Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2013
Татьяна
Юрьевна Воронина (р. 1977) – историк, ассоциированный сотрудник Центра устной истории
Европейского университета в Санкт-Петербурге.
Татьяна Воронина
«Социалистический
историзм»: образы ленинградской блокады в советской исторической науке
Литература в истории / история в литературе
Размышляя о динамике коллективной памяти, историк
Яель Зерубавель отмечает, что всякое упоминание о прошлом «воспроизводит “коммеморативный
нарратив” – рассказ о тех или иных исторических событиях, объясняющий причины, по
которым общество в ритуализированной форме вспоминает об этом эпизоде прошлого,
и заключающий в себе нравственный урок членам данного социума». Такой «коммеморативный
нарратив», как и сочинения историков, по мнению автора, «отличается от хроники тем,
что подвергается определенной литературной обработке (нарративизации) – превращается
из простого перечня фактов в связный рассказ»[1]. Этот рассказ
в свою очередь подчиняется особым законам и воспроизводит определенные нарративные
механизмы, делающие текст понятным и читаемым в том или ином обществе. Такая схема,
равно присущая и художественному, и историческому письму, предполагает отбор фактов
и особую форму изложения, подчиненные поэтике литературного жанра[2].
Таким образом, сама формальная конструкция текста задает рамки заключенной в ней
исторической презентации.
Любой историографический текст в большей или меньшей
степени ориентируется на стандарты «научного письма», то есть предполагает целый
набор требований: описание методологии, наличие ссылок на источники, гипотезы, аргументы
и контраргументы… Другое дело, что представления о самом академическом письме со
временем меняются. Ссылки на выступления вождей и постановления съездов коммунистической
партии, цитаты из работ Маркса, Энгельса и Ленина, апелляция к марксизму-ленинизму
как целостной теории общества и его истории – таковы обязательные атрибуты советской
историографии, легитимировавшие текст куда больше, чем ссылки на архивные материалы,
доступ к которым к тому же был весьма не прост. Кроме того, история СССР традиционно
находилась на особом положении по сравнению с другими областями исторического знания.
Авторы, бравшиеся за изучение советского периода, оказывались на опасной стезе,
когда упоминание опального лидера или расходящаяся с изменившейся линией партии
интерпретация грозила не только запретом на публикацию, но и политическим обвинением.
Особенно отчетливо это прослеживается на примере советских исторических трудов о
Великой Отечественной войне, служившей мощным идеологическим оружием в деле легитимации
власти[3].
Вероятно, именно поэтому советские монографии об этой войне были похожи друг на
друга, воспроизводя одни и те же формулы и оценки. Не избежала этой участи и история
ленинградской блокады.
Особенностью советских исторических нарративов о
блокаде долгое время было то, что существенное воздействие на них оказывали интерпретации,
озвученные или советскими политическими лидерами, или авторитетными писателями,
создавшими художественные образы, отвечавшие требованиям своего времени[4].
Анализируя историографию блокады, историк Никита Ломагин писал:
«Вся литература о блокаде Ленинграда до конца
существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью
относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться
за новые, доселе запретные, темы»[5].
В результате в течение советского времени историки
могли дополнять предшествующие презентации новыми подробностями, не меняя при этом
общей смысловой схемы и не влияя на оценку и значение того или иного события.
Кроме того, блокадная тема связывалась властями с
«ленинградским делом» и потому была непопулярна в момент запрета на упоминание репрессированной
ленинградской партийной верхушки[6].
Написать же историю блокады без имен партийных руководителей было невозможно, так
как сама принятая в то время конструкция исторического нарратива предполагала их
обязательное наличие. Отсутствие соответствующих упоминаний могло навести читателя
на мысль о недостаточной роли партии в деле обороны города или на другие недопустимые
интерпретации. Поэтому первые монографии о блокаде стали появляться только после
реабилитации ленинградских партийных лидеров, а любые более поздние дополнения к
уже написанному о блокаде проходили тщательную проверку[7].
Еще одной причиной советского «единописания» о блокаде
было то обстоятельство, что архивы, призванные давать историкам материал для работы,
долгое время были закрыты, а устные свидетельства рядовых очевидцев и участников
блокады не обладали достаточным академическим весом для полноценного использования
их в качестве исторических источников. В то время, когда такие свидетельства оказались
социально востребованы, что произошло в середине 1960-х годов, смысловая и формальная
конструкции рассказа о блокаде уже были сформированы, и потому устные свидетельства
лишь дополнили «ранее известное» так называемым «личным взглядом»[8].
В результате единственным способом написания истории блокады в первые послевоенные
десятилетия были ссылки на компетентных предшественников, у которых в силу особых
заслуг или был доступ к архивным материалам, или имелось достаточно полномочий рассказывать
о блокаде на основе собственного опыта и впечатлений. Впоследствии рассказ о блокаде
посредством публикации воспоминаний стал чрезвычайно распространен в СССР, что в
свою очередь усилило влияние литературных нарративных конструкций на историографические
сочинения. Таким образом, зависимость исторических текстов от характерных для советской
литературы образов и сюжетных схем привела к формированию особой, историографической,
версии социалистического реализма.
Чтобы продемонстрировать то, как соцреализм «работал»
в исследованиях советских историков, мы возьмем две известные советские монографии
о блокаде. Первая написана Дмитрием Павловым в 1958 году. Эта книга была издана
большими тиражами и выдержала в общей сложности шесть изданий[9].
Ее структура является примером совмещения мемуаров и исторического сочинения. И,
хотя этот тест редактировался и исправлялся автором для каждого нового издания,
он сохранил все основные элементы соцреализма, на которых был основан с самого начала.
Другая монография принадлежит исследователям, работавшим в ленинградском отделении
Института истории АН СССР, которые в 1967 году подготовили пятый том «Очерков истории
Ленинграда» – монументальный труд по истории блокады, – а затем переиздали его в
несколько сокращенной версии в виде отдельной книги «Непокоренный Ленинград»[10].
Эта работа представляет собой один из наиболее репрезентативных образцов советского
исторического академического письма, выдержавший три переиздания[11].
Социалистический реализм и советская историография
Социалистический реализм, ставший обязательным направлением
советской литературы после первого съезда советских писателей (1934), был призван
описывать реальность (как это делал реализм XIX века), но при этом предъявлять ее в «революционном развитии» – иными словами,
живописать лучшее из того, что уже существует, или воображать то, чего еще нет.
Андрей Синявский, размышляя об особенностях советской литературы, писал следующее:
«Произведения
социалистического реализма весьма разнообразны по стилю и содержанию. Но в каждом
из них присутствует понятие Цели в прямом и переносном значении, в открытом или
завуалированном выражении»[12].
Таким образом разница между историком и писателем
с точки зрения их функционального предназначения для государства была не столь велика:
тот и другой описывали строительство советской действительности и воспитывали на
его примере молодое поколение.
Американская исследовательница Катерина Кларк одной
из первых проанализировала жанровую структуру советского романа и увидела в ней
не просто повторяющиеся фабулу и сюжетные ходы, но и восходящие к архаической структуре
ритуала конвенциональные основы советской культуры, закрепленные в соцреалистических
текстах[13].
По ее мнению, противостояние «стихийного» и «сознательного» входило в ряд «ключевых
бинарных оппозиций», сравнимых «с оппозицией реального/идеального в схоластике или
субъекта/объекта в классической немецкой философии»:
«[“Сознательное”
означало] контролируемую, подчиненную дисциплине… политическую деятельность, […а
“стихийное” – активность,] не руководимую политически, спорадическую, некоординированную,
даже анархическую… соотносимую скорее с широкими неперсонализированными историческими
силами, чем с сознательными действиями»[14].
Конфликт сознательного и стихийного, как правило,
оказывался в центре любого соцреалистического произведения. Так «стихийное» могли
олицетворять бедствия, необузданная природа, внутренние и внешние враги. «Сознательным»
в романах соцреализма были партия в лице ячейки или отдельных коммунистов, старший
наставник, коллектив. Главный герой находился в центре противостояния, но, в конце
концов, выбирал сторону «сознательного», что гарантировало роману неизменный счастливый
конец. Это наблюдения Кларк впоследствии были развиты Евгением Добренко:
«Соцреализм
включен в общую систему социального функционирования, поскольку он является существенной
частью общего политико-эстетического проекта: именно в нем оформляла себя идеология,
не только доминировавшая над экономикой, но дававшая ей смысл. Это не просто одна
из “сторон” системы, но […] важнейшая часть социальной машины, действие которой
распространялось на все стороны жизни – от завода до романа, от фабрики до оперы,
от колхоза до художественной мастерской»[15].
Социализм как таковой был плотью и кровью социалистического
реализма, поэтому и анализ последнего, по мнению Добренко, не должен ограничиваться
анализом советской литературы. Следуя этой логике, он взял в качестве структурообразующей
основы своей работы привычные категории марксистско-ленинской концепции, наделив
их, правда, иным, чем ее авторы, смыслом. С помощью этого аналитического хода Добренко
удалось продемонстрировать структуру создаваемой социальной реальности, где формулы
соцреализма переставали быть просто примерами или идеалом светлого будущего, становясь
воплощенным советским настоящим. В своей работе я коснусь еще одного аспекта социалистического
настоящего, а именно, формирования исторического представления о прошлом. В этой
связи исследование Кларк о соцреалистическом романе, с ее пристальным анализом фабулы
соцреалистических произведений и объяснением его формул через обращение к структуре
ритуала, оказалось в основе моей собственной попытки описания повествовательной
структуры советской историографии, связанной с блокадным сюжетом.
Главный герой
В советской литературе идеи марксизма-ленинизма воплощал
положительный герой, биография которого воспроизводила все стадии развития советского
общества[16]. При
этом такой романный персонаж олицетворял собой весь народ – истинного героя всех
произведений.
В исторических сочинениях советский народ так же
фигурировал как главный положительный герой. В исторических трудах о блокаде главные
герои – это бойцы Красной армии и мирные жители Ленинграда. В «больших» исторических
нарративах фабульная фигура «советского народа» распадалась на отдельные собирательные
образы: войсковые части, рабочие коллективы, служащих предприятий – в некоторых
случаях описывались и персонифицированные герои. Так, авторы главы о первой блокадной
зиме в «Непокоренном Ленинграде» описывали героическое поведение рабочих хлебозаводов,
поддерживавших бесперебойную выпечку хлеба, рассказывали о дружинницах местной противовоздушной
обороны и включили цитату из дневника рабочего Кировского завода Н.Ф. Балясникова,
обещавшего «умереть, но не пустить врага»[17].
В первых изданиях монографии Павлова народ существовал
в виде единой и монолитной общности, практически лишенной конкретизации по группам.
Отдельные краткие замечания автора заслужили некоторые медики, артисты, ученые и
рабочие с торфозаготовок[18].
В основном же он описывал поведение советского коллективного протагониста в целом:
«Моральные
силы ленинградцев проявлялись в самых разнообразных сторонах жизни и имели решающее
значение в исходе осады. Особенно яркое выражение духовной силы населения сказалось
в период наибольшего истощения материальных ресурсов. Никто не роптал, хотя пища
к этому времени стала мечтой. Люди трудились на своих постах до последнего вздоха.
Именно эта сила руководила действиями народа и привела к победе»[19].
В последнем переиздании книги в 1985 году автор ушел
от схематичности в описании протагониста, добавив главу о жителях города, точнее
о тех, кто, по его мнению, был наиболее активным и полезным, заслужив тем самым
особое внимание[20]. Впрочем,
причина, вынудившая автора дополнить первоначальный текст, заключалась в стремлении
оспорить позицию некоторых исследователей (в первую очередь иностранных), которые,
по мнению Павлова, «утверждали, что под влиянием непреодолимого голода люди теряют
нравственные устои»[21].
Стремясь убедить читателя в обратном, Павлов описывал ситуации, при которых «обычные
люди» демонстрировали героическое поведение и выдержку. Он пишет о том, что, помимо
выполнения своих трудовых обязанностей, люди демонстрировали сознательность, собирая
рассыпавшиеся буханки хлеба из разбитой снарядом повозки, сохраняли коллекцию зерновых
культур в институте растениеводства, помогали ослабевшим от голода соседям, возвращали
потерянные карточки[22].
Непростую роль в исторических произведениях о блокаде
играло руководство страны и города. С одной стороны, оно выступало в качестве коллективного
«наставника» для главного персонажа – народа, – с другой, именно руководители были
ответственны за основные решения, которые, в соответствии с соцреалистическим каноном,
обязан был реализовывать главный герой – народ. В итоге, нарративная функция главного
героя оказалась разделена между двумя фигурами: советского народа и партийного руководства.
Это обстоятельство, однако, не должно было смущать читателей. Во-первых, использование
образа руководителя в качестве протагониста соцреалистического произведения не было
новым для восприятия советского читателя. Так, в одном из первых произведений о
блокаде Николая Тихонова «Киров с нами» главный герой – это легендарный руководитель
Ленинграда, проверяющий готовность города к обороне[23].
А во-вторых, в соответствии с советским образом мира представители партии были «кровью
и плотью» советского народа, что делало классические субъект-объектные отношения
не столь жесткими. Как об этом пишет Добренко: «Речь идет о подмене объекта, ведь
сам субъект (партаппарат, политические институции) создает свой образ и легитимирует
себя через создание образа объекта – “народа”»[24].
В этом смысле авторы исторических сочинений не видели необходимости отдельно оговаривать,
где заканчивалось геройство простых ленинградцев и начиналась мудрая политика партии,
и наоборот.
Нередко в качестве характеристики протагониста использовались
образы, взятые из художественной литературы. Так, в позднейшем переиздании «Непокоренного
Ленинграда» авторы отсылали к «Блокадной книге» Алеся Адамовича и Даниила Гранина,
поэтическим произведениям Веры Инбер, Николая Тихонова, Всеволода Вишневского[25],
где главные герои – рабочие, служащие, девушки из отрядов местной
противовоздушной обороны, дети и солдаты – героически противостояли трудностям и,
в конце концов, выполнили возложенную на них историческую миссию победителей. Знание
художественной литературы о блокаде, ссылки на нее, использование примеров, описанных
в литературе, стали неотъемлемой частью исторического сочинения. Так, автор одной
из первых исторических монографий Александр Карасев в 1958 году сетовал на отсутствие
в художественной литературе произведений о блокаде, признавая таким образом, что
именно литература призвана помогать осмысливать историю[26].
Использование характерных (по своей ритуальной обязательности
сближающихся с фольклором) эпитетов при историческом описании было наиболее распространенным
способом обозначить главного героя в качестве положительного персонажа. Эта особенность
также позволяет проводить параллели между историческим сочинением и литературным
произведением. Редкий автор советской монографии о блокаде избегал использования
формулировки «героические защитники», «преданные коммунистическим идеалам» или «благородному
делу защиты отечества». Так, например, Павлов резюмирует свое произведение о блокаде
словами, в которых индивидуальный стиль полностью растворяется в формулах официального
языка:
«Ленинград
выдержал столь длительную осаду прежде всего потому, что население, воспитанное
на революционных традициях, до последнего вздоха преданное социалистической Родине
и Коммунистической партии, стояло насмерть в защите города. Вся страна, весь советский
народ морально и материально поддерживали гордый дух осажденных»[27].
Устойчивые характеристики – будь то «воспитанное
на революционных традициях население» или «гордый дух осажденных» – однозначно маркировали
объект исторического описания. В пятом томе «Очерков истории Ленинграда», посвященном
блокаде, в числе эпитетов, характеризовавших население города, так же читаем о «выдержке
и стойкости», «самоотверженности и героизме», проявленном ленинградцами в «сражении
с врагом»[28].
Любопытно: в каких отношениях защитники Ленинграда,
как главные герои произведений о блокаде, находились с остальным советским народом?
Этот вопрос был весьма щекотливым в канун «ленинградского дела», но и после него
на этот счет не было единого мнения. С одной стороны, советские историки тщательно
подчеркивали связь Ленинграда со всей страной; то, что город устоял – на этом
внимание акцентировалось особо – было победой всего советского народа. В
исторических нарративах это выражалось появлением обязательных глав о том, кто и
как помогал выдержать блокаду. В «Непокоренном Ленинграде» соответствующая глава
называлась «Помощь “Большой земли”. Ладожская ледовая трасса», а в заключение книги
было ясно сказано:
«В самые
тяжелые дни блокады, отрезанные от Большой земли, ленинградцы продолжали чувствовать
себя неотъемлемой частью всего советского народа, они знали, что с ними вся страна,
что помощь придет, что наступит долгожданный день победы над врагом»[29].
Как видно из этого фрагмента, метафора «большой земли»
как родины-матери, единой в своей любви и требовательности ко всем своим сыновьям
и дочерям, однозначно маркировала смысловые приоритеты. Ленинградцы не были ни первыми,
ни главными – они были в ряду других «малых» земель по отношению к главной, «большой»,
советской земле. Описывая историографию блокады, Дзенискевич отмечал, что такой,
по факту, «промосковский» взгляд был особенно характерен для исторических сочинений
в годы, последовавшие сразу после «ленинградского дела», когда «о героической странице
в истории города… говорилось стыдливо, кое-как», а заслуга освобождения Ленинграда
приписывалась центральному московскому руководству[30].
Вместе с тем, с середины 1960-х и позднее, в эпоху
перестройки, прежде всего благодаря усилиям писателей, этот вопрос актуализировался
с новой силой. Собственно в художественной литературе о блокаде исключительный героизм
ленинградцев никогда не ставился под сомнение. Достаточно вспомнить произведения
ленинградских литераторов, создавших канон художественного описания блокадной повседневности[31].
Но в канун и во время «ленинградского дела» и они осознавали опасность особой интерпретации
блокады, поэтому новых произведений о ленинградском героизме в это время практически
не публиковалось. Лишь в 1960-е ленинградские авторы вновь «вернули» блокаде образ
героического события, насыщенного локальным колоритом.
Художественная литература о блокаде конца 1960-х
была представлена многочисленными произведениями, написанными для детского и юношеского
возраста, что соотносилось с задачей воспитания молодого поколения. Способствовал
этому и комсомол, активизировавший свою работу в связи с празднованием в 1968 году
его 50-летнего юбилея. В Ленинграде в связи с этим событием были проведены мероприятия,
посвященные памяти о войне и блокаде, в результате которых было образовано первое
общество блокадников из числа бывших ленинградских школьников. Кроме того, комсомольский
юбилей был отмечен публикацией книг о юных героях, в годы блокады давших потомкам
примеры мужества и героизма[32].
Впоследствии произведения о храбрых блокадниках-ленинградцах заняли прочное место
в ряду детской литературы, ориентированной на патриотическое воспитание[33].
И тем не менее появившийся в 1969 году роман «Блокада»
Александра Чаковского описывал одновременно и ленинградской героизм, и мудрое московское
руководство, не противопоставляя одного другому[34].
Созданные в нем образы не давали читателю повода видеть в описанных героях что-то
отличное от уже изображенного ранее. Другое дело «Блокадная книга» Адамовича и Гранина,
ставшая примером конструирования одновременно позитивной и локальной ленинградской
идентичности[35]. После
ее выхода все гражданское население Ленинграда, а не только его непосредственные
защитники, члены групп местной противовоздушной обороны и рабочие оборонных заводов,
пробрели ореол героев. Авторы «Блокадной книги» идеализировали поведение простых
ленинградцев, щедро наделяя их героическими характеристиками, хотя и не скупились
на изображение всевозможных трудностей, которые подчеркивали достоинства ленинградцев.
Вот как писал Аркадий Эльяшевич, размышляя о «Блокадной книге»:
«Для того,
чтобы оценить величие подвига ленинградцев, нужно представить себе прежде всего
всю меру их лишений и утрат. И в этом тоже заключался подвиг ленинградцев. Они не
только выстояли, не только защитили город, но и открыли в себе такие душевные чувства,
которые им самим были неведомы. И недаром теперь, по прошествии многих лет, ленинградцы
судят о людях по тому, как они себя проявляли в блокаду. Неписаные блокадные характеристики!
Нет более авторитетных и надежных свидетельств, чем они»[36].
В «Блокадной книге» ленинградцы приобрели уникальные
черты, выделяющие их из общей массы советских людей. Делалось это за счет описания
высокой культуры поведения «обычных граждан» и ленинградской интеллигенции – хранителей
библиотек, работников Эрмитажа, лаборантов и работников исследовательских институтов,
которые, по мнению авторов, не только не теряли моральных императивов во время блокады,
но, наоборот, становились еще более требовательными к себе. Именно такие люди были
главными персонажами «Блокадной книги»[37].
Едва ли авторы документального романа в момент его
написания предполагали возможность противопоставления своих героев остальному советскому
народу. Налицо скорее формальное противоречие внутри самой концепции создания соцреалистического
произведения. Социалистический реализм исключал возможность писать о протагонисте
по-другому. Если протагонист – гражданское население Ленинграда, значит, население
города обязано обладать идеализированными положительными качествами, и тут уже не
важно, где о нем идет речь: в документальном романе, основанном на интервью и дневниках,
или в художественных повестях и рассказах. Другое дело, что понимание блокады Ленинграда
как места уникального со временем могло дать неожиданный эффект, а именно: способствовать
формированию локальной городской идентичности, основанной на репрезентации блокадных
событий.
Уже в перестройку один из авторов «Блокадной книги»
– Даниил Гранин – еще более четко акцентировал эту идею в добавленных впоследствии
в «Блокадную книгу» главах «О людоедстве» и «Ленинградское дело». В обновленный
текст была включена запретная в прежние годы информация о случаях каннибализма,
что, впрочем, не изменило основного вывода о массовом героизме населения, а «хорошее»,
вольнодумное ленинградское руководство противопоставлялось «плохому» московскому,
что было актуально для перестроечных баталий и соответствовало положительному имиджу
демократически ориентированных ленинградских руководителей периода перестройки[38].
В свою очередь профессиональные историки старались
не акцентировать внимания на локальных характеристиках, но и они, следуя логике
соцреалистического канона, были вынуждены проговаривать свое мнение о протагонисте
и его взаимоотношениях с советским народом в целом. Так, в пятом томе «Очерков истории
Ленинграда» жители города были представлены как образец для всеобщего подражания:
«Город
Ленина массовым героизмом его защитников, своей выдержкой и стойкостью был примером
для трудящихся всей советской страны, самоотверженно сражавшейся с ненавистным врагом»[39].
Героизм не был только формулой, повторявшейся из
текста в текст, – он влиял и на структуру повествования. Рассказ о героической жертве,
принесенной на алтарь победы «сознательного» над «стихийным», был необходимым условием
соцреалистического романа[40].
В свою очередь советские словари называли отличительной чертой советского героизма
«слияние индивидуального подвига, геройской инициативы отдельных групп с массовыми
героическими действиями»[41].
Героизм, по их мысли, «требует от личности беззаветной жертвенности и мужества»,
приносимых на благо коммунизма. Вот эта «беззаветная жертвенность» героев оказалась
весьма продуктивной формулировкой при описании событий войны и блокады, так как
позволяла обезличить «заказчика» добровольной жертвы (грядущий коммунизм) и возлагала
ответственность на самого героя, приносящего себя в жертву. Таким образом, концепт
массового героизма, понимаемого как добровольная и сознательная жертва, помогал
избежать вопроса о цене победы.
Героизм гражданского населения Ленинграда заключался
в том, что, умирая, жители блокадного города делали это осознанно и беззаветно.
С точки зрения организованного таким образом исторического нарратива массовая смертность
в блокадном Ленинграде и катастрофическое положение людей осенью–зимой 1941–1942
годов не могли быть инкриминированы никому, кроме врага. А раз так, то и специального
вопроса о количестве погибших от голода во время блокады в советской историографии
долгое время (до середины 1960-х годов) не возникало. Посчитать можно было количество
жертв, лишенных сознательного героического выбора (что и было сделано для Нюрнбергского
процесса), а вот массовый героизм не требовал точного числа погибших. Павлов в своей
книге по этому поводу пишет:
«Почему
же так настойчиво западные историки, писатели приводят более высокие цифры смертности,
чем было на самом деле? Их цель – преувеличить потери, понесенные защитниками Ленинграда,
принизить их подвиг»[42].
Как количество смертей связано с подвигом, Павловым
не проговаривается. Причиной его беспокойства, по-видимому, было предположение,
что внимательный читатель, узнав о громадном количестве жертв среди гражданского
населения, может задаться вопросом об ответственности, который затем может конкретизироваться
в вопрос об ответственности городского руководства.
Авторы «Непокоренного Ленинграда», в числе которых
были те, кто еще в 1965 году утверждал, что количество погибших выше, чем называлось
до тех пор в исторической литературе, не усматривали в этой проблеме политического
подтекста[43]. Они
лишь дополняли новыми данными привычную повествовательную конструкцию. По их мнению,
жертв блокады было больше, чем это считалось раньше, – но это не отменяло справедливости
существующей на тот момент общей оценки самих событий как проявления массового и
сознательного героизма[44].
Общественное задание
Представление о блокаде как о коллективном испытании
и политической инициации, ставшее общим местом в литературных и исторических сочинениях,
четко подпадает под еще одну особенность социалистического реализма, выделенную
Катериной Кларк. Опираясь на анализ классического соцреалистического текста – «Молодой
гвардии» Фадеева (в редакции 1951 года), – она писала:
«В большинстве
сталинских романов можно огрубленно выделить следующую схему. Вначале герой имеет
какое-то общественное задание, которым проверяется его сила и решительность. Далее
он пытается выполнить задание, противостоя мощным препятствиям, и, встречая каждое
следующее препятствие, постепенно достигает требуемых степеней мастерства и безличности. Формально
роман завершается в момент завершения перехода. Персонаж, который ранее уже достиг
желаемой сознательности, помогает герою преодолеть последние следы индивидуализма
и перейти в новое качество. В этот момент диалектика между стихийностью/сознательностью
символически разрешается»[45].
В исторических сочинениях эта схема работала следующим
образом. В первых главах исторических монографий о блокаде говорилось о военном
планировании и стратегическом предназначении обороны Ленинграда. Описывались планы
Германии по захвату СССР и Ленинграда, затем объяснялось, что оборона Ленинграда
способствовала срыву наступления Гитлера на Москву. Подчеркивалось, что на всем
протяжении блокады немцы стремились захватить город, в то время как Красная армия
этому препятствовала. Так, например, писал об этом, историк Александр Карасев:
«Учитывая
огромные потери в тяжелых боях на внешнем и внутреннем фронте блокады и оказавшись
перед перспективой уличной борьбы не на живот, а насмерть, немецкое командование
вынуждено было отказаться от мысли овладеть Ленинградом. Немецко-фашистские войска
приступили к осуществлению варварской директивы, предписавшей уничтожить Ленинград»[46].
«Общественное задание» Ленинграда, таким
образом, состояло в том, чтобы «не сдаваться». В книге Дмитрия Павлова, которая
была посвящена одному из частных аспектов блокады – продовольственному снабжению
города, – описанию этого «задания» отведено место в первой главе («Военные действия
на Северо-Западном направлении») и в заключительной части, где в виде краткой справки
сказано, почему блокаду не сняли раньше 1944 года[47].
В «Непокоренном Ленинграде» общественное значение обороны также описывалось в первой
главе («На дальних подступах»)[48].
Оставив за скобками детали историографического спора
о том, какие планы в действительности были у немецкого командования и почему оно
отменило штурм города, посмотрим на этот момент как на проблему, имеющую прямое
отношение к фабуле соцреализма. Исходя из этой перспективы оборона Ленинграда была
необходимым «общественным заданием», выполнение которого сулило протагонисту окончательное
ритуальное перерождение. Ленинградцы сдержали натиск врага, спасли город, принесли
жертву и выполнили важную миссию, возложенную на них страной. Предположение, что
такая миссия у горожан могла отсутствовать, кардинально изменило бы общую картину
происходящего. Так, запертые в кольце блокады ленинградцы оказывались бы скорее
жертвами обстоятельств, а не героями, сознательно жертвующими собой, проходя испытание
на прочность.
Справиться с этим испытанием и решить задание помогал
другой, не менее обязательный, персонаж социалистического реализма – наставник,
старший и опытный товарищ[49].
В соцреалистическом романе им мог быть старый рабочий, председатель колхоза или
директор завода – но обязательно член партии. В историографическом дискурсе о блокаде
таким героем-наставником была партийная организация в целом и ее представители в
частности.
Старший наставник
Описывая деятельность партийной организации в блокадном
Ленинграде, авторы исторических сочинений не скупились на хвалебные эпитеты. Образ
наставников в лице представителей ленинградской парторганизации и кремлевского руководства
создавался благодаря описанию личных качеств лидеров и проводимой ими продуманной
и эффективной политики, направленной на пользу городу и его жителей. В монографии
Павлова, изданной в 1958 году, такими достойными похвалы фигурами были Климент Ворошилов
и Андрей Жданов: «От их мужества, умения и прозорливости многое зависело и прежде
всего моральное состояние войск и населения»[50].
В последнем издании книги «моральное состояние войск и населения» уже зависело от
Жданова, Кузнецова, Попкова и Соловьева[51].
Но и в первом, и в последующих изданиях автор писал о том, что «люди верили им так
же, как они сами свято верили в победу в самые критические дни блокады»[52].
Описания личных качеств в последнем издании монографии Павлова были удостоены практически
все (в том числе и репрессированные) гражданские и военные руководители Ленинграда:
второй секретарь обкома А.А. Кузнецов, адмирал И.С. Исаев, представитель ставки
главнокомандующего, маршал Н.Н. Воронов, начальник ленинградской противовоздушной
обороны Е.С. Лагуткин, председатель Ленгорисполкома П.С. Попков[53].
У ленинградских историков
деятельность партийной организации города описана менее персонализированно, но не
менее восторженно:
«Руководители партийных и советских организаций, находившиеся
в этот период на казарменном положении, делали все возможное и даже невозможное,
чтобы облегчить страдания голодающего населения, сократить смертность. Они постоянно
бывали на фабриках и заводах, выезжали в воинские части, на трассы подвоза продовольствия,
в районы области, где рассказывали, как трудно приходится ленинградцам, призывали
оказать им всемерную помощь. На заседаниях Бюро Областного и Городского комитетов
партии обсуждались и решались самые насущные вопросы обороны города – о продовольственном
положении, бытовом обслуживании населения, выпуске медицинских препаратов, производстве
вооружения и боеприпасов»[54].
Если при чтении Павлова создавалось ощущение, что
именно партийная организация была главным действующим героем повествования, то ленинградские
историки описывали ее деятельность скромнее и даже позволяли себе критику – в частности,
указывая на просчеты при организации эвакуации населения[55].
Более того, описывая положение в блокадном городе, авторы монографии уделяли внимание
работе различных городских организаций, чьи заслуги в деле обороны, по их мнению,
были ничуть не меньше, чем работа парторганизации[56].
Впрочем, такое различие между монографией Павлова,
выпущенной в 1958 году, и текстами ленинградских ученых, написанными в 1960-х, говорит
скорее о свершившемся ко времени выхода «Непокоренного Ленинграда» изменении общей
политической атмосферы и расширении идеологической рамки для описания войны. Сталинское
видение истории, где коммунистическая партия и ее вождь фигурировали в качестве
главного исторического субъекта, было скорректировано обращением к массовому героизму[57].
Надо сказать, что Павлов так же перестроился под новый политический контекст, включив
описание заслуг репрессированных по «ленинградскому делу» руководителей, но оставив
в нетронутом виде исключительную роль партии.
Ленинградские историки тоже учли изменившуюся политическую
конъюнктуру и апеллировали одновременно и к массовому подвигу, и к роли партийного
руководства в победе над врагом. При этом они в большей мере отмечали заслуги местного
партийного руководства, а не центрального комитета партии и комитета обороны. Так,
заключительная глава «Непокоренного Ленинграда», которая отражала основную концепцию
книги и повторяла ее наиболее важные идеи, начиналась панегириком всем участникам
обороны Ленинграда, а затем детализировала вклад и значение отдельных социальных
групп. В числе первых отмечалась важная роль в победе «такого твердого и испытанного
руководителя, каким была Ленинградская партийная организация», а «душой обороны
города» назывались областной, городской и районные комитеты партии во главе с Ждановым,
Кузнецовым, Капустиным, Попковым, Штыковым[58].
Только после этого авторы писали о сплоченности советского народа с ЦК и о помощи
«большой земли». При этом центральный комитет фигурировал в тексте безлично, то
есть без упоминания Сталина. Под конец слов благодарности от авторов удостаивалось
и все гражданское население города[59].
Таким образом, работа партийной организации по-прежнему понималась как важное условие
обороны и освобождения города, хотя ее деятельность отныне рассматривалась в локальном
контексте наряду с описанием производственной деятельности других организаций и
предприятий Ленинграда.
В конце 1960-х годов роль наставника была примерена
на другого персонажа – ленинградскую интеллигенцию, нового героя оттепельной советской
литературы. Именно она знаменовала собой образцовые примеры мужества, стойкости
и сознательности, проявленные ленинградцами. Это произошло благодаря «Блокадной
книге», но в еще большей степени благодаря тому, что появившиеся в эти годы воспоминания
о блокаде были записаны литераторами и журналистами, описывавшими героизм людей,
принадлежавших прежде всего к их собственному кругу[60].
Впрочем, это было сделано без ущерба для ленинградских партийцев. Появившаяся уже
в 1990-е годы новая глава «Блокадной книги» не просто воздала почести блокадному
руководству города, но и усматривала в поведении ленинградского партаппарата задатки
независимого мышления, противопоставляемого сознанию кремлевских функционеров[61].
Блокада только подтвердила политическую независимость ленинградцев, чем вызвала
нарекания и опасения со стороны кремлевского руководства:
«Героизм
ленинградской блокады воспринимался сталинским окружением как проявление вольнолюбивого
духа, непокорность города, его излишнее, а то и угрожающее самостояние»[62].
Именно этим Гранин и объяснял последующие репрессии
в отношении ленинградского партийного руководства и замалчивание блокадной темы.
Инициация героя
Дихотомия «сознательного и стихийного», как и в литературных
произведениях, в исторических монографиях могла быть представлена в противостоянии
положительного и отрицательного героев. При этом антигерой мог быть как внешним
врагом, так и внутренним. В литературе о блокаде это выглядело следующим образом.
Описание протагониста происходило в сравнении с «антигероем», где положительный
герой олицетворял собой сознательное население города, а отрицательный – несознательное.
При этом упоминаемые примеры «негероического» поведения сопровождались обильными
объяснениями и подчеркиванием исключительности таких явлений. Так это делали авторы
«Блокадной книги» при описании краж карточек:
«Попадались
некоторые истории – неясные, вторичные, – о том, как отнимали хлеб (подростки или
мужчины, наиболее страдавшие от мук голода и наименее, как оказалось, выносливые).
Но, когда начинаешь спрашивать, уточнять, сколько раз, сами ли видели, оказывается,
все-таки не очень частые случаи»[63].
Итак, прежде всего говорится о том, что это вторичная
история, не характерная в целом для центрального сюжета блокады. Продолжает тему
краж включенное в книгу воспоминание блокадницы о похищениях хлебных «довесочков»
в магазине и смешанных чувствах, которые испытывали люди к таким похитителям, которыми
чаще всего оказывались дети или подростки, то есть персонажи, не могущие быть в
полной мере ответственными за свои поступки. В рассказанном эпизоде пострадавшая
не держит зла на укравшего хлеб подростка, она просит очередь не расправляться с
ним и оправдывает его поведение голодом.
Аналогичным образом были структурированы нарративы
об «антигероях» и в исторических монографиях. Как и в художественном произведении
соцреализма, главный герой обязан был встретиться с «антигероем» и победить его.
В монографии Павлова в число последних попали заведующая хлебным магазином и ее
помощница, которые обвешивали покупателей, а на остававшийся у них хлеб приобретали
антиквариат[64]. Правда,
автор тут же добавлял, что «ослепленные наживой, они забывали, что находятся хотя
и в окруженном лютыми врагами, но в советском городе, где хранят и чтут законы революции.
По приговору суда обе преступницы были расстреляны»[65].
Той же схемы придерживались и авторы «Непокоренного Ленинграда», когда рассказывали
читателям о редких случаях спекуляции продовольствием «неустойчивыми элементами»,
как правило, подталкиваемыми к этой деятельности фашистской разведкой[66].
Но, естественно, главным антагонистом выступала немецкая
армия. «Сознательность» в данном случае олицетворяла собой приверженность советских
граждан цивилизованному миру, ценностям человеколюбия и гуманизма, верному политическому
курсу, в то время как немецкие войска связывались с архаичными силами зла:
«Между
тем, немецкие дивизии, используя превосходство своих сил, вторгались все глубже
и глубже в пределы нашей земли, терзая ее гусеницами тяжелых танков»[67].
Отсюда и эпитеты, которыми награждалась вражеская
армия: «фашистские полчища», «изверги», «варвары», «разбойники».
В большинстве текстов о блокаде, описывающих столкновение
«сознательного» и «архаического», четко прочитывается мысль о пережитых испытаниях
как коллективной инициации населения города. Согласно этому ритуализованному историческому
нарративу, главным из испытаний была первая блокадная зима, показавшая величие духа
ленинградцев: люди умирали, но не сдавались и выживали благодаря массовой взаимопомощи.
Иллюстрировалась эта мысль примерами, почерпнутыми из дневниковых записей ленинградцев,
или с помощью рассказов о конкретных людях, которым помогли или которые помогали
другим зимой 1941–1942-го[68].
Здесь необходимо отметить особую функцию, которую
в соцреализме играла природа и ее описание:
«В сталинских
романах природа обычно является не местом действия, но антагонистом (или метафорическим
обозначением антагониста), главным препятствием на пути к сознательности и выполнению
задания»[69].
Тем же смыслом наделась природа и в исторических
сочинениях о блокаде. Лютые морозы и обилие снега первой блокадной зимы описывались
как одни из центральных мотивов, объясняющих драматическое положение населения наряду
с уменьшением норм выдачи продовольствия, бомбежками и артиллерийскими обстрелами
противником. Вот один из характерных примеров такого рассказа:
«Наступил
ноябрь. Сухие, ясные дни октября сменились пасмурными, холодными днями с обильным
снегопадом. Земля покрылась толстым слоем снега, на улицах и проспектах образовались
сугробы. Морозный ветер гнал снежную пыль в щели землянок, блиндажей, в выбитые
окна квартир, больниц, магазинов. Зима установилась ранняя, снежная и морозная.
Движение городского транспорта с каждым днем уменьшалось, топливо подходило к концу,
жизнь предприятий замирала. Рабочие и служащие, проживавшие в отдаленных районах
города, шли на работу пешком несколько километров, пробираясь по глубокому снегу
с одного конца города на другой. По окончании трудового дня, усталые, они едва добирались
до дому»[70].
Итак, сугробы, ветер и зима так же играли роль «стихийного»
антагониста, противостояние которому помогало герою совершить – требуемый от него
соцреалиалистической фабульной схемой – переход в новое качество. Природа пытается
заморозить жизнь в городе, но сознательность советских людей противостоит этому.
Любопытно, что тот же климатический мотив мог бы
быть интерпретирован в текстах о блокаде совершенно иначе: благодаря морозу стало
возможно организовать подвоз продуктов по льду Ладожского озера. И в этом смысле
природу (даже в ее аномальных проявлениях зимы 1941–1942 годов) можно было бы оценивать
как помощника, а не антагониста. Но этого не происходит – жанровая аксиология, требующая
противопоставления сознательных человеческих усилий стихийному сопротивлению природы,
берет верх над сложностью объективной реальности.
Счастливый финал
Счастливый финал – еще один обязательный компонент
социалистического реализма. В художественной литературе главный герой зачастую погибал,
что не меняло общего мажорного финала, так как смерть была лишь прологом его символического
возрождения в памяти благодарных потомков.
«Смерть
героя – чистая рефлексия более сущностной формы. […] История обладает превосходящим
авторитетом, все, относящееся к индивидуальному, включая его физическую суть, имеет
значение только в случае обретения символического смысла»[71].
В исторических сочинениях это формула проявилась
столь же отчетливо, как и в художественных текстах. Финал историографического нарратива
демонстрировал формулы и приемы, схожие с уже выработанными в литературе соцреализма
схемами прохождения ритуальных испытаний. Испытание и принесение жертв заканчивалось
победой «сознательного» над «стихийным», обретением более высокого, чем в начальной
ситуации, социального и исторического статуса. Поэтому завершение описания блокады
необратимо переходило в рассказ о послевоенном восстановлении города, в котором
новый, возродившийся Ленинград позитивно противопоставлялся старому, довоенному.
Характерным примером такой концовки является заключение книги Павлова:
«На месте разобранных и сгоревших деревянных домов воздвигнуты
многоэтажные каменные жилые дома. Вновь построено
История приходила здесь на помощь сюжетной необходимости:
Ленинград был освобожден от врага и восстановлен, герои блокады получили символическое
воздаяние в памяти потомков, жертва, принесенная жителями города, была воспета советскими
поэтами:
«Не забыты и могилы погибших борцов за время
блокады. На кладбищах посажены деревья, цветы. Сооружается монументальный памятник
на Пискаревском кладбище. В центре на пьедестале из гранита будет возвышаться шестиметровая
бронзовая фигура женщины, олицетворяющей мать-Родину. Посредине площади будет гореть
факел вечного огня в память усопшим борцам-труженикам. И каждый человек, вступая
на порог святилища или проходя мимо могил, склонит голову в знак глубокого уважения
и признательности к погибшим во имя чести и независимости своей Родины»[73].
Авторы «Непокоренного Ленинграда» завершали свой
труд схожим образом, рассказывая о стремительно развивающемся городе и мемориализации
погибших героев:
«Памятники
героическим защитникам Ленинграда, всем, кто стоял насмерть у стен города-героя,
– не только величественные монументы из бронзы, гранита и мрамора. Памятник им –
спасенный город, который, залечив свои раны, стал еще красивее и живет полной жизнью»[74].
При этом исторической травме, полученной жителями
блокадного города, не оставалось места ни в литературе, ни в историографии. Если
жертвы блокады были инкорпорированы в соцреалистический нарратив как необходимый
элемент, легитимирующий право протагониста на победу и переход на новый уровень
идейной сознательности, то описание катастрофических обстоятельств повседневной
блокадной жизни и личный травматический опыт блокадников долгое время оставались
за пределами публичного дискурса как такового.
***
Таким образом, советский историографический нарратив
о блокаде впитал в себя все риторические и структурные элементы социалистического
реализма. Наличие в исторических текстах главного героя и его старшего наставника,
борьба стихийного и сознательного, акцент на общественном задании, испытание как
инициация при выполнении поставленной герою задачи, природа как один из главных
антагонистов – все эти формальные компоненты не просто вошли, но и определили схему
повествования о блокаде в советской исторической науке.
Разумеется, только этим историография блокады не
ограничивалась. Было написано немало важных работ, фокусирующих внимание читателя
на частных моментах, уточняющих и проливающих свет на многие сферы жизни блокированного
города[75].
Постепенно входили в научный оборот неизвестные ранее источники, расширялись возможности
архивного поиска. Но в то же самое время наращивание деталей почти не влияло на
базовую структуру повествования, которая по-прежнему осталась связанной с соцреалистическим
формальным каноном. Видимо, поэтому у многих и складывается ложное впечатление об
исчерпанности блокадной темы.
Соцреалистический канон, являясь сложной комбинацией
идеологического заказа и постепенно сложившейся поэтики литературного текста, воздействовал
на советскую историческую науку намного эффективнее, чем официальные директивы,
инструкции и цензура вместе взятые. Молодые советские историки из числа тех, кто
занимался советской эпохой, воспроизводили сложившиеся нарративные схемы и мотивные
структуры не задумываясь, относясь к ним как к естественным и единственно возможным
способам репрезентации недавнего исторического прошлого. В этом смысле социалистический
реализм стал не только художественным направлением, но и необходимым условием функционирования
поля социальных исследований в СССР, его «историей поля» в терминологии Пьера Бурдьё[76].
Соцреализм сделался элементом гуманитарного и социального академического дискурса.
И, хотя современные российские исследования все дальше уходят от советской
модели описания блокады, укоренившаяся формальная логика построения по-прежнему
оказывает на них значительное влияние, будучи встроенной в фундамент описания советской
реальности.
[1] Зарубавель Я. Динамика коллективной памяти
// Империя и нация в зеркале исторической
памяти. М., 2011. С. 16.
[2] White H. The Content of the Form: Narrative Discourse
and Historical Representation.
[3] Копосов Н. Память старого режима. История и
политика в России. М., 2011. С. 105.
[4] Дзенискевич А.Р. Блокада и
политика. Оборона Ленинграда в политической конъюнктуре. СПб., 1998. С. 12.
[5] Ломагин Н.А. Дискуссии о сталинизме и
настроениях населения в период блокады Ленинграда: историография проблемы // Память о блокаде: свидетельства очевидцев и историческое сознание
общества. М., 2006. С. 297.
[6] Блюм А.В. Как
это делалось в Ленинграде. Цензура в годы оттепели, застоя и перестройки 1953–1991.
СПб., 2005. С. 160–161.
[7] Например, сделанное
ленинградскими историками Геннадием Соболевым и Валентином Ковальчуком
уточнение количества погибших в блокаду спровоцировало конфликт с официальным
историком осады Ленинграда Дмитрием Павловым – автором наиболее часто издаваемой
монографии о блокаде, в годы войны входившим в аппарат управления страной, в
1960-е занимавшим пост министра внешней торговли. В своей работе Павлов
указывал меньшее число погибших жителей, чем Соболев и Ковальчук. В результате
конфликт завершился только с привлечением первого секретаря ленинградского
обкома партии Григория Романова, обязавшего ленинградских ученых воспроизводить
цифры, указанные в книге Павлова. Об этой истории см.: Дзенискевич А.Р. Указ.
соч. С. 53; о том, как подсчет погибших горожан воздействовал на
формирование исторической памяти о блокаде см.: Voronina T. Heroische Tote Die Blockade, die Opferzahl und die Erinnerung // Osteuropa. 2011. № 8-9. S. 155–167.
[8] О росте интереса к личным свидетельствам о
прошлом и, в частности, о Великой Отечественной войне говорит, например,
популярность документального романа Алеся Адамовича «Партизаны», основанного на
рассказах очевидцев (первая часть, «Война под
крышами», вышла в 1960 году, вторая, «Сыновья уходят в бой», – в 1963-м).
Публикация в эти годы сборников писем с фронта указывает на ту же тенденцию,
см.: Воронина Т. Как читать письма с
фронта? Личная корреспонденция и память о Второй мировой войне //
Неприкосновенный запас. 2011. № 3(77). С. 221–232.
[9] Павлов Д.В. Ленинград в блокаде. 1941 год. М., 1958
[1-е изд.]; Л., 1985 [6-е изд, испр. и доп.].
[10] Дзенискевич А.Р., Ковальчук В.М., Соболев Г.Л.,
Цамутали А.Н., Шишкин В.А. Непокоренный
Ленинград. Краткий очерк истории города в период Великой Отечественной войны.
Л.: Наука, 1970; далее цитирую по: Непокоренный
Ленинград. Краткий очерк истории города в период Великой Отечественной войны
/ Под ред. А.Р. Дзенискевича,
В.М. Ковальчука, Г.Л. Соболева, А.Н. Цамутали, В.А. Шишкина. Л., 1985 [3-е
изд.].
[11] Первое издание вышло в 1970 году, второе – в
1974-м, третье – в 1985-м.
[12] Синявский А. Что такое социалистический реализм. Фрагменты из работы // С разных точек зрения: избавимся от миражей.
Соцреализм сегодня. М., 1990. С. 56.
[13]
[14] Кларк К. Указ.
соч. С. 23, 27.
[15] Добренко Е. Политэкономия соцреализма.
М., 2007. С. 26.
[16] Кларк К. Указ.
соч. С. 18.
[17] Непокоренный Ленинград… С. 111.
[18] Павлов Д. Указ.
соч. [1958]. С. 116.
[19] Там же. С. 39–40.
[20] Там же [1985]. С. 169–186.
[21] Там же. С. 169.
[22] Там же. С. 170, 172–173.
[23] Тихонов Н. Киров с нами // Он же. Стихи.
М., 1967.
[24] Добренко Е. Указ. соч. С. 268.
[25] Непокоренный Ленинград… С. 106, 109,
125.
[26] Карасев А.В. Ленинградцы в годы блокады. 1941–1943 гг. М., 1959. С. 5.
[27] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1958]. С. 157.
[28] Очерки
истории Ленинграда. Период Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945.
Л., 1967. Т. 5. С. 687.
[29] Непокоренный
Ленинград… С. 314.
[30] Дзенискевич А.Р. Указ. соч.
С. 14.
[31] Например: Берггольц О. Стихи и поэмы. Л., 1979; Инбер В. Душа Ленинграда. Избранное. Л., 1979.
[32] См., например: Дубровин В.Б. Мальчишки в сорок первом. Л., 1968;
Карасева В.Е. Маленькие ленинградцы.
М., 1969.
[33] Гоппе Г.Б. Взвод
моего детства. Поэма о мальчишках блокадного Ленинграда. М., 1973; Тихонов
Н.С. Ленинградские рассказы. Л.,
1977; Дети города-героя / Сост. А.Л.
Мойжес. Л., 1974; Ходза Н.А. Дорога жизни.
Л., 1984.
[34] Чаковский А. Блокада. М., 1975.
[35] Первая часть опубликована в 1979 году. До этого
отдельные главы публиковались в журнале «Новый мир» (1977. № 12), а позднее – в
журналах «Аврора» (1981. № 1) и «Наука и религия» (1981. № 3–4). Вторая часть
«Блокадной книги» вышла в журнале «Новый мир» (1981. № 11).
[36] Эльяшевич А. Горизонтали и вертикали. Современная проза – от семидесятых к
восьмидесятым. Л., 1984. С. 90, 92.
[37] Адамович
А., Гранин Д. Блокадная книга.
СПб.: Печатный двор, 1994.
[38] Там же. С. 126–134; 372–378.
[39] Очерки
истории Ленинграда… С. 687.
[40] Кларк К. Указ. соч. С. 154.
[41] Денисова Л.Д. Героизм // Большая советская
энциклопедия. М., 1971. Т. 6. С. 422–423.
[42] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1985]. С. 184.
[43] Речь идет об историках Геннадии Соболеве и
Валентине Ковальчуке, см. подробней сн. 7, а также: Ковальчук В.Г., Соболев
Г.Л. Ленинградский «реквием». (О жертвах населения в Ленинграде в годы войны
и блокады) // Вопросы истории. 1965. № 12. С. 191–194.
[44] Непокоренный
Ленинград… С. 129.
[45] Кларк К. Указ. соч. С. 146.
[46] Карасев А.В. Указ. соч. С. 118.
[47] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1985]. С. 4–25, 220–236.
[48] Непокоренный
Ленинград… С. 10–18.
[49] Кларк К. Указ. соч. С. 147.
[50] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1958]. С. 35.
[51] Там же [1985]. С. 73.
[52] Там же. С. 73.
[53] Там же. С. 18–19, 61, 65, 70, 75.
[54] Непокоренный
Ленинград. С. 113.
[55] Там же.
С. 56.
[56] См., например, главы «Прифронтовой город»,
«Голодная зима», «Вторая блокадная зима»: Там же. С. 43–68, 105–129, 189–121.
[57] Об особенностях изменения исторической памяти о
войне при Хрущеве см: Копосов Н. Указ. соч. С. 94–102.
[58] Непокоренный
Ленинград… С. 313.
[59] Там же. С. 313–316.
[60] См.: Воспоминания участников обороны города Ленина и разгрома
немецко-фашистских захватчиков под Ленинградом. М., 1963; Возрождение. Воспоминания, очерки и
документы о восстановлении Ленинграда. Л., 1977; Лукницкий П.Н. Сквозь всю блокаду. Л., 1978; Оборона Ленинграда. 1941–1944. Воспоминания
и дневники участников. Л., 1968; Вишневский В.В. Дневники военных лет (1943, 1945 гг.). М.: Советская Россия, 1974;
Королькевич А.В. «А музы не молчали…»
Л.: Лениздат, 1965; Музыка продолжала
звучать. Ленинград. 1941–1944. Л., 1969.
[61] Адамович А., Гранин Д. Указ. соч. С. 372–378.
[62] Там же. С. 376.
[63] Там же. С. 62.
[64] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 174.
[65] Там же. С. 174.
[66] Непокоренный
Ленинград… С. 118.
[67] Павлов Д.В. Указ. соч. [1958]. С. 17.
[68] Там же [1985]. С. 170–181; Непокоренный Ленинград… С. 111–112.
[69] Кларк К. Указ.
соч. С. 143.
[70] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1985]. С. 152.
[71] Кларк К. Указ.
соч. С. 151, 155.
[72] Павлов Д.В. Указ.
соч. [1985]. С. 228–236.
[73] Там же [1958].
С. 160.
[74] Непокоренный
Ленинград… С. 318.
[75] Среди новых исследований
отмечу сборники: Ленинградская эпопея.
Организация обороны и население города / Под ред. В.М. Ковальчука, Н.А.
Ломагина, В.А. Шишкина. СПб., 1995; Жизнь
и смерть в блокированном Ленинграде. Историко-медицинский аспект / Под ред.
Дж.Д. Барбера, Ф.Р. Дзенискевича. СПб., 2001; Жизнь и быт блокированного Ленинграда / Сост. Б.П. Белозеров. СПб.,
2010.
[76] Бурдье П. Поле литературы
// Он же. Социальное пространство:
поля и практики. СПб., 2005. С. 368.