Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2012
Александр
Кустарев
Протест, тест, текст и контекст
Бросая в воду камешки, следи за кругами, ими производимыми, иначе твое
занятие будет пустою забавою.
Козьма Прутков
Появимся в общественном
месте и сделаем что-нибудь такое, чего никто не ждет. И будем следить, кто и
как на это отреагирует.
Такую игру давно придумали
разные затейники для извлечения комического эффекта. А социолог Гарольд
Гарфинкель (1917–2011) превратил ее в исследовательский прием. В признание этой
заслуги она так и названа – «гарфинкелинг».
Жизнь наполнена ситуациями
этого рода. Современные художники занимаются этим постоянно, чтобы привлечь к
себе внимание и заработать, или, как они уверяют сами, чтобы достичь воспитательных
или политических целей (хэппенинг, акционизм, перформанс).
Подобные ситуации
возникают всякий раз, когда кто-либо являет «харизму» (Макс Вебер) того или
иного масштаба, нарушая привычную рутину, предлагая новшество – техническое,
культурное, этическое.
Лабораторный
«гарфинкелинг» – это инструмент, по своим результатам аналогичный опросам
общественного мнения. С его помощью можно получить представление о
характеристиках различных множеств, об иерархии ценностей данного общества, о
нормативной эффективности этих ценностей, об уровне (желательном или
нежелательном) терпимости или нетерпимости.
Спонтанный «гарфинкелинг» не
имеет лабораторной «чистоты», создаваемой специально с целью получить
однозначные ответы на конкретные вопросы, – чем и занят классический
исследовательский «гарфинкелинг». Но зато тематические возможности
интерпретации разных «нештатных» ситуаций значительно богаче, особенно если
воспользоваться тем, что, в отличие от коллизий классического «гарфинкелинга»,
его участники гораздо чаще не только реагируют на провокацию, но и вступают
друг с другом в более интенсивные отношения по поводу произошедшего.
Интерпретация этой факутуры позволяет подняться еще на один уровень рефлексии
(абстракции) и судить о политическом пространстве: его содержательном наполнении
и конфигурации[1].
После всего сказанного
кажется очевидным, что идеальный образец «гарфинкелинга» – не упомянутые до сих
пор протестные акции, каковы бы ни были первичные цели их инициаторов.
Воспользуемся в исследовательских целях одним таким эпизодом. Посмотрим, какие круги расходятся от
брошенного в воду камешка.
Этот камешек – казус «Pussy Riot». Барышни, производя художественную и одновременно
политическую акцию, создали «нештатную» ситуацию, которая легко распознается
как ситуация «гарфинкелинга», и трудно удержаться от соблазна, чтобы не
использовать это понятие при анализе произошедшего.
Обругать Путина – дело
тривиальное. Это, можно сказать, рутина нормального политического пространства.
В отличие от так называемых «зрелых демократий», в России не допускается ругать
«партию и правительство» в некоторых особо центральных местах политического и
информационного пространства вроде, скажем, прайм-тайма государственного и
общественного телевидения и радио. Но никак нельзя сказать, что это запрещено и
наказуется по закону. Этим занимается каждый второй.
Барышни из «Pussy Riot» проявили изобретательность, стилизовав филиппику в
адрес Путина как молитву и выбрав для вознесения этой молитвы символически
важное место – главный храм России. В результате банальная хула Путина
приобрела оттенок анафемы и одновременно артистическое качество – причем с
некоторым карнавальным оттенком.
Был ли при этом нарушен
какой-либо конкретный закон вроде, скажем, американского закона, запрещающего
распивать спиртное в общественных местах, не очень понятно. Но так или иначе,
барышни нарушили, видимо, несколько традиционных норм поведения, и в частности,
авторитетное табу: политика, как и торговля, в храме считается неуместной (хотя
по факту в нем осуществляется и то и другое). Кроме того, можно трактовать их
поведение как «поминание Господа всуе» (третья заповедь), что предположительно
оскорбляет чувства искренне верующих (богохульство не в счет, государство у нас
секулярное). Одним словом, девушки вели себя невоспитанно, следовательно, –
по-хамски, следовательно, – это было хулиганство. Последовала реакция в виде
суда и приговора. Приговор, благодаря своей неожиданной строгости, вызвал
вторую волну протеста и тоже, таким образом, создал коллизию типа
«гарфинкелинг».
Итак, акция была
проведена, реакция последовала. Теперь посмотрим, что этот казус нам говорит о
свойствах российского политического пространства. Наш метод – критика реакции на «неумышленный гарфинкелинг»,
поставленный и разыгранный группой «Pussy Riot» в кооперации с российским
судом.
Реакция на этот двойной
«гарфинкелинг» имеет три словесно артикулированных компонента. Во-первых,
обвинение российской власти в авторитарности и последовательном наступлении на
свободу слова. Во-вторых, удивление и осуждение чрезмерности «меры пресечения»,
проявленное частью общества. В-третьих, одновременное с этим одобрение
приговора, высказанное другой частью, – 44% опрошенных, по данным «Левада-центра».
Начнем со «свободы слова».
Оснований толковать происшедшее как свидетельство подавления свободы слова в
России нет. Медиа переполнены нападками на Путина и на церковь. Приговор
критикуют все кому не лень: Алексей Кудрин, Михаил Прохоров, Стивен Фрай и даже
Тина Канделаки или идеолог-единоросс Андрей Исаев. Корреспондент английской «Observer» так буквально и
сообшает: «буря критики разразилась в России». Но возможно лишь одно из двух:
или в России нет свободы слова, или в России разразилась «буря критики». Если
со свободой слова в России не все в порядке, то по казусу «Pussy Riot» об этом судить совершенно
невозможно.
Возмущенная реакция на суровость
приговора гораздо более реалистична. Возмущаться есть чем. Не то чтобы подобных
эпизодов не было больше нигде, кроме России. Но колорит этих случаев иной. В
Англии ближайшим аналогом «гарфинкелингу» «Pussy Riot»
было преступление и наказание Чарли Гилмора. Приемный сын гитариста «Pink Floyd» Дэйва Гилмора засветился несколько раз. Во время
студенческих протестов против увеличения платы за университетское образование
(декабрь 2010 года) он забрался на памятник погибшим солдатам и раскачивался,
ухватившись там за британский военный флаг. За это «осквернение святыни» его не
судили, а только морально осудили. Но, когда он в прошлом году швырнул мусорный
бак в автомобиль охраны, спровождавшей лимузин принца Чарльза, уселся на капот
автомобиля и пытался разбить лобовое стекло, судья «впаял» ему 16 месяцев
тюремного заключения. Удивленные возражения, конечно, посыпались в изобилии,
как и следовало ожидать, – по поводу несоразмерности наказания.
Высказывались подозрения,
что если бы угрожаемой стороной был не объект королевского достоинства (еще
одна местная святыня), то приговор был бы несравнимо мягче. В этом главный
повод для сравнения казусов Чарли Гилмора и «Pussy Riot»
– в обоих случаях святотатственный моветон. Но разница в том, что у
акции Чарли был все-таки какой-никакой насильственный элемент; охранники
уверяли, что они опасались за принца. И еще одна разница: Чарли был отпущен под
залог на экзамены в Кембридже и вообще выпущен через 4 месяца: не в результате
протестов или помилования (английский суд не меняет своих решений под давлением
публики), а согласно существующей процедурной практике.
Сопоставление очень
поучительно именно потому, что английская фактура данного случая не полностью
контрастна российской. У них много общего. Но при всем сходстве – одна резкая
разница: гуманитарная.
Сам приговор (два года
тюрьмы), а тем более то, что «кошечки-ослушницы» уже несколько месяцев парятся
на нарах и, похоже, отмотают весь срок до конца, производит на расслабленного
цивилизацией обывателя шокирующее впечатление. Особенно на западного.
Казус «Pussy Riot» напоминает старый анекдот. Судья: «Суд рассмотрел дело
Вани Клопова, признал его виновным в изнасиловании Маши Таракановой и
приговорил его к высшей мере наказания – расстрелу». Ваня Клопов (разводит
руками): «Ну, мля, ващще».
В самом деле, «ну, ващще».
Как говорил персонаж классической русской драмы: «Жестокие нравы, сударь, в
нашем городе».
Теперь от осуждаемых
реакций перейдем к их агентурам. И в случае воображаемого наступления на
свободу слова, и в случае вполне реальной жестокости меры пресечения и
приговора роль «злодея» в протестах отводится государству-власти-правительству.
Как писала одна английская феминистически ориентированная дама: «Государство,
грозное, грубое, карательное, – государство мужиков [male]». Спрашивается: почему все так уверенно показывают
пальцем на противное государство?
Одно объяснение лежит на
поверхности. Никто не может себе представить, что за всеми карательными
действиями в России не стоит репрессивное государство (плюс теперь еще и
архаическая церковь как его цепной бешеный пудель). А если кто-то и чувствует
смутно, что это не обязательно так, то к его услугам нет дискурсивного
(языкового) ресурса, способного артикулировать это недовольство иначе. Зато
есть революционный дискурсивный ресурс, сложившийся в течение долгого
противостояния общества и государства. Этот дискурс складывался не только в
России, разумеется. Но в России никакого другого до сих пор нет. И именно в
него – в силу институциональной инерции и (или) в силу собственной
интеллектуальной инертности – протестная община России до сих пор все
продолжает втискивать свою критическую энергию.
Но теперь традиционная
обличительно-революционная лексика не адекватна реальной фактуре.
Со свободой слова в
России, как и на Западе, конечно, дело обстоит неблагополучно. Но проблематична
не столько практика подавления свободы слова государством, сколько ее низкая
общественная эффективность в результате олигополистической структуры
информационной индустрии и специфических методов конкурентной борьбы, для нее
характерной. Более того, речь идет о все большем инфляционном обесценивании «свободного
слова» как такового.
Есть подозрение, что
государству эта свобода слова сейчас технически нужнее, чем самим подданным.
Потому что, именно прислушиваясь к голосу общественности, государство лучше
узнает, где имеются проблемы, чреватые конфликтом и беспорядком. Это сейчас, в
принципе, один из стандартных инструментов рационального управления обществом.
Видимо, стало окончательно понято, что разумнее, безопаснее, удобнее и дешевле
«следить и опережать», чем «стращать и не пущать».
Кроме того, медиа-магнатам
без свободы слова не обойтись. Она обеспечивает огромную часть рынка
информации. Вот что писала английская пресса по поводу приговора Чарли Гилмору:
«Его отправили в тюрьму попросту потому, что он оказался
удобным кормом для массовой прессы, заламывающей руки по поводу неуважения к
павшим воинам».
Пресса в самом деле
держится на таких «гарфинкелингах» и если сама их не организует, то во всяком
случае охотно их подхватывает. Инцидент с «Pussy Riot» кормит медиа, не так ли?
Сводить все к цензурным
амбициям авторитарного государства, даже в России, где корпоративное слияние
государства и медиа-магнатов гораздо резче выражено, чем на Западе, наивно и
только отвлекает внимание от действительно жгучей проблематики эффективности
информационного пространства.
Причастность государства к
чрезмерной мере пресечения и приговору тоже на самом деле не так очевидна и
прямолинейна, как это изображается, но зато намного более интересна.
Путин советовал суду
проявить снисходительность. Церковь говорит, что смиренно прощает девиц. Можно,
конечно, напомнить, что христианская церковь должна прощать by default и если бы она забыла об этом, то это был бы
настоящий скандал, да, видно, Бог уберег. Можно подозревать, что со стороны
власти это чистое лицемерие, проявленное под давлением протестов (может быть,
даже западных), и что за сценой обе агентуры давят на суд, требуя стереть
«хулиганов» в порошок. Но если так, то спрашивакется, зачем?
Высказывается
предположение, что государство воспользовалось ненормативным эпатажем «Pussy Riot», чтобы натравить народ на
интеллигенцию, или, как это теперь называется, на «креативный класс».
Но была ли такая
надобность? Нет, зловещее вмешательство власти тут вряд ли понадобилось. Это
публика сама такая: «грозная, грубая, карающая, мужиковская». И, что самое
интересное, публика, одобряя средневековый (особенно если он будет скрупулезно
исполнен) приговор барышням, реагирует так серьезно и раздраженно не потому,
что они хулили Путина, а потому что они такие «нештатные барышни» с
подозрительными замашками – «не наши». Публика обнаруживает здесь прежде всего
агрессивную враждебность ко всякому нонконформизму.
Судьи, очень вероятно,
просто адекватны публике. Власть отчасти адекватна ей же. Сказано же: каков
поп, таков и приход. «Вышли мы все из народа…»
Но более правдоподобно,
кажется, что власть – как это вообще всегда было характерно для России – более
цивилизованна, чем массы. И тогда в нынешней коллизии, если власти в самом деле
пришлось манипулировать судом, то именно в угоду своему электорату – конформному
большинству. А оно консервативно, нуждается в подкреплении чувства собственной
правоты и нетерпимо.
Нетерпимость широких масс
к национальным меньшинствам, вероятно, преувеличена благодаря впечатлению,
которое создают маргинальные радикальные шовинисты. Но вот культурные
меньшинства, особенно с либертарианско-декадентским оттенком действительно
вызывают у конформной массы глубокую неприязнь. Я покривил бы душой, если бы
стал сейчас уверять, что у меня нынешние субкультурные инициативы вызывают
сильный восторг. Но дело ведь не в наших вкусах (у меня они вполне
консервативные и мещанские), а в остроте нашей реакции на чужое и в
инстинктивной потребности запретить неприятную нам культурную фактуру.
К сожалению, российская
демократия родилась кесаревым сечением и теперь прозябает под огромной тучей
конформного большинства. От его благосклонности зависят политические карьеры.
Допустим, что на самом деле в России теперь держит верх некая неформальная
клика, то ли не совпадающая с формальным политическим истеблишментом, то ли
совпадающая с ним частично, то ли совпадающая без остатка. Но даже она через
свой формальный фасад, как бы власть ни была всесильна, в данный момент – она заложник
либерально-демократического избирательного ритуала, и если формальная власть
потеряет свой электорат, то тайное придется сделать явным, отменив конституцию.
По многим соображениям агентура власти – из кого бы она ни состояла и какова бы
ни была ее архитектура – этого старается и будет стараться избежать.
Оппозиция находится в еще
более затруднительном положении. Она зависит от благосклонности большинства
даже больше, чем действующая исполнительная власть, потому что не располагает
административным ресурсом и не может манипулировать электоратом. Она может
рассчитывать на успех только в том случае, если перетянет на свою сторону
большинство. В России нет двух электоратов с неустойчивыми обочинами, которые
переходят то на одну то на другую сторону, сохраняют постоянную возможность
перехода власти от одной половины партократии к другой и обратно.
Пытаясь инстинктивно
избежать конфронтации с нетерпимым и мстительным конформным большинством,
оппозиция, как и власть, не может рисковать и ставить на вид публике ее дурные
наклонности. Вместо этого, она обличает в этих наклонностях и пороках власть.
Протестная акция «Pussy Riot» словами английской активистки «высветила
глубокое моральное банкротство в самом сердце режима».
Моралистская тематика и
стилистика оппозиционного текста, опять-таки издавна доминирующая в российском
политическом пространстве, помимо все той же инерции, объясняется и
рациональным образом. Потому что если и есть какая-то возможность переманить
конформное большинство на свою сторону, так это убедить публику в моральной
несостоятельности, а то и криминальности власти. Слов нет, моральный надзор над
властью – непременная часть цивилизованного политического быта. Но полноценная,
как выражаются теоретики «парламентопригодная» партийная оппозиция на такой
основе сложиться не может. Моральная проповедь, воспитание чувств, проповедь
уважения к личности и ее правам – дело не политических партий, а общественных
движений, и сейчас в христианском мире – дело церкви. Они в России есть, но
слабы, а могли бы быть намного сильнее и эффективнее, если бы не пытались
втиснуть себя в политическое пространство в качестве оппозиции.
Такому содержанию
политической жизни соответствует не оппозиция двух конкурирующих властей, как
на поле боя, а оппозиция осажденных и осаждающих у стен крепости. То есть нужна
не горизонтальная, а вертикальная аранжировка (конфигурация) политического
пространства. Она хорошо известна как оппозиция общества (гражданского) и
государства (власти).
Соблазнительно увидеть в
наличной ситуации упорное сохранение диспозиции, характерной и для Старого
режима, и для советской власти. И объявить эту диспозицию анахронизмом и
патологией. И порочным кругом, из которого историческое российство никак не
может вырваться.
Но лучше не торопиться. Мы
в постмодерне. А в постмодерне вертикальное измерение политического
пространства становится опять все более заметно повсюду. И это не реставрация
до-модерного Старого режима, как опасаются многие. А если даже и реставрация, то не
буквальная. Государственная общность становится все больше похожа не на изжитые
когда-то «старые режимы», а на рационально организованное бюрократическое
предприятие. Оно тоже конфигурируется по вертикали. Но вертикаль вертикали
рознь.
Соответственно, отношения
между государством и его гражданами, или, если угодно, между гражданами и их
государством, становятся похожи на отношения между директоратом и штатом
предприятия. И диагностика этих отношений нуждается в сильно обновленной, а то
и вообще в совершенно новой, политологии. Но об этом – в следующий раз.
[1] Я проделал это однажды в очерке, посвященном
одному эпизоду, произошедшему в сентябре 1905 года, когда английский журналист
Уильям Томас Стэд выступил в русской прессе как посредник между царем и
столичными либералами. Этот очерк опубликован в малодоступном издании, и сейчас
я его воспроизвел в своем блоге: aldonkustbunker.blogspot.co.uk.