Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2013
Александр Владимирович Чанцев (р. 1978) – филолог-японист, критик, эссеист-культуролог. Автор трех книг, постоянный автор «Нового мира» и «Нового литературного обозрения», обозреватель сайта «Частный корреспондент».
Есть страны, традиционно числящиеся по ведомству меланхолии: бывшая Австро-Венгрия, с соответствующим искусством и высоким уровнем суицида в последние десятилетия империи[1]; Турция, за описание смутных чувств которой Орхану Памуку даже вручили Нобелевскую премию с официальной формулировкой: «в поисках меланхолической души родного города нашел новые символы для выражения столкновения и переплетения культур». О Румынии известно, кажется, объективно меньше, но тот же Чоран, например, много писал о депрессивно-упаднических настроениях своих сограждан. Несколько профанированный так называемый «английский сплин» – явление иное[2], но можно вспомнить и его хотя бы для того очевидного вывода, что меланхолия свойственна в первую очередь империям, прежде всего – утратившим свое величие, ностальгирующим по былым временам, испытывающим рессентиментные чувства. Во всяком случае, это объяснение представляется более корректным, чем банальная склонность выводить скандинавскую депрессивность и русскую апатию из злоупотребления горячительными напитками, а само злоупотребление – из климатических особенностей…
У Японии нет общеизвестного имиджа «меланхолической страны»: когда разговор заходит о японцах, чаще обсуждается их этос (чувство долга, обязательность, трудолюбие, преданность, комплекс бусидо и так далее), который – как, собственно, и в повседневной жизни самих японцев – затмевает их чувства. Но у меланхолии в Японии богатая традиция.
В мировых мифах, в архаическом обществе никто, как представляется, не обладал столь нюансированной психикой и достаточным временем, чтобы грустить, но у японцев даже в этот ранний период мы находим миф о богине Аматэрасу-омиками. Обиженная на других богов, богиня Солнца сокрылась в гроте – можно предположить, что она предавалась там отнюдь не веселым мыслям. Заставить выйти ее, что характерно, удалось, показав ей волшебное зерцало и танцы, – то есть, грубо говоря, отвлекая и развлекая ее.
Японское государство, согласно тем же «Кодзики» («Записки о деяниях древности»), имеет очень древнюю историю (датировка, несколько спорная, коренится скорее в амбициях страны, но точность нам сейчас не так важна), но уже в период Хэйан (794–1185), самый блистательный в японской культуре, когда появились наиболее известные антологии танка и «Повесть о Гэндзи», первый роман в мировой литературе, а также «Записки у изголовья», меланхолическое не будет ошибкой назвать краеугольным камнем японской эстетики. Созерцание луны, цветение сакуры остались в японском быте до наших дней – другой вопрос, что сейчас полюбоваться сакурой означает скорее пикник в парке с семьей и друзьями, повод испытать новую фототехнику и вообще хорошо провести выходные в большом городе. Изначальное же значение этих обычаев, смысловая их нагрузка – не только непосредственное соприкосновение с красотой, но и осознание того, что делает прекрасное прекрасным: мимолетность, обреченность, умирание. Полная луна скоро перестанет быть таковой, сакура отцветает быстро, ее цвет опадает, превращаясь на земле в компост. Крайне недолговечны луна в дымке облаков, лепестки сакуры в полете – в этом и есть их прелесть, та точка, где в свойственном японцам духе сошлись эстетика и этика, искусство (сложить хайку об увиденном) и религия (все умирает, перерождается – буддизм; материальное, быт имеет ценность лишь тогда, когда становится поводом для озарения о бытии, – практики дзэна).
Тогда же в японском мировоззрении появились понятия, прослеживать существование которых до наших дней несколько спорно, но вот их опосредованное влияние – нет. Это ваби-саби – возникшая под влиянием того же дзэна; эта категория японской культуры повлияла, думается, почти на все виды искусства, от искусства садов, икэбаны и чайного действа[3] до поэзии, традиционной керамики, одноцветной живописи тушью суми-э и так далее. Само понятие (понятия) – непереводимо, его (их) проще описать, если не почувствовать. Скромность, неяркость, тусклость, патина, ржавчина, даже негармоничность (те же чаши для чайного действа не могут быть, как из «Икеи», абсолютно симметричными и целыми; легкая неровность сделает их настоящими чашами для чайной медитации; трещинка, полученная во времена такого-то учителя несколько веков назад, неизмеримо повысит даже не ценность, но пиетет, испытываемый к этой чаше людьми). Красота того, что передает несовершенство этого мира и что должно скоро исчезнуть, умереть. Красота того, чего нет, и восхищение красотой со стороны того, кого тоже по сути нет. Меланхолия сопутствует всему этому.
Отсутствие, непредставленность объекта меланхолического созерцания свойственна, заметим в скобках, и европейской «меланхолической» традиции:
«Считалось, что именно
меланхолия (болезнь художественных гениев) погружала человека [эпохи
Возрождения. – А.Ч.] в мир видений
и грез, в котором возникали образы платонической красоты.
Меланхолическое видение – квинтэссенция репрезентации. В нем особенно отчетливо
выступает отсутствие материального объекта (с которым связывалась старая
традиция technē).
Репрезентация, как мы помним, укоренена в отсутствии физического тела,
репрезентируемого в театре или на холсте»[4].
Впрочем, западная традиция, в отличие от Японии, имеет не религиозную, а скорее «чувственную» природу, восходящую в истоке своем к платонизму, что в очередной раз демонстрирует нам сугубо японскую «специфику». Ведь даже когда на Западе при «аллегоризации отсутствия как смерти», «чем меньше наличествует объект, тем более интенсивно наличествует субъект»[5], то в Японии все наоборот. Субъект (человек) тут не важен, а объект (созерцаемое) становится поводом для элиминирования субъекта, дзэнской утраты Я, прежде всего ради достижения просветления. Или более успешного творческого акта (залог эффективности которого – отключение всех «личных» установок, открытость созерцаемому – см. концепцию «цветка» в «Предании о цветке стиля» основателя театра Но Дзэами Мотокиё), который в абсолюте тоже, разумеется, равен просветлению. Прося прощения за столь долгое отступление, я все же считаю его необходимым для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать, что японская и западная эстетика глубоко разнятся в основаниях даже тогда, когда могут случайно совпадать в некоторых деталях.
В эпоху Хэйан, действительно «золотой век» Японии, заложивший, не будет ошибкой сказать, основы японской культуры и мировоззрения и их своеобычности, грустили все. Принц Гэндзи бóльшую часть времени предавался высокой меланхолии; грустила придворная дама Сэй-Сёнагон, описывая чувствуемое в своих дзуйхицу «Записки у изголовья»; ремесленное сословие по возможности подражало аристократии, любуясь, как уже было сказано, чем ками (боги) послали – луной и сакурой…
Последующие века были не так благополучны, как Хэйан («мир, спокойствие») – период «сэнгоку» («воюющих провинций»), «сакоку» (добровольного «закрытия страны» от пагубного иностранного влияния»), затем деловитая «Мэйдзи исин» (реставрация Мэйдзи), – и элементарно не оставляли времени для меланхолии. Правители страны встречались лицом к лицу со сложными задачами и вызовами времени, народ был мобилизован для решения социально-политических задач: призван на войну кланов, строительство нового, европеизированного государства. Но и тут находилось место ностальгическим неврозам (лишенное своего статуса сословие самураев в одночасье стало деклассированным), меланхолии, доводящей – разумеется, вкупе с другими причинами – до самоубийства. Стоит вспомнить только ведущих японских писателей конца XIX– начала ХХ века, чтобы составить внушительный мартиролог (Такэо Арисима, Осаму Дадзай, Рюноскэ Акутагава, Ясунари Кавабата, Юкио Мисима)[6] или просто отметить в «Писателе и самоубийстве» Григория Чхартишвили частоту упоминания японских имен.
Затем пришло время строительства империи, нарастающего милитаризма. Женская, созерцательная, лунная, хэйанская культура инь, культура эпохи Хэйан, сменилась мужской, активной, солнечной культурой ян. Меланхолия стала неприлична во время всеобщего патриотического подъема и мобилизации (на смену которым после поражения в войне и отречения императора от своего божественного происхождения как раз и пришла почти всеобщая ностальгия[7]). Но, и будучи маргинальной, она осталась в великих книгах тогда, когда государственная агитация стала лишь фактом истории: Кавабата был погружен в хэйанскую культуру (когда Мисима перечитывал свод бусидо «Хагакурэ», Кавабата спасался от ужасов войны, читая «Гэндзи»), живописал красоту Японии именно в контексте (чтобы не сказать «в технике») ваби-саби. Ваби-саби манифестируют и объясняют две основные работы по японской эстетике ХХ века – Нобелевская речь Кавабаты «Красотой Японии рожденный» и эссе Дзюнъитиро Танидзаки «Похвала тени».
Меланхолия не ушла из японской души, но мутировала, разделившись на вполне социальную, конвенциональную и, кстати, неплохо продаваемую псевдомеланхолию (блюзовые «страдания» героев того же Харуки Мураками) и тяжелую депрессию офисных работников, никому не нужных стариков и выпадающих из общества индивидуумов (те же «хикикомори», отказывающиеся от работы и общения ради самозаточения в четырех стенах). Как и высокий уровень самоубийств, все это имеет социальные корни – которое уже десятилетие экономической стагнации, старение общества, проблемы трудоустройства, утрата Японией лидирующих мировых позиций (по объему ВВП – уже третье место, после Китая), поиски и необретение новой «национальной идеи»…
Прежде японская меланхолия, надо признать, была более созидательной – возможно, в силу своей аутентичности и особой природы. Западная же, «блюзовая» (назовем ее условно так), смурь и социальная астения нынешних времен свидетельствуют не в последнюю очередь о не самых благополучных аспектах вестернизации, вернее даже космополитизации, ведь – что не трудно заметить – и нашей стране свойственны те же утрата социальных ориентиров и гнет изменившегося не к лучшему государства…
[1] См.: Джонстон У.М. Австрийский Ренессанс. Интеллектуальная и социальная история Австро-Венгрии 1848–1938 гг. М.: Московская школа политических исследований, 2004.
[2] Таксономию видов меланхолии, неврозов и подчас весьма экзотических фобий см. в недавней работе: Юханнисон К. История меланхолии. О страхе, скуке и печали в прежние времена и теперь. М.: Новое литературное обозрение, 2011.
[3] «Чайное действо» точнее передает почти религиозную суть, чем поверхностная западная передача этого понятия «чайная церемония».
[4] Ямпольский М. Ткач и визионер: очерки истории репрезентации, или О материальном и идеальном в культуре. М.: Новое литературное обозрение, 2007.С. 89.
[5] Там же. С. 370.
[6] На японском есть отнюдь не тонкая книга «Люди, наблюдавшие красоту: наследие писателей-самоубийц» Синроку Комацу, в ней 18 имен известных писателей.
[7] О японских ностальгическо-рессентиментных импликациях на примере творчества Мисимы см.: Чанцев А. Поворот наоборот в послевоенной Японии: Ю. Мисима о войне и мире // Новый мир. 2010. № 2.