению. Это не было характерно для XVIII века, когда идея истории сформировалась в рамках культуры Просвещения. Всеобщее и особенное тогда еще не были разделены непреодолимым разрывом, столь типичным для интеллектуальной культуры конца XIX века. Не случайно Козеллек говорит об универсальном значении индивидуальных собирательных имен, что является бессмыслицей в рамках этой оппозиции. Наоборот, как мы уже убедились, универсальное значение и отсылка к конкретным явлениям не исключают друг друга в нашем мышлении, так что до некоторой степени индивидуальные собирательные имена могут приобретать универсальное значение. Именно это и было характерно для интеллектуальной культуры Просвещения. Когда возникла современная идея истории, свойственный историзму акцент на индивидуальности еще не противопоставлялся универсалистским тенденциям рационализма.
Наконец, третья унаследованная оппозиция – это оппозиция природы и общества, рассматриваемых как две области опыта, имеющие противоположные логические структуры. Природа мыслится как область, где работают универсальные законы, тогда как история воспринимается как собрание индивидуальных фактов. Но на самом деле до середины XIX века противопоставление природы как области формального единообразия и культуры как прибежища индивидуальности, свойственное неокантианской философии конца XIX – начала XX века, еще не было типичным.
Возвращаясь к индивидуальным собирательным именам, которые были важнейшим интеллектуальным инструментом осуществленной Просвещением революции в представлениях об истории, я считаю возможным предположить, что они отразили своего рода равновесие между двумя равно фундаментальными принципами нашего мышления, а именно: абстрактным универсальным значением и отсылкой к частным случаям, иначе говоря, между логикой нарицательных имен и логикой собственных имен. Предположительно наш интеллект построен таким образом, что мы всегда мыслим, опираясь на оба эти принципа, так что разграничить всеобщее и особенное мы можем только аналитически. Поэтому мы чаще всего мыслим противоречиво, следуя принципам обеих логик одновременно.
Итак, индивидуальные собирательные имена – это один из главных инструментов мышления. Они всегда существовали и всегда будут существовать. Тем не менее роль, которую они играют в той или иной конкретной системе мышления, может существенно варьироваться. В рамках двуполярной семантической структуры «значения» и «референции» можно сделать акцент либо на значении, либо на референции, а значит, либо на логику имен нарицательных, либо на логику имен собственных. Как мы уже убедились, средневековое мышление отличалось особым сочетанием универсализма и партикуляризма. Разрыв между этими началами преодолевался с помощью метафорического мышления, что облегчалось синкретическим пониманием как сущностей, так и индивидуальных явлений. Аналитические и эмпирические процедуры классификации не были типичными для этого стиля мышления. Средневековому мышлению были не очень нужны индивидуальные собирательные имена, хотя они, конечно, не были ему совершенно чужды. Напротив, с рождением атомистической вселенной пришло время индивидуальных собирательных имен, поскольку они могли являться инструментом классификации и в равной мере подходили для выражения универсального значения и подчеркивания уникальности исторических явлений.
Но не так уж легко было поддерживать это равновесие между универсальным и частным. Ситуация была вполне двусмысленной. С одной стороны, становление стиля мышления, ориентирующегося на будущее, способствовало усилению внимания к универсальным аспектам исторических понятий. С другой стороны, дальнейшая разработка прототипической теории классификации могла привести к созданию картины мира, состоящего из индивидуальных явлений, которые никак не определимы в универсальных терминах. Это могло создать опасность для проекта либеральной демократии, который формировался в «переломное время» и следующие за ним десятилетия.
Сочетание индивидуализма и эмпиризма с универсализмом и ориентированным на будущее мышлением создало такой взгляд на мир, в котором либеральная демократия выглядела как наиболее логическое решение проблемы общественной организации. Либерализм невозможен без «абстрактных индивидов», а значит, без атомарного видения мира. Но либерализм был бы так же невозможен без универсальных ценностей и истин, а значит, без теории классификации, которая не сводит собирательные понятия к собственным именам. Дальнейшая атомизация нашей картины мира и смещение логического равновесия в сторону логики собственных имен могли привести к разрушению универсализма и подъему партикуляризма.
Теория Хьюэлла – маргинальный, но показательный случай, позволяющий понять, в чем тут была опасность. Хьюэлл был консерватором, решившимся сделать радикальные логические выводы из опыта современной ему науки с целью восстановить религиозное мировоззрение. Идея не поддающихся определению классов служила для него аргументом в пользу гипотезы, что они возникли из архетипов божественного разума. Мышление Хьюэлла было по своей сути атомистическим. Но понятие типов, которое он пытался поставить в центр естественных наук, носило черты сходства с органицистской метафорой мира. Вместе с тем мир органических единств, обозначаемых именами собственными, вовсе не был тем миром, в котором либеральная демократия может выступать как наиболее естественная форма организации общества. Консервативная критика Просвещения во многом исходила именно из этой картины мира. Опасность теории прототипов avant la lettre состояла в том, что она исследовала органицистские структуры, стоящие за атомизированной вселенной. Хьюэлл довел теорию эмпирической классификации до того предела, где она грозила подорвать интеллектуальные основы проекта либеральной демократии.
Поэтому общественная мысль XIX века должна была заново обосновать значение общих имен, при этом не отказываясь от идеи индивидуального характера реальности. Джон Стюарт Милль стал центральной фигурой этого нового интеллектуального проекта. В своей «Системе логики», вышедшей в 1843 году, он предложил теорию классификации, которая учитывала прототипические эффекты, но объявляла их вспомогательным инструментом классификации. Теория Милля в значительной степени опиралась на теорию Хьюэлла. Но Милль переосмыслил ее, элиминировав ее радикальные консервативные импликации. Для Милля тот факт, что некоторые категории в действительности структурированы вокруг прототипов, вовсе не означает, что анализ свойств классифицируемых объектов не играет роли в процессе эмпирической классификации. Мы можем воспринимать объект как целое, но можем и описывать его как набор свойств. Правда, эти свойства являются не необходимыми, а только вероятными для членов этой категории[35]. Эта позиция в позднейших дискуссиях о человеческой категоризации получила название пробабилизма. Благодаря усилиям Милля атомизм был благополучно дополнен номинализмом, который допускал возможность установить универсальные истины об атомарном мире. Интересен заговор молчания вокруг имени и теорий Хьюэлла, которые были основательно забыты до конца XX века[36]. Нынешние сторонники теории прототипов часто даже не догадываются о своем предшественнике из ранней викторианской эпохи.
Размышления Милля оказали важнейшее стабилизирующее воздействие на развитие логических теорий в XIX веке и, шире, современного стиля мышления. Но за это пришлось заплатить свою цену. Эксперименты с логикой собственных имен были вытеснены на интеллектуальную периферию. В итоге, вместо того, чтобы признаваться моментом синтеза и продуктивного напряжения мысли, партикуляризм стал основой антипросвещенческого историзма второй половины XIX века и националистических идеологий XX века. Акцент на «индивидуальности» индивидуальных собирательных имен вместе с органицистским пренебрежением к их классификационной функции стал типичным для радикальных консерваторов, таких, как Карл Шмитт, и для основателя «истории понятий» Отто Бруннера, чье теория «относительно универсальных типических понятий» (relativ allgemeine Typenbegriffe) была версией идеи индивидуальных собирательных имен[37].
Вернемся к нынешним интеллектуальным трансформациям. Не думаю, что общественные и политические понятия могут перестать быть индивидуальными собирательными именами. Эти имена отнюдь не были изобретением «переломного времени», хотя они стали центральными для западной мысли в результате интеллектуальной революции, связанной с рождением историзма. То, что может произойти, это изменение их роли в мышлении и их семантических структур. Иными словами, может измениться баланс между универсалистскими и партикуляристскими тенденциями нашего мышления. Моя гипотеза состоит в том, что после крушения «больших нарративов» и кризиса ориентированного на будущее мышления в современной культуре происходит «исторический поворот». Он хорошо виден в меняющихся методах и подходах социальных и гуманитарных наук, как это, в частности, показали Терренс МакДональд и его коллеги[38]. Еще более он очевиден в подъеме исторической памяти, в индустрии наследия, политике памяти и «мемориальных войнах», которые стали неотъемлемой приметой нынешнего политического и интеллектуального климата[39].
Традиционные политические идеологии по большей части основывались на той или иной версии всемирной истории. В наши дни, когда идеологии уходят в прошлое, а «господствующие нарративы» переживают кризис, современная политика очень во многом зависит от прошлого, но от «нового прошлого», точнее, от прошлого, структуры которого претерпевают значительные изменения. На кону идеологических битв XIX и XX века стояли прежде всего концепции истории, будь то всемирной или национальной, поскольку понимание второй зависело от интерпретации первой. Но, конечно, случались и конфликты между странами вокруг конкретных эпизодов прошлого. Нынешняя историческая политика в основном связана с такими конфликтами. По окончании «холодной войны» битвы господствующих нарративов явно отошли в прошлое. На авансцену вышли обвинения нациями друг друга в совершенных в прошлом злодеяниях.
Сегодня предпринимаются попытки (особенно в Восточной Европе, которая проходит через запоздалый процесс формирования национальных государств) воссоздать национальные нарративы. Но написание нового «национального романа» (по выражению Пьера Нора) в начале XXI века – интеллектуально сомнительное занятие прежде всего потому, что «классические» национальные нарративы XIX века предполагали логическую рамку всемирной истории, независимо от того, рассматривалась ли история той или иной страны как классическое проявление магистрального пути истории (как это было во Франции и Англии) или, напротив, как альтернатива по отношению к нему (как это было в Германии и России). Нынешнее прошлое, распавшееся на осколки из-за краха будущего, с трудом поддается описанию в терминах национальных нарративов. Или точнее, прошлое может существовать теперь только как лабиринт «мест памяти» или как каталог национальных травм. Вот почему некоторые исследователи говорят об «элитах без истории», которые сейчас управляют восточноевропейскими странами, включая Россию[40]. Возможно, точнее было бы сказать, что это элиты, лишенные собственного видения истории, но с готовностью эксплуатирующие фрагментарные знания о прошлом. Восточная Европа – это просто крайний случай более широкой трансформации. Другими словами, в современной мысли происходит исторический поворот после смерти «всемирной истории».
Главными участниками этих конфликтов становятся общности, обозначаемые индивидуальными собирательными именами. Однако, по-видимому, способы использования индивидуальных собирательных имен в наши дни претерпевают изменения. Как мы установили, существуют различные типы этих имен. Те из них, которые связаны с классовым видением общества, отчасти утратили свое значение. «Буржуазия» и «пролетариат» больше не являются категориями актуальной политической мысли. Напротив, понятия наций или этнических и религиозных групп становятся важными, если не центральными. Несмотря на героические усилия социологов и антропологов, пытающихся деконструировать эти понятия, они чаще всего воспринимаются как примордиальные единства в соответствии с органической метафорой мира. Но по своей семантической структуре имена социальных групп более нарицательные и менее собственные, чем имена стран или наций. В самом деле социальные группы обозначаются нарицательными именами, тогда как нации-государства носят имена собственные. Мы знаем, что грамматическая характеристика имени не единственный фактор, определяющий его значение. Тем не менее это важный фактор.
«Типичная» пропорция, в которой элементы собственного имени и элементы нарицательного имени соединяются в индивидуальных собирательных именах, в наши дни постепенно меняется. Возьмем, к примеру, понятие Европа, которое выражает, возможно, наиболее амбициозный из имеющихся сегодня проектов будущего. Это собственное имя. Тридцать лет назад основные проекты будущего,коммунизм и демократия, обозначались «более нарицательными» именами. Но это понятие, Европа, несет в себе и более общий компонент, потому что оно может выступать синонимом цивилизации, точно так же, как и понятие Запад, хотя это последнее является более «общим» понятием, чем Европа. В наши дни получилось так, что понятие Запад постепенно расщепляется на два более конкретных понятия: Европа и США. Значение этих понятий все больше раскрывается уже не через отсылку к универсальной идее цивилизации, но через отсылку к индивидуальным процессам формирования этих общностей.
Если даже те индивидуальные собирательные имена, которые ассоциируются с идеей «магистрального пути развития цивилизации», теперь становятся «более собственными» именами, неудивительно, что то же самое происходит и с именами других общностей. Интересный пример здесь – путинская Россия. Понятиесуверенной демократии, служившее на протяжении нескольких лет ее официальным самоописанием, отразило поиск более «собственного» имени, чем имя демократия, которое, наряду с универсальным значением, содержит отсылку к одной части мира – к Западу. Понятие суверенной демократии было создано, чтобы подчеркнуть отличие России от Запада внутри широко понимаемой категории «демократических стран». Поучительно сравнить это понятие с широко употреблявшейся применительно к СССР формулой «первая страна социализма». Формально эти два выражения выглядят похоже: они подводят понятие России/СССР под то или иное родовое имя и указывают на его специфическое отличие в рамках этого рода. Но логический статус, который они приписывали определяемой стране, был весьма различен. Быть первой страной социализма – означало вести человечество по общему пути к счастливому будущему. В этом понятии универсалистский компонент был очень силен. А быть суверенной демократией – это значит просто быть отличной от других демократией, при том что эта формула ничего не говорит о том, в чем именно ее отличие заключается. Эта формула ближе к имени собственному.
Часто говорят, что современные общества гораздо более сложны, чем общества прошлого. Предполагается, что сложность ведет к их фрагментации и к невозможности использовать общие понятия для их описания. Это может быть правдой, так что фрагментация нашего словаря и рост значения имен собственных можно в какой-то мере считать результатом фрагментирования общества. Но можно понять этот аргумент и в другом смысле. Общество XIX века, даже если оно было менее сложным, чем наше, все же было гораздо сложнее своего собственного образа, запечатленного в основных исторических понятиях. Историки прекрасно знают, что их терминология упрощает реальность и что, в частности, основные исторические понятия не слишком приспособлены для описания «того, что в действительности было». Эти понятия были созданы в совершенно других целях. Их главным и принципиальным назначением было формулировать проекты будущего. Сейчас эти понятия утрачивают свою привлекательность в силу исчерпанности соответствующих проектов. Область опыта начинает преобладать над горизонтом ожиданий. В свете этого нового опыта сложность настоящего становится более очевидной, чем когда бы то ни было раньше. Мир кажется нам более фрагментарным из-за фрагментации нашего собственного мировоззрения.
Но я не думаю, что мы возвращаемся к домодерным формам мышления. Напротив, мы сталкиваемся с новым сдвигом в сторону атомизации нашего мировоззрения и кризисом мышления в терминах универсальных ценностей. В условиях упадка ориентированных на будущее универсалистских идеологий, кризиса господствующих нарративов и подъема памяти наблюдается тенденция к смещению логического баланса в сторону логики собственных имен. Индивидуальные собирательные имена утрачивают связь с идеей всемирной истории, которая придавала им универсальное значение, и становятся более «индивидуальными», чем когда-либо после «переломного времени».
Авторизованный перевод с английского Александра Маркова
[1] Перевод сделан с английского оригинала, опубликованного в: Contributions to the History of Concepts. 2011. Vol. 6. № 1. Р. 37–62.
[2] Brunner O., Conze W., Koselleck R. (Hrsg.). Geschichtliche Grundbegriffe: Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland. Stuttgart, 1972–1993. Здесь и далее цитируется как GG.
[3] Koselleck R. Historie/Geschichte // GG. Bd. 2. S. 649–653; Koselleck R., Conze W., et al. Staat und Souveränität // GG. Bd. 6. S. 2.
[4] Koselleck R. Vergangene Zukunft: Zur Semantik geschichtlicher Zeiten. Frankfurt am Main, 1979.
[5] Hartog F. Régimes d’historicité: Présentisme et expériences du temps. Paris, 2003.
[6] Хапаева Д. Герцоги республики в эпоху переводов. Гуманитарные науки и революция понятий. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 214–217.
[7] Sebastian J.F., Fuentes J.F. Conceptual History, Memory, and Identity: An Interview with Reinhart Koselleck // Contributions to the History of Concepts. 2006. Vol. 1. № 2. P. 119–120. Интересно, что Козеллек в интервью скептически отзывается об этой идее.
[8] Mill J.S. A System of Logic. London, 1843. Vol. 1. P. 33–34.
[9] См.: Weber M. Die «Objektivität» sozialwissenschaftlicher und sozialpolitischer Erkenntnis // Idem. Gesammelte Aufsätze zur Wissenschaftslehre. Tübingen, 1968. S. 190–191; Passeron J.-C. Le raisonnement sociologique: L’espace nonpopperien du raisonnement naturel. Paris, 1991. P. 60–61. Подробнее см.: Koposov N. De l’imagination historique. Paris, 2009. P. 183–184.
[10] Mill J.S. Op. cit. Vol. 1. P. 40.
[11] Frege G. Über Sinn und Bedeutung // Zeitschrift für Philosophie und philosophische Kritik. 1892. Bd. 100. S. 25–50.
[12] Mourier J. Nobilitas, quid est? Un procès à Tain-l’Hermitage en 1408 // Bibliothèque de l’Ecole des Chartes. 1984. Vol. 142. № 2. P. 255–269.
[13] Buckle H.T. History of Civilization in England. London, 1857–1861. P. 1–2.
[14] Kripke S. Naming and Necessity. Oxford, 1980. P. 48.
[15] Guizot F. Histoire de la civilisation en France. Paris, 1828–1832. P. 1–6.
[16] Said E.W. Orientalism. New York, 1977; Wolff L. Inventing Eastern Europe: The Map of Civilization on the Mind of the Enlightenment. Stanford, 1994.
[17] Starobinski J. Le mot civilization // Idem. Le remède dans le mal. Paris, 1989.
[18] Williams R. Culture and Society: 1780–1950. New York, 1983. P. xiii, xv.
[19] См.: Koposov N. De l’imagination historique. P. 135–136; Idem. The Logic of Democracy // Le Banquet. 2010. Vol. 27. P. 101–121.
[20] Rosch E. Human Categorization // Idem. Studies in Cross-Cultural Psychology.London, 1977. P. 1–49; Idem. Principles of Categorization // Idem. Cognition and Categorization. Hillsdale, 1978. P. 28–48; Lakoff G. Women, Fire, and Dangerous Things: What Categories Reveal about the Mind. Chicago, 1987; и другие, библиография здесь велика.
[21] Koyré A. Du monde clos à l’univers infini. Paris, 1973.
[22] (Римская) империя, (христианское, церковное, королевское) сообщество, королевство (франков).
[23] Riedel M. Gesellschaft , bürgerliche // GG. Bd. 2. S. 719–800.
[24] Brunner O. Land und Herrschaft: Grundfragen der territorialen Verfassungsgeschichte Südostdeutschlands im Mittelalter. Brunn, 1943. S. 456, 460.
[25] Ibid.
[26] Conze W. Adel, Aristokratie // GG. Bd. 1. S. 6.
[27] Clouatre D.L. The Concept of Class in French Culture Prior to the Revolution // Journal of the History of Ideas. 1984. Vol. 45. № 2. P. 219–244; Piguet M.-F. Classe: Histoire du mot et genèse du concept des Physiocrates aux Historiens de la Restauration. Lyon, 1996; Oexle O.-G., Conze W., Walther R. Stand, Klasse // GG. Bd. 6. S. 155–284.
[28] Buffon G.L. De la manière d’étudier et de traiter l’histoire naturelle // Oeuvres complètes. Paris, 1835. Vol. 1. P. 44.
[29] Stewart D. Elements of the Philosophy of the Human Mind. London, 1818. Vol. 1. P. 216.
[30] Ibid. P. 342–343.
[31] Whewell W. The Philosophy of the Inductive Sciences. London, 1847. Vol. 1. P. 494.
[32] Другой вариант перевода этой фразы из работы «К генеалогии морали»: «Только то, что не имеет истории, может быть определено». – Примеч. перев.
[33] Meinecke F. Die Entstehung des Historismus. München, 1965. S. 5.
[34] Arendt H. The Concept of History: Ancient and Modern in Between Past and Future // Idem. Eight Exercises in Political Thought. New York, 1968. P. 63, 64.
[35] Mill J.S. Op. cit. Vol. 2. P. 314.
[36] Wettersten J. Whewell’s Critics: Have They Prevented Him from Doing Good?Amsterdam, 2005.
[37] Brunner O. Op. cit. S. 129.
[38] McDonald T.J. Introduction // Idem. The Historic Turn in the Human Sciences. Ann Arbor, 1996. P. 1.
[39] Nora P. (Ed.). Lieux de mémoire. Vols. 1–7. Paris, 1984–1992.
[40] Cohen S.J. Politics without a Past: The Absence of History in Postcommunist Nationalism. Durham, 1999. P. 4–7.