Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2014
Андрей
Александрович Захаров (р. 1961) – редактор
журнала «Неприкосновенный запас», автор книг «“Спящий институт”: федерализм в
современной России и в мире» (2012) и «Унитарная федерация» (2008).
Выбирайте не ту форму правления, которая кажется
лучшей, а ту, которая сможет выжить.
Симон
Боливар
Как известно, Латинская
Америка является родиной нескольких старейших мировых федераций, образовавшихся
на развалинах испанских и португальских владений в Новом свете. Аргентина,
Бразилия, Венесуэла, Мексика отличаются тем, что это весьма обширные и
многонаселенные государства, для правовых систем которых сочетание
самоуправления и разделенного правления изначально казалось вполне естественным[1]. Обозревая общую панораму федералистских
начинаний на этом континенте, можно выделить несколько основных черт,
отличающих латиноамериканский федерализм.
Увлечение, лишенное
смысла
Во-первых, конституции
федеративных государств Южной Америки испытали на себе сильнейшее воздействие
Конституции Соединенных Штатов. Наряду с такими основами государственности, как
сильное президентство или разделение властей, новорожденные республики Нового
света пытались пересаживать на свою почву и федерализм. Это заимствование
зачастую производилось в режиме copy–past, то есть «в пакете» с
прочими достижениями американской политико-правовой мысли и без вдумчивого
учета особенностей местного политического ландшафта. О весьма легковесном
отношении местных элит к федералистским экспериментам свидетельствует тот факт,
что на начальном этапе своей истории, в XIX столетии, причастностью к ним
отметились почти все латиноамериканские страны, за исключением Перу и
Боливии. Так, Колумбия на протяжении тридцати лет до 1886 года была
федеративным государством; в Чили сразу после завоевания независимости также
избрали эту модель; созданная Симоном Боливаром
федерация «Великой Колумбии» объединяла Колумбию, Венесуэлу и Эквадор до 1830
года; наконец, миниатюрные республики Центральной Америки сосуществовали в
рамках федеративного союза до 1838 года. Ни в какой другой части света
федерализация не носила столь массового характера. Это обстоятельство, кстати,
позволяет некоторым специалистам говорить о том, что для Латинской Америки
федерализм стал «всеобщим провалом»[2].
Во-вторых, несмотря на
то, что сутью федеративной идеи выступает последовательное рассредоточение власти,
в Латинской Америке федеральное устройство ни малейшим образом не
препятствовало регулярному утверждению и продолжительному правлению
диктаторских режимов. В результате федерализм на протяжении длительных периодов
оставался здесь мертвой буквой, прикрывавшей безраздельное господство
«национальных лидеров». Ярким примером сказанному может служить
тридцатипятилетняя диктатура Порфирио Диаса, жестко управлявшего Мексикой с 1876-го по 1911 год,
не отменяя ее федералистской Конституции 1857 года. У этого государственного
деятеля было множество предшественников и продолжателей, правивших, правда, не
так долго. Интересно то, что в этом странном сочетании даже не видели особого
противоречия: так получилось с легкой руки самого Боливара, который, энергично
пропагандируя федеративный, или как минимум конфедеративный, союз всех молодых
наций Латинской Америки, никогда не скрывал собственного тяготения к абсолютной
и единоличной власти. В 1821 году, когда креолы Верхнего Перу
(ныне Боливия) решили учредить собственное государство и попросили Освободителя
написать для него конституцию, он создал документ, предусматривавший не только
пожизненное президентство с широчайшими полномочиями, но также и право
президента назначать себе преемника, в качестве которого выступал избранный им
вице-президент[3].
Более того, считая собственную наработку едва ли не идеальной для всей
испанской Америки, Боливар в 1826 году навязал ее и федерации «Великой
Колумбии»[4].
Не удивительно, что добровольный союз венесуэльцев, колумбийцев и эквадорцев
довольно скоро развалился: монархический порядок и
федеративное устройство плохо уживаются друг с другом.
В-третьих, главной
причиной, позволявшей авторитаризму по-соседски уживаться с федерализмом, не
утруждаясь его упразднением, было то, что со второй половины XIX столетия элиты континента
повсеместно предпочитали центрированную модель, отличавшуюся мощным дисбалансом
властных полномочий и компетенций в пользу столичного чиновничества. Заимствуя
североамериканские образцы и копируя идею сильной центральной власти, здешние
«отцы-основатели» пренебрегали укреплением составных частей федерации, как
будто бы не замечая того, что в США за ними резервировались все полномочия, не
закрепленные за федеральным центром напрямую. Конституционная немощь составных
частей местных федераций была обусловлена тем, что в бывших испанских и
португальских владениях «политико-географическая основа была
по сути не федеральной: здесь отсутствовало регионально сконцентрированное
разнообразие, с которым могли бы идентифицировать себя жители соответствующих
провинций и штатов»[5].
Такое положение вещей
сохранялось довольно долго, поскольку на становление самосознания и ощущения
собственной самобытности новорожденным республикам потребовались десятилетия.
Впрочем, даже в тех случаях, где регионально сконцентрированное разнообразие
изначально имелось, оно зачастую вредило федеративному единству. Например,
Панаму, некогда «суверенный штат» колумбийской федерации, отделенный от
основного массива страны непроходимыми джунглями и связанный с центром только
морскими коммуникациями, столь явная особость подтолкнула не к упрочению своего
«специального статуса», а к провозглашению, в конце концов, независимости.
В-четвертых, в отличие
от англосаксонских и некоторых европейских аналогов, федерации Латинской
Америки не демонстрировали однозначно позитивной корреляции между демократией и
федерализмом. Их опыт говорил скорее о том, что федеративный образ правления
способен не столько укреплять, сколько расшатывать демократические устои. Уже
на ранних этапах независимости, как и на протяжении всего XIX века, федеральное устройство
латиноамериканских республик оборачивалось засильем caudillos, региональных
диктаторов, сосредоточивавших в своих руках политические и экономические рычаги
управления конкретными территориями. Устанавливаемые ими локальные режимы не
имели ничего общего с демократическими порядками[6].
В свою очередь
центральная власть, борясь с этой вечной напастью и желая противопоставить
могуществу caudillos
собственный авторитет, всячески укрепляла централистские тенденции,
перетолковывая федерализм в унитарном духе. Так, одна из статей революционной
Конституции Мексики 1917 года позволяла сенату страны при определенных условиях
распускать конституционные органы власти в провинциях. Казалось
бы, обычный инструмент федерального вмешательства, но в Мехико явно злоупотребляли
им, поскольку с 1918-го по 1948 год это право использовалось 45 раз[7]. Мексиканский случай, кстати, прекрасно
иллюстрирует увлечение латиноамериканского государственно-правового сознания
так называемыми «исключительными режимами», предполагающими временное усыпление
конституции и введение, по усмотрению высших должностных лиц, особого, то есть
неконституционного, порядка управления страной. Именно популярностью
такого рода обыкновений обусловлено следующее обстоятельство:
«Латиноамериканские
конституции были чрезвычайно хрупкими документами: с обретения независимости до
конца XIX
столетия в шестнадцати странах испанской Америки было принято 103 конституции –
в среднем более, чем по шесть конституций на одно
государство»[8].
Федеративному порядку,
в основе которого лежит договор, причем такой договор, который соблюдается его
сторонами и поддерживается конституционно, подобный динамизм не
благоприятствует. Впрочем, многочисленные авторитарные правители предпочитали
не трогать федералистские разделы своих конституций, поскольку в ситуации
очередной «конституционной диктатуры» ими можно было откровенно пренебрегать.
В-пятых, федеральное
устройство на континенте воспринималось местными элитами
прежде всего инструментально. Они видели в федерализме не столько цель
политического развития, предполагавшую рассредоточение власти и предотвращение
злоупотреблений ею, сколько своеобразный политико-правовой реквизит, помогавший
элитным группировкам выяснять отношения друг с другом и обеспечивающий
бесперебойное функционирование государственного механизма. В этом аспекте
показательна история Аргентины, где первые десятилетия независимости были
отмечены междоусобицей трех фракций элиты, две из которых называли себя
«федералистами» (хотя и разного типа), а одна – «унитариями»[9]. Последняя группа, представляя в основном
Буэнос-Айрес, желала взять под свой контроль автономный порт этого города.
Целью «унитариев» было превращение его в базу,
обладание которой позволило бы ликвидировать административные и прочие барьеры,
мешавшие торговле между провинциями. В свою очередь, централизовав торговые
отношения, они собирались открыть экономику Аргентины для мирового рынка – разумеется,
с выгодой для себя.
«Федералисты» первого
типа, представляя глубинные районы страны, соглашались с национализацией
крупнейшего порта, но ее итогом им виделось равномерное распределение
получаемых этим предприятием доходов по всем областям страны. В то же время они
продолжали отстаивать автономию провинций, и в особенности их право защищать
собственную индустрию посредством местной тарифной политики. Кстати,
как отмечает Ольга Посконина, не только в Аргентине, но и по всей Латинской
Америке той поры ремесленники и владельцы мануфактур, «не рассчитывая на
содействие столичных властей, боролись за введение протекционистских тарифов на
уровне провинций или штатов, требовали сохранения местных таможен и в итоге
добивались полной самостоятельности своих территорий»[10]. Наконец, еще одна фракция
«федералистов», выступая от лица самой провинции Буэнос-Айрес,
противилась национализации порта, поскольку не хотела, чтобы столица потеряла
монополию на сбор таможенных платежей[11].
Кстати, именно они и победили в противостоянии, терзавшем Аргентину на
протяжении 1830–1840-х годов. Это был федерализм «ограниченно-прикладного действия»,
практически не имеющий отношения к федеративной идее как таковой.
Наконец, в-шестых, в
Латинской Америке накоплен богатый опыт существования федерализма в качестве
«спящего института»[12].
Речь идет о периодах, когда диктаторские или военные власти Аргентины,
Бразилии, Венесуэлы и Мексики, не отменяя соответствующих федералистских
конституций, управляли своими странами так, как будто бы федерализм был мнимой
политико-правовой величиной. При этом федералистские принципы
и установления, неупраздняемые окончательно,
сохранялись в режиме standby
и снова активировались с началом очередной волны демократизации и либерализации[13]. До появления путинского режима в России
этот опыт запуска, последующей «заморозки» и новой активации федерализма
считался сугубо латиноамериканским, поскольку нигде в мире с федерацией больше
не обращались столь вольно. Фактически речь идет о том, что именно в
Латинской Америке оформилась качественно новая – и столь знакомая нам сегодня –
политико-правовая модель, в которой присутствие федерализма dejure
вполне гармонично сочетается с его отсутствием defacto. Поскольку у нас, как
и в латиноамериканских федерациях недалекого прошлого, «основные
конституционные принципы не находят подтверждения в политической практике, но
Конституция по-прежнему является ограничивающим инструментом и обеспечивает
нормативное определение границ для системы в целом»[14], заокеанский опыт размораживания и
реанимации правовых основ федерализма стоит считать исключительно актуальным
для будущей России.
Не дух, но буква
По мнению специалистов,
«борьба между локальными центрами власти и сторонниками централизации –
военными или гражданскими – стала ключевым мотивом политической жизни
новорожденных [латиноамериканских] наций»[15]. Данное наблюдение вполне подтверждается
историческими фактами. Мексика, освободившись от испанцев в 1821 году,
оставалась под мощным воздействием центробежных сил вплоть до 1850 года, являя
собой лишь фикцию единого и неделимого государства. Независимую Бразилию почти
сразу захлестнула волна регионалистских восстаний, не
позволявших бразильской короне эффективно управлять страной вплоть до 1840-х
годов. А в Аргентине неистовое соперничество между богатой провинцией
Буэнос-Айрес и ее соседями удалось временно разрешить лишь с установлением
диктатуры Хуана Мануэля де Росаса,
находившегося у власти с 1829-го по 1852 год. Постоянное экспериментирование с
федерализмом вполне вписывается в такой конфликтный контекст. Здесь также важно
обратить внимание на то, что попытки утвердить федерализм в бывших испанских и
португальских владениях мотивировались не столько культурным, религиозным,
языковым разнообразием, как в Европе, и не политически вдохновляемым желанием
рассредоточить власть, как в Северной Америке, но скорее особенностями
социально-этнической структуры постколониального
общества. Остановимся на этом вопросе подробнее.
Откуда, собственно,
взялись многочисленные caudillos,
в послереволюционный период раздиравшие молодые страны на части? Наряду с
креольской знатью война за независимость возвысила многочисленных метисов,
потомков смешанных браков между белым и индейским населением, для которых она
стала средством общественного самоутверждения и социальной мобильности. Именно
из числа метисов вышли многие военачальники, храбро сражавшиеся с испанцами и
участвовавшие в учреждении новых наций. В ходе боевых действий они не только
приобретали военный опыт, но и познавали вкус власти. Однако, открыв для этой
страты новые возможности, война за независимость не обеспечила ее ресурсами:
земельные угодья, как и при испанцах, по-прежнему оставались в руках знатных
креольских семей. В итоге перед бывшими героями открывались лишь два пути,
позволявшие сохранить социальные позиции: либо оставаться в армии, либо
прокладывать дорогу в органы власти. При этом помещики-креолы, напротив,
политикой вплоть до конца XIX
века не слишком интересовались; уединившись в своих имениях, они
сосредоточивались на производстве прибавочной стоимости.
Именно так в бывших
испанских владениях – в Бразилии, отделившейся от португальцев, ситуация была
несколько иной – вышли на первый план региональные лидеры, в основном бывшие
военные, которые, пользуясь политическим абсентеизмом знатных фамилий,
принялись по своему усмотрению свергать и утверждать правительства.
«Оказавшись в
президентском дворце, такой caudillo
довольно быстро выяснял, что оскудевшая казна не в состоянии кормить его
приверженцев. Собранные им банды тогда рассеивались, а на смену приходили новые
caudillos
с новыми бандами. У центральных правительств не было денег, и это делало их
беззащитными перед риском очередного свержения. С 1820-х годов до середины
столетия политическая власть в [бывшей] испанской Америке была чрезвычайно
слабой; государство, как ее главный институт, не располагало автономной силой»[16].
Так выглядел
политический контекст, в котором латиноамериканские республики начинали
примерять на себя федералистские конституции. Понятно, что федерализм, в основе
которого лежали не территориальная самобытность регионов и не союз компактно
проживающих этнических или лингвистических групп, а особенности
социально-этнической структуры общества, должен был оказаться не похожим на
европейские и североамериканские образцы. Так оно и получилось.
И дело не только в том,
что эти ранние попытки самоутверждения метисов-разночинцев таят в себе
объяснение той фундаментальной роли, которую в истории континента всегда играли
и по-прежнему продолжают играть военные[17].
Трудно представить себе группу, более не приспособленную к руководству
федеративным государством, чем генералы, и тем не
менее именно армейским офицерам приходилось зачастую выступать гарантами
федералистских конституций Латинской Америки. Эта задача им давалась нелегко,
тем более, что копирование конституционных текстов,
перегруженных либеральной фразеологией, отнюдь не гармонизировало
социально-политическую реальность молодых республик. Большую часть своей
истории федеративные государства континента представляли собой федерации без
федерализма. Эта особенность вполне объяснима, поскольку, как уже отмечалось,
ни идеалы французского Просвещения, ни пример Американской революции не сыграли
в освобождении испанских и португальских колоний особой роли. Главным фактором,
который пробудил стремление к независимости, стала французская интервенция,
поколебавшая пиренейские монархии: скорее всего правы
те авторы, по мнению которых «без наполеоновского нашествия испанские владения
в Америке вполне могли бы остаться под властью Мадрида до самого конца XIX столетия, как это произошло с
Кубой»[18].
Построить на столь шатком основании четко отлаженные и гладко работающие
федерации было невозможно. Подобно латиноамериканскому либерализму, местный
федерализм был импортным товаром, доставленным из-за рубежа в силу моды, но на
первых порах не имевшим собственного потребителя – за исключением либералов,
писавших новые конституции.
Федерализм и деньги
Впрочем, определенный
спрос возник, и довольно скоро. По мере оформления общенациональных рынков все
чаще напоминала о себе крайняя неоднородность экономического пространства
молодых государств. В каждом из них были территории-пионеры и
территории-аутсайдеры, отношения между которыми далеко не всегда складывались
гладко. Многочисленные региональные восстания XIX века,
которые упоминались выше, служат ярким тому подтверждением. Передовые районы,
как правило, были заинтересованы в унитарном государстве, но, если им не
удавалось подчинить себе слабые провинции, а голый унитаризм проваливался, они
выбирали «гегемонистский федерализм» – модель, предполагавшую их безраздельное
доминирование в федеративном союзе. Например, Буэнос-Айрес принимал
централизацию в тех случаях, когда мог контролировать центральное
правительство; не располагая таким контролем, столица, напротив, крайне
болезненно реагировала на попытки урезать автономию субъектов федерации[19].
В 1859 году в Аргентине
вспыхнула скоротечная гражданская война, поводом для которой послужило
нежелание провинции Буэнос-Айрес вступать в радикально переформатированный в
1853 году федеративный союз. Как уже отмечалось, аргентинский диктатор Росас, управлявший страной на протяжении двух десятилетий,
покровительствовал именно столице, считая, что льготы и преференции главному
порту, обеспечивающему коммерческий контакт нации с внешним миром, со временем
принесут несомненную пользу и глубинным районам Аргентины. Более того,
распространив доминирование провинции Буэнос-Айрес на всю страну, он смог
воздвигнуть новую нацию на федералистском фундаменте: из разрозненных и слабо
связанных между собой земель была создана единая Аргентина. При
этом, однако, «провинции, отчаянно нуждаясь в экономическом динамизме, который
мог предложить Буэнос-Айрес, столь же горячо тревожились о цене, которую необходимо
было заплатить за союз с региональным гегемоном», и это постоянно подогревало
серьезные, хотя и подспудные конфликты между центром и периферией[20]. Тем временем в 1852 году, не выдержав
тягот затяжной войны с Бразилией и Уругваем, а также постоянного давления
внутренних недругов, «федералистская диктатура» Росаса
рухнула. Власть перешла к либералам, желавшим вырастить в Аргентине федерацию
североамериканского типа, основанную на догматически понимаемом политико-правовом
равенстве ее субъектов. Не согласившись с «национализацией»
столицы, предусмотренной в сделанной по американским лекалам либеральной
Конституции 1853 года, Буэнос-Айрес вошел в острое противостояние с новыми
властями, закончившееся гражданским конфликтом и последующей капитуляцией
столичных бунтовщиков[21].
Однако уже через два года в столичном регионе вспыхнуло новое восстание под
руководством Бартоломе Митре, который в 1862-м, став
президентом Аргентины, восстановил модель жестко централизованной федерации под
началом Буэнос-Айреса.
Что-то похожее чуть
позже происходило и в другой крупнейшей федерации континента. После того, как
Бразилия в 1891 году приняла республиканскую Конституцию, написанную по
американскому образцу, она превратилась в федерацию, которая состояла из
двадцати штатов, обладавших довольно широкими полномочиями. Получив автономию,
новые административные единицы выстроили жестко отлаженные управленческие
машины, способствовавшие политическому «окукливанию» штатов и позволявшие
воспроизводить в каждом из них самобытный олигархический режим. Опираясь на
конкурентные преимущества своих территорий, элиты богатых штатов процветали,
используя федералистские положения Конституции для того, чтобы отбивать покушения
соседей-конкурентов на их благосостояние. Благодаря фактической автономии,
санкционированной конституционной децентрализацией и, что весьма существенно,
правом штатов облагать собственными налогами торговлю с другими штатами (эта
мера защищала местных производителей), бразильский штат Сан-Паулу в 1890–1930
годах утроил численность населения, опередил по внешним заимствованиям саму
федерацию и обеспечивал от 30% до 40% ВНП страны. Местные патриоты называли
Сан-Паулу «локомотивом, который тянет за собой почти два десятка пустых
вагонов»[22].
Если бы Бразилия не была федерацией, подобный экономический подъем отдельно
взятой территории был бы недостижим, а страна не обзавелась бы к середине XX века флагманом, вытягивающим ее
неоднородную экономику на мировой уровень. Соответственно, здесь мы имеем дело
с еще одним аргументом, заставлявшим элиты протяженных и густонаселенных стран
континента придерживаться федерализма, несмотря на все издержки, с этим
связанные.
Как и в Аргентине,
попытки центральных властей отобрать у «передовиков» их эксклюзивный статус или
урезать его в Бразилии так же вызывали бурную реакцию. Когда в 1930 году на
волне мирового финансового кризиса бразильская армия организовала успешный
переворот, она передала власть Жетулиу Варгасу, известному бразильскому политику-популисту.
Развернув проект так называемого «нового государства», новоявленный президент
взялся за централизацию страны и выстраивание вертикали власти, бросив вызов
региональным элитам. Прежде всего он сместил с их
постов всех губернаторов штатов, за исключением одного, заменив их своими
назначенцами, подотчетными непосредственно президенту. В результате местные
политические машины оказались разбалансированными, а их функционеры утратили
ориентиры. Разумеется, наиболее болезненно потерю самостоятельности переживали
самые развитые штаты. Под нарастающим давлением из столицы политический класс
штата Сан-Паулу консолидировался и, отложив внутренние распри, выступил против
правительства Варгаса единым фронтом. Штат потребовал
от президента выполнить прежнее обещание и собрать конституционную ассамблею,
призванную разработать новую конституцию Бразилии. Вялое противостояние
продолжалось до 1932 года, когда терпение «флагмана бразильского федерализма» иссякло.
В городе Сан-Паулу вспыхнуло вооруженное восстание, в ходе которого милиция
штата на протяжении четырех месяцев отражала атаки федеральных войск. Попав в
окружение, силы восставших были вынуждены сложить оружие. Режим Варгаса получил еще один аргумент для дискредитации
федерализма, хотя события 1932 года не столько разрешили противоречия между
столичным Рио-де-Жанейро и бразильскими регионами, сколько загнали их внутрь.
И, хотя новая Конституция 1934 года заметно урезала автономию штатов, она вынуждена
была сохранить в стране двухпалатный парламент, верхняя палата которого
представляла регионы[23].
Впрочем, наличие в
латиноамериканских федерациях регионов-передовиков, безусловно укреплявшее
здешний федерализм, имело оборотную сторону, в такой же мере ослаблявшую его.
Речь идет о колоссальной разнице между богатыми и бедными штатами
(провинциями), превращавшей значительную часть территорий в послушных клиентов
федеральных властей и взращивавшей региональный патернализм. Подобный перепад
можно обнаружить и в Аргентине, и в Бразилии, и в Венесуэле, и в Мексике.
Рассуждая о тернистом пути бразильского федерализма, исследователь-скептик
отмечает:
«Некоторые здешние
штаты настолько неразвиты в экономическом отношении, что им лишь с огромным
трудом удается покрывать самые минимальные расходы по поддержанию хотя бы
рудиментарной управленческой структуры. Население таких территорий готово с
благодарностью принимать от федерального правительства любые блага, которыми
его не могут обеспечить собственные, региональные власти. Тем самым разрушается
сама основа федерализма»[24].
Сказанное в равной мере
касается не только Бразилии, но и других федеративных государств континента.
Впрочем, благодаря тому же федерализму слабость и неразвитость могут
оборачиваться силой и влиятельностью.
Федерализм и
консерватизм
Как известно,
федерализм обеспечивает политическое равенство больших и малых субъектов федерации
тем, что допускает избыточное присутствие малонаселенных территорий в
парламентских органах. Как и в других частях света, непропорциональность
представительства в латиноамериканских федерациях порой достигает значительных
масштабов. Так, при избрании сенаторов в Бразилии один голос избирателя глухого
сельскохозяйственного штата Рорайма равен 144 голосам
в штате Сан-Паулу, а в Аргентине в ходе аналогичной процедуры один голос жителя
самой отдаленной провинции Тьерра-дель-Фуэго «весит»
столько же, сколько 180 голосов в провинции Буэнос-Айрес. Более того, две
упомянутые федерации не ограничивают действие этого принципа только верхней
палатой парламента, представляющей территории, но распространяют его и на
нижние палаты, отражающие партийные симпатии населения. Соответственно, как
отмечают исследователи этого интересного феномена, «избыточное региональное
представительство в парламенте влечет за собой перекос в федеральном
финансировании в пользу непропорционально представленных регионов»[25].
Но дело не
ограничивается только этим. Малонаселенные, неразвитые и глухие углы, за
которыми резервируется непропорционально большое количество парламентских
кресел, превращаются в серьезную политическую силу. Хотя эта сила по преимуществу
консервативна, так как ее ядром выступает электорат депрессивных и отсталых
территорий, с ней тем не менее вынуждено считаться
даже самое передовое и прогрессивное федеральное правительство. А если
политическая система страны устроена таким образом, что федеральная периферия
пользуется льготным представительством не только в верхней, но и в нижней
палате, как в Аргентине и Бразилии, то вес этого консервативного лобби делается
еще более ощутимым. В итоге в ходе федеративного торга голос малых провинций
или штатов, почти не вносящих вклад в национальную экономику и живущих на
дотации центра, звучит противоестественно громко. Влияя на состав любой
правящей коалиции, авторитарные по духу и консервативные по устремлениям
традиционные элиты депрессивных территорий, сложившиеся десятилетия назад,
во-первых, получают возможность на столичные деньги регулярно воспроизводить
себя, а во-вторых, привносят в федеральную политику градус охранительной
сдержанности и традиционализма. Иными словами, имеет место весьма
парадоксальная ситуация, в которой федеративная идея, исторически продвигаемая
на латиноамериканской политической сцене исключительно либеральными силами,
выступает в качестве инструмента консервативной стабилизации общества.
Кстати, опираясь на
указанную особенность, можно объяснить, например, долгосрочное пребывание левых
у руля бразильской политики. Оборотной стороной многолетнего доминирования
умеренно социалистической Партии трудящихся выступает то, что ее партнерами на
местах зачастую оказываются те же региональные или муниципальные боссы, которые
в свое время прекрасно уживались с военной диктатурой. В прежние десятилетия
именно руководимые ими региональные политические картели через свое мощное
представительство в национальном конгрессе гарантировали авторитарному режиму
поддержку «с мест». Более того, военная диктатура 1964–1985 годов тоже была
вынуждена мириться с могуществом местных нотаблей: с конца XIX столетия бразильская политика
традиционно делалась на уровне штатов, а разветвленная региональная сеть
клиентелы и патронажа, складывавшаяся десятилетиями, пережила все политические
режимы, сменявшиеся в столице[26].
Новая Конституция
Бразилии, принятая в 1988 году на волне демократической реконструкции, к
удивлению многих, вновь санкционировала вопиющее неравенство в
представительстве, прежде лелеемое и генералами-диктаторами: если один
федеральный депутат от штата Рорайма представляет 26
тысяч избирателей, то в штате Сан-Паулу за спиной такого же депутата 366 тысяч
граждан. Привилегированное положение малых штатов превращает их приоритетное
развитие в задачу государственной важности: их представители, опираясь на свой
политический вес, постоянно требуют от федеральных властей все новых финансовых
вливаний на развитие «своих» территорий. При этом непропорционально большие
деньги, получаемые из столицы на реализацию социальных и инфраструктурных
проектов, помогают местным боссам подкупать и, в итоге, жестко контролировать
своих избирателей. Американский исследователь бразильской политики пишет:
«Подобные
факторы превращают региональные политические машины в такую силу, которую никак
нельзя игнорировать при выстраивании общенациональных политических альянсов. И
хотя бывшие оппоненты военного режима с середины 1990-х годов контролируют
исполнительную ветвь федеральной власти, в роли незаменимых партнеров, с
которыми вынуждена иметь дело столица, по-прежнему выступают те же региональные
начальники, которые прежде культивировали тесные связи с военным режимом»[27].
Примерно так же эти
закономерности работают и в Аргентине. Поскольку аргентинская Конституция 1853
года писалась по американским стандартам, она предусматривала строгое
соответствие числа мест, резервируемых для любой провинции в палате депутатов,
численности ее населения. Однако в 1949 году этот принцип был нарушен: новая
Конституция, которую предложило правительство диктатора-популиста генерала
Хуана Перона, закрепляла за каждой провинцией по два
парламентских кресла, независимо от того, сколько граждан там проживают. В 1972
году минимум был доведен до трех мест, а в 1983-м уходящая военная хунта
«подарила» девятнадцати маломощным провинциям страны по пять мест. В итоге,
несмотря на то, что в середине 1990-х годов на долю четырех наиболее развитых
провинций приходились 78% промышленного производства и 70% населения,
аргентинская периферия, опирающаяся всего на 30% населения, располагала 45%
мест в нижней палате парламента. Как и в бразильском случае, «это избыточное
институциональное представительство означает, что ни одна электоральная или
парламентская коалиция, одержавшая верх на общенациональном уровне, не может
сохранить свою целостность без поддержки властных структур на периферии»[28].
Эта важная
латиноамериканская особенность показывает, каким образом федеративный принцип
реализует себя в качестве политического инструмента, которым попеременно
пользуются все политические силы: если либералы видят в нем противовес столь
привычной для континента узурпации власти, то для консерваторов он превращается
в средство социального «умиротворения» и сохранения устоев. Иными словами,
однозначной корреляции между федерализмом и демократией не существует –
федералистские практики укрепляют демократическое правление в одних контекстах
и расшатывают его в других. Но указанное обстоятельство вовсе не делает
федералистский инструментарий бесполезным. Напротив, и в первом, и во втором
смысле федерализм политически востребован и нужен, а это означает, что считать
его латиноамериканскую историю хроникой неудач, несмотря на все трудности,
никак нельзя. Латинская Америка, пусть неуклюже, но все же пытается
пользоваться возможностями, которые предоставляет этот способ политического
бытия; возможно, это не лучшая форма, но она, согласно завету Боливара, не раз
помогала здешним государствам выжить.
В период учреждения
латиноамериканских федераций Франсуа Гизо писал:
«Федеративная система,
в теории самая простая, представляется самой сложной на практике. Чтобы
согласить допускаемую ею степень местной независимости и свободы с той степенью
общего подчинения, какую она в известных случаях требует и предполагает,
необходимо значительное развитие цивилизации»[29].
Латиноамериканские
республики в начале XXI
века, по-видимому, начинают достигать чаемого французским историком уровня
политического взросления, научившись обращаться, причем весьма по-разному, с
этим прихотливым приспособлением. В отличие, кстати, от России, знакомство
которой с федералистской теорией и практикой действительно оборачивается –
пока, по крайней мере, – «всеобщим провалом».
[1]
Помимо этого, подобные эксперименты предпринимались и в ходе демонтажа британской
колониальной империи, когда федеративное строительство затронуло миниатюрные
островные территории Карибского бассейна, но в настоящей статье этот опыт
затрагиваться не будет.
[2]См.: Dikshit R.D. The
Political Geography of Federalism: An Inquiry into Origins and Stability.
[3] Skidmore T.E., Smith P.H. Modern
[4]
Посконина О. История Латинской Америки (до XX века).
М.: Весь мир, 2005. С. 154–155.
[5]DikshitR.D. Op. cit. P. 168.
[6]
Подробнее о латиноамериканских caudillosXIX столетия см.: Посконина О. Указ. соч. С. 162–178.
[7] Dikshit R.D. Op. cit.
P. 165.
[8] Smith P.H. Democracy in
[9]Подробнеесм.: Gibson E.L., Falleti T.G.
Unity by the Stick: Regional Conflict and the Origins of Argentine
Federalism // Gibson E.L. (Ed.). Federalism and
Democracy in
[10]ПосконинаО. Указ. соч.С. 186–187.
[11] Skidmore T.E., Smith P.H. Op. cit. P.
69–70.
[12]
Об особенностях функционирования федерализма в «спящем» режиме см.: Захаров А.А. «Спящий институт»: федерализм в
современной России и в мире. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С.
103–124.
[13]
В данном отношении особенно интересен бразильский транзит, подробно
анализируемый в следующей работе: HagopianF.
TraditionalPoliticsandRegimeChangein
[14]
Саква Р. Переход как политический институт: прогнозы на 2020 год // Россия-2020:
сценарии развития / Под ред. М. Липман, Н.
Петрова. М.: РОССПЭН, 2012. С. 251.
[15]SkidmoreT.E.,
SmithP.H. Op. cit.P.
39.
[16]Ibid.
[17]
Подробнее о роли военных в латиноамериканской политике см.:
SmithP.H. Op. cit. Ch. 3.
[18] Skidmore T.E., Smith P.H. Op. cit. P. 230.
[19]См.: Gibson E.L., Falleti T.G.
Op. cit. P. 230–231.
[20] Ibid. P. 234.
[21] Skidmore T.E., Smith P.H. Op. cit. P. 70–71.
[22] Ibid. P. 155.
[23] Ibid. P. 158.
[24] Dikshit R.D. Op. cit.
P. 175.
[25] Gibson E.L., Calvo E.F., Falleti T.G. Reallocative
Federalism: Legislative Overrepresentation and Public Spending in the
[26]
«Спустя три десятилетия после установления бюрократически-авторитарного режима
и через десять лет после возвращения армии в казармы традиционная политика и
традиционные политики по-прежнему живут и здравствуют, – писала Фрэнсис Агопян в 1996 году. – Причем
этому не помешали ни планы военных сокрушить их, ни проведенная диктатурой
модернизация, ни политический подъем низов, сопровождавший переход к
демократии» (HagopianF.
Op.
cit. P. 3–4).
[27] McCann B. The Throes of Democracy:
[28] Gibson E.L., Calvo E.F., Falleti T.G. Op. cit. P.
183.
[29]
Гизо Ф. История цивилизации в Европе. Минск: Беларуская Энцыклапедыя, 2005. С.
111.