Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2013
Ольга
Ростиславовна Демидова (р. 1955) – философ, историк культуры русской эмиграции,
профессор Ленинградского государственного университета имени А.С. Пушкина и
Европейского университета в Санкт-Петербурге.
Ольга
Демидова
Политическое
как эстетическое: дело Савинкова в варшавской газете «За свободу!»
В августе 1924 года Борис Савинков – известный
эсер-террорист, после октября 1917-го активный борец c советской властью, создатель Союза защиты родины
и свободы (впоследствии Народный союз защиты родины и свободы) и Русского
политического комитета в Польше, один из сторонников итальянского фашизма – в
сопровождении ближайших друзей и соратников по антибольшевистской борьбе
Александра Дикгоф-Деренталя и его жены (близкой подруги самого Савинкова)
Любови Дикгоф-Деренталь – нелегально отправился в Россию. Целью поездки была
встреча с членами некой подпольной антисоветской организации с центром в
Москве, представители которой в 1922–1924 годах неоднократно приезжали в Париж
и убеждали Савинкова в необходимости его личного присутствия для того, чтобы возглавить
антибольшевистское подполье и урегулировать возникшие внутри организации
разногласия относительно стратегии и тактики борьбы.
Савинков рассматривал московскую организацию как
последнюю возможность для ведения борьбы с большевизмом, хотя верил московским
«друзьям» не абсолютно, допускал возможность обмана и, следовательно, провала.
Отказ от поездки был бы окончательным признанием нежелания продолжать
дальнейшую борьбу – и Савинков решился. На поверку, как известно, организация
оказалась полной фикцией, мастерски спланированной и разыгранной провокацией советских
спецслужб: легенду о ее существовании разработал контрразведывательный отдел
ОГПУ (операция «Синдикат-2»)[1].
В ночь на 16 августа 1924 года Савинков и Дерентали
нелегально перешли польско-советскую границу. Оттуда московские «друзья»
доставили их подводами в Минск, где, в соответствии с «планом», должна была
произойти недолгая остановка, после которой им предстояло добраться до места
назначения – «конспиративной дачи» под Москвой. Однако утром 16 августа все
трое были арестованы и незамедлительно доставлены во внутреннюю тюрьму ОГПУ на
Лубянке.
После недолгого следствия состоялся скорый суд
(27–28 августа), проходивший в полузакрытом режиме: на протяжении обоих дней в
зале присутствовала избранная советская и коминтерновская публика, а на
последнее заседание были приглашены три корреспондента буржуазных газет –
британской «Таймс», американской «Нью-Йорк таймс» и немецкой «Берлинер
тагеблатт». Впоследствии их репортажи из зала суда широко перепечатывались
эмигрантской периодикой как единственные не советские и, следовательно,
заслуживающие доверия свидетельства о процессе.
Уже в ходе следствия Савинков «покаялся»,
безоговорочно признав свою вину перед советской властью и русским народом. В
письменных показаниях, данных 21 августа и впоследствии распространенных
советской печатью, Савинков сделал следующее признание:
«Моя
борьба с коммунистами научила меня многому – каждый день приносил
разочарования, каждый день разрушал во мне веру в правильность моего пути, и
каждый день укреплял меня в мысли, что если за коммунистами большинство русских
рабочих и крестьян, то я, русский, должен подчиниться их воле, какая бы она ни
была»[2].
Военная коллегия Верховного суда СССР
приговорила Савинкова к смертной казни (расстрелу), однако, учитывая публичное
раскаяние, отречение от антисоветской деятельности и готовность «загладить свои
преступления перед трудящимися массами искренней и честной работой на службе
трудовым массам СССР», суд постановил ходатайствовать перед президиумом ЦИКа
СССР о смягчении приговора[3].
Президиум ходатайство удовлетворил, и специальным постановлением от 29 августа
1924 года расстрел был заменен десятилетним тюремным заключением.
Савинков отбывал заключение в двухкомнатной
камере внутренней тюрьмы. Режим был достаточно льготным: заключенному
разрешались ежедневные прогулки, свидания с сыном – Виктором Успенским – и
первой женой, специально для этого приезжавшими из Ленинграда, с Деренталями
«без свидетелей» (через некоторое время Любовь Дикгоф-Деренталь получила
разрешение жить в камере вместе с Савинковым, вплоть до ее освобождения 9
апреля 1925 года), он получал книги, газеты – советские и эмигрантские, –
письменные принадлежности, разрешалась также переписка с родными и сторонниками
в эмиграции. Кроме того, Савинков имел возможность отправлять родственникам за
границу деньги, причитавшиеся ему за сочинения (в том числе и написанные в
тюрьме), купленные «Лениздатом».
Очевидно, ОГПУ заключило с Савинковым нечто
вроде джентльменского соглашения: ему обещали помилование и возможность
работать «на пользу советской власти» в обмен на определенные услуги, главным
образом – пропаганду этой власти в письмах за границу и агитацию, направленную
на возвращение эмигрантов в СССР. Савинков свою часть соглашения выполнял
неукоснительно: в начале сентября он написал статью «Почему я признал советскую
власть», предназначенную для публикации в России и за границей. Письмо
завершалось призывом к эмиграции «нарушить молчание» (то есть вслед за
Савинковым признать советскую власть) и выражением уверенности в том, что все,
сохранившие «душу живу», «пойдут и доверятся трудовому народу. И скажут: “Мы любим Россию и потому признаем советскую
власть”»[4]. В
сентябре – декабре 1924-го Савинков написал частные письма сестре Вере
Мягковой, ее мужу Дмитрию Философову, Владимиру Бурцеву, Сиднею Рейли и другим,
призывая их вернуться в СССР[5].
Никто из крупных политических деятелей
эмиграции, к которым обращался Савинков, на призыв не откликнулся, хотя
публичная реакция последовала: полные тексты некоторых из его писем, изложение
их содержания и/или весьма нелицеприятные ответы на них были опубликованы в
эмигрантской печати.
Савинков ждал амнистии с октября–ноября 1924
года, однако ОГПУ не спешило выполнять свои обещания – да вряд ли и
намеревалось делать это с самого начала. В марте–мае 1925-го он несколько раз
письменно обращался к руководителям ОГПУ с вопросом о сроке амнистии (последним
стало письмо Дзержинскому от 7 мая); обращения остались без ответа и не имели
никаких положительных для заключенного последствий. Поздно вечером 7 мая,
вернувшись после загородной автомобильной прогулки, совершенной в сопровождении
трех сотрудников ОГПУ, Савинков выбросился из окна пятого этажа.
***
Эмиграция узнала об аресте Савинкова не сразу,
поскольку советская печать почти две недели не сообщала об этом, что давало
посвященным в савинковскую эпопею основание надеяться на благополучный исход
дела. Однако в ночь на 29 августа ТАСС распространил три информационных
сообщения: «Арест Б.В. Савинкова», «Суд над Б.В. Савинковым» и «Последние
известия»[6],
в которых говорилось о датированном «20-ми числами августа» аресте, двухдневном
судебном слушании и последнем слове Савинкова, завершавшемся призывом «ко всем любящим
свой народ безоговорочно признать Советскую власть и подчиниться ей». Сообщения
были опубликованы ведущими европейскими газетами и в эмигрантской периодике. В
результате российский поход Савинкова, его провал, арест и последующее
«покаяние» были восприняты эмиграцией как явления одного порядка, а доминирующим
стало мнение о предательстве Савинкова и его возможном сговоре с ОГПУ.
Известие, как писал несколько дней спустя в газете «За свободу!» Михаил
Арцыбашев, «произвело потрясающее впечатление… какой-то страшной катастрофы»
вне зависимости от отношения к Савинкову и оценки события.
«За свободу!» считалась в русской диаспоре
газетой Савинкова (хотя создавалась не только им), что было вполне закономерно.
Она выходила под девизом «За Родину и Свободу!», прямо отсылавшим к
савинковскому Союзу защиты родины и свободы, и с первых дней своего
существования заявила о неприятии как либеральной, так и монархической позиций,
определив собственное кредо как активный антибольшевизм, допускающий
террористические методы борьбы. После «падения» Савинкова положение газеты
оказалось весьма сложным: эмигрантская общественность требовала от редакции
«разъяснений» и оценки случившегося. Между тем после первых сообщений об аресте
Савинкова и последующих событиях члены редколлегии были в том же состоянии
недоумения и граничившей с паникой растерянности, что и эмиграция в целом.
Михаил Арцыбашев в письме Александру Амфитеатрову от 5 сентября, характеризуя
настроения в редакции, описал избранную газетой тактику реагирования:
«Вы
понимаете наше состояние. Уже самый арест – это такой удар, от которого не
скоро оправишься, а уж последующее – кошмар неописуемый. Философов едва не
умер. На него смотреть жалко. Португалов совсем сварился. Более других сохранил
спокойствие я, и по моему настоянию мы решили, отбросив в сторону всякие
дипломатические соображения, взять тон чисто человеческий, то есть говорить,
что чувствуем и во что верим сейчас, не считаясь с последствиями. […]
Прилагаем все усилия, но подлинной правды все еще узнать не можем»[7].
Через две недели, 18 сентября, в письме тому же
корреспонденту он вновь возвращается к обстоятельствам и вызванным ими
настроениям начала сентября:
«Вы
поймете наше состояние, тем более, если возьмете во внимание, что мы были на
передовом посту, под ураганным огнем неожиданностей, сплетен, ложных и
правдивых известий, а были, все-таки, должны
выпускать газету. Впрочем, такая же растерянность царила и повсюду. Не только
русские, но и польские газеты не знали, что писать, и сегодня опровергали то,
что утверждали вчера»[8].
Философов в пространном письме Зинаиде Гиппиус
от 6 сентября также передает ощущение растерянности от происшедшего и
двусмысленности положения, в котором оказалась газета, однако описывает
поведение сотрудников редакции в несколько ином ракурсе, чем Арцыбашев,
выдвигая свою версию случившегося:
«Трудность в том, что я ничего
достоверного не знаю. Моя версия такая: схваченный благодаря провокатору, он
был убежден, что говорит перед смертью, и его “покаяние” было не перед правительством,
а перед “народушком”. Меня он не предал, а просто даже не вспомнил. Поэтому мы
не вправе от него отмежеваться как от предателя, но не можем и остаться с ним.
Словом, пытка неизвестностью. На меня в нашей дыре смотрят как на человека,
который все знает, но молчит… в ожидании… того, что Б.В. заменит Ленина и даст
мне орден Красной Звезды. […] Мы с тобой Бориса слишком хорошо знали, чтобы
не ждать от него сюрпризов, но этот сюрприз совсем особенный, ибо мы не знаем и
не в силах узнать всей объективной обстановки»[9].
Публикации первых дней не менее красноречиво
отображают царившую в редакции растерянность. Так, например, в вышедшей 31
августа статье «Пытка клеветой» утверждается, что судили не Савинкова, а некое
подставное лицо. Однако 2 сентября в редакционной статье «Без Савинкова» со
ссылкой на Польское телеграфное агентство сообщается о полном помиловании
Савинкова, что радикально меняет позицию газеты:
«До
сих пор мы сомневались даже в самом факте ареста и приняли все зависящие от нас
меры для выяснения истины и опровержения советского сообщения. […] Но
известие о полном помиловании Савинкова, если оно справедливо, является новым и
решающим обстоятельством. Если Савинков помилован и освобожден, то, конечно,
свободу он мог купить только ценою измены. Другого ничего быть не может. И как
ни ценили мы личность Б.В. Савинкова – его бесстрашие, искренность его
побуждений, – но, если он свободно разгуливает по Москве, мы прежнего [выделение в оригинале] Савинкова
уже не знаем. Как ни тяжело для нас, мы считаем своим долгом заявить: если
Савинков с “ними”, то мы не только не с ним, мы – враги ему, такие же
смертельные, до конца идущие враги, какими мы были и остаемся в отношении к
большевикам и всем, кто с ними».
В этот же день фамилии Савинкова и Дикгоф-Деренталя
были удалены из списка «пяти ближайших сотрудников» газеты. По сути дела,
статья и снятие фамилий явились открытым публичным отречением от Савинкова.
К 5 сентября было достигнуто внутриредакционное
соглашение и выработана единая позиция. Газета открывалась редакционной статьей
«Пора разобраться», а на следующей полосе поместила три «установочных»
авторских текста: «Пытка неизвестностью» Философова, «Заплечные фальсификаторы»
Евгения Шевченко и в разделе «Записки писателя» статью Арцыбашева «Савинков». В
каждом из них и в выпуске в целом выражалась занятая газетой позиция: недоверие
к распространяемым советской стороной сведениям и осторожное ожидание
подтверждений измены Савинкова, до получения которых декларировалась воздержанность
от каких-либо оценок и отказ считать Савинкова предателем.
В статье Философова представлены три основные к
тому времени версии произошедшего, сложившиеся на основе советских материалов и
«каких-то телеграмм из далеких городов», составленных «в варшавской кофейне
каким-нибудь выгнанным за шантаж филером», чтобы удовлетворить запросы
читателей, которые «властно требуют известий».
«Первая
версия была такая: Савинкова предал какой-нибудь провокатор. Переехав советскую
границу, он попал в руки чекистов. Вторая версия прибавляет важную подробность.
Да, он попал в руки чекистов и, действуя сообразно обстановке, решил “выкинуть
штуку”. Третий вариант уже самый определенный: Савинков поехал в Россию со
всеми удобствами, заранее сговорившись с большевиками».
Популярность последнего варианта объясняется, по
мнению Философова, тем, что он более всех «соответствует спросу» всяких
«несуществующих ничтожеств»; кроме того, он нужен всем врагам Савинкова в
эмиграции и не лишен интереса для иностранцев, поскольку не исключено, что
Савинков – «человек умный, бесстрашный, с интересными “гениальными”
комбинациями» – совершил предательство «не зря»:
«Не
то через неделю, не то через месяц он заменит не то Троцкого, не то Чичерина,
[…станет] влиятельным членом правительства. А потому с ним, предателем, надо
считаться. Так именно думает какая-то английская газета».
Завершается статья указанием на то, что все три
версии держатся «исключительно на показаниях всяческих “Рост”[10],
“Руспрессов” и выгнанных филеров», тогда как абсолютно достоверных сведений до
сих пор нет. «А пока этого нет, я имею право оставаться при своем внутреннем
убеждении и верить только ему», – заявляет Философов, при этом «я», несомненно,
следует понимать как единое редакционное «мы».
Публицистический пафос статьи Шевченко задан в
названии – «Заплечные фальсификаторы»: большевики подвергают Савинкова «пытке и
моральной, и физической», но безуспешно:
«[Савинков]
и под пыткой не мог говорить того, что на казенном языке советских агентов
изложено в сообщениях “Росты” и его показаниях. Это провокация, пущенная на
весь мир, чтобы сбить с толку всех, чтобы обесчестить имя пленника, чтобы
посеять рознь между государствами, чтобы дискредитировать русскую эмиграцию,
чтобы убить живую душу у врагов, и без того слабеющих в борьбе с ними».
Самой значительной по объему и глубине была
статья Арцыбашева. Проанализировав различные оценки «дела Савинкова»,
сложившиеся в русской диаспоре, он объяснил причины «молчания», в котором
упрекала газету эмигрантская пресса в первые дни после сообщений советской
печати:
«Газета “За свободу!” была не
только газетой, которая обязана поставлять читателям сенсационный материал. Это
была “газета Савинкова”, и, что бы ни было ей известно, она не могла иметь в
виду только удовлетворение хотя бы и самого законного, хотя бы и самого
сочувственного любопытства. Мы должны были считаться с возможностью провокации
и вначале только допускали возможность ареста Савинкова и вероятность
нахождения его на территории СССР».
Далее речь идет о «самой трагической стороне вопроса» (и, безусловно, самой
болезненной для газеты): изменил ли Савинков делу всей своей жизни – «борьбе за
родину и свободу» – или сообщения советских газет выдают желаемое за
действительное? В поисках ответа Арцыбашев считает необходимым провести границу
между своей позицией «как члена редакционной коллегии» и «как человека и
писателя». В первом случае он выражает солидарность с позицией газеты, которую
столь резко критиковал в письме Амфитеатрову:
«Как член редакционной коллегии
[…] я считал необходимым величайшую осторожность по отношению к имени
Савинкова, пока над ним тяготеет такое страшное, такое невероятное, но все еще
не опровергнутое обвинение».
Частное мнение
Арцыбашева значительно более категорично:
«Но я, как я, человек и
писатель, имею и свое личное отношение к этой трагедии и считаю своим долгом громко, на свою ответственность,
заявить: “Я не верю в измену Савинкова!”» (курсив мой. – О.Д.).
Арцыбашев отвергает все три версии, о которых
писал Философов, и предлагает свою, первым в эмиграции высказывая оказавшееся
справедливым утверждение, что Савинков стал жертвой долговременной
большевистской провокации:
«Савинков
завлечен в Россию и предан с помощью беспримерно подлой, сложной и давно
подготовлявшейся провокации. Зная его революционную опытность, большевики до
последней минуты не надеялись на удачу, вследствие чего и не подготовились к
более правдоподобному и систематическому использованию факта его ареста».
Значительное место в статье уделено личности
Савинкова – человека и политического деятеля, в неразрывном единстве этих двух
ипостасей. Савинков – человек героической биографии, безграничной отваги,
бесконечной преданности делу Свободы, которого отличали «способность к созданию
широких планов» и «страшное честолюбие». Перечисленные характеристики
естественным образом помещают Савинкова в эстетическое пространство высокой
трагедии и тем самым как будто исходно определяют судьбу и задают жизненный
финал: героическую смерть в борьбе с врагом. Однако Савинкову была уготована
иная, более страшная смерть:
«В
молчании и тайне, в несколько дней знаменитый революционер-террорист,
непримиримый враг большевизма […превратился] в покрытого несмываемым позором, а
следовательно, уже никому, и самим большевикам прежде всего, не нужного
человека».
Именно несоответствие заключительного акта
логике жанра не позволяет Арцыбашеву принять версию об измене Савинкова, и в
финале он выражает то же предположение, что и в письме Амфитеатрову от 5
сентября: Савинков либо погиб – и тогда «все эти советские сообщения – лишь
ушат грязи и мерзости на могилу павшего врага», либо изолирован во внутренней
тюрьме, и большевики предпринимают все усилия, чтобы он как можно скорее
превратился в политический труп с посмертно подмоченной репутацией.
На следующий день, 6 сентября, в редакционной
заметке «К делу Савинкова» было опубликовано совместное заявление редакции,
объясняющее причины, в силу которых газета до сих пор не печатала материалов
суда:
«До
сих пор мы не привели […] показаний Б.В. Савинкова на, так называемом, суде.
Дело в том, что советские газеты мы получаем раз в неделю, поэтому в наших
руках нет номеров сов. газет с полным текстом этих показаний, в том виде, как
они были опубликованы советской властью. Только по получении этого материала мы
сочтем возможным как высказать нашу оценку этого материала по существу, так и
привести из него наиболее существенные части».
В последующие дни «За свободу!» продолжала
публиковать материалы, посвященные делу Савинкова, выдерживая ту линию, о
которой заявила в статьях от 5-го и 6 сентября. Наконец, 9 сентября в Варшаве
была получена советская пресса с материалами суда и текстом письменных
показаний Савинкова. Газета начала их перепечатку: 11 сентября было
опубликовано начало обвинительного заключения, 13 сентября – письменные показания
от 21 августа и репортаж «Известий» из зала суда от 27 августа (допрос
Савинкова обвинителем), 15 сентября – заключительное слово Савинкова и
приговор.
Письменные показания и выступления Савинкова на
суде не оставляли сомнений в том, что судили именно его, а не подставное лицо,
однако, с точки зрения редакции, этого было недостаточно, чтобы бывшие
соратники могли вынести Савинкову окончательный приговор. Публикация материалов
процесса сопровождалась и отчасти предварялась незавершенной статьей Философова
(«Дело Савинкова»), комментарием Арцыбашева («Фельетонная совесть»), статьей
«Немецкий корреспондент о суде над Савинковым»[11]
(все – от 11 сентября), сообщением о появившейся 5 сентября в парижских
«Последних новостях» статье Павла Милюкова (12 сентября) и статьей
«Американский корреспондент о процессе Савинкова»[12].
Все эти материалы, за исключением, пожалуй, последнего, прямо или косвенно
отражали позицию газеты, задавая ракурс восприятия материалов процесса.
Дмитрий Философов в своей статье, признавая, что
в московских материалах есть много подлинного, «савинковского», тем не менее
подчеркивает, что, во-первых, это «савинковское» соответствующим образом
обработано большевиками; во-вторых, опубликовано далеко не все, что говорил Савинков
и что известно большевикам; в-третьих, Савинков на следствии и суде сказал
далеко не все. Следовательно, отчет о процессе есть документ «коллективный»,
«довольно сложный фабрикат коллективного производства», которым большевики
пользуются как «могучим орудием пропаганды» и который следует читать и
обсуждать «как новый большевицкий памфлет, рассчитанный на внимание “всего
мира”», не вступая с ним ни в какую «мелочную полемику» и не публикуя никаких
ответов и «поправок». Именно такую тактику намерена избрать редакция,
убежденная в том, что дело Савинкова «лишь подтверждает правильность» избранной
ею «непримиримой позиции».
«Фельетонная совесть» формально являлась гневным
полемическим откликом на «фельетон» А. Яблоновского «Дело Савинкова», опубликованный
в берлинской газете «Руль» от 5 сентября. По существу же статья была направлена
против позиции «Руля» в целом и против тех, кто подозревал и/или открыто
обвинял Савинкова в сговоре с ГПУ, основываясь не только на событиях конца
августа 1924 года, но и на сопоставительном анализе повестей Савинкова «Конь
вороной» и «Конь бледный».
Обличительный пафос статьи Арцыбашева призван
способствовать достижению двойной цели: выставить Яблоновского в самом
«ридикульном виде», чтобы снять серьезность выдвинутых им против Савинкова
обвинений, и всеми силами способствовать поддержанию образа Савинкова – пусть
павшего, но все-таки героя, представив его в ореоле мученичества. О Савинкове
Арцыбашев неизменно пишет в терминах эстетики героического. Напомнив известные
факты биографии бесстрашного революционера-террориста, к тому времени уже
сделавшиеся культурным топосом, он создает исполненный пафоса жертвенной
героики образ, на фоне которого образный ряд, выстроенный Яблоновским, должен
восприниматься как нечто совершенно несообразное действительности. Для
Яблоновского Савинков – «холодный честолюбец, самовлюбленный убийца, предатель
по духу, по природе». Для Арцыбашева он – «человек талантливый, человек
мужественный, человек с огромным честолюбием, человек огромной силы воли, способной
восторжествовать даже над страхом смерти». Вынужденный признать факт «падения»
Савинкова, Арцыбашев, тем не менее, в финале статьи «во имя человеческого
достоинства» требует, «чтобы до тех пор, пока доказательства обдуманного
предательства не будет налицо, ни один честный человек не брал на себя страшной
ответственности за моральную казнь (о, пусть только может быть!) невинного».
***
Описанной выше позиции газета придерживалась
вплоть до понедельника 15 сентября. В восемь утра, во вторник 16 сентября
Философову было доставлено первое письмо Савинкова (от 3 сентября), в котором
тот объясняет причины, подтолкнувшие его к признанию советской власти, и
призывает вернуться в Россию. Письмо, написанное по новой орфографии и
доставленное Философову «через советскую миссию», из чего следовало, что
содержание его советским властям известно, резко изменило отношение редакции к
делу Савинкова и к нему самому.
16 сентября в газете была опубликована
редакционная статья, в которой реферативно излагалось содержание письма и
приводились обширные цитаты из него, по способу аргументации и общей стилистике
совпадавшие с письменными показаниями и речью Савинкова на суде. На следующий
день, 17 сентября, газета поместила на первой странице под общим заголовком
«Предательство Савинкова» развернутую подборку материалов: редакционную статью
«Предатели», статью Философова «Вместо предисловия», в которой излагалась
история получения письма и пояснялись принятые в письме сокращения, «кодовые»
слова и упомянутые имена, полный текст письма Савинкова Философову[13]
и ответ Савинкову.
Новая позиция газеты была отчетливо заявлена в
первом же предложении редакционной статьи: «Итак, загадка окончательно
разъяснилась. Никакой трагедии нет.
Есть мелкий и пошлый фарс» (курсив
мой. – О.Д.). В финале,
ретроспективно обобщив царившие в редакции настроения, автор (Философов?)
выносит Савинкову и его спутникам не подлежащий обжалованию приговор,
стилистика которого не только передает сложную нравственную динамику переходов
от неверия к вере и обратно, но и представляет всю историю политического
предательства в эстетическом ключе:
«В
течение этих двух недель, которые мы провели в беспрерывных душевных муках, мы переходили от одного ужаса к другому: от признания
предательства Савинкова к стыду за то,
что готовы поверить в такое предательство. И то, и другое было нестерпимо, и мы
искали какой-то сложной драмы,
отбрасывая объяснения наиболее позорных версий. Теперь этим колебаниям,
конечно, уже не может быть места. Савинков, как и Деренталь, – для нас даже не
враги. Мы их просто отметаем с презрением»
(курсив мой. – О.Д.).
Выдержанный в той же стилистике ответ Философова
способствует дальнейшей эстетизации: написав письмо, Савинков поставил себя «в безобразно уродливое положение мелкого
предателя». Его переход на сторону большевиков и призыв к возвращению
рассматриваются как безобразная
продажа себя, покаянные речи перед «русским народушком» – как разыгранная на
крови близких «жалкая комедия», а
«показания и покаяния» – как «сплошная
литература и притом очень плохая». В завершение Философов объявляет
Савинкова «мертвым львом», место которого заняла «живая собака»:
«Вы
для меня мертвый лев. К уцелевшей же живой собаке я могу отнестись лишь с
презрением […] и жалостью. Савинков мог бы кончить все-таки благолепнее» (курсив мой. – О.Д.).
21 сентября газета опубликовала статью
Арцыбашева «Письмо Савинкова», в которой излагается новая, радикально отличная
от прежней версия происшедшего и его причин, создается совершенно новый образ
Савинкова. Отправной точкой становится причина, в силу которой Арцыбашев так
долго не верил в предательство, несмотря на стенографические отчеты о процессе,
письменные показания Савинкова, его последнее слово и сообщения иностранных
корреспондентов, лично присутствовавших на суде:
«Не
поверил именно потому, что не мог поверить, будто человек может отказаться от
всей своей прежней героической жизни, чтобы стать предателем, может в течение
года лгать, притворствовать и провоцировать других на то дело, в которое сам не
верит, может отдать свою родину в руки палачей и холодно отмахнуться от памяти
тех, одному ему да Богу известных, мучеников и героев, которые шли на смерть по
его же зову: За родину и свободу!»
Далее Арцыбашев, опровергая заявления Савинкова
на суде и его аргументы в пользу признания советской власти в письме
Философову, последовательно и безжалостно деконструирует образ Савинкова –
героя и мученика – и создает другой, представляя Савинкова в новом амплуа
пассивного исполнителя:
«Ведь,
в конце концов, Савинков не был в буквальном смысле этого слова вождем. Он не
творец революции, он только хороший и храбрый офицер революционной армии. Он
никогда не вел революции, а только шел за нею и верно служил ей. […] Он был
большим человеком и мужественным человеком, этого не надо отрицать и теперь, но
все-таки он не был подлинным пророком и вождем. Он боролся честно и храбро, но
не во имя своего внутреннего чувства, своего свободного я, а во имя идеи, не им
созданной, не им поставленной целью».
Финальная часть статьи явно отсылает к ответу
Философова:
«Савинков
умер. То, что теперь становится на ходульки и тщится играть всероссийского Гамлета от революции на красных подмостках, –
это уже не Савинков. Это – смердящий труп Савинкова. Это ужасно» (курсив мой. – О.Д.).
Однако уход Савинкова, каким бы тяжелым ударом
он ни был, не означает окончания борьбы: следует посмотреть правде в глаза,
сохранить достоинство в поражении и продолжать идти по избранному пути. Статья
завершается клятвой:
«Мы
будем бороться без Савинкова, будем бороться против него, но мы будем бороться
и не сложим оружия до тех пор, пока большевики не падут».
Мотив обрушившегося на эмиграцию несчастья, не
только не отрицающего, но требующего продолжения борьбы без и против Савинкова,
становится ведущим во всех материалах, опубликованных в газете в последующие
дни. Попытку подвести некий итог предпринял Даниил Пасманик в статье
«Савинковская легенда», опубликованной 7 октября. Как и Арцыбашев, Пасманик
считает произошедшее трагедией, но особого рода: «Что бы ни говорили его
нынешние противники, мы присутствуем не при пошлом фарсе, а при тяжкой трагедии. Прежде всего трагедии лжи» (курсив мой. – О.Д.). Пытаясь обмануть своих друзей
накануне поездки в Россию, надеясь, что там ему удастся обмануть ГПУ, Савинков
обманул лишь самого себя, обрекая на дальнейшую ложь. Он лжет после суда, лгал
и во время суда, хотя «психологически» он тогда говорил «под внушением
элементарной идеи: я спасу свою жизнь для будущих дел», а по существу
«объяснение простое: человек спасает свою шкуру». Разгадку трагедии Пасманик
усматривает в личности Савинкова и предлагает собственную, психологическую,
версию политического предательства:
«По
природе своей Савинков долго оставаться бездеятельным не мог. Духовно он очень
беден. Его душевный мир складывался из немногих элементарных идей. Он был силен
не своими органами мысли, а воли. Оставаясь без дела, он ощущал тоскливую
пустоту в своей душе, от которой он инстинктивно бежал. […] Она его
тяготила».
Под влиянием этой тяготящей пустоты он решился
поехать в Россию, надеясь на свою счастливую звезду, но попался и как активная
натура попытался найти выход не в смерти, а в спасении своей жизни «не для
физического существования, а для ее волевой деятельности». В решении Савинкова
не было «низменного эгоизма» – его загубило честолюбие, «воля к власти,
направленной на благо народа».
Обманув себя, поддавшись честолюбивым надеждам и
сговорившись с большевиками, Савинков сам обрек себя на «величайшее наказание»:
полную невозможность действовать. «Савинков в Москве – живой труп», –
резюмирует Пасманик, подчеркивая, что это обстоятельство не является ни поводом
для радости, ни основанием для отчаяния, поскольку с уходом Савинкова позиции
оставшихся в эмиграции борцов не изменились: они остаются «непримиримыми врагами
коммунистических растлителей России».
***
В дальнейшем газета придерживалась занятой после
письма Савинкова позиции, а интерес русской диаспоры к самому делу, как и
предсказывал Философов, явно пошел на убыль. «За свободу!» прекратила практику
ежедневных публикаций, так или иначе имеющих отношение к Савинкову, однако
продолжила откликаться на разного рода внешние импульсы, исходившие от
советской и/или зарубежной прессы либо от самого Савинкова. Так, 19 февраля
вышла статья Философова «Реклама Савинкову», а также редакционная заметка –
реакция на данное Савинковым во внутренней тюрьме ГПУ интервью корреспонденту
газеты «Прагер прессе» («Интервью с Б.В. Савинковым»).
По мнению Философова, это интервью производит «в
высшей степени странное впечатление». Во-первых, в нем нет ничего нового и не понятно,
зачем «понадобилось извлекать из архива уже давно забытого Савинкова».
Во-вторых, неясна позиция газеты («чехословацкого официоза»), публикующей
«добродушную, дружескую, салонную беседу» с человеком, всего полгода тому назад
позорно оболгавшим государственных людей европейских стран – в том числе, и
Чехословацкой республики[14].
В-третьих, содержащиеся в беседе «инсинуации по адресу Чернова, Керенского и
Авксентьева с какими-то намеками на “специальную амнистию”»[15]
не могут не вызывать определенных подозрений, особенно на фоне того, что
полгода назад Савинков «жестоко насплетничал про чехов вообще и их президента
республики». В финале Философов делает почти неприкрытый намек на
сотрудничество чешской газеты с советской стороной, а редакционная статья
завершается и вовсе недвусмысленным утверждением:
«Нам
хочется отметить одно, конечно, случайное (?) совпадение: интервью с Савинковым
корреспондента “Прагер прессе” произошло одновременно со слухом о состоявшемся
решении чехословацкого правительства признать СССР».
15 марта «За свободу!» опубликовала статью
Арцыбашева «Воспоминания», в которой рассказывалось о единственной встрече
автора с Савинковым, подводился итог всему делу и выражалось предположение о
провокационной роли Александра Дикгоф-Деренталя и его жены[16].
18 марта в газете появилось редакционное сообщение «Помилование и новая карьера
Савинкова», основанное на полученном тремя днями ранее из Ревеля
соответствующем сообщении «Нейе фрейе прессе» («советское правительство
постановило помиловать известного революционера […] и послать его вести
советскую пропаганду среди русских эмигрантов в Париже»). На той же полосе была
опубликована статья за подписью «В.П.» «Опять Савинков». Автор (Виктор
Португалов) утверждал, что, «если сообщение верно, значит, савинковский фарс заканчивается – узник, который
содержался до сих пор в темной камере, выходит на свет Божий и воздух вольный,
[…] прямо перелетает в Париж» (курсив мой. – О.Д.), – и выражал уверенность, что вместе с Савинковым «переедут в
Париж и его неизменные спутники – супруги Дерентали». Переезд, буде он
состоится, станет «подлинным концом» Савинкова, поскольку «вывернувшийся
наизнанку, [он] должен будет каждым шагом своим отрицать прежнего Бориса
Савинкова, втоптать в грязь всю историю своей политической жизни», и эта
моральная казнь может оказаться хуже той смерти, которой «он не раз глядел в
лицо».
1-го и 2 апреля была опубликована очередная
«Записная книжка» Александра Амфитеатрова – вторая его статья в варшавской
газете, посвященная делу Савинкова; тексту было предпослано предисловие
Арцыбашева. Амфитеатров – через полгода после событий – воссоздал гамму чувств,
испытанных им при известии о «покаянии» Савинкова, рассказал о растерянности,
которую у него, как и у всех в эмиграции, вызвали советские сообщения от 29-го
и 30 августа 1924 года, и о своих попытках выяснить хоть какие-то факты. Как и
Арцыбашев, Амфитеатров высказал уверенность в провокаторской деятельности
Деренталей.
Откликом частного характера стало письмо
Александра Мягкова (мужа сестры Савинкова Веры) Амфитеатрову от 20 апреля с
подробным изложением савинковской истории начиная с 1923 года, опровержением
высказанных в адрес Деренталей упреков и обвинениями редакции газеты, и
особенно Философова, в злонамеренной клевете. Кроме собственного письма, Мягков
переслал Амфитеатрову копии полученных им от Савинкова и Любови
Дикгоф-Деренталь писем-откликов на статью Арцыбашева «Воспоминания».
Письма из тюрьмы были посланы не только
Амфитеатрову: 22 апреля «За свободу!» под общим заголовком «Опять Савинков»
напечатала подборку материалов, в которую вошли письмо Веры Мягковой Арцыбашеву
от 15 апреля, письма Савинкова Арцыбашеву и Философову от 3 апреля (первое было
исполнено корректных упреков, второе – неприкрытых угроз[17]),
«Открытое письмо Арцыбашеву» Любови Дикгоф-Деренталь от 3–4 апреля, ответ
Арцыбашева на оба письма («Мой ответ») и ответ Философова Савинкову («Угрозы
Савинкова»).
Последовательно ответив на все существенные
«упреки» Деренталь, Арцыбашев предлагает ей прислать в редакцию материалы,
опровергающие факт предательства, на основании которых он «мог бы прийти к
окончательному и твердому выводу», и обещает не только опубликовать их, но и
публично признать собственную ошибку, если присланные материалы в этой ошибке
его убедят. Философов в ответе Савинкову представляет переход к большевикам как
«ридикуль», которого больше всего боялся прежний Савинков («который умер») и
который «выкинул» Савинков новый на «ужасном,
отнюдь не смешном […фоне] великой
русской трагедии» (курсив мой. – О.Д.). Угрозу Савинкова Философов
относит к области комического, но комизм этот и готический («черный,
висельный»), и водевильный. В завершение автор «удваивает» мотив измены,
утверждая, что Савинков изменил «мертвому льву» и предал не только своих друзей
и сотрудников, но и того Савинкова, которому они оставались верны.
***
14 мая на первой полосе «За свободу!» под общим
заголовком «Самоубийство Б.В. Савинкова» было опубликовано краткое содержание
информационной заметки Польского телеграфного агентства от 13 мая, основанной
на сообщении РОСТА, и телеграммы пражского корреспондента «Варшавского курьера»
от 13 мая, основанной на радиотелеграмме из Москвы от 12 мая. Телеграфное
агентство сообщало, что «в оставленном письме Савинков пишет, что он избрал
смерть в виду недоверия к нему советских властей, что сделало невозможной для
него никакую работу». Пражский корреспондент, основываясь на московском
материале, утверждал, что Савинков, «воспользовавшись моментом, когда его
вывели в тюремный коридор, […] бросился из окна с 5-го этажа и убился на
месте». Статья завершается редакционным примечанием: «Подтверждения этого слуха
редакция пока не имеет». Далее газета поместила редакционный некролог «Б.В.
Савинков» с подробной биографической справкой, вновь переводящий все дело в
иной жанр:
«Загадочная
история Б.В. Савинкова закончилась трагически.
Савинков погиб. […] За свое желание поверить большевикам Савинков расплатился
мученической смертью. […] Переход к
большевикам для Бориса Савинкова был трагедией»
(курсив мой. – О.Д.).
Самоубийство Савинкова словно еще раз повернуло
жанровую ось, вновь позволив рассматривать его эпопею в рамках эстетики
трагического. Впрочем, заключительный акт оказался существенно отложенным во
времени, что не могло не сказаться на его восприятии и отношении к тому, кто
завершил свой земной путь. Размышляя о конце Савинкова и сравнивая его с
Лермонтовым, Амфитеатров писал Мягкову 16 мая:
«Единственно,
о чем приходится жалеть, […] это – запоздалость акта. Могло быть самоубийство
героя, захваченного предательскою изменою, а вышло лишь самоубийство с
отчаяния, самоубийство игрока, у которого шулер-банкомет убил последнюю карту,
сулившую отыгрыш, – хотя и она уже, карта-то эта, была не из тех, чтобы лестно
было на нее играть»[18].
[1] Все детали операции,
собранные в ходе следствия обвинительные материалы, материалы судебных
заседаний, а также все, написанное Савинковым в тюрьме (рассказы, дневник,
перевод написанного по-французски дневника Любови Дикгоф-Деренталь и так
далее), опубликованы в: Борис Савинков на
Лубянке. Документы / Науч. ред. А.Л. Литвин. М., РОСПЭН, 2002.
[2] За свободу! 1924. № 245(1300). 13 сентября;
см. также протокол допроса от 21 августа 1924 года: Борис Савинков на Лубянке. С. 65.
[3] Там же. С. 94.
[4] Там же. Курсив Савинкова.
[5] Тексты писем см.: Там же. С. 94, 99, 101, 122,
142, 117.
[6] Известия. 1924. 29 августа. С. 1.
[7] Минувшее. 1997. № 22. С. 406.
[8] Там же. С. 409.
[9] Документы хранятся в Центре русской культуры
Амхёрст-колледжа (Amherst Center for Russian Culture. Zinaida Gippius Papers, 1906–1945. В.
[10] Имеется в виду Российское телеграфное агентство (РОСТА). – Примеч. ред.
[11] Статья представляла собой пересказ репортажа
московского корреспондента «Берлинер тагеблатт» от 9 сентября; основное
внимание уделялось не сведениям о процессе, а «собственным впечатлениям и
выводам» корреспондента, подчеркивавшего обстановку полной тайны, в которой
проводилось следствие и само судебное заседание, царившую в зале атмосферу
торжества, триумфа, сознание «избавления от смертельной опасности».
[12] Краткое извещение о том, что корреспондент «Нью-Йорк таймс», «безукоризненно владеющий русским языком, очевидец всего процесса Савинкова», полностью подтверждает версию «Известий».
[13] Текст письма см. в: Борис Савинков на Лубянке. С. 100–101.
[14] Речь идет о словах Савинкова о полученной им от президента Чехословацкой Республики Томаса Масарика денежной помощи, опровергнутым президентской канцелярией.
[15] Имеется в виду высказанный Савинковым в ходе
беседы намек на то, что упомянутые политические деятели тоже готовы признать
советскую власть и вернуться в СССР.
[16] Эту версию разделяли и польские друзья
Савинкова, см., например: Вендзягольский К.М. Савинков // Новый журнал [Нью-Йорк]. 1963. № 71. С. 142.
[17] Тексты обоих писем см. в: Борис Савинков на Лубянке. С. 157–158. Ср.: «Вы написали неправду о
единственных людях, которые не побоялись разделить со мной мою участь. Судите
сами о Вашем поступке и о […] отношении к Вам» (письмо Арцыбашеву) и «Вы
сознательно приняли участие в […] клевете. Политическое озлобление не
оправдывает такого рода поступков. Как они именуются, Вы знаете сами. Рано или
поздно, все равно когда, но я с Вами сочтусь. Вы предупреждены» (письмо
Философову).
[18] Минувшее. 1997. № 22. С. 436–437.