Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2012
История и вымысел: историографическое «Я»,
государство и рынок
Противопоставление истории и вымысла восходит
еще ко временам античности. Причем логика этого
различения такова, что подталкивает скорее к выбору последнего. Аристотель в
«Поэтике» утверждает:
«Историк и поэт различаются не тем, что один пишет стихами, а другой
прозою (ведь и Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно
останется историей, в стихах ли, в прозе ли), – нет, различаются они тем, что
один говорит о том, что было, а другой – о том, что могло бы быть.
Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об
общем, история – о единичном» (1451b).
Что касается Геродота, то его пример, кажется,
показывает как раз то, что и написанное прозой может являться прекрасной поэзией.
Но не будем спорить о вкусах с Аристотелем. Вопрос о соотношении общего и
единичного. С точки зрения Аристотеля, философичность вымысла связана с его
способностью, отвлекаясь от действительного, переходить в область возможного или
должного. Иными словами, структурировать человеческий опыт в более
тотальном смысле, чем это делает история, как бы совпадающая с
реальностью и потому не способная ее осознать. На деле – как в случае с тем же
Геродотом – история и вымысел оказываются взаимно опосредованы.
Не в том смысле, что в любой истории о том, «как это было», правда неизбежно
смешивается с ложью, а в том, что будучи рассказанным
единичное событие приобретает универсальное звучание. Вспомним хотя бы рассказанную
Геродотом историю самосского тирана Поликрата, в которой реальный случай (про брошенный
в море перстень, вскорости вновь вернувшийся к правителю в чреве рыбы,
преподнесенной ему в дар) не отделим от морали,
говорящей об изменчивости человеческого счастья.
Понимание единичного возможно только на фоне
всеобщего, и потому история и вымысел по необходимости сопровождают друг друга.
Теоретические прорывы, совершенные историческим знанием в XX веке, во многом связаны с признанием этого
факта. Эпистемологические повороты в историографии последнего полувека
(лингвистический, визуальный, антропологический) извлекают познавательный
эффект из обнаружения тех или иных несовпадений между структурой исторической реальности
и структурой ее репрезентации в историческом повествовании. Что бы ни выступало
в качестве искомой исторической реальности (событие или процесс, «Я»
исторического субъекта или фактура автобиографического «Я», государство или
общество), она производится в череде непрекращающихся попыток себя обнаружить.
История движется, подчиняясь не только требованиям максимального раскрытия экономического
потенциала, заложенного в том или ином типе хозяйствования, не только через
столкновение идей, ставящих человека на грань исчезновения, но и как постоянное
стремление понять саму себя.
В свою очередь историография (историческое
знание) есть способ исторически обосновать то место, из которого говорит
историк, утвердив законность связи этого места с прошлым. Речь не обязательно
идет об инструментализации знания или о политическом ангажементе. Независимо от того, является ли история учителем жизни или
служанкой власть предержащих, она смотрит в прошлое в поисках ответа на
вопросы, диктуемые современностью. Сами эти вопросы могут нам нравиться
больше или меньше. Они могут не нравиться нам категорически – что происходит,
как правило, в том случае, если их задает кто-то другой, если это чужие
вопросы, на которые нам (как историкам) необходимо давать правильные ответы.
Критерием даже не научной честности, а самой
научности является изначальное незнание ответа на поставленный вопрос. Знание
этого ответа, предшествующее исследованию, собственно, и превращает его в
фальсификацию истории. И «нанесение вреда престижу России» – как определялась
фальсификация в названии печально знаменитой комиссии – здесь не при чем.
Предлагаемый читателю блок статей под общим
названием «История, историография, историки» демонстрирует целую серию таких
вопросов, мотивирующих историческое исследование. Это может
быть стремление обосновать автономию человеческого «Я», способность, и даже
право, субъекта на формирование собственного образа, благодаря чему
автобиография превращается не просто в исторический источник, из которого
благодаря навыкам исторической критики можно извлечь определенное знание о
прошлом, но в исторически определенный способ производства собственной
субъективности, – иными словами, в определенный способ производства самой
истории. (См. статью Филиппа Лежёна,
показывающую, как опыт историка переплетается с предметом его исследований; а
также статью Юрия Зарецкого, отмечающую концептуальные траектории историографии
Нового времени, связанные с интерпретацией таких понятий, как «человек»,
«индивид», «индивидуальность», «Я», «субъект».)
В коллективной работе европейских историков, в
той или иной степени вовлеченных в работу Института прикладной истории при Европейском университете во
Франкфурте-на-Одере – «Прикладная история, или Публичное измерение
прошлого», – рассказывается о новых тенденциях в функционировании современного
исторического знания, определяемых через понятия «прикладная история», public history, history marketing. Стремясь преодолеть закрытость академической
историографии и ее генетическую связь с государством и
национальными интересами, «прикладная история» выходит на рынок, обслуживая
интересы гражданского общества, равно как и частных корпораций (которые только
при очень определенном взгляде на вещи могут восприниматься как часть
гражданского общества). Выбор между рынком и государством не столь прост и в
обоих случаях накладывает свои ограничения. Но превращение знания (не только
исторического) в продукт и, соответственно, университета (как места
воспроизводства знания) в институцию по его продвижению на рынке – очевидная
тенденция (или в этом случае правильнее было бы сказать «тренд»), набирающая
силу в современном мире и потому взывающая к пониманию.
Наконец, последний текст
этого блока, посвящен исторической науке в Советской Украине, пребывавшей в
ситуации, не предполагавшей особого выбора, если не считать таковым выбор между
работой в академическом институте или высшей школе и неизбежно диссидентской
интеллектуальной активностью за их пределами. Советское государство и
выражаемые им требования к историческому прошлому накладывали свой отпечаток и
на содержательные аспекты производимого знания, и на его концептуальные основы,
и – что, возможно, самое важное и интересное – на характер самого сообщества
историков, что привело к сохранению, и даже отчасти к усилению,
институциональных традиций советской исторической науки в постсоветской
Украине.
Так или иначе, выбор между рынком и
государством выглядит не слишком соблазнительным. Но о перспективах его
возможного преодоления разговор еще впереди. То есть в следующих номерах «НЗ». [Илья
Калинин]