Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2013
Синтия Хупер (р. 1967) – профессор факультета истории Колледжа Святого Креста (Ворчестер, США).
Доверие и террор:
в поисках научного подхода к кадрам[1]
В 1956 году на американские экраны вышел фильм «Вторжение похитителей тел», по сюжету которого инопланетяне пытаются захватить США, выдавая себя за жителей маленького городка в Калифорнии. Они подменяют своих жертв, безупречно воспроизводя их физический облик, манеру одеваться, говорить и вести себя. С чем они, однако, не могут справиться, так это с воспроизведением эмоций и чувств. В результате маленькие дети разбегаются от своих мам, интуитивно ощущая подмену, а встревоженные супруги выстраиваются в очередь к психиатру, чтобы посоветоваться о необычной замкнутости и потерянности своих половин.
Страхи, запечатленные в этом американском сценарии, созвучны той паранойе, в которой пребывало предыдущее поколение советских граждан. В то время редактора газет, местные активисты и даже сам генеральный секретарь Иосиф Сталин неустанно предупреждали, что на самых верхних этажах партийных и государственных организаций окопались тысячи оборотней. Эти «тайные враги» выставляли себя верными партийцами, добрыми друзьями и надежными коллегами, ожидая тем временем удобного момента, чтобы свергнуть социалистический строй. Подобного рода идеи бесконечно тиражировались советской массовой культурой. Хорошим примером служит фильм «Партийный билет»: по его сюжету коммунистка выходит замуж за симпатичного человека, который считается заводским героем-ударником, а на деле оказывается бывшим кулаком и иностранным шпионом.
Весьма различаясь в изображении любви и доверия, оба фильма отражают сходное беспокойство в способности верно «прочитывать» человеческую личность и вскрывать опасные мысли и ложные ценности, которые могут таиться под маской безобидной неприметности. В советском случае эта озабоченность напрямую связана с Большим террором, который выдвинул тему управления кадрами как важнейшую проблему национальной безопасности. Волна хаотичных расследований, прокатившаяся по стране после убийства Сергея Кирова в декабре 1934 года, поколебала не только межличностное доверие среди партийцев, но и веру многих в эффективность партийно-государственной политики подбора кадров. Многие историки сходятся в том, что Сталин целенаправленно использовал это громкое убийство, чтобы избавиться от потенциальных соперников и в особенности преодолеть «семейственность» региональных политических кланов, межличностные отношения внутри которых центральная власть порой сравнивала с отношениями, практикуемыми в криминальной среде[2]. Массовое «разоблачение» врагов народа, инициированное Кремлем, вызвало небывалый кризис доверия внутри советской бюрократии. Процесс зашел намного дальше, чем планировал Сталин. В итоге, откликаясь на проблему «внутреннего врага», власти вынуждены были заняться разработкой эффективных методов, которые позволили бы всесторонне оценивать личность и безошибочно отличать преданного специалиста от скрытого врага.
Со временем эти усилия становились все более настойчивыми, поскольку всякий раз, когда очередного видного коммуниста объявляли контрреволюционером, под вопросом оказывалась лояльность всех тех, кто когда-либо рекомендовал или продвигал его. Аналогичным образом в случае пересмотра ранее вынесенного приговора или восстановления в партии все лица, участвовавшие в «ложном обвинении», привлекались к ответственности за извращение социалистической законности. Таким образом, бюрократы, обязанные оценивать других бюрократов, сами попадали под подозрение и, оказавшись под давлением, исступленно и судорожно пытались исправить свои прошлые ошибки. Парадоксальным образом подобное переосмысление нередко провоцировалось шокирующими «разоблачениями» измен, которые, как мы знаем сегодня, были полностью сфабрикованы или в лучшем случае невероятно преувеличены. Одно из обстоятельств, серьезно затрудняющее изучение этого исторического периода, заключается в том, что сотрудники советских контрольных органов откликались на предполагаемый тайный заговор такими действиями, в которых были глубоко переплетены иррациональное и рациональное, фантастическое и прагматическое начала. С одной стороны, коммунистические руководители, ответственные за кадровую политику, с воодушевлением предавались тому, что сегодня кажется нам изощренной формой «охоты на ведьм», в которой основанием для обвинения могло послужить что-либо абсолютно безобидное – например, прозвучавшая несколько лет назад на детском празднике шутка, о которой человек своевременно не донес в «органы». Но, с другой стороны, те же руководители пытались выработать и внедрить на практике более совершенные, «научно обоснованные» критерии для выявления верных и надежных служащих.
Но «благонадежность», которая все жестче интерпретировалась режимом как безоговорочная преданность советскому государству, находилась под постоянной угрозой, исходившей от личных привязанностей и близких отношений, практикуемых коммунистами. В конце 1930-х годов преданность семье или друзьям зачастую трактовалась как проявление слабости, делающей человека слишком мягким и бесхарактерным. На праздновании двадцатой годовщины НКВД вдова основателя ведомства Феликса Дзержинского превозносила его за несгибаемую твердость духа, проявившуюся в готовности долгое время жить вдали от дома, спать на раскладушке в рабочем кабинете и абсолютно игнорировать тягу к домашнему уюту[3]. Особая проблема усматривалась в романтических увлечениях; согласно партийной пропаганде, всякое любовное томление в конечном счете ведет к ослаблению дисциплины, а в многочисленных фильмах, песнях, рассказах капитуляция перед любовным соблазном изображалась в качестве пролога к измене общественному долгу[4]. Например, в уже упоминавшемся фильме «Партийный билет» сознательная во всех отношениях коммунистка позволила себе безоглядно увлечься незнакомцем, что привело ее к политической слепоте и сделало невольной пособницей предательства. Не удивительно, что в фильме «Вторжение похитителей тел», снятом в разгар борьбы с «красной опасностью», представлена противоположная позиция: здесь эмоциональные узы, напротив, выступают фундаментом индивидуальной целостности и национального процветания. Отсутствие эмоций, по мнению американских продюсеров, есть первейших признак врага.
Но при всем пафосе, с которым романтические чувства, разрушавшие коллективную политическую лояльность, обличались советской пропагандой, а также при всех полицейских мерах, направленных на искоренение сетей персонального общения, Большой террор нельзя описывать исключительно в терминах недоверия. Удивительным образом безудержное насилие тех лет подталкивало бюрократию к сизифовым усилиям, направленным на восстановление того самого доверия, которое постоянно подтачивалось насаждаемыми той же бюрократией коллективными фобиями и поисками внутреннего врага. Под аккомпанемент все более громких обвинений в «контрреволюционной деятельности» бюрократия стремилась найти пути восстановления веры общества в то, что партия способна действовать справедливо, последовательно защищая «хороших» граждан и карая «плохих».
Постановка «кадровой проблемы»
Желание разработать формализованную, научно обоснованную систему критериев, позволяющую объективно оценивать кадры, а также выявлять предателей, было характерно не только для Советского Союза. Американское правительство впервые заинтересовалось проверкой лояльности значительного числа своих граждан в годы Первой мировой войны, когда армейское командование поручило ученым разработать методики выявления слабовольных солдат, которых, теоретически, можно склонить к измене[5]. В результате в 1917 году президент Американской психологической ассоциации Роберт Йеркс представил два вида тестов, через которые со временем прошли как минимум полтора миллиона рекрутов. Разработки были нацелены на выявление как тех, кто способен занимать ответственные должности, так и тех, кто уязвим перед внешними влияниями[6].
СССР в данном отношении отставал. После октябрьского переворота 1917 года большевики, малочисленность которых не позволяла им надеяться даже на поверхностную проверку своих приверженцев и последователей, ввели должности «политкомиссаров», которым предписывалось проверять бывших офицеров царской армии и чиновников прежней администрации, а также следить за выполнением коммунистических декретов. Поскольку на начало 1917 года численность большевистской партии, по ее собственным подсчетам, не превышала 20 тысяч человек, после захвата власти большевики были вынуждены принимать на службу практически всех, кто изъявлял такое желание[7].
При этом большевистская идеология настаивала на том, что настоящего коммуниста можно создать даже из самого неподходящего социального материала. Впоследствии целый сонм учреждений, включая школы, молодежные союзы, воинские части и лагеря ГУЛАГа, работал над «перековкой» граждан, внедряя новый образ жизни и поведения. Но, чем больше душ удавалось завоевать, тем острее вставал вопрос о контроле качества в работе с человеческим материалом. В ходе массовых мобилизаций первой пятилетки число советских служащих росло по экспоненте; столь же неудержимо раздувалась и численность коммунистической партии. И, хотя членство в партии задумывалось как нечто эксклюзивное, доступное лишь для самых достойных и неподкупных, при таком наплыве желающих вступить в ее ряды и при несовершенстве проверочных процедур простор для злоупотреблений был весьма значительным[8].
Со временем исповедуемая первыми большевиками вера в возможность преобразования человеческой природы путем воспитания начала слабеть. По мере «строительства социализма» новые лидеры все чаще замечали, что преобразование социального мира отнюдь не означало аналогичной трансформации психологии людей. Новая власть разрушала церкви, помещичьи усадьбы и зажиточные домохозяйства, строя вместо них огромные заводы, кинотеатры и колхозы, но этот процесс не сопровождался, вопреки изначальным предположениям, исчезновением коррупции, стяжательства и преступности. И, хотя коммунисты всегда были готовы обвинить во всех пороках своих «классовых врагов», все больше и больше видных партийцев, сталкиваясь с изощренными схемами получения взяток или примерами функционирования теневой экономики, понимали, что во главе каждой преступной группы «сидит коммунист»[9]. Несмотря на то, что в последующие десятилетия двуличность номенклатуры сделалась общеизвестной истиной, в начале сталинской эпохи факты, свидетельствовавшие об этом, внушали ужас. Большевистские вожди были, по-видимому, весьма обеспокоены тем, что члены партии на местах не считают несовместимыми принятые на себя роли (днем борец за социалистические ценности, а ночью делец черного рынка) и видят их совмещение чем-то вполне обычным[10].
Многочисленные проявления корыстолюбия внутри партийного аппарата заставили Николая Ежова, возглавлявшего тогда Орграспредотдел ЦК, объявить в декабре 1932 года о планируемом сокращении партийного членства. Последовавшая чистка обернулась изгнанием из партийных рядов трети всех коммунистов, то есть более 1,25 миллиона человек. В результате к концу 1934 года в партии числилось чуть меньше 2,4 миллиона членов[11]. Но убийство Кирова и служебное нерадение, продемонстрированное, по мнению Кремля, многими сотрудниками ленинградского НКВД, снова внесли вопрос об оценке партийных кадров в политическую повестку. Бюрократы из контрольных и управляющих ведомств вынуждены были, во-первых, объяснить, почему прежняя чистка оказалась безрезультатной, а во-вторых, изловчиться и придумать новую, усовершенствованную методику проверки кадровой доброкачественности.
Откликаясь на кризис, спровоцированный убийством Кирова, советские контрольные ведомства попытались разработать что-то вроде «науки о кадрах», хотя в данном случае понятие «наука» парадоксальным образом сочеталось с языком веры, приличествующим скорее инквизиции. Ответственные лица, обязанные «знать кадры», стремились не столько оценивать компетентность сотрудника как таковую, сколько раскрывать систему его убеждений, опираясь на внешние показатели. Иными словами, они хотели обзавестись специальной техникой, которая позволила бы им распознавать истинную сущность человека («личность») под его или ее официальной маской («личиной»)[12]. Желание вывести формулу, открывающую возможность для выявления скрытых черт характера, исходя из исследования внешних признаков напоминало о себе повсеместно.
По мнению специалистов, занимающихся историей управления персоналом, по мере экономического подъема Соединенных Штатов, начавшегося после Первой мировой войны, административное осмысление фигуры «работника» менялось аналогичным образом. В 1930-е годы работника начали рассматривать как «тайну, которая подлежит разгадке […] с опорой на знания, доступные далеко не каждому»[13]. Однако сами представления о «знаниях», которые американские и советские эксперты считали необходимыми для такой расшифровки, сильно различались. Замерам интеллектуального уровня или психологическому тестированию советские вожди предпочитали тактику скрытого наблюдения, нацеленного на изобличение «правды», открывающейся в самый неожиданный момент. В США даже на протяжении патерналистской «прогрессивной эры» практика наблюдения за работником за пределами рабочего места оставалась не слишком распространенной. Конечно, реформаторы были заинтересованы в том, чтобы привить иммигрантам-рабочим подобающие «американские» ценности. Генри Форд, например, даже создал на своем автомобильном заводе социологическую службу, действовавшую в 1914–1920 годах и занимавшуюся выяснением того, позволяют ли семейная атмосфера, отношение работника к алкоголю, религиозные верования номинировать его на максимальное пятидолларовое жалование в день[14]. Однако со временем Форд отказался от подобного вмешательства в частную жизнь своих подчиненных, к 1922 году признав эту практику «устаревшей»[15].
Кроме того, в США надзор за частной жизнью сотрудников затрагивал только рядовых служащих и не распространялся на управленцев – во всяком случае до Второй мировой войны. В противоположность этому в Советском Союзе 1920-х годов слежка за должностными лицами велась в открытую, причем зачастую их собственными подчиненными. Практика так называемого «народного контроля» пропагандировалась в СССР как эффективная и демократичная форма подотчетности руководителей народу, которому они служат. На деле, однако, мониторинг работы партийной и государственной элиты осуществлялся как на открытых площадках, например, в заводских «многотиражках», так и негласно, в завуалированных формах полицейского сбора информации. Соотношение этих двух методов не всегда было понятным.
Более того, советская кадровая политика, в отличие от американского аналога, не уделяла особого внимания вопросу о том, насколько хорошо работник вписывается в конкретную организацию и вписывается ли вообще. Вместо этого в СССР были заинтересованы прежде всего в том, чтобы эффективно выявлять те кадры, которые выглядели как «подходящие», но при этом втайне были готовы к предательству. При таком подходе наиболее удобным пространством для выяснения, отражает ли профессиональный облик человека его подлинное «я» или он просто играет «роль», выступала частная жизнь работника. Так, Ежов требовал от своих подчиненных досконального знания всей повседневной жизни членов партии, которых они курировали, строго предупреждая:
«Вы должны лично знать коммунистов, состоящих у вас на учете. Если я звоню вам среди ночи, вы должны быть готовы немедленно рассказать мне, где трудится такой-то и такой-то рабочий, как он себя ведет и так далее. […] Повторяю: ответственный инструктор обязан изучать свои кадры ежедневно и ежечасно»[16].
Сходные проблемы непосредственно после Первой мировой войны обозначились и в американском политическом дискурсе, но подозрения в «неблагонадежности» распространялись только на недавних иммигрантов и представителей низших классов, которые, как опасалась благополучная часть американского общества, могли злоумышлять против экономики США, подстрекая к стачкам, поддерживая профсоюзы и призывая к революции большевистского типа[17]. Тревожные ощущения вспыхнули вновь после окончания Второй мировой войны, когда впервые встал вопрос о лояльности чиновников, уже занимавших высокие посты, особенно в американской ядерной программе. К 1945 году, по сравнению с 1938-м, число гражданских служащих в США возросло с 800 тысяч до 4 миллионов человек. В 1947 году в соответствии с принятой администрацией Гарри Трумэна Программой проверки лояльности предполагалось проверить прошлое каждого из них, а также распространить подобные проверки на лиц, намеревающихся поступить на гражданскую службу. В 1947–1953 годах около 4,7 миллиона человек были «просвечены» компетентными органами; проверяющие, в частности, беседовали с их друзьями и соседями о таких сложных материях, как доверие и добросердечие[18].
Таким образом, в историческом контексте отличавшая Советский Союз обеспокоенность благонадежностью партийцев и госслужащих, как и обращение к полицейским мерам и соседской бдительности, отнюдь не выглядят уникальными. По-настоящему самобытным в годы Большого террора стало раскрытие невероятного числа заговоров и конспиративных организаций. Оценка виновности конкретных партийцев варьировалась от ячейки к ячейке, и поэтому около 40% решений об исключении из партии, принимавшихся низовыми организациями, в тот период пересматривались вышестоящими структурами[19]. Между тем сигналы, исходившие от партийных руководителей и, в частности, от Ежова, были противоречивыми: они предостерегали контрольные органы и от недостатка, и от избытка доверия к проверяемым кадрам. С одной стороны, руководство выступало за ужесточение репрессий, заявляя, что суровость необходима для восстановления доверия граждан к партии. С другой стороны, они осуждали чрезмерное использование репрессий, обличая многочисленные ошибки контрольных органов, способные лишь оттолкнуть и озлобить людей[20]. Иначе говоря, призывая к еще более активному «срыванию масок», вожди одновременно требовали от партии восстановить народную веру в ее способность управлять разумно и справедливо – смешивая при этом лексику фантастических обвинений с прагматичным управленческим подходом. В итоге советская «наука» о кадрах, возникшая в тот период, опиралась на совокупность методов, предполагавших сочетание проверенной информации и воображения, грань между которыми зачастую была размыта.
Потерять работу в Кремле: фантазия «порочного круга»
Весьма изысканные примеры фантазматического «прочтения» личности, применявшегося в тот период, можно найти в документах, посвященных расследованию, в которое в 1935 году был вовлечен вспомогательный персонал Кремля. Скандал разразился после убийства Кирова, когда сотрудников ленинградского НКВД обвинили в том, что они не воспринимали предупреждений о контрреволюционном заговоре всерьез. Для того чтобы избежать аналогичной критики, а также волны увольнений, накрывшей ленинградских коллег, аппарат московского НКВД начал пересматривать ряд старых дел, прежде не получивших хода из-за их кажущейся незначительности. В один из таких «безобидных» на первый взгляд случаев были вовлечены три молодые кремлевские уборщицы, в начале ноября 1934 года уличенные в распространении сплетен[21]. Их рассуждения о том, что начальство ест сытно в то время, когда простые люди голодают, были восприняты как антисоветская пропаганда. Арест трех женщин, состоявшийся 20 января 1935 года, положил начало длительному расследованию[22].
После допросов, продолжавшихся одиннадцать дней, перед чекистами открылся тайный мир кремлевской прислуги, основанный на семейных, дружеских и сексуальных связях, явно подрывавших политическую лояльность. Следователи обнаружили два «центра заговора». Средоточием одного стала группа библиотекарей, предположительно возглавляемая Ниной Розенфельд, бывшей женой брата Льва Каменева, ядро другого составили несколько офицеров НКВД, отвечавших за безопасность Кремля. Как считали следователи, обе группы сговорились убить Сталина, поддерживая связь между собой через брата и сестру – офицера охраны и сотрудницу библиотеки[23]. В итоге из 21 сотрудника кремлевской библиотеки 18 были осуждены; с ними вместе под суд отправились еще 92 сотрудника кремлевской обслуживающей инфраструктуры, а также их близкие родственники. В ходе параллельно проводимой партийными органами проверки 107 служащих ЦИК, тоже работавших в Кремле, переводу на низшую должность или увольнению подверглись все эти сотрудники, за исключением 9 человек[24].
Несмотря на вызванную им бурю, заговор был сфабрикованным. Почти все его предполагаемые участники были реабилитированы при Хрущеве в 1956–1958 годах, а оставшиеся обвинения, включая выдвинутые против родственников Каменева, были сняты в 1988 году[25]. Показания, которые удалось «выжать» следователям, представляли собой комбинацию подробностей и нюансов личных взаимоотношений задержанных и искаженных рассказов об их работе. Тем не менее тщательное изучение протоколов, особенно в тех местах, где на допрашиваемых людей не оказывали давления или где они не соглашаются со следователями, помогает понять, откуда брались столь причудливые нарративы и как факты преображались в вымысел.
Например, в рассказах подозреваемых о том, как они и их знакомые устраивались на работу в Кремль, снова и снова подчеркивалась незаменимость в подобном деле личных связей. Вполне в русле дореволюционной семейственности сотрудники, получившие кремлевское место, незамедлительно начинали информировать свою родню или земляков обо всех открывающихся вакансиях. Когда одну библиотекаршу, которая в феврале 1929 года, перебравшись в Москву из голодающей глубинки, поначалу пришла в Кремль в качестве уборщицы, спросили о том, как ей удалось устроиться на такую хорошую работу, она отвечала, что ее брат, служивший в охране, просто «уладил вопрос» со своим командиром, который был их земляком. Она решительно не согласилась со следователями в том, что подобный способ трудоустройства был извращением формально принятых процедур, утверждая, что почти каждый пользовался личными связями, чтобы попасть в Кремль.
Что же касается квалифицированного секретарского и библиотекарского персонала, то здесь, кроме знакомств, была важна также определенная классовая (и гендерная) солидарность. Как известно, многие женщины, работавшие в то время на должностях персональных помощников или личных секретарей видных большевистских вождей, имели дворянское происхождение и были знакомы между собой еще в царские времена. Согласно показаниям свидетелей, в кремлевской библиотеке трудились как минимум девять бывших дворянок; при этом, как подчеркивалось в протоколах, все они оставались подругами, постоянно «прикрывавшими» друг друга[26]. Факты здесь легко смешивались с домыслами чекистов, поскольку следователи были склонны воспринимать подобные отношения как вероятное подтверждение измены. Помимо прочего, допрашиваемых заставили во всех пикантных деталях рассказать о своих сексуальных связях с коммунистами, с которыми они познакомились благодаря своей работе. Следователям хотелось представить сотрудниц библиотеки как женщин, не только утаивших подозрительное классовое происхождение, но и скрывавших свои сексуальные похождения за ширмой показной деловитости и скромности, присущих советским работницам. Более того, в ходе допросов задержанным женщинам постоянно говорилось о том, что, терзаемые аристократическим стремлением к роскоши, они умышленно «продавали» себя влиятельным большевикам в обмен на материальное благополучие. Развивая эту линию, чекисты превращали обыденный факт – тактическое использование секса в качестве своеобразной «валюты» при взаимодействии с влиятельными людьми – в вопрос чрезвычайной политической значимости.
В некоторых протоколах можно видеть, как следователи, добившись от арестованных женщин самого подробного описания отношений подобного рода, заставляют их решительно осуждать свое поведение. Иногда они весьма прозрачно намекают, какого рода «признания» им хотелось бы услышать. Например, чекисты постоянно называли Нину Розенфельд «урожденной княгиней Бебутовой», намекая на то, что она прикрыла свое аристократическое происхождение и либеральные взгляды, вступив в брак по расчету с родственником видного большевика. (Подобным утверждениям отнюдь не мешал тот факт, что она вышла замуж за брата Каменева, художника, за десять лет до прихода большевиков к власти.) В итоге подстрекаемая следователями одна из ближайших подруг Розенфельд внезапно изменила показания. Если ранее она утверждала, что Нина являлась женщиной «твердых советских убеждений», то теперь из ее слов следовало, что подозреваемая действительно была хозяйкой тайного борделя в Кремле, «торговавшей живым товаром» и поставлявшей хорошеньких секретарш секретарю ЦИК СССР Авелю Енукидзе и другим высокопоставленным большевикам[27]. В откровениях такого рода яркие картины диких и пьяных оргий на номенклатурных дачах расцвечивались символическим образом княжны-проститутки, снова демонстрируя, как атмосфера Большого террора помогала с легкостью переиначивать факты исходя из фантазий и страхов тех, кто призван был эти факты устанавливать.
Эта история также показывает, насколько непредсказуемым для того или иного партийного начальника могло оказаться подобное расследование. Всех высокопоставленных большевиков, хваливших, продвигавших, поощрявших кремлевских женщин, с которыми они работали, теперь можно было обвинить в лучшем случае в недостаточной бдительности, а в худшем случае – в измене. 58-летний Енукидзе, один из самых могущественных деятелей «близкого круга» Сталина, попал под удар в числе первых. Согласно всем свидетельствам, он оказывал внимание многим сотрудницам ЦИК, а любовницы, побывавшие в его служебной квартире, менялись одна за другой[28]. И все же допрашиваемые женщины не слишком упрекали его за это непостоянство, даже невзирая на давление сотрудников НКВД. Напротив, они отзывались о Енукидзе с восхищением; многие соперничали за его благосклонность, а если и питали недобрые чувства, то к своим соперницам, а не к нему.
В целом многие кремлевские сотрудницы, не оспаривая мнения следователей о своих любовных отношениях с высокопоставленными большевиками, пытались доказать, что это не мешало им быть хорошими коммунистками и добросовестными труженицами. Так, одна из подследственных не только не укоряла Енукидзе за наличие многочисленных любовниц (напротив, она и себя зачисляла в его фаворитки), но вместо этого обвиняла группу сотрудниц библиотеки в том, что они якобы пытались выведывать данные о личной жизни председателя ЦИК для последующего шантажа[29]. Она также указала на трех своих коллег, якобы обсуждавших с рядовыми гражданами частную жизнь чиновников, выставляя напоказ их испорченность, нарушая конфиденциальность и дискредитируя советскую власть. Ирония состоит в том, что эта обвинительница сама призналась в любовной связи с другим видным (и женатым) членом правительства; но при этом, по ее словам, в отличие от своих испорченных коллег, она никогда не гналась за материальной выгодой и, следовательно, не совершала ничего политически предосудительного.
В чекистских протоколах дружеские (или любовные) связи превращаются в предательские сети заговора. Обычные попойки на даче у Енукидзе обретают вид чудовищных оргий. Родственница Каменева – сотрудница библиотеки, сын которой был исключен из комсомола в 1927 году за троцкистские взгляды, – предстает княжной-проституткой и сводней, а также распространительницей запрещенной литературы. А характер поведения председателя ЦИК в том виде, в каком он был интерпретирован следователями, должен был показать, насколько опасны беспечность в отношении к служащим, общение с ними в «непартийной и некоммунистической манере»[30]. Енукидзе, исключенного из партии в июле 1935 года, арестовали и расстреляли два года спустя. Его падение сопровождалось той же риторикой, какая сопутствовала развенчанию Генриха Ягоды в 1936-м, Николая Ежова в 1938-м и Лаврентия Берии в 1953-м. Во всех приведенных случаях ошеломляющее «раскрытие» политических измен дополнялось красочными «откровениями», касающимися приписываемой этим людям сексуальной озабоченности[31].
Получить работу в Кремле: в поисках надежного советского «я»
Несмотря на всю причудливость подобных разоблачений, официальная реакция на них помогала выработать новые подходы и к проблеме советских кадров, и к восстановлению политического доверия к режиму. Еще до завершения «кремлевского дела» Ежов распорядился, чтобы его подчиненные срочно занялись подбором нового квалифицированного персонала для библиотеки Кремля, за благонадежность которого они могли бы персонально поручиться[32]. Объявление об открытии новых вакансий, сделанное в разгар громкого скандала, иллюстрирует главный парадокс Большого террора: репрессии могли обосновываться вымышленными заговорами, но эти вымыслы влекли за собой весьма реальные, хотя и не всегда эффективные, усилия по разрешению проблем, которые возникали в их связи. Доверие, таким образом, выступало чрезвычайно важной категорией для многих исторических акторов, несмотря даже на то, что его понимание формировалось в кризисной ситуации.
Что касается кремлевской библиотеки, где хранились иностранные журналы и прочая запрещенная литература, то лица, ответственные за набор новых сотрудников, скоро заявили о намерении покончить с «порочным кругом» тел и текстов. Для этого им нужно было, во-первых, нанять кандидатов с образцовыми морально-политическими качествами и, во-вторых, наложить новые ограничения на деятельность этого учреждения. В прошлом за «расхлябанностью» библиотечного персонала скрывалось беспечное отношение к информации: согласно выводам контрольных органов, до их ареста в 1935 году сотрудницы библиотеки не соблюдали государственного законодательства о цензуре и выдавали своим патронам издания без проверки права на их получение. По словам проверявшего их чиновника, они действовали так, будто работали в обычной публичной библиотеке, и даже не вели должного учета выдачи запрещенных изданий[33].
Более того, ведомство Ежова преисполнилось решимости искоренить в подборе кадров личные предпочтения, внедрив формализованные процедуры, в соответствие с которыми кандидата можно было принять на должность только на основании реальных заслуг и только после самой тщательной проверки. Чиновники начали просматривать личные дела коммунисток, обучавшихся в Московском библиотечном институте или работавших в городских и пригородных библиотеках. Затем общий массив личных дел был подвергнут селекции на основе автобиографических данных: классового происхождения, опыта работы, возраста, наличия судимости или дисциплинарных проступков. В результате был составлен перечень из тридцати кандидатур. Каждая из отобранных прошла собеседование с двумя членами ведомства Ежова, после чего в списке остались одиннадцать человек. На финальной стадии комитет попросил первичные партийные ячейки, где работали претендентки, подтвердить их рекомендации; одновременно секретному подразделению НКВД было поручено тайно проверить каждую соискательницу. Итогом двух параллельно идущих процессов стало составление на каждую фигуру двух официальных справок: «официальной», подготовленной низовыми партийными чиновниками, и «секретной», составленной спецслужбами исходя из показаний соседей, знакомых, коллег.
В результате лишь четыре женщины были признаны подходящими для занятия вакансий. Забавно, однако, что, несмотря на новые процедуры отбора, личные связи по-прежнему играли важную роль. Главным библиотекарем стала супруга видного члена Комиссии партийного контроля: в ее рекомендации, поступившей непосредственно к Ежову, говорилось, что она является женой «одного из наших». Кроме того, ее деверь работал советским послом в Китае. В пользу этой соискательницы также сработал и тот факт, что она не изъявляла особого желания работать в области библиотечного дела[34].
В ее подчинении оказалась довольно пестрая компания. Заместителем директора стала 36-летняя женщина из крестьянской семьи, вступившая в партию в 1925 году. Согласно партийной рекомендации, она не блистала выдающимися карьерными достижениями: свой трудовой путь она начала в 19 лет учительницей в сельской школе, и все последующие должности, которые она занимала до приглашения на кремлевскую вакансию, были такими же скромными. В официальной справке отмечалось, что товарищ Голованова является скромным, сдержанным и добросовестным человеком[35]. Составители секретной справки отзывались о ней более критично, указывая на недостаточную квалифицированность, медлительность и пассивность. Тем не менее, добавляют чекисты, как будто желая восстановить нарушенное равновесие качеств, по характеру она очень сдержанна. По-видимому, когда выбор делался в ее пользу, эта оценка оказалась решающей[36].
Две другие сотрудницы, как представляется, так же были выбраны за отличавшую их сдержанность и скупость на слова. Первой стала 35-летняя коммунистка, трудившаяся на швейной фабрике в Москве и осваивавшая библиотечное дело на вечерних курсах. В секретной справке излагались некоторые факты ее личной жизни, например, что ее муж – алкоголик, но, как с одобрением отмечали составители, не буйный. В справке также говорилось, что эта женщина не слишком квалифицированна, но искренне стремится к знаниям. По характеру она проста и вполне открыта, продолжали чекисты, но соседи по квартире считают ее замкнутой и не склонной излишне сближаться с людьми ни дома, ни на работе. Она никогда не обсуждала своих домашних дел с посторонними и не жаловалась на пьянство мужа[37]. Эти качества выгодно отличали ее от другой претендентки, вошедшей в финальный список, но так и не получившей работы. Речь идет о 32-летней разведенной женщине, состоявшей в партии с 1932 года. Хотя все отмечали ее энергичность, энтузиазм, обаяние, надежность и аккуратность, причем как в профессии, так и в политике, она получила отвод из-за ее прежней связи с директором фабрики, которого отправили в Сибирь, но с которым она продолжала поддерживать контакт. Контролеры также отмечали – и последующие читатели справки подчеркнули эти слова карандашом, – что претендентка легко поддается сторонним влияниям и иногда любит посплетничать[38]. Иначе говоря, именно замкнутость стала для партийного начальства более ценным качеством, чем умение общаться и налаживать контакты.
Последней из принятых в кремлевскую библиотеку стала 30-летняя незамужняя женщина, вышедшая из рабочей семьи и вступившая в партию в 1932 году. Ее биографию отличало наличие множества политически активных родственников[39]. Профессиональные навыки у нее почти отсутствовали, поскольку в январе 1935 года она только начала четвертый семестр обучения на вечернем отделении Московского библиотечного института. Согласно секретной справке, соискательница вела обычную и ничем не примечательную жизнь, но составителям это и показалось положительным качеством, особенно в сочетании с политической устойчивостью, ответственностью и благонадежностью[40].
«Вчитываясь» в чужие убеждения
Все перечисленные примеры помогают выделить фундаментальное отличие советского общества эпохи Большого террора от фашистских и капиталистических обществ того же периода: в нем складывалась такая атмосфера, в которой различные формы личного, социального и политического доверия не могли гармонично сосуществовать. Политолог Роберт Патнэм в своем знаменитом эссе 1995 года «Игра в кегли в одиночку» пишет, что социальное доверие служит упрочению политического доверия. Но советские лидеры 1930-х годов, напротив, полагали, что «социальный капитал», особенно в свободных и аполитичных его формах, лишь ослабляет политическую преданность и мешает «бесперебойной» работе государственной машины[41]. По логике террора, согласно которой в основу социальных связей ложатся личный интерес и субъективные формы привязанности, такого рода связи приводят к размыванию политической лояльности, ибо преданность людям, для индивида особенно дорогих, сводит на «нет» лояльность целому. «Кремлевское дело» показывает, как коллективы, подобные ЦИК, призванные являть образцы социалистической морали, в глазах советского официоза могли трансформироваться в коррумпированные клики, в которых «особые» отношения, прежде всего замешанные на сексуальных страстях, усугубляли человеческую слабость и тщеславие[42].
Озабоченность вопросом о том, кому можно, а кому нельзя доверять, одолевавшая советскую бюрократию по мере развертывания Большого террора, способствовала выработке особых методик работы с персоналом, которые были ориентированы не только на формирование конформистского поведения, но и на раскрытие мотивов, которыми руководствовались конформисты. С их помощью чиновники рассчитывали отделить тех, кто был искренне лоялен советскому режиму, от тех, кто лишь изображал преданность. На протяжении всего периода репрессий советские должностные лица подчеркивали, что именно намерение определяет ценность поступка: например, донести на гражданина, опасного для советского строя, считалось благородным, а донос ради личной выгоды или из простого желания «выслужиться» перед властями с презрением отвергался.
Однако, пытаясь разглядеть за внешним обличьем истинную сущность человека, большевики парадоксальным образом полагались на самые поверхностные наблюдения за его повседневной жизнью, получаемые с помощью слежки, разговоров и доносов друзей, коллег и соседей. Использование подобных методов лишь обостряло озабоченность фактором доверия и подогревало горячие дискуссии о том, до какой степени следует вовлекать население в слежку за согражданами, каким информаторам стоит, а каким не стоит верить и в какой мере контролер должен нести ответственность за достоверность своих источников. Кроме того, потребность извлекать общий смысл из обширного набора деталей при неспособности оценить, какие подробности более, а какие менее важны, неизбежно превращает анализ личности в весьма деликатное дело. По ходу этого процесса любая мелкая подробность или случайное слово могли неожиданно – в зависимости от приоритетов и предрасположенностей наблюдателя – приобрести фундаментальное значение. В итоге контролеры и следователи получали возможность производить вымышленные «истории» о своих подопечных, произвольно решая, какие события малозначительны, а какие, наоборот, являются «окнами», позволяющими заглянуть в душу человека[43].
Интересно, что, обозревая американские практики оценки персонала даже через двадцать лет после описываемых событий, можно заметить аналогичное, хотя и менее политизированное, смешение объективного факта с тем, что сегодня кажется довольно нелепыми предпосылками, на которых тем не менее основывался «научный» процесс личностной оценки. Соискателям вакансий, например, зачастую предлагалось изъявить согласие, несогласие или отсутствие мнения касательно суждений, варьировавшихся от «У меня перед глазами часто стоят красные точки» до «Гимн Соединенных Штатов петь трудно». Причем любому ответу, полученному от соискателя, приписывалось важное психологическое значение[44].
Между тем, всякое стремление замерить уровень доверия, «исподтишка» докопавшись до сокровенных мыслей человека – независимо от того, делается ли это посредством психологического тестирования, как это было в США, или с помощью негласного наблюдения за частной жизнью, как это практиковалось в СССР, – в обоих случаях заканчивалось весьма «творческой» интерпретацией человеческого характера, в которой неизбежно переплетались наука и вымысел.
Авторизованный перевод с английского Андрея Захарова и Екатерины Захаровой
[1] Данная статья является переработанной версией текста, впервые опубликованного в: Hooper С. Trust in Terror? The Search for a Foolproof Science of Soviet Personnel // The Slavonic and East European Review. 2013. Vol. 91. № 1 (special issue «Trust and Distrust in the USSR». P. 26–56.
[2] См., например: Getty A.J. Practicing Stalinism: Bolsheviks, Boyars, and the Persistence of Tradition. New Haven: Yale University Press, 2013.
[3] Новый мир. 1938. № 1. С. 218–219.
[4] Hooper C. Terror of Intimacy: Family Politics in the 1930s Soviet Union // Kiaer C., Naiman E. (Eds.). Everyday Life in Early Soviet Russia: Taking the Revolution Inside. Bloomington: Indiana University Press, 2005. P. 61–91; см. также: Clark K. The Soviet Novel: History as Ritual. Bloomington: Indiana University Press, 2000. P. 114–135; Thurston R. The Soviet Family during the Great Terror, 1935–1941 // Soviet Studies. 1991. Vol. 43. № 3. P. 559.
[5] Jacques R. Manufacturing the Employee: Management Knowledge from the 19th to 21st Centuries. London: SAGE Publications, 1996. P. 25.
[6] McGuire F. Army Alpha and Beta Tests // Sternberg R.J. (Ed.). Encyclopedia of Human Intelligence. New York: Free Press, 1994. Vol. 1. P. 125–129.
[7] Fainsod M. Smolensk Under Soviet Rule. Boston: Unwin Hyman, 1989. P. 152.
[8] Getty A.J. Ezhov: The Rise of Stalin’s ‘Iron Fist’. New Haven: Yale University Press, 2008. P. 87.
[9] Российский государственный архив социально-политической России (РГАСПИ). Ф. 589. Оп. 4. Д. 5. Л. 54.
[10] РГАПСИ. Ф. 589. Оп. 4. Д. 5. Л. 140.
[11] Fainsod M., Hough J. How the Soviet Union Is Governed. Cambridge: Cambridge University Press, 1979. P. 328.
[12] О разграничении этих понятий говорит Олег Хархордин, см.: Kharkhordin O. The Collective and the Individual in Russia. Berkeley: University of California Press, 1999. P. 175–190; см. также русское издание: Хархордин О. Обличать и лицемерить: генеалогия российской личности. СПб.; М.: ЕУ СПб; Летний сад, 2002. – Примеч.ред.
[13] Jacques R. Op. cit. P. 81–82; Kaufman B. Managing the Human Factor. Ithaca: Cornell University Press, 2008. P. 16.
[14] Stross R. How to Lose Your Job on Your Own Time // New York Times. 2007. December 30. P. 3.
[15] Watts S. The People’s Tycoon: Henry Ford and the American Century. New York: Vintage Books, 2005. P. 224.
[16] Цит. по: Getty A.J. Op. cit. P. 123.
[17] Watts S. Op. cit. P. 201; Fancher R. The Intelligence Men: Makers of the IQ Controversy. New York: W.W. Norton, 1985. P. 117–129.
[18] Biography of an Ideal: A History of the Federal Civil Service. Washington: U.S. Office of Personnel Management, 2003 (http://archive.opm.gov/BiographyofAnIdeal).
[19] См.: Getty A.J. Pragmatists and Puritans: The Rise and Fall of the Party Control Commission // The Carl Beck Papers in Russian and East European Studies. 1997. № 1208; Rittersporn G. Soviet Officialdom and Political Evolution: Judiciary Apparatus and Penal Policy in the 1930s // Theory and Society. 1984. Vol. 13. № 2. P. 215.
[20] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 241. Л. 12, 14.
[21] Жуков Ю.Н. Тайны Кремлевского дела 1935 года и судьба Авеля Енукидзе // Вопросы истории. 2000. № 9. С. 83–113.
[22] См.: Lenoe M. The Kirov Murder and Soviet History. New Haven: Yale University Press, 2010. P. 459–460; Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. Январь 1922 – декабрь 1936 / Сост. В.Н. Хаустов, В.П. Наумов, Н.С. Плотникова. М.: Международный фонд «Демократия», 2003. С. 599–600.
[23] Жуков Ю.Н. Указ. соч. С. 86; Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. С. 603.
[24] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 186. Л. 1; Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. С. 660.
[25] Андреев В., Виноградов В. и др. О так называемом «Кремлевском деле» // Известия ЦК КПСС. 1989. № 7. С. 93.
[26] Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. С. 608, 619.
[27] Там же. С. 607, 608, 610, 634.
[28] Сам Енукидзе, однако, категорически отрицал все обвинения во внебрачном сожительстве и тайных сексуальных связях. См.: Getty A., Naumov O. (Eds.). The Road to Terror. New Haven: Yale University Press, 1999. P. 169.
[29] Лубянка. Сталин и ВЧК—ГПУ—ОГПУ—НКВД. С. 641.
[30] Getty A., Naumov O. (Eds.). Op. cit. P. 163.
[31] Hooper C. What Can and Cannot Be Said: Between the Stalinist Past and New Soviet Future // Slavonic and East European Review. 2008. Vol. 86. № 2. P. 320; Halfin I. Stalinist Confessions: Messianism and Terror at the Leningrad Communist University. Pittsburgh: University of Pittsburg Press, 2009. P. 358–366. Рассматривая протоколы допросов Николая Ежова после его ареста в 1939 году, Игал Халфин показывает, как личность человека, ранее изображаемого безупречным рыцарем революции, подверглась реинтерпретации со стороны следователей и была творчески «переписана». В результате перед публикой предстал изощренный монстр, политические и сексуальные перверсии которого не знали границ.
[32] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 186. Л. 3.
[33] Там же. Л. 87.
[34] Там же. Л. 100.
[35] Там же. Л. 94.
[36] Там же. Л. 101.
[37] Там же. Л. 102.
[38] Там же. Л. 104.
[39] Там же. Л. 99.
[40] Там же. Л. 105.
[41] Putnam R. Bowling Alone: America’s Declining Social Capital // Journal of Democracy. 1995. № 6. P. 65–78; Foley M., Edwards B. The Paradox of Civil Society // Journal of Democracy. 1996. № 7. P. 38–52. Как показывают Фоли и Эдвардс, специалисты, изучавшие американскую демократию, от Алексиса де Токвиля до Роберта Патнэма, видели в жизни ассоциаций «подпорку» демократического правления и полагали, что сильное гражданское общество означает сильное государство. Между тем исследователи коммунистических режимов Восточной Европы и массовых движений сопротивления, подобных польской «Солидарности», рассматривали гражданское общество в качестве противовеса государственной власти и источника постоянной угрозы для status quo.
[42] Getty A., Naumov O. (Eds.). Op. cit. P. 166.
[43] Halfin I. Op. cit. P. 324.
[44] См.: Whyte W. The Organization Man. Philadelphia: Simon & Schuster, 1956. P. 180.