Роль интеллектуалов в обществе
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2014
Чарльз
Райт Миллс (1916–1962) – американский философ
и публицист.
Бессильные
люди. Роль интеллектуалов в обществе[1]
В январе 1944 года Чарльз Райт Миллс писал Дуайту Макдональду о том, что работает над новым эссе под
названием «Политика истины». Весь предыдущий год левые интеллектуалы обсуждали
работу Сидни Хука «Новое малодушие» («The New Failure
of Nerve»), ей была
посвящена серия статей в журнале «Partisan Review». В числе их авторов были Джон Дьюи,
о котором Миллс написал диссертацию, и Макдональд, ставший в 1944-м издателем
журнала «Politics».
В письмах Хуку и Макдональду Миллс с похвалой отозвался об их статьях,
посвященных «Новому малодушию». Внести свою лепту в этот спор Миллс хотел на
страницах «Politics»
– журнала, который именно ему был обязан своим названием.
В 27 лет Миллс был помощником профессора социологии Мэрилендского университета и автором почти пятидесяти
заметок, рецензий и статей, опубликованных в научных и общественно-политических
журналах. Сам он считал, что в «Политике истины» превзошел себя. «Думаю, вам
она понравится, как и всем здесь», – писал он Макдональду. «Я знаю, что это мое
лучшее произведение». Эссе Миллса вышло в третьем номере «Politics»
под названием «Бессильные люди. Роль интеллектуалов в обществе».
Шестнадцать лет спустя Миллс нашел в своем архиве
рукопись «Бессильных людей». Он вспоминал об этом эссе как об «одном из
личных», о чем-то «вроде плача одновременно с попыткой проанализировать
социальные условия интеллектуальной жизни – и все это смешано с политическими
проблемами и заботами». [От составителя]
Объединенные Нации
побеждают в войне – а американские интеллектуалы дрожат,
словно готовятся к сокрушительному поражению. Они расстроены и обеспокоены;
некоторые лишь наполовину осознают, что с ними происходит, а другие ощущают это
настолько болезненно, что заглушают боль самообманом и работой.
В
первые десятилетия нашего века сердцем прогрессивной
американской мысли был прагматизм. В 1930-е годы модные левые круги дали ему
жестокий бой, и с конца прошлого десятилетия прагматизм стал явно проигрывать
более трагическим и религиозным взглядам на политическую и частную жизнь. Те,
кто еще недавно с явным удовлетворением читал Джона Дьюи,
сейчас глубоко интересуются такими специалистами по личной трагедии, как Сёрен
Кьеркегор. Попытки вернуть былое влияние прагматизму – с его акцентом на том,
что судьба человечества в руках разума, – не вызвали сочувствия у американских
интеллектуалов. Подстегиваемые новыми заботами, они ищут себе новых богов.
В статье для «TheNewYorkTimes»
Артур Кёстлер предлагает не предаваться жалости к
себе и политическим стенаниям, а создать «братство пессимистов», живущих в
некоем «оазисе». Мелвин Ласки отвечает Кёстлеру в «The New Leader», призывая
интеллектуалов «не плакать и не смеяться, а понимать». Президент Американского
социологического общества Джордж Лундберг объясняет
настоящие и будущие бедствия тем, что социальные науки развивались
не так быстро, как естественные, и не по их образцу. Малколм Каули из журнала «The New Republic» вопрошает, почему в
годы войны появилось так мало произведений, которые можно отнести к великой
американской литературе. Интеллектуалы – от правых до революционно настроенных
левых, – похоже, считают, что то же самое относится и
к политическим комментариям. Слабая попытка заполнить этот пробел – книга Уолтера Липпмана «Благое
общество» («The Good Society»), опубликованная в 1937-м, была переиздана и получила по крайней мере один одобрительный отзыв. Многие
авторы, стремясь предложить планы послевоенного устройства на любой вкус и
кошелек, энергично отвлекают внимание читателей от политических решений,
принимаемых сейчас, и укрепляют их надежды мечтами о будущем. Стюарт Чейз и
другие сторонники дивного нового послевоенного экономического мира подкрепляют
свою уверенность посредством отказа от политического реализма, что беспокоит
даже Джона Чемберлена.
Дуайт
Макдональд правильно указал, что малодушие – это не просто отступление от
разума. Сегодняшние идеи не просто причуда, охватившая сомневающихся
интеллектуалов в стране, ведущей войну. Возникновение и распространение этих
идей надо рассматривать как исторические феномены. То, что происходит сейчас,
начиная с событий в Испании, невозможно адекватно объяснить как политическое
поражение либеральных, рабочих и радикальных партий.
Чтобы понять, что же
именно происходит в американской интеллектуальной жизни, нужно обратиться к
социальному положению ее создателей – интеллектуалов. Надо понять, какое
действие на них произвели некоторые глубинные процессы в организации
современного общества.
I
Мы узнаем о современном
обществе все больше и больше, но центры политической инициативы для нас все менее досягаемы. Отсюда происходит недуг, особенно острый у
интеллектуалов, подверженных иллюзии, что их мысль может на что-то повлиять. В
сегодняшнем мире, чем больше интеллектуал знает о происходящем вокруг него,
тем, кажется, менее эффективно воздействие на мир его мысли. Знание
увеличивается, но интеллектуал все больше фрустрирован,
и кажется, что знание ведет к бессилию. Он чувствует
себя беспомощным в самом фундаментальном смысле, так как не может
контролировать того, что способен предвидеть. Это касается не только
последствий его собственных попыток действовать, но и решений, облеченных
властью, за которыми он наблюдает.
Такая фрустрация
появляется, конечно, только у того, кто ощущает себя принужденным действовать.
«Сторонний наблюдатель» не знает о собственной беспомощности, потому что
никогда не пытается ее преодолеть. Напротив, политический человек всегда
осознает: хотя [управление] событиями и не в его руках, но их последствия ему
придется испытать. Ему все труднее становится даже выразить себя. Если он
говорит о проблемах общества так, как их видит, для него невозможно всерьез воспринимать
лозунги и сумятицу партий, имеющих шанс оказаться у власти. Поэтому
интеллектуал ощущает себя политически нерелевантным.
Если же он подходит к общественным проблемам «реалистично», то есть так, как их
рассматривают основные партии, – значит, интеллектуал уже пошел на компромисс с
их утверждением о том, что он неспособен к энтузиазму в политическом действии и
мысли.
Политическому малодушию
на личном уровне соответствует трагическое восприятие жизни. Это
чувство трагического может проявляться как личное открытие и бремя, но оно
отражает и объективные обстоятельства. Оно проистекает из того, что
публичные решения принимают люди, сами не страдающие от их жестоких
последствий. В мире больших структур границы между решениями
властей и демократическим контролем на низовом уровне становятся нечеткими и
поверхностными, при этом поощряются кажущиеся безответственными действия тех,
кто оказался на самом верху власти. Необходимость действовать
подталкивает их к тому, чтобы самим принимать решения, а то, что они выступают
как часть крупных корпораций или иных структур, стирает ощущение личной
ответственности. Их публичные взгляды и политические действия в объективном
смысле безответственны. Социальные последствия такой безответственности в том,
что другие, зависящие от них, вынуждены терпеть последствия их невежества и
ошибок, их самообмана и предвзятых мотивов.
Никогда прежде столь
немногие не принимали таких судьбоносных решений за столь многих, чувствующих
себя такими беспомощными. Диктатура – всего лишь одно из проявлений этого
факта. Его живое воплощение – массовые армии во всем мире, а Каирская и
Тегеранская конференции – его самые выразительные символы. Солдат может
погибнуть, но у него нет права голоса в системе принятия решений, заставляющих
его отбивать Бирму или укреплять Индию. Власть – безликое чудовище, а те, кто
принимает решения, понимают только ее технику, но не цели.
Система принятия
военных решений ведет к центрам политической власти. Там планы составляют
пожилые люди, которым не угрожает гибель. Этот контраст между государственными
мужами и молодыми солдатами не очень принято подчеркивать во время войны, но
он, тем не менее, – одна их основ трагического ощущения жизни, столь
актуального сейчас. Когда тот, кто сражается и умирает, может принять решение
сражаться за свои идеалы, война может быть героической. Если такого права у
него нет, война не более чем трагедия.
Современная
безответственность может быть коллективной, когда ни один конкретный
политический круг не принимает самых важных решений. Судьбоносных решений может
и вообще не быть – вместо них, появляются звенья цепи, которая кажется
неизбежной, но это не облегчает трагедию, а напротив, усугубляет ее.
Централизация решений и
соответствующий ей рост зависимости отнюдь не ограничивается армией, где эти
процессы можно наблюдать наиболее непосредственно. Организованная
безответственность – одна из главных черт современного индустриального общества
во всем мире. Со всех сторон индивида окружают кажущиеся далекими от него
структуры, по сравнению с которыми он ощущает себя ничтожным
и беспомощным. Если мелкий бизнесмен и не станет сотрудником корпорации или
сетевой структуры, осознать его зависимость можно, прочитав мольбы о помощи,
которые он посылает в комитеты по делам мелкого бизнеса. Все больше становится
людей зависимых, работающих за зарплату, проводящих лучшие часы жизни, выполняя
распоряжения других. В кульминационные моменты истории (один из которых
наступил сейчас), когда господствует необходимость действовать быстро, индивид
ощущает себя заблудившимся. Как заметил недавно автор
статьи в «London Economist»,
«британский гражданин должен быть энергичным участником государственных
дел, на самом же деле он не более чем уступчивый зритель, для которого
существуют “мы” – те, кто сидит и смотрит, и “они” – те, кто управляют
государством».
Такова в целом
фрустрация современной жизни. Для интеллектуала, которому, чтобы мыслить, нужна
аудитория – а еще нужно на что-то существовать, – эта фрустрация становится еще
острее. В мире организованной безответственности трудно высказываться
откровенно тому, кто не ограничивается популярными мыслями.
Если автор состоит на
службе «информационной индустрии», его цели в общем
сформированы решениями других, а не верностью своим принципам. Но и свобода так
называемого «фрилансера» тоже предельно сокращается,
когда он выходит на рынок; а если не выходит, то у его свободы нет публичной
ценности. Между интеллектуалом и его потенциальной публикой встают технические,
экономические и социальные структуры, которые принадлежат другим и управляются
другими. Мир памфлетов был для Томаса Пейна каналом
прямой связи с читателем. Мир массовых тиражей, поддерживаемых рекламой, обычно
не может содержать автора, не желающего высказывать уже популярные идеи.
Мастерство, без которого нет удовольствия от любого интеллектуального или
художественного труда, для все большего числа интеллектуалов сведено на нет. Они оказываются в положении голливудского
сценариста: независимое мастерство, которое они вкладывают в работу, искажается
в угоду популярности на массовом рынке.
Даже редакторы массовых
журналов не избежали обезличивания издательского дела: они выступают как
сотрудники коммерческого предприятия, а не полноправные личности. Массовые
журналы не столько редактируются, сколько регулируются по искусной формуле.
Писателей всегда
стесняло удовольствие и умонастроение читателей, но варьирование этих интересов
и уровней управления издательским делом оставляли место для большой степени свободы.
Тенденция массового распространения книг – покетбуков
за 25 центов, – вполне возможно, потребует более обдуманного и
стандартизованного продукта, как при производстве и распространении фильмов.
Похоже, что все меньше издателей будут работать со все
большим числом рукописей, которые будут доходить до читателя через
аптеки-закусочные и другие каналы массового распространения.
Хотя большие
университеты в целом по-прежнему предоставляют наибольшую свободу для работы, и
их не миновали тенденции ограничения свободы ученых. Профессор – в конечном счете тот же нанятый сотрудник, со всеми вытекающими из
этого последствиями. Кандидаты на должность в университете отбираются,
естественно, по тем же институциональным факторам – отсюда влияние на то, как,
когда и что они будут исследовать. Однако самая глубокая проблема свободы
преподавателей не периодические увольнения профессоров, а неясный общий страх,
который часто вежливо называют «благоразумием», «хорошим вкусом» или
«взвешенным суждением». Запугивая самих себя, ученые так привыкают к страху,
что перестают его осознавать. Настоящие ограничения не столько во внешних
запретах, сколько в контроле за «инсургентом» по
соглашению джентльменов от науки. Этот контроль еще усиливают законы Хэтча[2],
нападки политиков и бизнесменов на «профессоров», ограничения, необходимым
образом налагаемые армейскими программами в колледжах, а также комитеты и
ассоциации, которые пытаются стандартизировать содержание образования и его
воздействие. В социальных науках исследования все больше зависят от средств
частных фондов, а эти фонды известны своей неприязнью к ученым, выдвигающим
непопулярные идеи – то есть те, что называют «неконструктивными».
Растущая вовлеченность
США в международные дела неуловимым образом влияет на некоторых американских
интеллектуалов. Молодой исследователь, который пишет о Латинской Америке, Азии
или Европе и при этом не отклоняется от общепризнанных фактов и общепринятой
политики, приходит к добровольной самоцензуре, надеясь
получить средства от фондов и субсидии на исследования и поездки.
Средства эффективного
распространения экспроприируются у интеллектуальных работников. Материальный
базис их инициативы и интеллектуальной свободы больше не в их руках. Они знают
больше, чем говорят, и они бессильны и напуганы.
В современном обществе
от организованной ответственности зависят как свобода, так и безопасность. Под
«свободой» и «безопасностью» я понимаю не независимость каждого индивида, а
только наличие у него эффективного контроля над тем, от чего он зависит. Этика
и политика демократии сходятся в решениях, жизненно важных для тех, кто не
имеет при их принятии права голоса. Сегодня такие решения повсюду затрагивают
все больше жизней. Поскольку господствует политика организованной
безответственности, занимающие высокие посты должны скрывать факты, чтобы
сохранить власть.
Когда преобладают
безответственные решения, а ценности распределяются неравномерно, те, кто
принимает решения, и те, кто становится основными выгодоприобретателями,
прибегают ко всеобщему обману. Все больше
интеллектуалов работает внутри властной бюрократии и на тех
немногих, кто принимает решения. Даже если интеллектуал не нанят
этими структурами открыто, шаг за шагом, разными способами обманывая
самого себя, он стремится сделать так, чтобы в печати его мнения
соответствовали ограничениям, наложенным такими организациями и их
сотрудниками.
II
Любая философия,
чувствительная к тому, как общества влияют на способы существования в них,
поставит в центр идею ответственности. Именно поэтому ответственность так важна
для этики и политической теории Джона Дьюи и
покойного немецкого социолога Макса Вебера. Ответ интеллектуала на трагическую
безответственность может быть разным, но мы можем его понять в зависимости от
того, где именно интеллектуал сталкивается с этой проблемой. С ней можно
встретиться интроспективно – морально и интеллектуально, а можно столкнуться
публично как с проблемой политической экономии.
На этой шкале
расположены: (1) простая самооценка; (2) объективное рассмотрение событий и (3)
оценка нашего собственного положения в зависимости от объективного
распределения власти и права принятия решений. Адекватная философия использует
все три стиля рефлексии, обдумывая любую из занятых кем-либо позиций.
1. Если определять
этические и политические проблемы только через то, как они затрагивают
индивида, он может обогатить свой опыт, научиться лучше
реагировать и, возможно, привыкнуть к собственному страданию. Но в этом
случае индивид не решит проблем, с которыми он столкнулся, так как он не
обращается к их глубинным источникам.
2. Если рассматривать
только существующие в обществе объективные тенденции, тогда мы не обратим
внимания на личные пристрастия и предрассудки, неизбежно возникающие при
наблюдении и размышлении о последствиях чего-либо. Объективность не должна
возводить в научный культ узкоспециализированную оптику. Она вполне может
пониматься шире, включать не только «факты», но и их значения. Многие считают
«объективным» лишь то, что незамысловато воспроизводит давно проторенные пути
исследования. Не интересующихся политикой это, может
быть, и удовлетворит, но как полноправная позиция такой взгляд недостаточен.
Это не интеллектуальная ориентация, а скорее особая форма убежища.
3. Общество, в котором
мы живем, и то, как мы будем жить в нем, все более политизировано. Это общество
включает в себя области интеллектуального труда и личной морали. Если мы
требуем, чтобы обе они зависели от наших действий, влияющих на публику, то
личная мораль и политические интересы тесно связаны. Любая философия, не
представляющая собой личный побег, предполагает, что человек занимает
политическую позицию. Если это верно, то на нашей политической мысли лежит
большая ответственность. Поскольку сфера охвата политики расширяется, думая о
политическом, мы думаем о собственном образе жизни и стиле рефлексии.
Независимый художник и
интеллектуал стоят среди тех немногих, кто достаточно подготовлен, чтобы
сопротивляться стереотипизации и противостоять гибели
действительно живого. Свежесть восприятия включает способность постоянно
срывать маски со стереотипов взгляда и мысли, разбивать их, даже
несмотря на то, что современные средства коммуникации обрушивают их на нас
потоками. Эти миры массового искусства и массовой мысли все больше зависят от
требований политики. Именно поэтому интеллектуальные усилия и интеллектуальная
солидарность должны сосредоточиться на политике. Если мыслитель не соотносит
себя с ценностью истины в политической борьбе, он не может ответственно иметь
дело с совокупностью живого опыта.
III
Реалистичное
политическое мышление требует от интеллектуала постоянного знания его
собственной социальной позиции. Такое знание необходимо ему для того, чтобы
представлять сферу стратегии, доступную для его влияния. Если он забудет об
этом, его мысль так далеко уйдет из сферы стратегии, что перевести ее в любое
действие, собственное или чужое, станет невозможным. Мысль его перейдет в
фантазию. Если интеллектуал слишком хорошо помнит о своем бессилии,
предполагая, что вся сфера стратегического сводится к точке беспомощности, его
мысль легко станет политически тривиальной. В обоих случаях удел его сознания –
фантазии и бессилие. Очевидный путь избегнуть такой судьбы – сделать само
понимание своей целью.
Но просто понять –
недостаточная альтернатива тому, чтобы поддаться личному ощущению трагедии. Это
и не настоящая альтернатива, так как понимание может лишь углубить такое
ощущение. Просто понять – таков может быть идеал отчужденных, но не лишенных
наследства, тех, кто не верит в работу, которую делает. Поскольку возможность
«иметь работу» стало вездесущей политической санкцией и формой цензуры для
интеллектуалов из среднего класса, политическая психология испуганного
работника приобретает релевантность. Простое понимание – идеал человека, способного
понять истину, но не имеющего возможности, смелости или навыка политически
эффективно передать это.
От не переданного
другим знания разум «скисает», затемняется и оказывается забытым. Чтобы
первооткрыватель сохранил целостность своего характера, его открытие должно
быть эффективно распространено. Такая форма коммуникации – необходимый элемент
самого поиска ясного понимания, включая понимание себя. Только социальное
подтверждение нашего знания от тех, кого мы считаем достаточно подготовленными,
дает нам право быть уверенными в нем. Целостности характера можно добиться или
поддержать ее лишь действием (включая коммуникацию), в котором мы минимально
подавляем себя. Ее нельзя достигнуть, продавая то, что мы считаем собой.
Продавая чужую ложь, мы продаем и самих себя, а продать себя – значит
превратить себя в товар. Товар не контролирует рынок, его номинальная стоимость
– та, которую предложит рынок. И она всегда недостаточна.
Мы настаиваем на
ясности и понимании, чтобы нашими решениями управляли их последствия. Ясное
понимание политического мира и нашего места в нем также необходимо, если мы
хотим сохранить достаточную дистанцию от самих себя. Без этой дистанции человек
предается жалости к себе и политическим стенаниям. Как челнок, мы должны
постоянно курсировать между пониманием, которое нам дает отчужденность, и
стремлением к политике истины в ответственном обществе, над которой мы
трудимся. В активном поиске этих целей возникают проблемы, меняющие ситуацию к
лучшему в личном и политическом смысле. Для истинных и адекватных решений нужны
периоды отчуждения от политической морали и размышлений о себе.
Фаза отчуждения может
быть изолирована от ее политического контекста. В условиях разделения труда она
может стать самоцелью. Те, кто ограничивается работой только в этом сегменте
интеллектуального труда, могут попытаться обобщить его и сделать основой для
политической и личной позиции. В таком случае ключевая
проблема возникает из отставания социальных наук от естественных и от развития
технологии: это отставание создает политические и социальные проблемы.
Но такая позиция недостаточна.
Для поиска истин нужно
отчуждение, но нет причин делать из него политический фетиш и уж тем более –
личное оправдание. Конечно, нам нужно более уверенное знание, но у нас уже достаточно
знания, политически и экономически релевантного. Большой бизнес доказывает это,
оплачивая услуги социологов, которые используют свое знание в его пользу.
Многие лучшие экономисты уже работают в крупных компаниях, а хорошего социолога
бизнес подталкивает к увольнению с государственной службы и переходу на работу
в коммерческое предприятие или в организацию, служащую прикрытием для
коммерческих интересов.
Политическому человеку
не нужно ждать большего знания в будущем, чтобы ответственно действовать
сейчас. Приписывать свое бездействие недостатку знания – дешевый способ
отказаться от политической позиции, от того, чтобы действовать исходя из
максимума возможностей. Если половину релевантного знания, которое у нас есть
уже сейчас, действительно поставить на службу идеалам, высказываемым нашими
лидерами, то эти идеалы можно реализовать очень быстро. Думая, что нам нужно
только знание, мы игнорируем сущность проблемы, с которой сталкивается
социолог: у него нет власти действовать политически, а
есть очень ограниченная возможность для политически эффективной коммуникации.
Социологам известно
много иллюзий, поддерживающих власть. Своим молчанием, своей аффилиацией, или же открыто, в своих работах, социолог
часто санкционирует такие иллюзии, вместо того, чтобы высказать правду о них.
Социологи цензурируют себя, тщательно выбирая безопасный предмет исследования
ради «чистой науки», либо продавая престиж своего труда ради чужих целей.
IV
Выше были описаны
прямые способы принять statusquo. Но его можно принять
– и сделать иллюзорно приятным – через неоправданные ожидания будущего. Такой
метод применяют сейчас в сотнях созданных и разрекламированных «планов
послевоенного переустройства».
Большой бизнес
заманивает нас в технологическую ловушку, тряся погремушкой перед публикой и не
объясняя, как именно блага будут столь широко распределяться. Подобным же
образом политический эксперт уводит внимание от настоящего к нескольким моделям
будущего. Чем больше мы страдаем от антагонизмов сегодняшнего дня, тем чаще
прибегаем к будущему как источнику псевдоединства и
искусственно синтезированной морали. Интеллектуалы и публицисты создали столько
«планов», что их хватит на удовлетворение любого вкуса. Большинство этих
товаров, конечно, не являются «планами» – в том смысле, что они не могут быть
реализованы. Это приманки для разных социальных страт, а иногда для конкретных
групп интересов, чтобы добиться от них поддержки сегодняшней
безответственности. Послевоенное «планирование» – это «новая пропаганда».
Обсуждение будущего, в
котором за основу взято настоящее, либо служит уходу от современной реальности,
либо дает безмолвную интеллектуальную санкцию будущим бедствиям. Непререкаемые
решения уже вполне ясно определили послевоенный мир. Очевидно, что в нем будет
существовать баланс сил в пределах коллективного доминирования трех
сверхдержав. От индивидуального доминирования мы переходим к коллективному,
по мере того, как государства, мощнее других осуществившие применение силы во
всем мире, захватывают лидерство в нем. Такое коллективное доминирование может
привести к контральянсам и еще большим войнам либо к
решениям, которые не будут подотчетны родившимся в Индии или на островах
Карибского моря.
Эти факты и
перспективы, как и причины текущей войны, почти никто не обсуждает серьезно и
публично. Избежать войны можно, только определив ее причины для каждого
государства и ликвидировав их. Пишущие о ней просто признают войну как
данность, упоминают 7 декабря 1941-го как дату ее начала и сразу переходят к
будущему без войн. Исследуя причины современных войн, никто не заходит дальше,
чем это было сделано в период между мировыми войнами. Все это забыто и
погребено под довольно-таки бессмысленным ярлыком «изоляционизма». Легче
обсуждать неясное будущее, в котором пока нет никаких фактов, чем стать лицом к
лицу с тревожащими проблемами настоящего и недавнего прошлого.
Будущее планируется в
соглашениях держав, даже если его и придется впоследствии написать кровью.
Бессильный интеллектуал, выступая как планировщик, может создать противоположные
ожидания, но он увидит в дальнейшем, какова истинная функция этого
«планирования». Он ведет других, пребывая в молитве, и эта молитва – массовое
отклонение от необходимого пути.
Обсуждение
международных дел, которое проходит не в терминах борьбы за власть внутри
каждой страны, интересно только тем, как стоящие у власти политически
используют интеллектуала. Внутренняя борьба за власть – единственный
определяющий фактор в международных отношениях, на который мы можем повлиять.
Поэтому эффективный способ планировать будущее мира состоит в том, чтобы
критиковать сегодняшние решения. Пока каждая точка «плана» не будет подобным
образом привязана к настоящему, «планирование» будет маскировать мир, работа
над которым идет уже сейчас. Этот опасный камуфляж помогает иллюзорно
ускользнуть от проблем, окружающих события и решения в настоящем.
V
Пишущий
склонен верить, что проблемы действительно можно решить в его стихии –
стихии слова. Поэтому он часто недооценивает угрозу насилия, угрозу силы
принуждения, которая всегда присутствует в решающих политических вопросах.
Разум и энергия автора держатся в рамках общих рассуждений, где он может
безопасно говорить о справедливости и свободе. Поскольку его модель спора –
обмен рациональными аргументами, а не умелое применение силы или пустая
риторика, эта модель не дает ему видеть другие, более убедительные в
историческом отношении формы спора. Такой итог позиции пишущего, его труд и
последствия его работы очень удобны для политика, так как обычно они маскируют
этическими размышлениями природу политической борьбы. По мере того, как каналы
коммуникации все более монополизируются, а партийные машины и экономическое
принуждение, основанные на обмане ради выгоды, продолжают монополизировать
возможность эффективной политической организации, перспектива действия и
политической коммуникации для интеллектуала минимизирована. Политический
интеллектуал все чаще – лишь служащий машины коммуникации, которая основана на
полной противоположности тем ценностям, которые он хотел бы отстаивать. Он
хотел бы стоять за политику истины в демократическом, ответственном обществе.
Но его усилия сохранить свою функцию ради свободы потерпели поражение.
Поражение ему нанес не
явный враг. Даже получив власть, никто не смог бы, находясь в нашем положении,
легко настоять на своем или уничтожить его воздействие одним ударом. Всегда
легче обнаружить внешнего врага, чем справиться с внутренним состоянием. Наше
безличное поражение закрутило веретено трагического сюжета, и многих предает
ложь, заключенная в них самих.
Перевод с
английского Владимира Макарова
[1]
Перевод выполнен по следующему изданию: SummersJ.H. (Ed.). The Politics of Truth: Selected Writings of C. Wright
Mills.
[2]
Законы Хэтча предусматривали запрет для служащих
исполнительных органов власти принимать участие в избирательных кампаниях и
иных формах политической деятельности. — Примеч.
ред.