Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2012
Адмирал Колчак, верховный правитель России
Павел Зырянов
М.: Молодая гвардия, 2012. – 637 с.
Белые генералы и красная смута
Сергей Карпенко
М.: Вече, 2009. – 432 с.
В борьбе за безнадежное дело: анатомия гражданской войны
Был героизм, была и грязь.
Антон Деникин. Очерки русской смуты
Когда-то давно в одном городке на юге США я купил в сувенирной лавке плакатик, показавшийся мне тогда курьезным. На нем был изображен поднимающийся в атаку солдат Конфедерации. Подпись гласила: «TheSouthwillriseagain!» («Юг восстанет снова!»). Для меня, человека «со стороны», забавной и странной выглядела эта неожиданная актуализация войны почти полуторавековой давности, причины и последствия которой, казалось, давно ушли в прошлое. Я плохо знаю Америку, и, возможно, этот запомнившийся мне плакат был «просто сувениром». Но впоследствии, занимаясь историей, более близкой во времени и пространстве, чем война американского Севера и Юга, я не раз убеждался, что с гражданскими войнами дело обстоит именно так. Память о них очень живуча – даже тогда (вернее, особенно тогда), когда по политическим мотивам этой памятью пытаются манипулировать, загоняя все «неудобное» вглубь, в подсознание общества.
Возможно, это происходит потому, что во время гражданских войн известное правило «горе побежденным» воплощается в жизнь с особой беспощадностью. Психологическая травма, которой является любая война, в этом случае оказывается особенно глубокой. А, как известно из психологии, для лечения последствий такой травмы ее следует перевести с подсознательного на сознательный уровень, артикулировать болезненные моменты – порой даже ценой нового эмоционального кризиса, который в конце концов приведет к излечению, то есть к примирению с самим собой и собственным прошлым. В случае, когда «пациентом» является целое общество, это может быть и прошлое предыдущих поколений, поскольку травма гражданской войны имеет свойство переходить по наследству – в виде воспоминаний, передаваемых от предков к потомкам, политических расколов, социальных предрассудков, культурных кодов и так далее[1]. Именно поэтому исследования гражданских войн, если они не отягощены идеологией и не слишком подвержены политической конъюнктуре, можно отнести к области не только исторической, но и в какой-то мере психотерапевтической литературы.
Две книги, о которых пойдет речь, относятся к этому разряду: работа Сергея Карпенко – в большей степени, Павла Зырянова – в меньшей. Последнее неудивительно: историческая биография – весьма специфический жанр. В нем, с одной стороны, перед автором стоит сложнейшая задача реконструкции личности с учетом исторического контекста (даже изобилие источников в этом случае помогает не всегда). С другой же, – возникающее ощущение понимания и «вживания» в личность героя может сделать автора пленником того, чью жизнь он пытается воссоздать. Особенно когда речь идет о человеке, чье имя по политическим причинам долгое время находилось под запретом или упоминалось исключительно в негативном контексте. Слишком велик соблазн превратить биографию в агиографию, чтобы смыть с несправедливо оклеветанной исторической фигуры все былые «наветы». Применительно к адмиралу Колчаку избежать подобной ловушки непросто: его недолгая жизнь укладывается в рамки трагической эпопеи – полярные экспедиции, три войны на море и на суше, краткое правление в Сибири (формально – на всей территории России, отвоеванной в 1918–1919 годах белогвардейцами у большевиков), предательство союзников, неправый суд и расстрел. Кроме того, трагическая история любви адмирала и Анны Тимиревой, бывшей жены его сослуживца (значительная часть переписки Колчака и Тимиревой сохранилась), придает описываемой судьбе романтический оттенок.
В общем, оснований для агиографического описания жизни Колчака более чем достаточно – особенно учитывая, что в постсоветские годы беллетристика и массовая культура стали преподносить его как рыцаря без страха и упрека, сражавшегося – сформулируем нарочито пропагандистски – за святое дело сохранения единой и неделимой России против безбожных большевистских орд. (В таком духе выдержан, к примеру, полнометражный фильм «Адмиралъ» и сделанный на его основе телесериал – оба демонстрировались в России в 2008–2009 годах.) О Колчаке сложили несколько эстрадных песен разного качества, а в Иркутске какое-то время выпускали пиво «Адмирал Колчак» – в самом деле, что это за историческая фигура, именем которой не называли пиво! Колчак стал брендом, причем весьма гламурным, как безнадежно гламурна старая Россия в фильме «Адмиралъ». Под толстым слоем этой «косметики» вполне может пропасть то, о чем попытался рассказать Павел Зырянов, – «необыкновенная жизнь, полная борьбы, увлечений, стремлений и разочарований» (Зырянов, с. 586).
Определенная дань моде отдана и в этой книге: вроде рассуждений о влиянии созвездия Скорпиона, под которым родился Колчак, на его характер и решения, принятые адмиралом в тех или иных ситуациях. Впрочем, и без астрологии оснований судить о характере Колчака более чем достаточно: к счастью, сохранившийся архив адмирала довольно обширен. Как и положено потомственному военному, Колчак, несмотря на присущую ему эмоциональность и порывистость, был человеком порядка, системы, иерархии, рациональным, хоть и не чуждым размышлений о Боге и судьбе и даже разработавшим в зрелые годы своеобразную философию войны. Согласно отзыву о Колчаке вице-адмирала Цывинского, «это был необычайно способный и талантливый офицер, обладал редкой памятью, владел прекрасно тремя европейскими языками, знал хорошо лоции всех морей, знал историю всех почти европейских флотов и морских сражений» (Зырянов, с. 21). Позитивистскому взгляду на вещи способствовала и научная деятельность в годы полярных экспедиций, в которых будущий адмирал участвовал в молодости. Это сослужило ему добрую службу, пока продолжалась его флотская карьера, но подвело в годы революции и смуты, когда иррациональное начало в поведении людей часто брало верх, и адмирал, человек воли и дисциплины, но не митинговой харизмы, порой не знал, как справиться с ситуацией.
Русская военно-морская среда, в которой прошла большая часть жизни Колчака, была весьма специфической. Здесь, возможно, в еще большей мере, чем в обществе в целом, проявлялась сословность, отгороженность образованного класса от простонародья. На кораблях это находило непосредственное выражение в том, что кают-компании, где собирались офицеры, и кубрики, где обитали матросы, жили обособленной жизнью. Командиров связывали с нижними чинами лишь жесткие рамки уставной дисциплины, которая на русском флоте очень долго, вплоть до начала ХХ века, предусматривала и телесные наказания. Вероятно, эти особенности флотской жизни привели к тому, что, когда здание империи начало рушиться, именно в матросской среде революционные настроения проявились с особой силой и «братишки» стали «красой и гордостью революции». Офицеры же флота в большинстве своем отличались аполитичностью, не был исключением и Колчак: он «просто не придавал большого значения форме государственного правления, а великие князья и сам император казались ему чисто декоративными фигурами» (Зырянов, с. 47). С последним можно спорить: в день, когда стало известно об отречении Николая II, адмирал Колчак, в тот момент командовавший Черноморским флотом, издал приказ, в котором говорилось о необходимости «выполнять свой долг перед Государем Императором и Родиной». Вместе с тем, уже 4 марта 1917 года адмирал заявил своему штабу, что «династия, видимо, кончила свое существование и наступает новая эпоха» (Зырянов, с. 306). Присяга Временному правительству на Черноморском флоте прошла спокойно и, судя по всему, не вызвала у командующего особых внутренних терзаний.
Свою позицию на сей счет адмирал разъяснил на допросе в Иркутске в январе 1920 года, за несколько дней до казни:
«…Он [Колчак] был прежде всего военным человеком, занимался своим делом, а не политикой, монархию воспринимал как существующую данность, недостатки на флоте объяснял плохой работой самих моряков, а не сваливал на царя, считая, что состояние вооруженных сил зависит прежде всего от самих военных, а не от существующего строя» (Зырянов, с. 304).
Под этими словами, вероятно, могло бы подписаться большинство военных руководителей Белого движения – людей изначально столь же аполитичных, как Колчак, таких же, как он, офицеров-профессионалов. Биограф Колчака воздерживается от каких-либо выводов по этому поводу, отмечая лишь, что адмирал стремился служить России, а не какому-то конкретному ее правительству. Но именно в этом и была трагедия белых: антибольшевистское движение, у истоков которого стояла часть высших офицеров распавшейся императорской армии, неизбежно стало движением политическим, однако отказывалось от формулировки сколь-нибудь ясной политической программы, прежде всего по аграрному вопросу. Выдвижение доктрины «непредрешения», которая перекладывала решение всех важнейших вопросов обустройства России на Учредительное собрание, чей созыв предполагался после победы над большевиками, сыграло с белыми злую шутку. Ведь противная сторона своих намерений особо не скрывала и хотя и завела ненавидимую крестьянами продразверстку, но землю им отдала и вообще воспринималась сельским большинством населения России скорее как «социально близкая». В отличие от белых, которые никак не могли сказать народу что-либо определенное по земельному вопросу, кроме расплывчатых обещаний – вроде тех, что содержались в декларации колчаковского правительства от 8 апреля 1919 года:
«Правительство примет меры для обеспечения безземельных, малоземельных крестьян и на будущее время, воспользовавшись в первую очередь частновладельческой и казенной землей, уже перешедшей в фактическое обладание крестьян» (Зырянов, с. 472).
Впрочем, трудно винить в этом Колчака, равно как и других военных, попеременно стоявших во главе Белого движения, – генералов Алексеева, Корнилова, Деникина и Врангеля. В 1917–1920 годах речь шла по сути дела о колоссальном крахе гражданской, политической и экономической элиты бывшей Российской империи. Масштабы этого краха применительно к одному региону, ключевому в истории Белого движения – югу России, – описывает в своей работе Сергей Карпенко. Название его книги, кстати, выглядит слишком общим, точнее было бы назвать ее, к примеру, «Белое движение на юге России: анатомия гражданской войны». Речь в ней идет о социально-экономических и политических факторах, определивших ход событий в южных регионах, занятых белыми в 1918–1920 годах, и приведших их к поражению.
Обобщая, можно сказать, что антибольшевистские силы сгубили три перманентных кризиса, с которыми они столкнулись на протяжении гражданской войны: материально-финансовый, государственно-политический и кадровый. Причины и механизмы этих кризисов исследует Карпенко применительно к южным губерниям, однако с аналогичными проблемами сталкивались белые и в других, занятых ими, регионах. У Колчака ситуация, очевидно, была еще более отчаянной:
«Ограничителей было много. Прежде всего – разнообразная в своих проявлениях “атаманщина”: не только казачья (Семенов, Анненков, Калмыков[2], которых так и не удалось полностью подчинить), но и армейская, олицетворением коей был Гайда[3], партизанская, вырывавшая из-под его контроля обширные территории, эсеровская, проникавшая буквально во все щели с одной целью: все портить, ломать, расстраивать, не задумываясь о последствиях. Другим ограничителем были союзники с их настоятельными и противоречивыми советами» (Зырянов, с. 498–499).
Белое движение возникло в первую очередь как движение антибольшевистски настроенных военных – точнее, той их части, которая была готова предпринять активные действия по свержению советской власти. Изначально это было отнюдь не подавляющее большинство:
«Пройдясь однажды [дело происходит в Ростове-на-Дону в самом конце 1917 года. – Я.Ш.] в сопровождении Хаджиева по Большой Садовой до университета, Корнилов был поражен числом здоровых молодых мужчин в форме и в штатском. С глубоким вздохом он произнес: “А посмотрите, Хан, на этих бездельников, топчущих здесь улицы. Какие у них беспечные лица и как много их! А вот на призыв Добровольческой армии пришло так мало”. Потом он не раз говаривал с горечью о ростовской молодежи: “Если хотя бы пятая часть ее поступила в армию, большевики перестали бы существовать”» (Карпенко, с. 53).
Даже в офицерской среде не было единства: по подсчетам историка Сергея Волкова, в Белом движении приняли участие около 170 тысяч офицеров (в том числе на юге России – 115 тысяч), в то время как в Красной армии служили около 70 тысяч бывших офицеров[4]. Причины того, что эти люди оказались на той или иной стороне фронта, были различными, хотя в целом можно сказать, что к белым офицеры в большей степени шли по убеждениям, а к красным – по принуждению или необходимости. Как бы то ни было, именно офицерский корпус распавшейся императорской армии стал поначалу главной движущей силой антибольшевистской борьбы.
Что касается остальных социальных слоев, то, как показывает Карпенко, даже те из них, кто, казалось бы, напрямую был заинтересован в крахе «экспроприаторской» власти большевиков, не спешили помочь организации вооруженного сопротивления. Так, летом 1918 года один из основателей Добровольческой армии, генерал Алексеев, «продолжал изыскивать все доступные способы пополнения нищей казны»:
«[От предпринимателей Алексеев] ожидал и пожертвований, и активной работы на оборону… Однако предприниматели, движимые инстинктами… самосохранения, были заняты исключительно спасением себя и остатков своих капиталов… Финансовая и торгово-промышленная знать предпочитала эмигрировать в Европу, рассчитывая на свои заграничные капиталы и связи… И лишь немногие – не самые состоятельные, но наиболее склонные к риску и авантюрам – перебирались на территории антибольшевистских властей… В очередной раз генералов постигло разочарование: предприниматели как были, так и остались “патриотами своего кармана”» (Карпенко, с. 125).
Автор обильно цитирует записи генерала Алексеева, в которых тот фиксировал все финансовые трансакции, касавшиеся формирующейся белой армии. Это грустное чтение: Алексеев, бывший начальник императорского генштаба, еще недавно имевший под началом сотни тысяч людей и оперировавший соответствующими суммами, сидя в Ростове, буквально считал копейки, латая нищенский бюджет «Доброволии».
Деньги эти, приток которых постепенно увеличивался – за счет внутренних российских источников и недостаточной, но все же заметной помощи держав Антанты, в первую очередь Великобритании, – шли не только на чисто военные нужды, но и на восстановление институтов государственной власти на отвоеванных у красных территориях. Тут Белому движению, чьим едва ли не единственным четким лозунгом была «единая и неделимая Россия», пришлось столкнуться с двумя основными трудностями. Прежде всего, части распавшейся империи не желали заново срастаться так, как это представлялось необходимым белым, для которых Россия в границах 1914 года (в крайнем случае с поправкой на независимость Финляндии и Польши, но не более) была единственно приемлемой геополитической реальностью. Между тем, в годы гражданской войны отчетливо проявилась «трудность различения “внешних” и “внутренних” земель», неопределенность границ, «изменчивость критериев» – те особенности, которые «отличали Российскую империю от ее друзей и врагов»[5]. Большинство белогвардейских лидеров были людьми имперскими, для которых единство России не подвергалось сомнению, а возникшие в результате распада империи национальные государства (Украина, Грузия, Азербайджан и другие), не говоря уже о казачьем или сибирском областничестве и сепаратизме, представлялись им в лучшем случае следствием честолюбия региональных вождей, в худшем – откровенным предательством общего дела.
В результате и Колчак, и белогвардейские вожди на юге России действовали в условиях непрерывных конфликтов (чаще политических и экономических, но иногда, как в случае с Грузией, и военных) с автономистами, особенно казачьими, что расшатывало прежде всего экономическую базу Белого движения – ведь Дон и Кубань были наиболее зажиточными регионами из тех, на которые антибольшевистские силы могли опереться. Карпенко детально анализирует ход и механизмы этих конфликтов, подчеркивая и их психологическую сторону, губительную для белого дела:
«Особенно недружелюбные отношения складывались между донским офицерством и добровольческим… Добровольцы кастовую замкнутость и эгоизм казаков считали дурным и негостеприимным отношением к себе. Казаков же раздражало в добровольцах бравирование монархическими взглядами и символами[6], высокомерие, презрение ко всему “недобровольческому”… “Добровольческая” психология, основанная на обостренном восприятии и культивировании своей отверженности и исключительности, порождающем враждебность ко всем остальным слоям населения, уже прочно устоялась. И если в отношении донских и кубанских казаков она усмирялась совместной вооруженной борьбой против общего врага, то в отношении крестьян, городских обывателей и прочего населения всей России она уже ничем усмиряться и сдерживаться не могла. Выразилось это и в грабежах, в расцвете порочного и разлагающего “самоснабжения” за счет “благодарного населения”» (Карпенко, с. 180–181).
На востоке же России, в «Колчакии», дело осложнялось спецификой социальной структуры и психологии местного населения:
«В мировоззрении сибирских крестьян как-то странно сочетались элементы монархизма и анархизма: царь, конечно, нужен, но такой, который не брал бы податей, не призывал в армию и позволял бы рубить лес, где угодно и сколько хочется» (Зырянов, с. 476).
Результатом был рост партизанского и повстанческого движения в белом тылу и ответные репрессии властей. (В работе Павла Зырянова им уделено определенное, хоть и не слишком большое, возможно, недостаточное внимание – хотя «колчаковские зверства» не были выдумкой большевистской пропаганды, пусть их масштаб и трудно сравнивать с последующей волной красного террора.)
Кроме того, попытки белых создать на отвоеванных территориях функционирующую систему гражданской власти пробуксовывали из-за недостатка толковых и некоррумпированных чиновников. Это не в последнюю очередь объяснялось тем, что базой Белого движения оказались южные и восточные окраины страны. В условиях характерной для России централизации это означало, что основная масса гражданских специалистов и управленцев оставалась в столицах, то есть на территории «Совдепии», – возможности, а иногда и желание бежать к белым были далеко не у всех. Тотальная же коррумпированность государственного аппарата белого Юга (в «Колчакии» этот аппарат вообще толком не удалось выстроить) явилась следствием не только низкого качества «человеческого материала», но и перманентного финансового кризиса, в условиях которого действовали белогвардейские власти. В результате чиновник, которому вздумалось бы вести себя честно, обрекал себя и свою семью на нищенское, полуголодное существование. Как отмечал в мемуарах князь Владимир Оболенский, занимавший высокий пост в крымском правительстве генерала Врангеля на самом закате Белого движения, «в России, где честность никогда не являлась основной добродетелью, во время Гражданской войны в тылу белых войск бесчестность стала бытовым явлением» (Карпенко, с. 352). Колчак в бытность верховным правителем то и дело жаловался на «взяточничество и леность чиновничества, непослушание и разгильдяйство офицеров, слошное “безголовье”, то есть нехватку в Сибири подготовленных и опытных людей, способных занять ответственные должности» (Зырянов, с. 499).
Вдобавок в политическом плане, пытаясь выстраивать систему властных институтов, белые генералы все же слишком смещались вправо, опираясь, помимо офицерства с его культом «порядка любой ценой», на остатки консервативной имперской бюрократии, предпринимательские слои, землевладельцев, отчасти казачество и зажиточное крестьянство. Если говорить о партийных предпочтениях, то в белых правительствах (за исключением первых, еще доколчаковских, месяцев антибольшевистского движения на востоке России, а также автономистов) были представлены в основном правые партии и кадеты. Левая и левоцентристская часть политического спектра, прежде всего эсеры, выдавливалась в оппозицию, что вело к изнуряющим конфликтам и раскалывало антибольшевистские силы. (Вина здесь, впрочем, обоюдна: эсеры и меньшевики, верные идеалам февральской революции, были слишком чувствительны к попыткам генералов восстановить централизованную власть, видя в этом «реванш реакции».) Лидеры белых явно недооценили масштабов перелома, произошедшего в общественном сознании после февраля 1917-го, и оказались неспособны адекватно реагировать на эти изменения. В итоге «стратегия белых генералов была пленена экономикой и политикой» (Карпенко, с. 417).
Оба автора не обходят стороной и проблему политического лидерства, сыгравшую немалую роль в судьбе Белого движения. Его вожди были честными, небесталанными и патриотичными людьми, но среди них не нашлось ни одного, обладавшего политическими талантами, «русского Франко», способного преодолеть раскол в собственном лагере. Как писал барон Алексей Будберг об адмирале Колчаке:
«Я думал, что это самовластный и шалый самодур, и совершенно ошибся. И в этом была вся тяжесть положения, ибо лучше, если бы он был самым жестоким диктатором, чем тем мечущимся в поисках за общим благом мечтателем, какой он есть на самом деле» (Зырянов, с. 499).
Проблема генерала Деникина, сменившего Колчака в роли общероссийского лидера белых, заключалась в негибкости, недостатке политического чутья и чрезмерной верности доктрине «непредрешенчества». Пришедший на смену Деникину весной 1920 года барон Врангель, возможно, был политически наиболее одаренным из белых генералов, но, во-первых, он слишком поздно возглавил движение, а во-вторых, по замечанию упоминавшегося выше князя Оболенского, Врангель «по основным чертам психологии все-таки оставался ротмистром гвардейской кавалерии» (Карпенко, с. 349).
Итак, русские белогвардейцы – в отличие, например, от испанских франкистов – не смогли, во-первых, заручиться достаточно широкой социально-политической базой для своего движения; во-вторых, создать действенную систему государственно-политических и экономических институтов, которая служила бы привлекательной для большинства населения альтернативой созданной большевиками «советской республике – единому военному лагерю», основанной на терроре, но эффективной в условиях гражданской войны; в-третьих, обеспечить приток военной и финансово-экономической помощи извне, от союзников, достаточный для перелома ситуации на фронтах в пользу белых. (Последнее, впрочем, было не виной, а бедой Белого движения.) Все сказанное, конечно, не умаляет героизма, проявленного в годы гражданской войны многими участниками Белого движения, которые так же, как и их противники, воевали за свои убеждения, за ту Россию, которая казалась им единственно возможной и приемлемой для жизни – своей и будущих поколений.
Обе книги, о которых шла речь выше, основаны на обширных архивных материалах; они могут служить примерами такого историографического подхода к проблемам гражданской войны, который позволяет увидеть этот конфликт не просто как давнюю трагедию, но поместить ее в контекст, делающий это событие актуальным – порой устрашающе актуальным. Ведь гражданская война явилась следствием следующей ситуации:
«…Когда уже разразился жесточайший кризис и острейшие проблемы образовали неразмыкаемую цепь. Когда ситуация совершенно вышла из-под контроля, образовала могучий водоворот и всякие попытки лавирования и приспособления к ней не только не выводят на поверхность, а ускоряют погружение на дно. Когда уже теряет значение степень демократичности и экономической рациональности реформ, ибо слева они отвергаются обнищавшими низами как “реакционные” и “старорежимные”, а справа блокируются имущими верхами как “слишком левые” и “разорительные”» (Карпенко, с. 420).
Нетрудно понять, что от возникновения такой ситуации мы ничуть не застрахованы и сегодня.
Ярослав Шимов
За рамками тоталитаризма. Сравнительные исследования сталинизма и нацизма
Под ред. М. Гейера и Ш. Фицпатрик
М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2011. – 679 с. – 2000 экз.
Серия «История сталинизма»
Хотя и само понятие, и многочисленные концепции тоталитаризма с неизбежностью несли на себе отпечаток событий Второй мировой и «холодной войны», они долгое время оставались в поле сугубо теоретических изысканий, по понятным причинам не подтвержденных необходимыми исследованиями историков-эмпириков. Но, поскольку «их значительность в то время столь же поразительна, как ныне их эфемерность» (с. 14), историческая наука сегодня активно взялась за восполнение былых теоретических пробелов. Причем сейчас речь идет не столько об описании тоталитаризма как родового понятия, сколько о сопоставлении и сравнении различных его разновидностей. Проект, который осуществлялся под руководством двух профессоров Чикагского университета – Майкла Гейера, занимающегося немецкой историей, и Шейлы Фицпатрик, сделавшей имя на исследовании сталинизма, – обозначил оформление нового взгляда на историю России и Германии. Решив использовать лучшие достижения историков за последнюю четверть века, редакторы «обратились сразу к обоим направлениям в историографии в надежде, что одновременное применение достижений каждого позволит вывести компаративные и интегративные исследования на следующий, более высокий уровень» (с. 23). Знакомство с получившимся в итоге сборником статей показывает, что эти чаяния были не напрасны.
В четырех частях книги, посвященных основным аспектам функционирования тоталитарных обществ («Власть», «Насилие», «Социализация», «Взаимосопряженные отношения»), собраны десять статей, написанных попарно восемнадцатью авторами (их не двадцать по той причине, что два исследователя подготовили по два текста), всесторонне оценивающих и сравнивающих два типа тоталитарных режимов. Вопреки некоторым историкам, авторский коллектив не считает Первую мировую войну первостепенным источником большевизма, фашизма и нацизма, не без оснований полагая, что единичное историческое событие, пусть даже такое грандиозное, не может однозначно предопределять происхождение того или иного политического режима. Гораздо лучше, полагают редакторы, «обратить внимание на обстоятельства и политику, сопутствовавшую складыванию таких режимов». Это, по их мнению, «один из наиболее продуктивных методов понять, как два в корне отличные друг от друга режима, тем не менее, предстают внешне столь похожими» (с. 33).
Как представляется, метод совместной разработки двумя авторами одного и того же сюжета применительно к сталинизму и гитлеризму явно способствует сближению профессиональных позиций и взвешенности выносимых учеными оценок. Интересным подтверждением сказанному стала статья британского политолога Йорама Горлицкого и немецкого историка Ханса Моммзена, посвященная сопоставлению властных и политических систем двух режимов. Как доказывают авторы, внешнее подобие диктатур Сталина и Гитлера (тирания, правящие партии, насилие) не должно обманывать ученого: за ним кроются совершенно разные «позиции и образ действий их лидеров, структура партий и характер взаимодействия между партиями и вождями… что и обусловило расхождение в траекториях их развития» (с. 53). Так, изначально наделенная функциями высшей власти, коммунистическая партия в Советском Союзе даже в годы кульминации сталинизма обеспечила себе институциональную устойчивость, которой никогда не было у нацистской партии. Именно это создало «основу для самосохранения, которой обладала советская система» (с. 106), и позволило руководству СССР довольно долго контролировать ситуацию в стране. Что же касается нацистской Германии, то здесь партийная модель на базе институционально аморфного культа фюрера, автономности окружавших его структур и жесткой экспансионистской идеологии не смогла обеспечить устойчивости политического развития, сделав партию важным, но второстепенным элементом системы.
«Мы утверждаем, что одной из причин этих различий было то, что две диктатуры возникли в ответ на кризис в обществах в разные моменты их социально-экономического развития и национальной интеграции. […] Поскольку в России не было многочисленного промышленного рабочего класса и гражданских свобод, которыми располагали немецкие социал-демократы, Ленин делал упор на собственно организации и самодисциплине» (с. 53).
Главным инструментом для выявления множества контрастов между двумя общественно-политическими системами служит тщательное изучение внутренней динамики их институционального развития. Так, например, придя к власти легитимным путем в 1933 году и возглавив прекрасно функционирующий аппарат государства, «Гитлер, в отличие от большевиков, мог обойтись без всесторонней программы государственного строительства и не нуждался в создании центральных партийных структур с их бюрократией» (с. 59). Взгляд же Сталина был качественно иным, о чем можно судить по приведенной в статье императивной формуле советского диктатора, датированной декабрем 1930 года: «Председатель Совнаркома существует для того, чтобы он в ежедневной практической работе проводил в жизнь указания партии» (с. 64). Роль партии в управлении государством и экономикой обусловливала одно из главных различий между тоталитарными режимами. Разумеется, приоритеты каждого режима несли на себе печать личностных устремлений их вождей, и это также отмечается авторами:
«Сталин был прежде всего практиком – политиком и создателем государства, заслужившим репутацию эффективного администратора. Его целью было превратить Советский Союз в великую державу путем создания нового типа государства-партии» (с. 107).
Напротив, Гитлер, пренебрегавший подобными проблемами, отдавал предпочтение политике, понимая ее преимущественно как «пропаганду». Для него «значение имела мобилизация, а не учреждения» (с. 107).
Анализ проблем демографии и демографической политики определил содержание статьи, написанной американским историком Дэвидом Хоффманом и канадским историком Аннет Тимм. По мнению авторов, применение к указанному аспекту каких-то единых ранжиров едва ли целесообразно, поскольку демографический курс каждого режима формировался под влиянием самобытной идеологии. В частности, «женщинам “третьего рейха” было ясно сказано, что их природа и обязанность – прежде всего материнство» (с. 133). В советском контексте такая постановка вопроса выглядела бы нелепой.
«Когда нацисты принялись контролировать сексуальное и репродуктивное поведение граждан, они исходили из полумистического представления о расово чистом и вечном “теле народа” (Volkskörper), тогдакак Советы преимущественно занимались наращиванием рабочей силы для выполнения задач социалистического строительства, […настаивая на признании] двойной функции женщины – как матери и работницы» (с. 165).
Несмотря на то, что озабоченность увеличением численности населения была характерна для обоих режимов, ни один из них не достиг стабильного роста рождаемости; в связи с этим, полагают ученые, «для ответа на поставленные вопросы следует выйти за рамки […] традиционной демографической истории и рассматривать всю совокупность социально-исторических и социально-культурных факторов» (с. 165).
К проблемам массового насилия, применяемого на государственном уровне, обращаются американский историк Кристиан Герлах и французский историк Николя Верт. По их мнению, в течение долгого времени ученые уделяли недостаточное внимание вопросу об ответственности тех, кто совершал насилие в 1930-е годы. Из-за позднего открытия советских архивов более полно были исследованы преступления нацистов, что позволило авторам статьи «сосредоточиться именно на практике насилия, а не на планах и намерениях тех, кто его осуществлял» (с. 167). Пытаясь описать генезис государственного террора, поддерживающие и питающие его факторы, а также степень участия в нем населения двух стран, авторы сравнивают нацистские и советские практики массового насилия против «асоциалов», жертв национальных операций и военнопленных. Все перечисленные группы, по их замечанию, прежде были недостаточно изучены в качестве жертв репрессивной политики (с. 173). По мнению авторов, «германская политика уничтожения может рассматриваться только как многофакторная» (с. 168); это, очевидно, касается и сталинских репрессий против различных категорий «врагов». Массовое насилие в СССР в 1930-е годы было связано с коллективизацией и индустриализацией и, в отличие от насилия нацистов, в основном направлялось вовнутрь, против граждан собственной страны. Большой террор 1937–1938 годов, в ходе которого были казнены от 700 до 800 тысяч советских людей (с. 226), авторы расценивают как результат напряженности, существовавшей внутри сталинской элиты и в отношениях между центром и периферией.
«Это была кульминация десятилетней радикализации политики, направленной против маргинальных и “социально вредных” элементов, результат растущей “советской ксенофобии” по отношению к “диаспорным народам”» (с. 169).
Рассматривая конкретные примеры террора, авторы упоминают о многочисленных проявлениях «инициативы снизу», о неослабевающей общественной поддержке культуры насилия, катализатором которого зачастую служили доносы, а также об «адаптации» государства к этому злу. Они отклоняют утверждение, «будто массовое насилие было тайной для широкой общественности», на примере Холокоста и политических репрессий в обеих странах убедительно доказывая обратное (с. 223). Что касается обращения с военнопленными в Германии и в СССР, то основное различие здесь было обусловлено политическими и военными устремлениями высшего руководства. «В Германии на высшем уровне власти существовали планы уничтожить большое число советских военнопленных. […] Советские власти чаще стремились усовершенствовать лагерную систему и улучшить условия содержания пленных», намереваясь использовать их в восстановлении разрушенной войной советской экономики (с. 222). Общий итог эпидемии насилия, подводимый в статье, выглядит следующим образом. Если к концу войны нацистский режим убил от 500 до 600 тысяч собственных граждан-«асоциалов» (0,6–0,8% населения), то в оккупированной Европе были убиты от 12 до 14 миллионов человек, не участвовавших в боевых действиях, то есть 5–6% жителей захваченных территорий (с. 227). В отличие же от нацизма, сталинизм задолгодо войны подверг репрессиям от 16 до 17 миллионов советских людей[7], 10% которых погибли в лагерях, а 1,5 миллиона стали жертвами насильственных депортаций (с. 228).
Немецкие историки Йорг Баберовски и Ансельм Дёринг-Мантойффель в своем тексте рассматривают роль и значение террора в «упорядочении» имперского пространства, которое обустраивали оба тоталитарных режима. По их мнению, «террор и геноцид были обратными сторонами попыток создать лучший мир» – по крайней мере, в той его версии, которая виделась нацистам и коммунистам (с. 233). В данном отношении опыт Германии и России различался: в то время, как Советский Союз изначально был многонациональной империей, в Германии государство-нация превращалось в империю за счет гитлеровской военной экспансии. Но при этом этническая и культурная разнородность, присущая имперской государственности, не могла не угрожать монолитности тоталитарного режима, и в обоих случаях рассматривалась как серьезный вызов. Фактически террор и империя были неотделимы друг от друга, пребывая в диалектической связи. И национал-социалисты, и большевики в своих утопических программах постоянно использовали присущее империи многообразие, обосновывая им поиск и уничтожение внутренних врагов.
«Преступления сталинизма и национал-социализма должны осуществляться внутри имперского пространства. Только в империи большевики и национал-социалисты могли постоянно работать над созданием и уничтожением все новых коллективных врагов» (с. 300).
Если бы империи не существовало, им «пришлось бы ее изобрести».
В свою очередь Шейла Фицпатрик и немецкий профессор исторической антропологии Альф Людтке анализируют состояние и эволюцию социальных связей при нацизме и сталинизме. Особенность этого материала в том, что здесь своеобразному тестированию подвергается известный тезис Ханны Арендт и Баррингтона Мура о социальной «атомизации» как главном факторе распада социальных связей при тоталитарных режимах. Ранее считалось, будто бы в политических системах подобного типа не могут возникать новые виды социальных связей, однако сравнительное изучение повседневной жизни людей в гитлеровской Германии и сталинской России показывает, что в обоих социумах «люди как создавали новые взаимоотношения, так и трансформировали уже налаженные связи» (с. 395). Наряду с процессом старения общественной коммуникации, полагают авторы, всегда развивается обратный процесс ее омоложения, и поэтому наиболее интересные метаморфозы социальности в двух обществах «относятся не к эрозии связей, а скорее к формам их регенерации». Подтверждением тому служат приливы общественного энтузиазма, время от времени охватывавшие советских и немецких обывателей, вовлекая их «в процесс коренной перестройки» (с. 397). К этому тексту логично примыкает статья американских историков Питера Фрицше и Йохена Хелльбека, посвященная экспериментам обеих диктатур в формировании «нового человека». К этой фундаментальной задаче тоталитарные идеологии подходили по-разному:
«Если советская система задумывала не менее чем освобождение всего человечества, то нацисты стремились к созданию господствующей расы, которая установила бы новую расовую иерархию в Европе» (с. 399).
Исследуя методы задумываемой тогда антропологической реновации, авторы закономерно обращаются к истокам самой идеи «нового человека». Зародившись в эпоху Французской революции, этот концепт позднее был реанимирован большевиками. Нацисты, правда, подошли к задаче «переделки» человека иначе, чем коммунисты: «Если советские идеологи трудились над его душой, то их немецкие коллеги работали над его телом во имя служения нации» (с. 412). При этом обе стороны одинаково презирали либерализм, поскольку допускаемая ими новая идентичность «представляла собой серьезное наступление на либеральную современность» (с. 452). Каждая из двух диктатур претендовала на роль лидера антилиберальной модернизации мира, но ни одна из них так и не справилась с этой ролью.
Война между двумя системами институционального насилия в лице нацистской Германии и большевистского Советского Союза стала темой эссе Майкла Гейера и австралийского историка Марка Эделе. Их заинтересовало прежде всего то, «каким образом война, перестроив соответствующие воюющие общества изнутри, превратилась в войну на уничтожение этих обществ» (с. 457). Они представляют впечатляющую панораму организационных и пропагандистских мер, предпринимаемых воюющими сторонами для поднятия боевого духа солдат и стимулирования беспощадности к врагу. Среди прочего констатируется категорическое неприятие нацистским государством любого мира с врагами, в число которых непременно входили большевики и евреи, а также русские и поляки. Согласно авторам, альтернатива саморазрушения, требующая тотального уничтожения противника, всегда оставалась составляющей немецкого плана войны.
Наконец, завершающая статья, в которой анализируется процесс взаимного создания культурных образов сталинской России и нацистской Германии, написана американским литературоведом Кэтрин Кларк и немецким историком Карлом Шлёгелем. Их статья дает возможность сравнительного восприятия символических саморепрезентаций двух конкурирующих режимов на Международной выставке 1937 года в Париже, где два павильона отражали соперничество двух систем.
«Иногда о германском павильоне говорили как о “статичном”, в то время как советский павильон воспринимался как “динамичный”. Символизм германских скульптур считался традиционным, а советская скульптурная группа [“Рабочий и колхозница”] характеризовалась как “классовое и гендерное освобождение”» (с. 521).
Это идейно-символическое противостояние послужило своеобразным прологом той эволюции, какую взаимное восприятие двух диктатур претерпело в дальнейшем. Парадоксальным образом сущность обеих идеологий авторы усматривают «в борьбе не только за свои системы, но и в защите Запала и европейской цивилизации: нацистская Германия со своим видением Европы как пространства расово чистого с границами, закрытыми от большевизма, и сталинская Россия – как защитник цивилизации от нацистских варваров» (с. 579).
Общего заключения у книги нет, да его и трудно было бы написать, поскольку всестороннее сопоставление двух диктатур прошлого столетия только начинается. Впрочем, вполне очевидно, что такое сравнительное изучение принесет еще немало открытий. Кстати, к чести издателей стоит сказать, что русский перевод книги увидел свет довольно быстро; английский оригинал появился в 2009 году.
Александр Клинский
Образ Другого. Страны Балтии и Советский Союз перед Второй мировой войной
Сост. Райнхард Крумм, Никита Ломагин, Денис Ханов
М.: РОССПЭН, 2012. – 206 с. – 1500 экз.
Серия «История сталинизма»
Представляемый сборник научных статей стал итогом многолетнего сотрудничества международного коллектива ученых, занимающихся исследованием довольно редкой, но, безусловно, актуальной темы – исторической эволюцией и политическим использованием образа соседа в республиках Прибалтики и Советском Союзе в предвоенное время. Фактически в центре внимания авторов оказался один из значимых примеров политического мифотворчества 1930-х годов. Широкий спектр архивных документов и материалов СМИ (в значительной части из собрания Фонда Дмитрия Волкогонова), используемых в этом труде, раскрывает перед читателем особенности государственных идеологий четырех стран предвоенной Восточной Европы. Составителями сборника выступили три историка: Райнхард Крумм, в настоящее время возглавляющий Фонд имени Фридриха Эберта в Москве; Никита Ломагин, профессор экономического факультета Санкт-Петербургского государственного университета; Денис Ханов, профессор рижского Университета имени Паула Страдиня.
Уже более двадцати лет культура бывших советских республик существует в различных политических контекстах, отмечают авторы. Но, несмотря на то, что жители России, Латвии, Литвы и Эстонии создают новое политическое пространство, насыщая его многообразными и порой столь несхожими социальными практиками, они все еще объединены мощным фактором недавней истории. В итоге категории «соседского пространства» и «Другого» в странах Балтии и СССР стали предметом академического интереса, сплотившего ученых разных стран. Книга объединила историков, социологов и культурологов, которые исследуют эволюцию механизмов, формирующих представления властей и граждан стран Балтии об их соседе – СССР и, наоборот, восприятие стран Балтии в СССР. Накануне войны в информационном поле четырех стран возникали, видоизменялись и упразднялись одни трактовки, сменяемые с помощью подцензурной прессы на новые.
В статье Индрека Паавле (Эстония) «Между страхом и надеждой. Представления эстонского народа о международном положении во второй половине 1930-х годов» анализируются отношение эстонцев к другим странам, страх перед надвигающейся войной и представления о будущем. Автор указывает, что переход к авторитарному режиму привел к ограничению свободы слова и отчуждению народа от политики в Эстонии. Лишившись возможности влиять на ситуацию внутри страны, эстонская общественность стала проявлять большой интерес к международным событиям, внимательно наблюдая за тем, что происходит у ближайших соседей. Разумеется, особое любопытство вызывало происходящее в Советском Союзе и Германии. Например, летом 1937 года внимание жителей Таллина привлек визит советского военного корабля «Марат», возвращавшегося с праздников по поводу коронации британского короля Георга VI. Это было первое событие подобного рода, и, хотя советским морякам запретили вступать в контакт с местными жителями, само участие большевистского государства в торжествах, проводимых в капиталистической стране, трактовалось в эстонской прессе как изменение в идеологической системе СССР. Огромное количество покупок, с которыми матросы возвращались с прогулок по городу, подтверждало мнение о том, что уровень жизни в СССР оставляет желать лучшего. В народе распространялись также слухи о том, что, хотя Советский Союз – сильное государство, там можно «легко расстаться с жизнью» (с. 18).
Недостаток информации о Советском Союзе способствовал распространению многочисленных стереотипов, отмечает автор, но это не означает, что все знания подобного рода всегда были неверными. Скорее, среди них преобладали представления, упрощенные или устаревшие. Так, СССР казался многим эстонцам «государством трудящихся», где пролетариат процветает, хотя советская внешняя политика оценивалась как агрессивная, а ее цели – насаждение коммунистической идеологии – как угроза для соседей. Простые люди были убеждены, что советской массовой пропаганде нельзя верить, что повседневная культура страны Советов примитивна, а в экономике есть проблемы. Несмотря на это, эстонцы не воспринимали Россию как самую большую опасность, веря в возможность нормального сосуществования. Страх ощущался в большей степени именно перед коммунистами, а к русским отношение было скорее нейтральным. Кроме того, в Эстонии всегда больше боялись Германии, чем Советского Союза:
«Чем более явной была агрессивность гитлеровского режима, тем сильнее становилась ненависть к Германии. Резкое изменение в этих предпочтениях произошло в первый год советской оккупации» (с. 26).
Подобно тому, как симпатии эстонского народа колебались между СССР и Германией, общественные оценки соседей менялись в диапазоне «между страхом и надеждой».
Лийзи Раннаст-Каск (Эстония) в статье «Освещение советской действительности в эстонских ежедневных газетах “Постимеэс” и “Пяэвалехт” в 1935–1940 годах» интересуется тем, какие представления и стереотипы относительно повседневной жизни советских людей преобладали в первые десятилетия ХХ века в материалах двух крупнейших эстонских изданий. Она исследует ту информацию о бытовой, образовательной и культурной жизни граждан Советского Союза, которую эти газеты публиковали в период с 1 января 1935-го по 20 июня 1940 года. Устанавливая именно такие хронологические рамки, автор исходит из того, что в декабре 1934-го в Эстонии было введено чрезвычайное положение, позволившее властям ограничить свободу печати, а 21 июня 1940 года произошел государственный переворот, совершенный при поддержке Советского Союза. Разумеется, правительство Эстонской республики тоже было активным игроком, преследовавшим собственные цели и непосредственно влиявшим на публичные оценки Советской России. Об этом свидетельствует деятельность Службы государственной пропаганды Эстонии в предвоенные годы, проанализированная в статье Тоомаса Хийо (Эстония). Данный институт, выступавший мозговым центром авторитарного режима буржуазной республики, целенаправленно занимался консолидацией национального самосознания. Причем, как доказывает автор, делалось это настолько успешно, что многие нарративы, стереотипы, идеи, разработанные эстонскими пропагандистами до войны, смогли не только пережить советский период, но и укрепиться после его окончания.
Проблема освещения советской действительности, но на этот раз в латвийских газетах, представлена в работе Дениса Ханова (Латвия). В статье «Вождь, враг и война: образы Сталина и Советской России в прессе латвийского авторитарного режима (1934–1940 годы)» он противопоставляет культы двух диктаторов – Карлиса Ульманиса и Иосифа Сталина. По мнению автора, латвийский лидер в сравнении с его советским визави отличался большей отзывчивостью и открытостью, но парадоксальным образом неприятные стороны его культа в Латвии до сих пор не подвергались критическому осмыслению, какому подвергают преступления Сталина в России.
«История культурного сопротивления авторитарному режиму 1930-х годов в Латвии еще не написана, но острая необходимость ее для модернизации исторического и общественных дискурсов на фоне доминанты мифа о “вожде народа” Ульманисе для современной латвийской демократии столь же очевидна, как и продолжение анализа политики Сталина для современного российского общества. Оба “вождя” все еще будоражат коллективные представления о сильной руке. […] В привлекательности и доступности этих настроений и заключается суть их вызова современной демократической культуре» (с. 97).
Восприятие советской действительности литовским предвоенным сознанием анализируется в статье Алгимантаса Каспаравичюса и Чесловаса Лауринавичюса «Перцепция России / Советского Союза в межвоенной Литве». Авторов прежде всего занимает геополитический аспект литовского отношения к великому соседу и проистекающие из него национальные ожидания литовцев. Из текста следует, что при всем интересе литовского общества к жизни в России мысль о культурном взаимодействии Литвы и СССР как отдельных, но близких государств в период литовской независимости не получила особого развития. Авторы обращают внимание на тот факт, что примерно с середины 1930-х годов восприятие Советского Союза в Литве начало радикально раздваиваться.
«Для одного направления характерно сближение с европейскими течениями профашистского характера и полное отрицание культурного взаимодействия с советским востоком. Другое же направление, наоборот, страну Советов стало представлять как некий маяк для Литвы, в первую очередь в социальном и культурном отношении» (с. 134).
При этом, однако, представителей второго течения волновало не столько моделирование межгосударственных отношений с Советским Союзом, сколько возможное улучшение собственного положения в Литве с помощью СССР.
В статье «Формирование авторитарного режима Антанаса Смятоны» Гядиминис Рудис (Литва) реконструирует литовский опыт ликвидации демократического парламентаризма и установления жесткой диктатуры в 1920–1930-е годы. Политический режим, введенный в 1922 году, автор называет «сеймократией», говоря о том, что он не мог не ослабить иммунитета молодого государства к единоличному лидерству. Но, как отмечается в статье, Смятона, избранный президентом в 1931-м и переизбранный в 1938 году, симпатизировал зарубежным фашистам только до 1933 года. После прихода Гитлера к власти литовский лидер уже никогда не хвалил фашизм, поскольку «гораздо лучше, чем большинство его критиков как справа, так и слева, понимал, какой ценой великие диктаторы создали для себя широкую поддержку» (с. 148). Между тем, отмечает автор, даже некоторые представители литовской интеллигенции как завороженные поглощали разного рода пропаганду, свидетельствующую о великих свершениях Муссолини, Гитлера и Сталина, не умея или не желая понять подлинную суть тоталитарных режимов. Тему литовского национализма как главного инструмента легитимации режима продолжает и Дангирас Мачулис (Литва) в статье «Практики легитимации авторитарного режима в Литве в межвоенный период». Реализация принципов национализма – создание литовского культурного ландшафта для преобладающей этнической общины – создала видимость того, что она живет в своем, литовском, мононациональном государстве, отмечает автор. Если интеллектуалов режим привлекал на свою сторону, создавая у них иллюзию именно их доминирования в контексте литовского национализма, то массы индоктринировались при помощи мобилизационных проектов.
«Режим превратил их в проводников идеала литовского национализма. Вряд ли что-то могло сильнее легитимировать политический режим в глазах преобладающей этнической общины, чем превращение ее в активную создательницу собственного национального государства» (с. 164).
Зеркальным отражением образа российского и советского Другого в прибалтийской трактовке стал анализ эстонских, латвийских и литовских репрезентаций в общественном сознании Советского Союза. В статье Никиты Ломагина и Натальи Савиновой (Россия) «Образ прибалтийских стран в СССР в предвоенный период (1934–1940 годы)», основанной на материалах архивов Санкт-Петербурга, рассматривается реакция советских граждан на изменение политической обстановки в странах Прибалтики, а также в Финляндии и Германии. Особый акцент делается на восприятии присоединения Балтийских стран к СССР: так, многие советские граждане в целом равнодушно отнеслись к поглощению балтийских республик («Сделали советскую власть в Эстонии, заставили голодать еще и эстонцев», с. 196).
Юлия Александрова
На стороне вермахта. Иностранные пособники Гитлера во время «крестового похода против большевизма» 1941–1945 гг.
Рольф-Дитер Мюллер
М.: РОССПЭН, 2012. – 303 с.
Серия «Вторая мировая: Ostfront»
О коллаборации – широкими мазками
Вторая мировая война, последние залпы которой отгремели несколько десятилетий назад, все еще продолжает занимать умы исследователей. И это не удивительно: грандиозный международный конфликт, в котором за шесть лет погибли более шестидесяти миллионов человек, представляется безбрежным научным полем. Одной из актуальных его тем остается коллаборационизм. На Западе сюжет добровольного сотрудничества с «третьим рейхом» рассматривается с начала 1960-х годов. В нашей стране эта научная проблема долгое время вообще не ставилась; советскими историками лишь вскользь констатировалось наличие в 1941–1945 годах незначительного числа коллаборационистов, которых именовали «пособниками немецко-фашистских оккупантов». На долгий и далеко еще не пройденный путь объективного изучения сложных страниц истории великой войны наши ученые встали только в 1990-е годы.
Сегодня, однако, речь пойдет о немецком взгляде на этот вопрос. Сразу оговорюсь: хотя коллаборационизм есть явление многонациональное, наиболее успешно его изучают в конкретных национальных контекстах. Причем обычно исследуют какие-то частные аспекты коллаборации: например, историю испанской 250-й «Синей» дивизии (у нас ее ошибочно именуют «Голубой»). Обобщающие работы тоже, разумеется, выходят, но их не слишком много; так, в Германии одна из самых известных таких книг, посвященная «еврофашизму» во Второй мировой войне и написанная Гансом Вернером Нойленом, была опубликована еще в 1980 году[8].
Но историческое обобщение в данном сюжете предстает делом, хотя и привлекательным, но весьма и весьма непростым. Когда некий автор пишет о каком-то отдельном национальном легионе, воевавшем на Восточном фронте, то он, теоретически, способен в своем повествовании «отсекать» всякую политику, уделяя все внимание деталям боевых действий. Но вот если заниматься феноменом коллаборационизма в целом, без политических оценок и суждений не обойтись: ведь инонациональные формирования гитлеровской армии рекрутировались по политическим принципам. Для историка коллаборации, таким образом, важно соблюсти баланс между большой политикой и непосредственным описанием войны. Сделать это сложно, поскольку сразу же возникают опасения «поскользнуться на мелочах». Скажем, упомянутый Нойлен в своем труде этот баланс между политикой и сражениями смог выдержать, но удается такое не всем.
Далее речь пойдет о книге, схожей с работой о «еврофашистах» как по направленности, так и по тематике. Профессор военной истории Рольф-Дитер Мюллер выпустил свой труд в 2007 году[9], а у нас книга вышла весной 2012-го, начав в издательстве «РОССПЭН» новую серию по военной истории.
Открывается книга концептуальным предисловием, в котором автор, пусть и кратко, но говорит о том, насколько актуально изучение сотрудничества граждан европейских стран с нацистами в годы войны. Конечно, авторский подход к теме зависит от масштабов изучаемого явления, и это накладывает отпечаток на структуру немецкой книги. Проблема коллаборации рассматривается и под военным, и под политическим углом зрения: в книге упоминаются и Эстония с «бронзовым солдатом», и Украина с Украинской повстанческой армией, и другие подобные сюжеты. Немецкий историк подчеркивает, что работа носит обобщающий характер, то есть материал предлагается читателю в виде упорядоченной системы. Помимо предисловия, знакомство с любой исторической публикацией полезно начинать с библиографии. В книге Мюллера она занимает семь страниц, где доминируют немецкие издания, и это во многом задает тональность авторского видения.
Кстати, с двумя позициями, представленными автором на этих первых страницах, можно поспорить. Первая касается итальянцев, воевавших на стороне Гитлера:
«История итальянской армии в России до сих пор искажается односторонними суждениями о значении антифашистского Сопротивления, отводя солдатам лишь роль жертв прошедшей войны» (с. 7).
Сказанное не вполне соответствует действительности. В самой Италии вышло достаточное количество работ, посвященных корпусу, воевавшему на Восточном фронте. Более того, подобные работы выходили и по-русски: одна из них, написанная еще советским исследователем, недавно была переиздана в России[10]. Согласно второму утверждению, также вызывающему сомнение, предлагаемая обобщающая работа «является первой попыткой комплексного описания использования иностранцев на стороне вермахта в борьбе против Красной армии» (с. 7). Но выше я уже упоминал о наработках Нойлена, основанных именно на генерализации этой темы. Его публикации в списке литературы присутствуют, но автор все равно предпочитает называть себя пионером.
Исследование предваряется также кратким введением, повествующим о важности и роли войны на Восточном фронте в глазах нацистского руководства. Далее текст разбит на три больших главы. Первая посвящена союзникам, в числе которых Финляндия, Венгрия, Румыния, Италия, Словакия и Хорватия. Во второй речь идет о «добровольцах из нейтральных и оккупированных стран», к которым автор отнес Испанию, Францию, Бельгию, Нидерланды, Данию и Норвегию. А третья, в центре внимания которой «народы Восточной Европы в борьбе против сталинизма», анализирует коллаборационизм в Прибалтике, Польше, Белоруссии, России, на Украине и Кавказе. Как отмечалось выше, обобщающий тип работы во многом связывает автора, не позволяя ему с головой уходить в детали. Особенно это бросается в глаза в первой главе. По каждой из упоминаемых в ней стран уже написаны тонны литературы: ведь там создавались достаточно крупные союзнические формирования, всегда сохранявшие определенную автономию от немецкой армии, хотя и находившиеся под ее тактическим командованием. (Строго говоря, их военнослужащие и коллаборационистами не были, поскольку воевали в собственных, а не иностранных армиях.) Задача Мюллера в данном случае состояла лишь в том, чтобы аккуратно суммировать и подать все накопленное ранее.
Во второй главе определенно есть неровности. Если испанская тематика дается сжато и конкретно, то в разделе о Франции, где автору пришлось одновременно описывать местные формирования вермахта и войск СС, последние поданы довольно скомканно. По части Бельгии все предельно лаконично, так как пришлось представлять два типа формирований – из фламандцев и из валлонов. Нидерланды и Дания – вновь деловито, кратко, по сути. Но зато раздел о Норвегии крайне скуден: Норвежскому легиону, который должен и мог бы стать центром повествования, уделяется всего полстраницы. Что же касается третьей главы, то в разделах об Эстонии и Латвии перекидывается мостик в современность, ибо автор позволяет себе политические оценки здешних коллаборационистов. В разделе о Латвии допущена фактическая неточность: партия Густавса Цельминьша называлась «Громовой крест», а не «Гром и крест». Фактические неточности встречаются также в отношении Литвы и Польши. А вот разделы о Белоруссии и Украине, которые, вероятно, могут заинтересовать западного читателя, отечественным специалистам покажутся слабыми.
Особое место занимает, конечно же, параграф о России. В данном случае автор столкнулся с той же проблемой, что и при написании фрагмента о Бельгии: на одной и той же оккупированной территории действовали несколько различных коллаборационистских движений. Автор иногда пренебрегает отличиями между ними, в чем, вероятно, отражается специфически немецкий взгляд на проблему. Скажем, казаков он представляет чуть ли не единым формированием вермахта, однако в их движении просматриваются как минимум две фракции: «автономисты» и те, кто не отделял себя от исторической России. Но в целом тема подается верно, хотя и не без мелких погрешностей. Продолжает повествование рассказ о Локотском самоуправляющемся округе и Русской освободительной народной армии Бронислава Каминского. Кстати, в последние несколько лет наши историки не раз обращались к этому эпизоду, но Мюллер пренебрег ссылками на российские источники, хотя те зачастую могли бы оказаться полезными. Историю же Русской освободительной армии и генерала Андрея Власова, о которой повествуется далее, вообще невозможно анализировать без привлечения отечественных работ. Однако Мюллер основной упор сделал почему-то на пропагандистские аспекты проекта РОА, хотя в книге вскользь упоминается и боевое применение подразделений вооруженных сил Комитета освобождения народов России. В общую канву рассказа о Власове и РОА довольно неуклюже вклиниваются фрагменты истории 1-й Русской национальной армии Бориса Смысловского-Хольмстона. Но если уж говорить об эмигрантах – а о них стоило бы сказать больше, – то это надо было делать отдельно. А так Русскому корпусу, крупнейшему формированию нацистской армии, созданному исключительно из белых эмигрантов, автор уделил лишь несколько предложений.
Каковы же выводы, к которым автор приходит в заключении книги? Если говорить вкратце, то это три позиции: без привлечения союзных армий Гитлер не дошел бы до Москвы; без мобилизации и использования местных формирований в СССР нацистское наступление 1942 года не осуществилось бы; развал Восточного фронта после Сталинграда был отсрочен во многом благодаря иностранным помощникам, с помощью которых удавалось латать прорехи. Со всеми этими заключениями трудно не согласиться. Конечно, это краткий и сжатый обзор проблемы, но Рольф-Дитер Мюллер в этой небольшой книге и не претендовал на большее.
Олег Черкасский
Истина – дочь времени. Александр Казем-Бек и русская эмиграция на Западе
Мирей Массип
М.: Языки славянской культуры, 2010. – 744 с.
Над французским изданием этой книги, вышедшим в свет в 1999 году, его автор работал четверть века. Ключевым стимулом, побудившим филолога из Франции к столь кропотливому труду, стало личное знакомство с одним из лидеров русской эмиграции. Проходя университетскую стажировку в США под руководством Александра Казем-Бека, Мирей Массип была очарована этим человеком и восхищена его необычной судьбой.
«Мой рассказ, начинающийся как семейная хроника, часто будет походить на детектив, но всегда будет оставаться документированным и честным. Он будет долгим, насыщенным и разнообразным, как жизнь Александра Казем-Бека» (с. 10).
И действительно, внушительность предлагаемых читателю исторических и человеческих хроник не может не впечатлять:
«[Этот жизненный очерк] отражает внутреннюю сумятицу не только в кругах русской эмиграции первого поколения, но и целой эпохи, когда человечество ощупью двигалось навстречу еще неизвестному новому миру» (с. 664).
В книге использован солидный массив источников, включающий интервью, воспоминания, периодику, равно как и самое ценное для историка – архивные материалы. Причем в работу были вовлечены, пожалуй, все доступные на сегодняшний день архивы русской эмиграции. Конечно, личное знакомство автора с его героем накладывает ощутимый отпечаток на повествование. Массип воспринимает своего бывшего преподавателя сугубо положительно, не скрывая восхищения им и даже, как представляется, слегка идеализируя его. Впрочем, стараясь придерживаться исследовательской объективности, она не позволяет себе догадок и предположений, не подкрепленных фактами. Скажем, занимаясь интригующим вопросом о том, был ли Александр Казем-Бек завербован советскими спецслужбами, автор книги оставляет его открытым, ибо архивные материалы ФСБ России остались для нее недоступными. Но своего личного мнения, впрочем, она также не собирается скрывать:
Был ли Казем-Бек агентом (или, называя вещи своими именами, шпионом) НКВД или КГБ в Европе и в Америке, во имя спасения Святой Руси? Безусловно, нет» (с. 663).
Бессменный руководитель «Союза младороссов» («Молодой России»), созданного эмигрантской молодежью в Мюнхене в 1923 году и распущенного в 1940-м, чтобы позволить молодым эмигрантам политически самоопределиться в сумятице Второй мировой войны, предстает перед читателем не только ярким политиком, но и сложной личностью. Его персональную судьбу автор встраивает в историю созданной им партии, которую по ходу повествования всесторонне и кропотливо исследует. Вот как Массип описывает атмосферу, в которой зарождалась новая организация:
«Тоска, возникшая в душах молодых эмигрантов в результате последовавших одного за другим потрясений – войны, революции и изгнания, – находила рациональное и легкое объяснение в мифе о революции как наказании Божием и результате жидомасонского заговора. Сожаление о первобытной гармонии – романтическая тема. Для “Молодой России” она стала бегством от настоящего» (с. 131).
Местные организации младороссов, называвшиеся «очагами», были сформированы во многих странах; в книге говорится о существовании почти ста таких филиалов. В Софии, Сан-Пауло, Шанхае, Чикаго выходили их периодические издания. Активно работали женская группа союза, его спортивная и казачья секции, а также летние лагеря.
Александр Казем-Бек выступал за восстановление монархии в России, но при этом постоянно подчеркивал успехи коммунистического строя. Кстати, Массип аргументированно опровергает прижившееся в исторической литературе мнение о том, что именно он стал отцом знаменитого лозунга «Царь и советы!». Согласно представленным ею документам, эта формула, впервые выдвинутая «Молодой Россией» в 1931 году, принадлежала великому князю Кириллу Владимировичу, который еще в 1929 году использовал ее в своем императорском манифесте (с. 171). В августе 1934-го газета «Искра», печатный орган младороссов, опубликовала передовицу под заголовком «Царь и советы – будущее нашей страны». Причем Массип отмечает, что выступление с подобным заявлением в тот момент, когда в СССР советы были окончательно «низведены до рычага сталинской власти» (с. 255), было откровенно провоцирующим. Указанный лозунг навсегда стал своеобразным ярлыком движения младороссов.
Большое внимание, и это не удивительно, в книге уделено отношению Казем-Бека к фашизму и влиянию фашистской идеологии на возглавляемое им движение. Здесь интересна эволюция, пережитая героем повествования: сначала он искал сближения с Гитлером, потом увлекся Муссолини, а затем разочаровался в них обоих (примерно к 1938 году), равно как и в самой практике фашистов и нацистов.
«[Казем-Бек] не мог позволить себе продолжать играть в кошки-мышки с Советами, качаясь на качелях между нацистами и большевиками. Отныне его лозунгом будет: “Долой нацизм!”» (с. 307).
Вместе с тем, младороссы позаимствовали в Италии и Германии многие элементы внешней атрибутики. Например, на собрания все приходили в одинаковых голубых рубашках, а когда появлялся Александр Казем-Бек, присутствующие вставали, вскидывали руки в приветствии и кричали: «Глава! Глава! Глава!». Автор относится к этим церемониям довольно снисходительно; как ей представляется, «звание “глава”, данное руководителю движения, отвечало моде эпохи» (с. 185). Более того, пребывающей под обаянием своего кумира французской исследовательнице кажется, что глава как духовный учитель «больше, чем фюрер или дуче […] рождает в душах учеников волнение, доверие и патриотическое рвение» (с. 238). Как бы то ни было, внутренние ритуалы «Союза младороссов» в 1930-е годы возмущали не только советскую пропаганду, но и многих европейских антифашистов.
В 1937 году произошло событие, во многом предопределившее закат движения. Речь идет о скандальной встрече лидера младороссов с советским дипломатом Алексеем Игнатьевым, которая в эмигрантских кругах стала поводом для обвинений Казем-Бека в сотрудничестве с советской разведкой. Понятно, что в то время любые контакты проживавших за рубежом русских эмигрантов с официальными советскими представителями вызывали подозрения в сотрудничестве с НКВД. В исследованиях, посвященных российской эмиграции, эту встречу зачастую приводят в качестве главного аргумента, позволяющего причислить Казем-Бека к числу советских агентов. Однако архивных подтверждений подобные догадки по-прежнему не имеют. Сама Массип и здесь склонна отстаивать невиновность своего героя, привлекая в его пользу дополнительные косвенные свидетельства:
«Что же касается того, откуда “Возрождение” [парижская газета, опубликовавшая информацию о скандальном событии. – Л.К.] узнало о предстоящей встрече, то, согласно финским архивам, редактору газеты сообщил о ней генерал Дьяконов, давно перешедший на службу СССР. Если бы Казем-Бек сам состоял на службе у Советов, вряд ли в интересах Москвы было дискредитировать одного своего агента усилиями другого» (с. 299).
Впрочем, нельзя не признать, что это дело остается довольно темным.
С началом Второй мировой войны представители младороссов сражались в рядах французской армии, а после ее разгрома присоединились к французскому Сопротивлению. Тем не менее, годом ранее, осенью 1939 года, многие члены организации были арестованы властями Франции и отправлены в лагерь Верне-Д’Арьеж. Поводом для арестов послужили обвинения в просоветских настроениях, поскольку СССР в то время расценивался в Европе как союзник Германии. После этих событий Казем-Бек перевел партию на нелегальное положение, но продолжал официально публиковать газету «Бодрость». В мае 1940-го он вступил во французскую армию, но воевать лидеру малороссов не пришлось, так как он был арестован и также отправлен в лагерь для интернированных лиц, откуда его освободили в конце июля 1940 года. Вскоре Казем-Бек покинул Францию и с семьей перебрался в Нью-Йорк.
С октября 1941 года он жил в Соединенных Штатах, где начиная с 1946–1947 учебного года преподавал на кафедре русского языка и литературы в Коннектикутском колледже в Нью-Лондоне. Предпринятые им поначалу попытки вести общественно-политическую деятельность в среде российской эмиграции в США не увенчались успехом. Финансовое положение семьи было настолько тяжелым, что предложение занять академическую должность показалось спасительной соломинкой:
«Александр должен был согласиться на любую работу. Понятно, что при его самолюбии найти такое место было необходимо как можно дальше от Нью-Йорка, от друзей. Ситуация осложнялась тем, что до сих пор он ни разу не сталкивался с поисками работы. […] Так в первый раз проявилась его фундаментальная несовместимость с Америкой. Ничто в нем не вписывалось в американский подход к жизни» (с. 374).
Летом 1956 года Казем-Бек получил въездную советскую визу. Этот период его персональной судьбы таит множество загадок; Массип, в частности, уделяет большое внимание тайному бегству своего героя из Америки в Советский Союз. Известно, что в США он оставил не только жену с двумя детьми, но и внушительные долги, а в СССР женился повторно, не разведясь при этом с первой супругой. Впрочем, для руководителя организации, сочетавшей в своей идеологии монархизм, национализм, мессианизм, симпатии к фашизму и восхищение свершениями первых пятилеток, подобная широта взглядов вполне естественна. Именно о ней, кстати, говорит автор, предлагая в середине повествования емкий обзор всей жизни Александра Казем-Бека:
«Можно сказать, что свое будущее он отчасти режиссировал сам. Начиная с 1930 года он входил в крохотную группу православных, что остались верны Московской патриархии – разумеется, подчиненной советской власти. Он заключал компромиссы с фашизмом и нацизмом в эпоху, которая окончилась проклятием обеих идеологий. В 1940 году во Франции, а спустя несколько лет в Соединенных Штатах […] его будет преследовать его прошлое. […] Что касается Советов, то компромисс с ними позволит им оказывать на него давление, когда двери Западной Европы окажутся для него закрытыми. Вступив в прямой диалог с представителями Москвы, пусть и не вставая в позицию просителя, Александр отдал козыри в руки НКВД. Его отъезд в Москву в 1956 году, вне всякого сомнения, станет одним из последствий этой неосторожности» (с. 312).
Внутренняя структура работы вполне логично воспроизводит три эпохи в жизни ее героя. В ней три раздела: «Семейство Казем-Беков в России», «Россия за границей», «СССР, притворившийся Россией. Александр Казем-Бек в Москве». Хронологические рамки повествования охватывают историю семейства Казем-Беков с XIX века, когда предки Александра Казем-Бека обратились из мусульманства в христианство и переехали в Казань. Восстанавливаемое автором генеалогическое древо дает представление о потомках и родственниках Казем-Бека, в настоящее время живущих в Австрии, США, Франции и России. Книга снабжена многочисленными иллюстрациями и фотографиями, многие из которых публикуются впервые. В ней имеется перечень статей и книг, вышедших из-под пера Александра Казем-Бека, а также библиография посвященной ему научной литературы. Для читателя, интересующегося историей русской эмиграции, эта фундаментальная работа станет настоящей находкой. Массип пишет:
«Мое единственное желание – заставить вспомнить Александра Казем-Бека и с ним – почти полностью забытых “младороссов”. Я попыталась воздать им справедливость, которой они заслуживают, чтобы потомки могли лучше понять их, пусть даже в их заблуждениях. Знать их историю, чтобы понять ее, – вот к чему нам стоит стремиться» (с. 11).
Следует признать, что книга вносит серьезный вклад в решение этих исследовательских задач. Я намеренно не стала останавливаться на ее минусах. На мой взгляд, тот безбрежный документальный материал, который собрала и опубликовала Мирей Массип, перекрывает все недостатки исследования. Тем более, что на сегодняшний день рецензируемая книга остается единственной монографией об Александре Казем-Беке, причем как в России, так и за рубежом.
Людмила Климович
[1]Так, в Испании, где ситуация с общественным восприятием гражданской войны 1936–1939 годов по ряду причин весьма драматична, после прихода к власти в 2004-м правительства социалистов во главе с Хосе Луисом Родригесом Сапатеро в правых кругах начались разговоры о возможном «республиканском реванше» – в связи с тем, что дед Сапатеро воевал во время гражданской войны на стороне республиканцев и был расстрелян франкистами.
[2]Григорий Михайлович Семенов (1890–1946), Борис Владимирович Анненков (1889–1927), Иван Павлович Калмыков (1890–1920) – деятели Белого движения на Дальнем Востоке, казачьи атаманы. Находились в конфликтных отношениях с правительством Колчака.
[3]Радола Гайда (наст. имя Рудольф Гайдль, 1892–1948) – чешский военный деятель, один из руководителей Чехословацкого корпуса в России, в 1919 году – на службе в армии Колчака, командующий Сибирской армией. Уволен из-за конфликта с адмиралом. В 1920-м вернулся в Чехословакию, где позднее был лидером правых экстремистов.
[4]Волков С. Трагедия русского офицерства (http://swolkov.org/tro/index.htm).
[5]Эткинд А., Уффельман Д., Кукулин И. Внутренняя колонизация России: между практикой и воображением // Там, внутри. Практики внутренней колонизации в культурной истории России. М.: НЛО, 2012. С. 9–10.
[6]Справедливости ради отметим, что монархизм, вопреки утверждениям большевистской пропаганды, был лишь отчасти характерен для Белого движения. Даже среди его лидеров монархических взглядов не скрывал лишь Врангель. Деникин по убеждениям был близок к кадетской партии, в рядах которой имелись сторонники как конституционной монархии, так и республики. Корнилов несколько раз высказывался в поддержку республиканского строя (что, впрочем, не означало приверженности демократии западного образца). Колчак, пожалуй, был наиболее последовательным «непредрешенцем», полагая, что вопрос о государственном устройстве России должен решаться только после победы над большевиками.
[7] Что составляет примерно 8,5% населения СССР, по состоянию на 1940 год насчитывавшего 194,1 миллиона человек (см.: Советский энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1982. С. 1246).
[8] Neulen H.W. Eurofaschismus und der Zweite Weltkrieg. Europas verratene Sohne. München: Universitas Verlag, 1980.
[9] Müller R.-D. An der Seite der Wehrmacht: Hitlers ausländische Helfer beim «Kreuzzug gegen den Bolschewismus», 1941–1945. Berlin: Ch. LinksVerlag, 2007.
[10] Сафронов В.Г. Итальянские войска на Восточном фронте. 1941–1943 гг. М.: Вече, 2012.