Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2012
Uncommon
Owen Hatherley
Традиционная картина
британской музыки такова. Есть коммерческая поп-музыка, представленная
преимущественно танцевальной, клубной и ритм-энд-блюзом, ее звезды – сольные
певцы или девочковые и мальчиковые группы, зачастую набираемые из участников
музыкальных телеконкурсов, таких, как «X Factor» и «Pop Idol». Эта музыка преобладает на коммерческом радио, в
частности, в еженедельном хит-параде, куда каждое воскресенье включают сорок
лучших по объему продаж синглов прошедшей недели. Часто эти исполнители пишут
свои песни не сами, а нанимают для этого специальных сочинителей; тексты обычно
посвящены каким-нибудь позитивным темам, вроде удачно сложившихся
взаимоотношений или приятных занятий сексом. Существует также «альтернативная»
музыка, или «инди», которая в большинстве случаев исполняется гитарными группами,
пишущими песни на темы более смелые: потерянная любовь, отчуждение,
самоубийство. Фэны коммерческой музыки смотрят на инди-музыкантов свысока,
считая их унылыми или сложными, тогда как фэны инди смотрят свысока на
коммерческую музыку, считая ее стандартным продуктом массового производства.
Исторически сложилось, что инди-музыканты прежде,
как правило, не достигали большого успеха, достающегося их коммерческим
соперникам, но в последние двадцать лет положение дел изменилось. В конце
1980-х в моем родном Манчестере, который находится на севере Англии (недалеко
от Шеффилда, родного города Джарвиса Кокера, где он основал «Pulp»), появились несколько знаменитых инди-групп: среди них «The Smiths», «The Stone Roses» и «Joy Division». Их фронтменов – Моррисси, Иэна Брауна и Иэна
Кертиса – помнят и обожают до сих пор. В 1990-е, с появлением бритпопа, границы
между направлениями стали еще более прозрачными: тогда инди-группы вроде «Blur» и «Oasis» разбогатели и прославились, играя оригинальную
популярную музыку. Соперничество между Дэймоном Албарном из «Blur» и Ноэлем Галлахером из «Oasis», подогреваемое медиа,
достигло высшей точки в 1995 году, когда обе группы одновременно, в одну
неделю, выпустили новые синглы, а в новостной программе Би-би-си обсуждалось,
чья песня выйдет на первое место.
В Англии городом, куда нужно отправляться, если хочешь реализоваться как
творческая личность, всегда был Лондон. Наши медиа, политическая жизнь и элита
сосредоточены в северных районах Лондона, и многим все, что находится вне
столицы, представляется бесплодной землей, опустошенной после смерти
пролетариата в 1980-х. Новая культурная и политическая жизнь стала появляться в
Лондоне с развитием бритпопа, а также «британского искусства» (течения,
представителями которого были художники Дэмьен Хёрст и братья Чепмены) и
«нового лейборизма» Тони Блэра. Последний стал переделкой Лейбористской партии
Великобритании, победившей на выборах 1997 года со значительным перевесом. Говоря
о том времени, комментаторы без тени смущения использовали термин Cool Britannia[1].
Хотя бритпопа давно нет,
капиталистический рынок понял, что деньги можно делать не только на коммерческой
музыке, но и на альтернативной. Растущая популярность инди привела к падению
его качества. Включите национальную инди-радиостанцию «XFM», и вы услышите найденные на свалке проходные песни о
провинциальных страстях и жалости к себе, плюс музыку маленьких, самодовольных
ничтожеств, завезенных из американских пригородов, вроде группы «Vampire Weekend». Среди замечательных исполнителей Манчестера
мало таких, которые имеют контракт со студиями, однако существуют целые
творческие индустрии, основанные на ностальгии по концу 1980-х. Сейчас, когда я
пишу это, в центре города проходит парад по случаю Дня Манчестера, по улице
торжественно несут двенадцатифутовую фигуру Моррисси, сделанную местными
подростками.
Словом, я скептически
отнесся к новой книге о какой-то там шеффилдской поп-рок-группе, которая успела
заполучить кусочек бритпоповой славы, перед тем как распасться девять лет
назад. Но Оуэн Хэзерли – один из тех авторов, которые способны едва ли не любой
предмет сделать интересным. Он родился в Саутгемптоне в 1981 году, написал две
книги о современной британской архитектуре, а также с левых позиций пишет о
политике Британии.
Все, что выходило в
середине 1990-х, было куда интереснее, умнее и изобретательнее, чем любые из
звуков, доносящихся сегодня от стены плача «XFM». «Blur», «Lush», «Elastica», и даже первые два альбома «Oasis» по-прежнему стоит слушать. Бритпоп ассоциируется с элитизмом, однако он,
по сути, охватывал больше людей, чем сегодняшняя музыкальная индустрия. В книге
«Lucky
Kunst», представляющей собой
воспоминания о движении «Молодое британское искусство», Грегор Мьюир пишет о
конце 1980-х как о времени, когда «последний остаточный импульс, исходящий от
рабочего класса, еще проходил в системе высшего образования, пока его не
остановили студенческие займы и прочие поборы».
То же и с инди-музыкой.
Будущие поколения с трудом смогут представить времена, когда доступ в
творческий мир был более или менее закрыт для всех, у кого не было
покровительства или связей, позволяющих устроиться куда-нибудь практикантом.
Сегодня, отмечает Хэзерли, ситуация в инди такая же, как в политике, – там
преобладают выпускники Итона (когда солист группы «Keane» попал в реабилитационную клинику, ходили слухи, что он
страдает от пагубного пристрастия к портвейну[2]).
Существуют несколько групп, участники которых – выходцы из рабочей среды,
однако они не поднимаются выше уровня маразматических «Arctic Monkeys».
Я, как и всякий аутсайдер
из провинциального города, любил «Pulp»,
однако музыкой, которая по-настоящему освобождала, была танцевальная музыка, и
именно великие мастера британской электроники – «Blue States», «Aim», «Air», DJ Shadow, «Nightmares on Wax»,
Дэвид Холмс – для меня до сих пор это полный улет. «Pulp», в отличие от многих групп 1990-х, сохранилась не очень
хорошо. Сегодня, когда слушаешь песню о целеустремленных дерзаниях и тяжело
дающихся победах какого-нибудь подростка, по коже ползут раздражающие мурашки.
Еще хуже чувствуешь себя от того, что знаешь: эти песни написаны мужиком за
тридцать. В клипе на песню Кокера «Do You Remember the First Time»
приняли участие комики и музыканты, рассказывавшие о том, как потеряли
девственность; все это сопровождалось видеорядом, изображавшим не шибко
романтичные места под открытым небом, где эти события происходили. Что, в
конечном счете, и есть проблема инди – постоянная зацикленность на личном,
внутреннем и прошлом. Сплошные городские драки, так и не забытые увлечения,
поездки домой на последнем автобусе. Хочется прокричать классическую фразу Дона
Дрейпера из американского сериала «Mad Men»: «Убирайся и двигай
дальше! Этого никогда не было. Ты не поверишь, насколько ничего из этого
никогда не было».
Хэзерли сделал себе имя,
рассказывая об архитектуре, он ведет увлекательную хронику английских городов.
Больше всего его книга захватывает, когда он говорит о родном для «Pulp» сталелитейном Шеффилде. Йоркшир 1970-х, в
котором рос Кокер, вероятно, походил на бог знает что черт знает где, однако к
тому времени, когда я оказался там осенью 2000-го, это было замечательное
место. Чего там только не было: бары, клубы, ребята из пригородов, вывалившиеся
из дискотек, блуждающие по площадям воскресным утром, перебравшие экстази,
ждущие первой электрички домой. Для того чтобы вести полнокровную творческую
жизнь, необязательно покидать север Англии, и в наших великих городах – Лидсе,
Шеффилде, Манчестере – всегда раздавались голоса с аристократическим акцентом,
принадлежащие молодежи, сбежавшей из бесконечных южных городков, где только и
можно, что ездить на службу в большой город. Кокер всегда говорил, что ощутил свое
рабочее происхождение, лишь приехав в Лондон и поступив в колледж Св. Мартина.
Тонкое чувство места
позволяет Хэзерли уловить дух Шеффилда так же хорошо, как это удалось Кокеру в
песне «Sheffield:
«Мы пошли
пешком по спящему городу… по опустевшим улицам… Замерзшие сады, серые в
свете луны… заборы… вниз, к каналу… Медленно крадучись мимо остывающих
башен… Покинутые фабрики… в поисках приключений… Я бродил по улицам,
выкрикивая твое имя…»
Город – женщина; ты
занимаешься любовью с городом.
Хэзерли придает большое значение
классовой ярости Кокера, однако это не всегда хорошо влияло на музыку группы.
Вместе с Дэймоном Албарном и Ноэлем Галлахером Кокера пригласили на
Даунинг-стрит незадолго до того, как Тони Блэр одержал решительную победу (при
поддержке экстазийного гимна в исполнении «D:Ream»). После этого Кокер
сочинил песню «Cocaine Socialism», в которой имитирует
шепоток накокаиненного советника по особым делам на партийной вечеринке:
«Просто
хочу тебе сказать, что обожаю все твои альбомы… Не дашь мне автограф для
дочери? Она в больнице, ее зовут… Мириам. Так, а теперь – к делу. Дорожку? Ты
ведь – шмыг – социалист?»
Не очень похоже на правду.
Все, что нам известно о правящей верхушке, свидетельствует о том, что они –
обычные пуритане.
Фантазии о сексуальной
мести в песнях вроде «I—Spy», если оглянуться на них сейчас, кажутся попросту
мелкими и постыдными. «Вот видишь, ко мне надо относиться серьезно. О да, очень
серьезно. Ведь я последние шестнадцать недель сплю с твоей женой». В самом
деле? Эта песня о том же, о чем и множество других, – о молодых людях,
снимающих жилье вскладчину в маленьких городах, перебирающихся из постели в
постель, пребывая в полной уверенности, что талант позволит им сбежать, а с
побегом придет все остальное: деньги, любовь, самореализация. Иногда у Кокера
попадаются по-настоящему великие вещи, например, прекрасная строчка из «Wildhearts»: «Если встану на вершине
мира, может, найду там кого-нибудь из знакомых». Однако груз мужского
разочарования придавливает его к земле. «Толпа ахает при виде того, как Кокер
мастерски управляет велосипедом… представляя себе голубую табличку над каждым
из мест, где я когда-либо щупал девушке грудь». По словам Хэзерли, дело тут не
столько в том, чтобы прославить места, где живет рабочий класс, сколько «в желании
вырваться из удушливого рабочего окружения и на сопутствующем ему
понимании, что ты выделяешься из массы благодаря своим способностям, внешности
или самомнению; то, что некогда было проклятием, теперь стало счастливым даром.
Ты-то, может, и выберешься, но
большинство застряло здесь навсегда».
Друзья из Шеффилда
говорят, что музыкальная жизнь там сейчас очень сильно завязана на наркотики,
что люди, обдолбавшись, могут засесть в лесу или захватить какое-нибудь здание
на много дней. В лучшие свои времена группа «Pulp» делала замечательные песни, по-настоящему актуальные и
провидческие. Однако в конечном счете истинно преобразующую роль в стране
сыграли представители танцевальной музыки, а не инди.
Макс Данбар
Перевод с английского Анны Асланян
Julie Fedor
Книга Джули Федор описывает историю «продолжающейся борьбы за легитимизацию
и сакрализацию российских секретных служб», от культа Феликса Дзержинского до
современных форм символического возвеличивания «чекизма». Культ Дзержинского,
как убедительно показывает автор, начал быстро складываться сразу после его
смерти. Уже через два дня после того, как не стало «железного Феликса»,
Госиздат огромным тиражом выпустил о нем книгу. В ней были представлены
основные элементы культа создателя ВЧК, во многом сохранившиеся до сих пор:
моделированный по примеру православных святых образ грустной и измученной
тяжелой работой личности с кристально (ключевое слово!) чистой и честной душой,
любовью к цветам, детям, природе и поэзии. Образ Дзержинского соединяет в себе
неподкупность и чувственность, сострадание к жертвам террора и беспрекословную
твердость в уничтожении врагов.
Второе дыхание культ
Дзержинского приобрел в контексте хрущевской «оттепели» и лозунгов возвращения
к «чистоте ленинских принципов». Чистота ВЧК времен Дзержинского принципиально
противопоставлялась компрометирующим «органы» практикам сталинских времен.
Именно в контексте ограниченной десталинизации в 1958 году перед зданием ВЧК–НКВД–МГБ–КГБ
на Лубянке появилась статуя «железного Феликса».
Интересно, что в том же
1958 году ЦК КПСС признала популярность американской массовой культуры в СССР и
неспособность советского масскульта полноценно развлекать советских граждан
(причем в желательном для властей идеологическом ключе). Предметом пристального
внимания партии стало кино как инструмент укрепления «связей с народом». Власть
недвусмысленно сформулировала заказ на фильмы о чекистах – своеобразный ответ
на голливудского Джеймса Бонда (кинопохождения которого изучались, но к показу
в СССР допущены не были).
Джули Федор детально
анализирует два фильма – первые советские попытки сделать массовое кино о
чекистах: «Сотрудник ЧК» (1963) и «Выстрел в тумане» (1963). Исследовательница
впервые вводит в научный обиход стенограммы худсоветов, предлагает интересное
сравнение первоначальных сценарных замыслов и конечного продукта. Она поэтапно
показывает, как оригинальный замысел Бориса Волчека показать истоки сталинского
террора в процессе реализации фильма выродился в беспомощные попытки
предугадать очередной зигзаг партийной линии. В результате задуманный как едва
ли не нонконформистский фильм все больше выхолащивался, и в окончательном
экранном «Сотруднике ЧК» не осталось и следа от попытки рефлексии над истоками
террора 1937 года. Серьезную трансформацию претерпел и изначально гораздо менее
амбициозный проект – фильм «Выстрел в тумане», повествующий о взаимоотношениях
КГБ и советского ученого, которого органы буквально отечески защищают от
происков заграничных врагов. Анализ обсуждения практически каждого
режиссерского решения с участием консультантов из КГБ позволил автору
рецензируемой книги сделать вывод, что последние были особенно чутки к теме
брутальности и насилия со стороны советских органов – попросту говоря, считали
ее совершенно неуместной.
Еще одна глава в истории
изобретения «новой старой» чекистской традиции была открыта в 1995 году
решением президента Бориса Ельцина создать Федеральную службу безопасности и
возродить День чекиста (20 декабря). В 1999 году во внутреннем дворе Лубянки
при участии президента Путина была восстановлена снятая после августовского
путча 1991 года памятная доска Юрию Андропову. Конструированию образа Андропова
в книге посвящена отдельная глава. Джули Федор обращает особое внимание на его
элементы, типологически отсылающие к образу Дзержинского: акцентирование
аскетизма, безразличие к материальным ценностям, работа «за идею».
Мифологическая логика – если бы Дзержинский дожил до 1930-х, в стране бы не
было массовых репрессий, – трансформируется в рассуждения вроде: если бы
Андропов не умер в 1984-м, Советский Союз не распался бы.
Рассматривая образ
Андропова, исследовательница перебрасывает мостик к инициированным им
мероприятиям по изменению образа чекиста в советском обществе. По инициативе
Андропова в 1969 году было создано пресс-бюро КГБ, в 1973-м – вышел на экраны,
пожалуй, наиболее успешный советский фильм о разведчиках – «Семнадцать
мгновений весны», – начали вручать премии КГБ за литературные и
кинопроизведения. В постсоветском мифе об Андропове Джули Федор обращает
внимание на попытки представить его защитником наиболее значимых диссидентов от
партийных мракобесов; человеком, оказывавшим тайное содействие Солженицыну и
защитившим от ареста Высоцкого. В контексте таких утверждений нередко
цитируется высказывание Андрея Сахарова, что КГБ – это единственная
некоррумпированная структура в СССР.
Завершает книгу описание
различных элементов культа чекизма в путинской России, рассматривается феномен
«симфонии» ФСБ и РПЦ, роль органов в противостоянии «тоталитарным сектам» и
борьбе «за духовную безопасность».
Книга Джули Федор может
быть охарактеризована как внимательная, вдумчивая, корректная. Предостерегая от
возможного политически актуального прочтения текста, автор подчеркивает, что
доминирование определенного образа чекиста в российском культурном ландшафте
отнюдь «не естественно и не неизбежно», и добавляет, что она никоим образом не
думает, «что русские особо предрасположены к авторитаризму» или что-то в этом
роде.
Многие затронутые в книге
сюжеты открывают интересные исследовательские перспективы. Назову лишь
некоторые из них: попытки создать культ Дзержинского в коммунистической Польше
и, в целом, роль персоны Феликса Эдмундовича в польско-советских отношениях;
образы и мифы советских спецслужб у их правопреемников в других бывших советских
республиках (одни только КГБ Беларуси и Служба безопасности Украины чего
стоят!); репертуар общественных (медиальных, литературных, индивидуальных и так
далее) реакций на усилия властей по созданию того или иного образа прошлого (и
чекистского в том числе).
Андрей Портнов
Развилки
новейшей истории России
Егор Гайдар, Анатолий Чубайс
М.: ОГИ,
2011. – 165 с.
Пожалуй, самое интересное в этой книге и вместе с
тем самое в ней загадочное – это ее жанр. В самом деле, не так-то просто
понять, что же именно мы держим в руках: полторы сотни страниц текста в
сопровождении шестидесяти графиков и полутора десятков таблиц довольно трудно
свести к какому-либо привычному литературному определению.
Для серьезного научного исследования это все-таки
слишком куцый формат. Для презентации на научной конференции – напротив,
слишком подробный. В качестве мемуаров политических деятелей эта книга тем
более не годится – в ней практически нет обязательных для подобного жанра
«фактурных подробностей», каковые ее авторы, напротив, не скупясь, выдавали в
своих многочисленных интервью два десятилетия кряду. Не соответствует книга и
формату специализированного учебника истории: слишком узко и настойчиво
проводится в ней определенная генеральная идея, суть которой мы попытаемся обсудить
несколько позже. Что остается? Политический памфлет? Но для этого книга
охватывает, во-первых, слишком большой временной промежуток, а во-вторых,
интерпретирует описываемые события так, что весьма затруднительно с
однозначностью отнести пафос этого описания в актив той или иной из
существующих политических партий.
Не дает подсказки (а даже еще более запутывает
дело) и внешняя информация о книге, циркулировавшая вскоре после ее выхода.
Так, известно, что Егор Гайдар работал над своей частью непосредственно перед
смертью и едва ли успел в полной мере подготовить ее к изданию. Что до Анатолия
Чубайса, то этот человек в плане публицистического дарования известен в первую
очередь как мастер разговорного жанра: в своих выступлениях он тонок, ироничен,
афористичен, эмоционален – чего в стилистической палитре рецензируемой книги
нет. Напрашивается предположение, что соответствующая часть (как минимум)
подверглась серьезнейшему редактированию, возможно (согласно инсайдерской
информации), руками Петра Филиппова – еще одного легендарного деятеля начала
1990-х, чье имя не раз возникает на страницах книги… И, пожалуй, сделаем
последнее из череды жанровых предположений: книга является развернутым
высказыванием одной из сторон в полемике о российских реформах начала 1990-х, а
точнее – о правоте тогдашних реформаторов, так называемой «команды Гайдара».
Разумеется, авторы – лица более чем заинтересованные – должны были бы приложить
усилия для собственной апологии. Однако, проанализировав содержание, мы видим,
что эта задача если и стояла перед ними, то явно не в числе основных.
Итак, о чем же написано в книге?
Главное ее утверждение можно сформулировать
примерно так. С 1928-го по 2008 год экономическая история России прошла через
следующие развилки.
1) 1928 год. «Отмена дискриминационных мер по
отношению к наиболее продвинутой части крестьянства или принудительная его
коллективизация» (выбран, понятно, второй вариант).
2) 1953 год. «Выбор пути развития сельского
хозяйства после смерти Сталина».
3) 1953 год. «В какой степени надо было
либерализовать политический режим, уйти от массовых репрессий». Утверждается,
что отказ от ликвидации колхозного крепостного права сделал невозможным
движение страны по пути, аналогичному так называемому «китайскому», начатому
Дэн Сяопином в 1980-х годах. Причем и первые две развилки давали возможность
двинуться по этому пути, базируясь на сходной экономико-социальной структуре
российского и китайского (1970-х годов) общества. Что же касается некоторой
либерализации как выбора в третьей развилке, то говорится, что она
противоречила выбору в предыдущем пункте настолько, что породила собственную
кризисную логику, приведшую к развилке 4.
4) 1965 год. «Выбор стратегии и арсенала
(рыночных) реформ». То есть уже тогда стало ясно, что определенные элементы
рынка необходимо вернуть в экономику.
5) 1985 год. Дилемма Горбачева: «как реагировать
на резко изменившуюся внешнеэкономическую, финансовую ситуацию? Первый вариант –
резко повысить цены на продовольствие. Однако это означало нарушение неписаного
договора власти с населением. Суть этого договора, сложившегося после отказа от
массовых репрессий, состояла в том, что народ не спрашивает, почему некто
находится у власти, а власть гарантирует народу стабильность, один из элементов
которой – стабильность цен на важнейшие продукты потребления. Второй вариант –
сократить расходы на производство вооружений, на содержание армии и инвестиции.
Этот путь означал неизбежный конфликт с силовыми структурами и хозяйственной
элитой, а также рост социальных проблем в моногородах. Третий вариант –
прекратить поставки нефти и нефтепродуктов в Восточную Европу по бартерным
контрактам, переадресовать их в страны, способные платить за нефть и
нефтепродукты конвертируемой валютой. Но это означало роспуск
восточноевропейской части советской империи, отказ от результатов Второй
мировой войны. Четвертый путь – не делать ничего, брать кредиты на Западе,
сохранить сложившуюся структуру импорта, надеяться, что цены на сырьевые товары
вновь поднимутся». Выбран был четвертый путь, что привело к развилке 6.
6) «Политическая либерализация или ужесточение
режима? Если невозможно сохранить условия действовавшего на протяжении
десятилетий неявного договора, то в надежде договориться с обществом можно
смягчить политический режим. Или, напротив, идти на ужесточение репрессий».
Горбачев выбрал первое.
7) После путча в августе 1991 года. «Что делать
республиканским органам власти после того, как в мировой сверхдержаве реально
исчезла центральная власть, – пытаться сформировать новый союзный центр или
каждому идти своим путем? Элита всех бывших союзных республик уверенно выбрала
независимость».
8) Тогда же: «ставить или нет вопрос о пересмотре
границ между государствами, провозгласившими себя независимыми?» Слава Богу,
решили не ставить.
Дальше идут альтернативы, возникшие уже после
прихода авторов книги в политику и реальное госуправление, то есть после ноября
1991 года:
9) «Обеспечить снабжение продовольствием городов –
силой или материальной заинтересованностью? Отобрать у колхозов хлеб, сохранив
государственные цены, или, напротив, либерализовать цены, сделав для колхозов
продажу их продукции государству выгодной?» Была выбрана либерализация цен.
10) «Либерализовать цены, не имея надежного
контроля над денежным обращением, или отложить решение вопроса о либерализации
до того, когда можно будет ввести российскую национальную валюту?» Было решено
не откладывать.
11) «Сначала приватизация, затем либерализация цен
или наоборот? В России вопрос был решен в пользу либерализации цен, создания
рыночных механизмов интеграции в глобальный рынок, перехода к конвертируемости
рубля и лишь затем к полномасштабной приватизации».
12) «Выбор между массовой бесплатной приватизацией
и приватизацией за деньги». В значительной степени проводилась бесплатная
приватизация.
Уже в рамках приватизационной задачи возникли
следующие развилки:
13) «Законодательно упорядоченная бесплатная
приватизация или потеря контроля государством за разворачивающейся
“номенклатурной” приватизацией». Понятно, что выбрали первое.
14) «Наличные приватизационные чеки (ваучеры) или
безналичные именные приватизационные счета (вклады)?» Выбрали первые в виду
технической невозможности реализовать второе.
15) «Выбор между собственностью трудовых
коллективов и собственностью членов трудовых коллективов». Выбрали второе, дабы
не повторять печального опыта Югославии[3].
Следующая развилка относится главным образом к
1995–1996 годам:
16) «Отнять “командные высоты” у коммунистов,
наполнить реальным содержанием формально узаконенную частную собственность или
допустить поворот истории России вспять?» Под этим, похоже, понимается целый
веер решений тех лет, от мер по финансовой стабилизации до так называемых
«залоговых аукционов и неоднозначной выборной кампании Ельцина в 1996 году».
Утверждается, что, победи тогда Зюганов, неизбежно начался бы демонтаж рыночных
институтов, частной собственности и ликвидация реальной выборности власти.
Затем, в период второго правления Ельцина,
развилка формулировалась так:
17) «Кто должен управлять государством – законно
избранные органы государственной власти или самые богатые бизнесмены страны?»
Выбор первого варианта авторы книги относят к моменту приватизации
«Связьинвеста» – что, кстати, вызвало критику со стороны автора одного из
предисловий Евгения Ясина, считающего данное событие лишь первым актом борьбы
на этой развилке, закончившейся уже после Ельцина.
Затем идут сюжеты, связанные с дефолтом 1998 года.
18) «Отказаться от торможения инфляции и для
погашения накопленного долга по ГКО вернуться к эмиссионному финансированию госбюджета
или пойти на прямой дефолт по государственным ценным бумагам? Был выбран второй
вариант (связанный с последствиями описанной выше вынужденной мягкой бюджетной
политики 1995–1997 годов) – дефолт по государственным ценным бумагам».
19) «Сделать то, что предлагало на протяжении
многих лет парламентское большинство, то есть отказаться от поддержки МВФ и
Мирового банка, вернуться к эмиссионному финансированию бюджета – что означало
бы войти в режим гиперинфляции с ее очевидными последствиями – или же вернуться
к консервативной финансовой политике, согласиться с тем, что инфляционный
всплеск конца августа – сентября 1998 года снизит финансовые обязательства
государства и создаст базу для последующего снижения инфляции?» Выбрали,
понятно, второе.
А уже при новом президенте пришли к следующей
развилке.
20) «Реализовывать экономические реформы,
выработанные для второго срока президента Ельцина и не воплощенные в жизнь
из-за недостаточной поддержки Госдумой или отказаться от них».
Казус Ходорковского описан развилкой 21.
21) «За ЮКОСом – поддержка нефтяного лобби,
серьезное влияние в Госдуме, за президентом – исполнительная власть,
возможность использовать государственное насилие, чтобы решить проблему. Суть
проблемы была проста: попытаться договориться, найти компромисс или пойти на
конфронтацию. Обе стороны выбрали конфронтацию».
Экономическая политика «тучных путинских лет»
представлена так:
22) «Начало стабильного экономического роста в
1999 году, проведенная налоговая реформа, финансовая устойчивость поставили
перед российской властью вопрос: создавать инструменты, позволяющие решать
финансовые проблемы страны при неблагоприятной конъюнктуре на важнейшие
экспортные сырьевые товары или расходовать все бюджетные средства на текущие
нужды?». Выбрали первое.
Зато в следующей развилке (2007) выбор был сделан
как раз в пользу второго варианта:
23) «Следует ли продолжать политику накопления
доходов от экспорта сырья, вкладывать их в ликвидные международные активы,
ограничивать рост бюджетных расходов или нужно отказаться от этой политики и
начать наращивать вложения в национальную экономику темпами, превышающими рост
ВВП. Поддержка второго варианта привела лишь к ускорению инфляции».
И, наконец, кризисный 2008 год.
24) «Проводить политику стимулирования спроса или
сосредоточиться на сохранении финансовой стабильности, устойчивости банковской
системы? Российские финансовые и денежные власти приняли решение, что с осени
2008 года важнейшим приоритетом будет сохранение финансовой стабильности,
устойчивости банковской системы, адаптация экономики к изменившимся условиям,
сохранение валютных резервов».
Еще три развилки обозначены авторами как «развилки
нашего времени», то есть такие, выбор по которым пока не сделан:
А) «Можем ли мы решить для себя, что худшее
позади, и отказаться от консервативной бюджетной и денежной политики,
сконцентрировать усилия на развитии реального сектора? Или мы должны сохранять
прежнюю денежную и кредитную политику и избранные осенью 2008 года
экономико-политические приоритеты?»
Б) «Сможем ли мы построить инновационную экономику
и встать в ряд конкурентоспособных высокоразвитых государств или Россия
постепенно окажется в группе слаборазвитых стран?»
В) «Третья развилка, стоящая сейчас перед
российскими властями, имеет экономическую основу, но решение носит политический
характер. Ужесточение политического контроля, репрессий против несогласных,
контроль за малотиражными СМИ или постепенная демократизация режима,
восстановление системы сдержек и противовесов во власти, свобода прессы,
реальный федерализм».
Теперь попробуем взглянуть на все это вместе.
Прежде всего бросается в глаза удивительно позитивный пафос: в самом деле, с
6-й по 24 развилку (с единственными исключениями в развилках 23 и, отчасти, 21)
фактически, утверждается, что выбор, сделанный властями страны, был оптимален
на соответствующем этапе. Даже если поверить (что очень непросто) в
безальтернативность, допустим, действий правительства во время августовского
дефолта 1998 года, то уж объяснить в столь позитивном тоне, почему то же самое
нельзя было сделать несколькими месяцами раньше, серьезно уменьшив итоговые
издержки и «досрочно» освободив экономику от невероятно завышенного курса
рубля, довольно сложно. Да и вообще – если сопоставить нынешнюю позитивную
оценку дефолта с тогдашними апокалиптическими интервью самого Чубайса или
заявлениями Гайдара, сделанными в разгар азиатского кризиса 1997 года, когда он
утверждал, что в России такого не будет, поскольку у нас не в пример
ответственное правительство, – закрадывается мысль, что либо понимание ситуации
сейчас радикально иное, либо оно сложнее представленного в книге.
Этот оптимизм странен еще и тем, что не особо
соответствует, как уже сказано, задаче прямой апологии действий авторов: после
2000 года оба они явно не несут ответственности за решения правящего режима, не
очень совпадающего с их политическими пристрастиями (и не больно жалующего их
добрым словом).
Теперь взглянем чуть подробнее на приводимую в
книге аргументацию. Скажем сразу: это, очевидно, был для авторов сложнейший
момент – и не из-за отсутствия доводов (их-то, как правило, было в избытке), а,
напротив, из-за необходимости выбора одних и отклонения других. Ибо выбор этот
зависит явным образом от контрагента дискуссии, то есть от жанра книги. Авторы
оказались в плену того, что аргументы, понятные, так сказать, «массовому
избирателю», – это одно, человеку со специальным образованием – другое, а
читателю с рельефным представлением о государственной машине – по-видимому,
третье.
Вот два примера. Первый касается форсированной
либерализации цен в январе 1992 года. Говорится в книге следующее: в той
ситуации существовала острейшая проблема снабжения городов продовольствием,
производители отказывались продавать его по государственным ценам. Можно было
отнимать силой, возродив продотряды, либо либерализовать цены. При этом
действовать силой не только не хотелось, но и технически было невозможно –
слишком слабым было тогда российское государство. Насколько убедительно
подобное логическое построение? Иным его достаточно. Другие же возразят, что
ссылки на слабость не работают – ибо власть большевиков едва ли была сильнее в
первые свои месяцы, однако голод – могучий объединитель рядов, мотиватор и
командир. На что авторам следовало бы признать, что да, этот довод – лишь
дополнительная маленькая гирька рядом с главной: в первую очередь, конечно же, не хотелось. Не хотелось, ибо противоречило убеждениям Гайдара и его
соратников. Однако оппонент может задать и еще один вопрос: а разве нет
третьего пути между продотрядами и либерализацией? Ведь можно просто повысить
фиксированные цены, переведя их в область, интересную для поставщиков еды?
«Нельзя», – ответили бы тут же авторы книги. Возможно, они сказали бы, что сама
природа фиксированных государством цен предполагает определенный уровень
доверия к государству, которого тогда не было – не только у производителей
продовольствия, но и, наверное, у самого государства. Оказалось, что доверия к
балансу спроса и предложения больше, чем к беспомощному государству,
разрываемому галопирующей инфляцией. Но можно взглянуть на это же и под иным
углом: управление фиксированными ценами требует определенной инфраструктуры –
от правовой базы и ценоустанавливающего органа (Госкомцен) до органов контроля
на местах. Эта инфраструктура, как мы знаем, начала разваливаться задолго до
прихода Горбачева к власти, а к началу 1992 года просто перестала существовать.
На практике – сохранись в тот момент фиксированные цены – их бы с легкостью
обходили все, кто этого желал, способствуя, впрочем, криминализации жизни
общества. Иначе говоря, либерализовать цены было много легче, чем не
либерализовать, – фактически, жизнь их и так либерализовала, власти следовало
лишь оформить это законодательно, приняв на себя неизбежный психологический шок
населения. Но тогда выходит, что развилок 9–11 и не было вовсе? А ощущение их
наличия – лишь аберрация авторов, которым тогда приходилось туго?
Столь же неоднозначны «приватизационные» развилки
11–15. Они касаются тех или иных технических (и даже политических) моментов
приватизации 1992–1995 годов. Все это, видимо, было довольно важно (сделанный
тогда выбор повлиял на результаты приватизации), и, несомненно, принимать
решения было сложно. Но ставить на одну таксономическую доску выбор между
приватизационными чеками и именными счетами и выбор между нэпом и
коллективизацией – чересчур. Тем более, что тут же говорится о том, что и
выбора-то по сути не было из-за невозможности ввести эти счета.
Настоящая драма Великой Русской Распродажи, а точнее – тех, кто ее проводил,
состоит не в выборе путей приватизации, ее технических моментов, степени
уступок тем или иным влиятельным игрокам и прочее. Хотя, отбиваясь от критиков,
Чубайс и его соратники рассуждают именно об этих материях, доказывая
оптимальность своих решений. Дело не только в их собственных воспоминаниях о
битвах минувшей эпохи – но опять же и в неспособности массового оппонента
оценить иное. А именно: огромный, немыслимый объем административной работы,
выполненной в предельно сжатые сроки практически вручную в условиях серьезного
давления со всех сторон. Это не эффектный росчерк пера и не выступление с
думской трибуны – в такой деятельности нет ничего красивого, зато наличествует
чудовищное количество грязи и полная невозможность получить удовлетворение от
идеально выполненной работы. О чем я? О простой вещи: приватизация
госсобственности включала два этапа – второй (ее непосредственная продажа
частнику) всегда и находился в фокусе публичного внимания, о нем все и спорили.
Однако ему предшествовал первый этап – существенно более трудоемкий, мало поддающийся
формализации и более опасный: «формирование» той собственности, которую
предстояло продать.
В СССР юридически чистой собственности почти не
было: имущество «висело» на балансах тех или иных организаций в результате
массы случайных исторических обстоятельств и использовалось исходя из общей
целесообразности – благо, все предприятия были государственными. Как из этой
плохо собранной, намеренно прореженной и внутренне несогласованной кипы
документов в рамках недостаточно разработанного и не обкатанного в судах
законодательства создать настоящие правоустанавливающие документы? Как
определить, в чем состоит – вернее, должен состоять – имущественный комплекс
каждого из полутора сотен тысяч приватизируемых предприятий? Задача,
несравнимая по сложности и пафосу с организацией торговли ваучерами; однако для
большинства людей это всего лишь бюрократическое крючкотворство – не более
того. Чем тут изумить? Тем более – воодушевить? Потому в рецензируемой книге
вся она умещается в единственную обтекаемую фразу: «Приватизация – технически
сложный процесс, требующий создания законодательной базы и последующей
разработки сотен отраслевых нормативных актов и конкретных решений по тысячам
предприятий, затрагивающий миллионы занятых».
И еще одна примечательная вещь, о которой,
наверное, следовало сказать в самом начале. Оптимистический пафос этой книги,
естественно, требует сформулировать некоторую систему координат (говоря проще,
направлений «хорошо-плохо»), в плоскости которых оценивается происходящее. В
рецензируемом сочинении, «хорошо» – это экономический рост, увеличение ВВП или
промышленного производства. Вроде бы, чего еще ждать: авторы – профессиональные
экономисты-практики – написали о том, что знают и в чем разбираются. И все-таки
следует отдавать себе отчет в том, что подобное описание истории страны подобно
описанию истории автомобиля, посвященной лишь вопросам увеличения скорости его
движения. Применили то или иное усовершенствование, разрешили ту или иную
инженерную альтернативу – и скорость возросла до вполне приличных по мировым
меркам значений. Вот только, куда автомобиль будет двигаться и с какой целью,
остается полностью за рамками такого описания.
Лев Усыскин
Federalism in
Baogang He,
Brian Galligan, Takashi Inoguchi (Eds.)
В одном из своих
выступлений в 2010 году нынешний премьер-министр и будущий президент сообщил
публике, что православие, по его мнению, гораздо ближе к исламу, нежели к
католицизму[4]. Признаюсь, услышав это,
я, как и многие, был озадачен, если не сказать возмущен. Однако недавнее
погружение в один из разделов политического развития Азии заставило меня
пересмотреть скепсис относительно культурологических изысканий Владимира
Путина. Сопоставление тех трудностей, которые федерализм переживает в России, с
его перипетиями в Азии вполне способно убедить в том, что в азиатском
политическом контексте наша страна действительно выглядит гораздо убедительнее,
нежели в сообществе «развитых демократий».
Рецензируемая коллективная
работа составлена по материалам международного симпозиума по федерализму и
демократизации в Азии, который прошел в австралийском Университете Альфреда
Дикина (Джелонг, штат Виктория) в феврале 2006 года. Собравшиеся там ученые из
разных стран анализировали опыт не только состоявшихся, но и потенциальных
азиатских федераций; в поле их внимания попали Индия, Пакистан, Малайзия,
Индонезия, Филиппины, Мьянма, Китай и даже Япония. Разрозненные страноведческие
очерки дополняются в книге обобщающими главами, рассматривающими соотношение в
регионе федерализма и демократии, перспективы азиатского мультикультурализма, а
также проблемы национально-территориальных федераций.
Разумеется, авторы
отталкиваются от того факта, что на текущий момент азиатские эксперименты с
федерализмом трудно признать удачными, и пытаются выяснить, почему так
получилось. Первейшая их догадка связана с особенностями деколонизации, в ходе
которой каждая новорожденная нация пыталась выстроить из ничего монолитную и
крепкую государственность. Ключевое для федерализма понятие «разделенного
суверенитета» при этом не пользовалось уважением, а новые лидеры «не доверяли
федерализму и не поощряли его, считая эту опцию ошибочной» (с. 2). Кстати,
аналогичными причинами объясняется и то неприятие, с которым федералистская
философия столкнулась в другой зоне деколонизации – в пределах бывшего
Советского Союза, где отчаянное желание укрепить свои слабые государства
заставляло новые элиты проповедовать жесткий национализм, исключающий малейшие
уступки малым народам. Между тем, почти все новые азиатские страны,
появлявшиеся на политической карте мира в 1950–1960-е годы, были
многонациональными. Это обстоятельство ставило оформляющиеся политические
режимы перед неприятным выбором: меньшинства повсеместно, от Бирмы до Филиппин,
настаивали на федерализации, но даже в ограниченной их самостоятельности новым
властителям виделась угроза, чреватая «распылением» политической воли.
Иначе говоря, федерализм
выглядел соблазнительным средством, так как обещал стабильность, но взамен от
центральной власти требовалось добровольно поделиться с меньшинствами
собственными прерогативами. Постколониальные режимы отзывались на эту дилемму
по-разному. В то время, как одни, например, Пакистан и Малайзия, избрали
нелиберальную разновидность федерализма, нехотя принимающую нужды меньшинств во
внимание, но при этом обходящуюся с ними довольно сурово, другие, в лице Китая,
Филиппин или Индонезии, предпочли гибридный федерализм, сочетающий унитарную
систему с предоставлением автономии небольшому числу этнически обособленных
территорий. Полноценный федерализм в Азии пока не приживается, поскольку,
«несмотря на все уважение к политическому равенству как одному из базовых
принципов демократии, при выстраивании азиатских федеративных институтов его приходится
подвергать серьезной модификации или даже отбрасывать вовсе» (с. 15).
Демократический федерализм
европейского или англосаксонского типа в Азии вообще едва ли возможен,
утверждает в своей статье Уилл Кимлика (Университет Квинс, провинция Онтарио,
Канада). Азиатские правительства не без оснований подозревают собственные
этнические меньшинства в готовности при первом удобном случае изменить своему
государству, блокируясь с его врагами. Это, разумеется, результат репрессивной
политики, проводимой национализирующимися режимами на протяжении десятилетий,
но сути дела данное обстоятельство не меняет: национально-территориальное
устройство даже советского типа, снабжающее малые группы ограниченными
элементами собственной государственности внутри большего политического целого,
здесь исключено. В Европе вплоть до завершения Второй мировой войны местные
меньшинства тоже преследовались и «перевоспитывались» национальными
государствами, но сегодня этот этап ушел в прошлое. Азия, по-видимому, в
указанном плане также не безнадежна, хотя первейшим ресурсом, в котором она
нуждается для усвоения федералистских моделей, выступает время.
В целом, как полагает
Дэвид Браун (Университет Мэрдока, штат Западная Австралия), в азиатских
условиях более предпочтителен территориальный, а не национально-территориальный
вариант федерализма, поскольку среди постколониальных государств региона
отсутствуют стабильные демократии. Когда демократические институты неустойчивы,
сопровождающие федерализацию уступки регионам «воспринимаются националистами
как признак слабости центральной власти и как легитимация притязаний этнических
меньшинств на часть государственной территории, что в свое время стало
непосредственной причиной краха СССР» (с. 75). Сепаратизм же в Азии есть
практически повсеместно, и это не может не отражаться на местном федерализме: в
частности, несмотря на то, что Индия считается удивительным для региона
примером успешно функционирующей федерации, ее Конституция избегает термина
«федерализм», предпочитая говорить о «союзе», который не может быть упразднен и
из которого нельзя выйти.
Кроме того, индийский
случай показывает, насколько проблематична связь между федерализмом и
демократией. Специалисты, интересовавшиеся политическим развитием Индии, не раз
обращали внимание на тот факт, что британские колонизаторы конструировали
«жемчужину британской короны» в качестве федерации именно потому, что так легче
было присоединять к ней новые территории.
«Для
британцев федеральный дизайн вовсе не был подспорьем демократии. Его внедрение
не предполагало ни более широкого вовлечения масс в политику, ни предоставления
самоуправления территориальным сообществам. Для них федерализм был удобным
инструментом колонизации, позволявшим эффективно аннексировать новые земли.
Федеративные установления с присущими им принципами разделенного правления
составили основу для соглашений, заключавшихся с отдельными князьями.
Присоединение к федеральной Индии как части британской империи предоставляло
этим владыкам, соглашавшимся на доминирование колонизаторов, наилучшие шансы на
сохранение собственных царств» (Гурприт Махаджан. Университет Джавахарлала
Неру, Дели. С. 86).
Уместно заметить, что об
этой ипостаси федерализма хорошо известно и в современной России, сохраняющей
правовую оболочку федерации во многом именно из-за того, что она способна
помочь в политической интеграции бывшего имперского пространства.
Включенные в сборник
статьи о Пакистане и Малайзии говорят об авторитарных разновидностях
федерализма. Но если в пакистанском казусе запечатлен пример крушения
федеративной государственности из-за неосмотрительности местных элит, то
малазийский опыт более «позитивен», поскольку он показывает, насколько
эффективным может быть федерализм, умело используемый для приручения внутренней
оппозиции. Согласно Кэтрин Эдни (Университет Шеффилда, Великобритания)
печальная история выталкивания Бангладеш из состава единого государства
свидетельствует о том, что «федеральная форма правления вполне способна
оборачиваться перманентным исключением тех или иных групп из властных структур,
и, хотя многие считают, что федерализм благоприятен для демократии, обосновать
такое суждение весьма сложно» (с. 118). В свою очередь Уильям Кейс (Университет
Гонконга, КНР) показывает, что применение федералистской кальки, предполагающей
разделение полномочий между центральными и региональными властями, помогает
федеральному центру использовать авторитет оппозиции в своих интересах,
укрепляя легитимность режима и одновременно перекладывая на своих недругов
часть ответственности за положение дел. Именно это происходит в Малайзии, где
допуск оппозиционных партий к управлению отдельными территориями давно стал
обычным делом.
Китаю в сборнике посвящены
целых две статьи, и это неудивительно, учитывая политико-экономический вес и
статус азиатского гиганта. Из них, в частности, можно узнать, что Китайская
Народная Республика зашла в признании национальных автономий в своем составе
настолько далеко, что чуть ли не превратилась в федерацию. Особый режим
экономической жизни и администрирования, предоставленный в этой стране
Гонконгу, вроде бы подтверждает это наблюдение. Однако настойчивость авторов,
объявляющих авторитарную КНР федерацией de facto, вплотную подводит
исследователя к принципиальному вопросу: так что же главное в федерализме –
набор юридических правил, помогающих элитам делить власть и собственность, или
обязательная защита прав меньшинств, включая и политические, то есть оппозицию?
Лично я убежден, что федерализм не описывается набором строго фиксируемых
атрибутов; это континуум, в котором можно различить большее или меньшее
приближение к «идеальному типу». И если о зачатках федерализма в Китае можно
говорить в правовом смысле, то в смысле политическом эта страна очень далека
даже от минимальных стандартов федеративной политии.
Эта книга очень
пригодилась бы многим российским специалистам, но, к сожалению, ее едва ли
когда-нибудь переведут на русский язык – в Российской Федерации зарубежные
исследования, посвященные федерализму, пока остаются экзотикой.
Андрей Захаров
Египетская смута XXI века
Леонид Исаев, Алиса
Шишкина
М.: Книжный дом «ЛИБРОКОМ», 2011. – 112 с.
Народные восстания и
беспорядки, всколыхнувшие Северную Африку в 2011 году и вызвавшие огромный
интерес к этому региону, эксперты назвали «арабской весной»[5]. Термин,
кстати, явно отсылает к «весне народов» 1848 года, когда старые режимы Европы
содрогнулись под революционным натиском народных масс, требовавших
демократизации. Начавшись с волнений в Тунисе и перекинувшись на Иорданию,
Алжир, Ливию, Йемен, Сирию и Египет, «арабская весна» привела к смене режимов в
трех государствах Ближнего Востока. В Тунисе был отрешен властитель, правивший
страной с 1987 года. Ливия в ходе кровопролитной гражданской войны распрощалась
с режимом Джамахирии. Наконец, Египет тоже остался без президента, вынужденного
подать в отставку после восемнадцати дней протестов. Всего же беспорядки в той
или иной мере затронули около двадцати стран региона.
Причины событий, приведших
к крушению режима Хосни Мубарака, который правил страной почти три десятилетия,
все еще остаются неясными, несмотря на то, что им посвящены многочисленные
статьи, доклады и книги. Как правило, каждый из комментаторов выделяет какую-то
одну причину произошедшего коллапса. Чаще всего упоминаются предшествующий
демографический взрыв, приведший к увеличению доли молодежи в структуре
населения[6];
финансовый кризис, из-за которого безработица выросла до невиданных высот;
жаркое лето 2010 года в России, которое привело к запрету на экспорт зерна в
Египет[7]; злая
воля исламских радикалов или же самонадеянность египетских чиновников. В книге
Леонида Исаева и Алисы Шишкиной предлагается еще один оригинальный взгляд на
эту проблему.
Отказавшись от попыток
рассмотреть «арабскую весну» как единый процесс, авторы сосредоточили внимание
на отдельном ее эпизоде: на событиях в Египте, которые, как они полагают, не
следует считать ни революцией, ни военным переворотом, ни борьбой кланов, ни
движением за реформы. С их точки зрения, наиболее востребованным здесь
оказывается арабский термин «аль-фитна» – стихийное, неразумное, неосознанное
действо, выступающее отклонением от «правильного пути». Фитна не содержит
конструктивного начала, поскольку она целиком и полностью направлена на
разрушение существующего порядка. С ней невозможно бороться, она самостоятельно
перерождается либо в анархию и хаос, либо постепенно угасает, оставляя прежнее
положение вещей практически неизменным.
Несмотря на то, что фитна
с трудом поддается рациональному объяснению, авторы, описав этапы ее развития,
попытались выделить определенный набор факторов, заставивших толпы египтян
выйти на улицы Каира с лозунгом «Уходи!», адресованным президенту Мубараку.
Таких причин, на их взгляд, несколько. Во-первых, подчеркивается воздействие
событий в Тунисе, выразившееся, среди прочего, в психологической ревности
египетского общества к более скромным и менее могущественным соседям.
Во-вторых, указывается на публикации скандально известного сайта «Wikileaks», который обнародовал
документы, свидетельствовавшие о намерениях престарелого президента в отношении
своего преемника, а также о подготовке США государственного переворота в
Египте. В-третьих, упоминается расширенный доступ простых египтян к социальным
сетям, послуживший эффективным инструментом распространения информации,
мобилизации и координации усилий восставших. В-четвертых, говорится о
готовности оппозиционных партий, вдохновленных международным сообществом и, в
частности, позицией США, к борьбе до победного конца. Наконец, в-пятых,
указывается на неспособность прежнего руководства страны к диалогу с обществом,
настаивавшим на политических преобразованиях.
По нашему мнению, однако,
именно в попытках определить причины египетской фитны проявилась определенная
методологическая слабость этого очень актуального исследования. Ведь фитна как
социально-психологический феномен, имеющий деструктивный характер,
принципиально не может быть описана с рациональных позиций. Таким образом,
явление, как его интерпретируют авторы, не может обусловливаться рациональным
желанием оппозиции добиться власти. Едва ли его могла вызвать к жизни и зависть
египетского социума к «достижениям» тунисцев, избавившихся от своего
руководства. Еще менее понятно из текста, как на развитие египетской фитны мог
повлиять Интернет.
Видимо, осознавая
некоторую слабость собственной позиции, авторы постепенно склоняются к
экономическому объяснению египетских событий. Они вполне объективно оценивают
предреволюционное экономическое положение страны как очень хорошее. Ведь даже в
условиях международного финансового кризиса в 2010 году уровень безработицы в
Египте составлял всего 9%, что ниже аналогичных показателей в таких странах
развитого капитализма, как Франция, Испания или Соединенные Штаты.
Одновременно, как указывается в книге, из 80 миллионов египтян 56 миллионов к
началу революционных событий имели мобильные телефоны, а 22 миллиона обладали
доступом в глобальную сеть. В повествовании отмечается, что основную массу
протестовавших составляли люди, лишенные надежд на благополучное и свободное
будущее. Но вот каким образом это утверждение соотносится с подъемом общего
уровня жизни египтян в 1990–2000-х и постепенным, пусть и медленным,
расширением демократических свобод, остается непонятным.
Зато очень хорошо
прояснена – и, вероятно, переоценена – «конспиративная» составляющая фитны, а
именно, влияние США на египетские события. Руководство Соединенных Штатов, как
полагают авторы, специально избрало Египет в качестве инструмента, позволяющего
расшатать ситуацию на Ближнем Востоке. Оно рассчитывало, что беспорядки в этой
действительно центральной для региона стране станут катализатором политических
изменений в соседних странах, прежде всего в Сирии и Иране, а также Ливане. В
свою очередь такая реконфигурация позволит обеспечить американскую гегемонию в
регионе. Впрочем, и в этом вопросе авторы не приводят конкретных данных,
доказывающих наличие интриг. И потому читателю не слишком понятно, что
заставило американское государство добиваться свержения Мубарака, который на
протяжении всего своего правления оставался последовательным союзником США и по
сути дела противостоял радикальному исламизму в регионе. Кроме того, его
устранение с политической арены привело к предсказуемому обострению отношений
между Египтом и Израилем, что едва ли в интересах американцев. Следовательно,
можно предположить, что «израильское лобби»[8], которое
обладает в Вашингтоне значительным влиянием, едва ли позволило бы администрации
Барака Обамы совершить столь необдуманный шаг, как организацию свержения
прежнего египетского режима. Скорее, как нам представляется, речь должна идти о
том, что США попытались использовать ситуацию, которую не смогли
спрогнозировать и которой не сумели управлять, себе на пользу, желая
минимизировать потери для своих союзников в регионе: Израиля, Саудовской Аравии
и других.
Впрочем, все отмеченные недостатки
касаются своеобразия авторского видения проблемы, с которым можно соглашаться,
а можно и спорить. И они никак не отменяют того факта, что рецензируемая работа
остается единственным, наверное, на сегодняшний день подробным изложением
египетских событий 2011 года на русском языке. Более того, изложением,
написанным профессиональными востоковедами, которые, находясь в Каире,
непосредственно наблюдали за египетской революцией. Так что данную книгу можно
рекомендовать не только людям, профессионально интересующимся состоянием
современного миропорядка, но и тем, кому просто не безразлично, чем будет жить
Ближний Восток в течение ближайших десятилетий и как скоро вновь станут
безопасными излюбленные российскими туристами пляжи Хургады и Шарм-эль-Шейха.
Константин Аршин,
Александр Павлов
Между Аушвицем и Бабьим Яром.
Размышления и исследования о Катастрофе
Павел Полян
М.: РОССПЭН, 2010. – 584
с.
Любая масштабная трагедия
всегда окружена тайной. Особенно если учитывать, наличие исторических лакун и
умолчаний, как это случилось с массовым уничтожением европейского еврейства в
годы Второй мировой войны. Сборник статей отечественного историка Павла Поляна
реконструирует историю Катастрофы и одновременно дает неожиданный собственный
взгляд. Уже в самом начале автор оговаривается, что, хотя в книге термины
Холокост и Шоа употребляются как синонимы, он настаивает на том, что необходимо
учитывать различие между двумя этими понятиями, кроящееся в их этимологии.
Холокост – по-гречески «жертвоприношение, воскурение», а Шоа –
по-древнееврейски означает «бедствие, катастрофу». Само по себе уподобление
катастрофы жертвоприношению более чем сомнительно.
Следуя хронологии
трагедии, ученый анализирует предложение германского правительства руководству
Советского Союза о возможности массовой депортации немецких и польских евреев в
СССР. Наркомат иностранный дел оставил письмо без ответа. Отметим, что это
первый академический анализ данного документа.
Впрочем, нередко без
ответа оставалась и информация о массовом уничтожении евреев в концлагерях,
имевшаяся у союзников. Британцы, еще в 1940 году расшифровавшие секретные коды
немцев, могли получать ее «напрямую», равно как и посредством сведений от
бойцов Сопротивления (правда, польские подпольщики не гнушались приуменьшать
цифры жертв). Однако союзники руководствовались стратегией разрушения военных
объектов, а потому бомбежка крематориев Аушвица, которая могла, как минимум,
приостановить массовые казни узников, мыслилась ими как ненужное «распыление
средств».
Полян подвергает переосмыслению
некоторые устоявшиеся исторические и этические оценки. Так, в частности, он не
считает членов зондеркоммандо, которых эсэсовцы заставляли помогать себе на
конвейере смерти в газовых камерах и крематориях, коллаборантами, так как их
сотрудничество не было добровольным. Используя юридическую терминологию, можно
говорить о том, что они оказались в ситуации «вынужденной необходимости». По
мнению исследователя, записки члена зондеркоммандо концлагеря Аушвиц Залмана
Градовского, погибшего в ходе восстания, являются одними из главных документов
Холокоста.
Размышляет Полян и о
причинах Катастрофы. Да, внутри еврейства было движение Сопротивления (тот же
Градовский). Но, вместе с тем, ученый бросает горькое и, увы, не лишенное
некоторого основания обвинение:
«…Пресловутые
искусство хорошо прятаться… и вместе с тем “овечьи” покорность судьбе и
готовность к смерти, но лишь бы до последнего вздоха оставаться среди своих,
внутри обожаемой мишпухи – эта еврейская психологема, бесспорно, закладывалась
в гиммлеровско-эйхмановский концепт окончательного решения».
Одновременно Павел Полян
полемизирует с ревизионистами, отрицающими сам факт трагедии Шоа. И этот раздел
представляется наиболее слабым. Полян не опровергает основных положений своих
оппонентов, ограничиваясь лишь изложением хронологической канвы ревизионизма от
работ Мориса Бардеше и Поля Расинье (бойца Сопротивления и узника Бухенвальда!)
до Эрвина Адлера и Юргена Графа. Также текст отличается публицистическими
инвективами вроде «ослиных ушей антисемитизма» и навешиванием банальных ярлыков
по отношению к своим оппонентам («гиены», «стаи пираний»).
Что же касается
отечественных отрицателей, то здесь ученый справедливо отмечает: несмотря на
титанические интеллектуальные усилия, их вклад «в мировую копилку движения
минимален, чтобы не сказать ничтожен».
Специальный раздел
посвящен демографическому аспекту Холокоста – верификации расчетов потерь
европейского еврейства. По мнению Поляна, число жертв Шоа составляет 5,6–5,9
миллиона человек. Цифра подтверждается альтернативным методом анализа
демографических балансов, предпринятой руководителем Центра еврейской
демографии Иерусалимского университета Серджио Делла Пергола. Похоже, что
аналогичные результаты двух серьезных независимых исследователей говорят о точности
печальных исчислений.
В свое время нобелевский
лауреат и жертва Шоа, писатель Имре Кертис, сказал:
«Опыт
Аушвица… – травма европейской цивилизации. […] Вопросом является, в какой форме
– культуры или невроза, созидания или разрушения – будет жить эта травма в
европейских обществах».
Да, конечно, несмотря на
горькую истину Теодора Адорно, лирическая поэзия существует и после Аушвица. Но
хотелось бы, чтобы и сам Аушвиц стал частью молитвенной памяти и академических
исследований (как это имеет место в рецензируемой книге), а не политических
спекуляций.
Андрей
Мартынов
NS-Prozesse und deutsche
Öffentlichkeit. Besatzungszeit, frühe Bundesrepublik und DDR
Göttingen: Vandenhoeck &
Ruprecht, 2011. – 456 s.
Международный процесс над главными немецкими военными преступниками (ноябрь
1945-го – октябрь 1946 года) стал одной из главных вех ХХ столетия. Впервые в
истории перед судом предстали злоумышленники, завладевшие государством,
сделавшие его орудием своих преступлений и развязавшие кровопролитную войну. Количество
документальных и мемуарных публикаций, исследований о деятельности трибунала,
обнародованных на разных языках, едва ли поддается исчислению. В исследованиях
о Нюрнберге неразрывно сплелись проблемы истории Второй мировой войны, истории
международных отношений, германской и всемирной истории, теории и практики
международного права. Но эти публикации, равно как работы об антинацистских
судебных процессах, проходивших в двух германских государствах в 1950–1960-х
годах, не касаются, как правило, того, как общественное мнение ГДР и ФРГ
реагировало на проблему разрыва с нацистским прошлым.
Выпуск коллективного исследования «Процессы над нацистскими преступниками и
германская общественность. Оккупационный период, ранние годы ФРГ и ГДР»,
издателями которого являются Клеменс Фолльнхальз, заместитель директора
Института имени Ханны Арендт (Дрезден), и Йорг Остерло, сотрудник Института
имени Фрица Бауэра (Франкфурт-на-Майне), нацелен на преодоление «недостающего
звена» германской исторической науки. Перед нами комплекс содержательных статей
двадцати историков, представляющих молодое и среднее поколение немецких ученых.
Такой обобщающий труд издается в ФРГ впервые. Авторы книги исходят из
необходимости анализа так называемой «субъективной реальности» прошлого. На
этом пути возникает, говоря словами Лорины Репиной, возможность прорыва к
исторической действительности – «сквозь толщу языковых и текстовых опосредований»[9].
Основой судебного преследования нацистских преступников стала Московская
декларация руководителей СССР, США и Великобритании об ответственности
гитлеровцев за совершенные зверства, датированная 30 октября 1943 года. Было
решено, что главы фашистского режима должны быть судимы международным военным
трибуналом. Офицеры и солдаты германских вооруженных сил и члены нацистской
партии, виновные в зверствах на территории оккупированных стран, должны быть
отправлены в места своих преступлений и предстать там перед местным судом. 20
декабря 1945 года союзный Контрольный совет четырех оккупационных держав утвердил
закон № 10 «О наказании лиц, виновных в военных преступлениях, преступлениях
против мира и против человечности». В соответствии с этими документами был
сформирован и действовал Международный военный трибунал в Нюрнберге в составе
представителей СССР, США, Великобритании и Франции. Процесс стал одной из
главных вех ХХ века.
Надежды немецких антифашистов были неразрывно связаны с деятельностью
Международного военного трибунала. Но, как убедительно показала
исследовательница Хейке Крёше, «степень заинтересованности немецкого населения
ходом Нюрнбергского процесса была невелика» (s. 105). Большинству граждан Германии процесс принес не
только страх, но и облегчение: наказание главных военных преступников значило
тогда еще и то, что с «попутчиков» режима (Mitläufer) – рядовых немцев – фактически снималась проблемы вины и ответственности
за преступления гитлеровского режима.
В условиях начинавшейся «холодной войны» продолжение деятельности
Международного военного трибунала, тем более с участием представителей СССР,
представлялось нежелательным. Утратили силу прежние договоренности держав о
совместном судопроизводстве над нацистскими преступниками «второго ряда». В
1946–1948 годах американская военная администрация в Германии провела на
сепаратной основе 12 процессов над немецкими военными преступниками. На скамье
подсудимых (в том же зале Дворца юстиции в Нюрнберге) все же оказались генералы
вермахта, промышленники, дипломаты, юристы, врачи, палачи СС и СД. Но сама
организация работы американского суда и характер его приговоров серьезно
отличались от того, как действовал Международный военный трибунал в 1945–1946
годах. Так, в процессах не участвовали не только советские обвинители и судьи,
но и те американские юристы, которые активно выступали за разоблачение и
наказание приспешников Гитлера. Иногда создавалось впечатление, что немецкие
адвокаты играли в этих разбирательствах роль не меньшую, чем судьи и прокуроры.
На процессах против собственников и сотрудников концернов Флика, Круппа и «Фарбениндустри»
интересы подсудимых защищали 92 немецких адвоката. Из 177 обвиняемых (суммарно
по 12 процессам) 24 были приговорены к смертной казни (из них 12 позднее
помилованы оккупационными властями США), 120 – к пожизненному заключению или
длительным срокам тюрьмы, 35 были оправданы. О реакции германской
общественности на указанные процессы подробно рассказывается в статье Йорга
Остерло (s. 107–129).
В Восточной Германии задача искоренения фашизма понималась достаточно
упрощенно – преимущественно в рамках экспроприации крупной капиталистической
собственности. Этим можно объяснить то особое внимание, которое пресса
Социалистической единой партии Германии уделяла американским процессам против
немецких промышленников – Флика, Круппа, «Фарбениндустри».
В сборнике уделено немало внимания проблеме, активно разрабатывающейся в
ФРГ после объединения страны и открытия восточногерманских архивов, –
«советским спецлагерям» НКВД/МВД. В советской зоне оккупации первоначально
находились десять таких лагерей, в 1948-м их осталось три. К неудовольствию
немцев (но говорить об этом было опасно), они располагались на территории
бывших нацистских концлагерей Заксенхаузен и Бухенвальд, а также в бывшей тюрьме
Баутцен. Фактически речь шла о зарубежных филиалах ГУЛАГа.
Заключенные «спецлагерей» НКВД делились на «осужденных» и «интернированных»
в зависимости от того, прошли ли они процедуру рассмотрения их дел советским
военным трибуналом. Те, кто эту процедуру не прошел (или не успел пройти),
находились в лагерях без указания сроков заключения. Причиной интернирования
могло служить подозрение в создании оппозиционных политических групп, контакты
с гражданами и организациями западных оккупационных зон, что расценивалось как
шпионаж. В таких случаях могла применяться статья 58 советского Уголовного
кодекса об антисоветской деятельности.
Процессам над нацистскими преступниками, проведенным в Восточной Германии
как советскими оккупационными властями, так и властями ГДР, посвящены в
коллективной монографии несколько обстоятельных статей, основанных на впервые
публикуемых материалах (авторы Мике Шмайтцер, Геральд Хакке, Борис Бём, Юлиус
Шарнецки, Карина Баганц, Фалько Веркентин). В отличие от ряда вышедших ранее в
ФРГ публикаций по проблематике восточногерманского судопроизводства, статьи,
помещенные в этой книге, лишены привкуса злорадства, столь характерного для
немалого числа современных изданий по истории Германской Демократической
Республики. Но все же авторы проявили известную предвзятость, не упоминая,
например, о том, как «пропагандистские» (!) действия ГДР повлияли на вынужденную
отставку одиозных представителей нацистской элиты (Оберлендера и Глобке),
занимавших ключевые посты в правительстве Аденауэра.
Если советские власти в первые послевоенные годы прежде всего
руководствовались идеей «ликвидации классовых корней фашизма», то мотивация
военной администрации США была иной: использовать судебные процессы для
осуществления миссии незамедлительного «перевоспитания немцев в духе демократии».
Роберт Зигель обращается к истории массовых процессов 1945–1948 годов,
осуществленных американскими трибуналами на территории бывшего концлагеря
Дахау. Перед американскими судьями предстали 1672 обвиняемых, из них 426 были
приговорены к смерти, казнены 268 (s. 132–133). В ходе этих процессов четко проявилось давление на суды,
исходившее как от немецких политических и религиозных группировок, так и от
консервативных кругов США. Широкий отклик в международной прессе вызвало
осуждение офицеров танковой дивизии СС, виновных в расстреле 86 американских
военнопленных 17 декабря 1944 года близ бельгийского города Мальмеди. С требований
оправдания эсэсовцев и «разоблачения» американских судей как «агентов евреев и
коммунистов» начал свою политическую карьеру сенатор от штата Висконсин Джозеф
Маккарти, ставший впоследствии символом идеологической «холодной войны» (s. 133–134). Речь у Маккарти и его последователей шла не о
ревизии отдельных судебных эпизодов, но об отказе от всей первоначальной американской
политико-юридической программы (War Crimes Program). Ускоренными темпами происходила «трансформация
американской политики, которая с началом “холодной войны” трактовала ФРГ как
союзника» (s. 147).
С начала 1950-х Западную Германию охватила «эпидемия оправданий, в
значительной мере определившая политический климат этих лет» (s. 63). Если в 1949 году в ФРГ были проведены 1465 процессов, то в 1950-м –
957, в 1951-м – 386, в 1952-м – 225 (s. 55). Резко выросло число оправдательных приговоров, полным ходом шла
интеграция нацистских функционеров в государственные и экономические учреждения
Федеративной Республики. В западногерманском общественном мнении, по словам
Андреаса Айхмюллера, надолго утвердился «менталитет подведения черты под
прошлым» (s. 60). Немцы
отворачивались от позорных страниц своей истории.
Но правда о нацистских преступлениях, запоздалое осознание необходимости их
осуждения все же пробивали себе дорогу. В рождественскую ночь 24 декабря 1959
года в Кёльне фашиствующими хулиганами были осквернены только что отстроенная
синагога и памятник жертвам национал-социализма. Общественность –
западногерманская и зарубежная – была встревожена. Мыслящих людей беспокоила
нараставшая активность неонацистов, принявших, как писал Генрих Бёлль, «причастие
буйвола» и выступавших против самой идеи разрыва с коричневым прошлым. Было
принято решение о создании Центрального ведомства ФРГ по расследованию
нацистских преступлений, истории которого посвящена статья сотрудницы Йенского
университета Аннет Вайнке[10]. Отыскать в тогдашней ФРГ хотя бы небольшое число квалифицированных
юристов с ненацистским прошлым оказалось предельно трудным делом. Первый
руководитель ведомства Эрвин Шюле (проделавший, впрочем, значительную
позитивную работу) при Гитлере был членом СА и нацистской партии (s. 263–282).
Событием международного значения стал франкфуртский процесс против палачей
Освенцима, который проходил с декабря 1963-го по август 1965 года и, по оценке
еженедельника «Die Zeit», «изменил лицо Федеративной Республики»[11]. Впервые крупный процесс над нацистскими преступниками был проведен
правосудием ФРГ. Франкфуртский процесс, как показано в исследовании Вернера
Ренца, неразрывно связан с именем Фрица Бауэра (1903–1968) – убежденного борца
против гитлеризма, выдающегося юриста, в 1933–1936 годах –политического
эмигранта, а с 1956-го – генерального прокурора земли Гессен[12]. Вопреки многочисленным препонам он добился решения Верховного суда ФРГ о
начале расследования преступлений находившихся на свободе палачей Освенцима, что
открыло дорогу франкфуртскому процессу и сделало возможным осуждение
преступников (s. 349–362). После 1963 года слово «Освенцим» стало для немцев синонимом
нацистского режима. Общество через двадцать лет после капитуляции Германии
вернулось к мучительной проблеме национальной вины и национальной ответственности.
«Удручающей страницей германской истории» (s. 399) назвал Клеменс Фолльнхальз многократные обсуждения
этой проблемы на заседаниях бундестага ФРГ. В течение нескольких десятилетий
парламент (в котором, как правило, преобладало консервативное большинство)
фактически держал курс на замаскированную амнистию нацистских преступников, что
ясно показали дебаты 1965-го и 1969 годов. С протестами против этого выступили
известные ученые Карл Ясперс, Вольфганг Абендрот, Иринг Фетчер, Голо Манн,
теолог Мартин Нимёллер, писатели Уве Йонсон, Ганс Вернер Рихтер[13]. И только в июле 1979-го западногерманский парламент принял закон об
отмене срока давности за нацистские преступления (s. 375).
Подводя итог рецензируемому коллективному исследованию, Фолльнхальз
указывает на то, что в ФРГ происходил «затяжной мучительный процесс
самопознания общества», в течение десятилетий «интенсивно шла смена ориентиров
в понимании криминального характера национал-социализма» (s. 401). Извлечение уроков из истории «третьего рейха»
заняло целую эпоху в германском общественном сознании, эпоху, которая включила
активную жизнь трех поколений и которую, очевидно, нельзя считать завершенной.
Ритмы преодоления прошлого совпали с ритмами формирования гражданского общества
в ФРГ, вхождения в жизнь новых поколений, смены соотношения политических сил в
стране, расширения пространства научного познания нацистской диктатуры. Но
противоположная тенденция отнюдь не прекратила своего существования.
Главное достоинство рецензируемой книги состоит, на мой взгляд, в том, что
она противостоит забвению гитлеровского рейха, подтверждает необходимость новых
подходов к изучению германской истории ХХ века, новых методов, нового
инструментария ее исследований. И, хотя преодоление нацистского прошлого
(приведу слова знаменитого немецкого философа Юргена Хабермаса) «произошло на
востоке Германии поверхностно, а на западе страны с громадным отставанием»[14], мы все же можем назвать это свершение значимой победой гуманистической
мысли и демократического действия.
Александр Борозняк
Begegnungen Feindlicher Brüder. Zum Verhältnis von Anarchismus und Marxismus in der Geschichte der
sozialistischen Bewegung
Philippe
Kellermann (Hg.)
Münster: UNRAST–Verlag, 2011. – 193 s.
Взаимоотношение марксизма (или шире – коммунизма) и анархизма – одна из
«вечных» тем левой теории, и сочинения по этой проблематике появлялись и
появляются с изрядной регулярностью. Изданная Филиппом Келлерманом книга
«Встречи враждующих братьев. К взаимоотношениям между анархизмом и марксизмом в
истории социалистических движений» не претендует на то, чтобы исчерпывающе
осветить проблему. Она лишь пытается отразить «обстановку на
марксистско-анархистском фронте» на сегодняшний день. Хотя сам издатель – анархист,
а книга вышла в издательстве, известном своими симпатиями к этому течению, в
ней чувствуется стремление описать конфликт взвешенно. Собственно анархистов
среди ее авторов чуть меньше половины.
Открывает сборник дежурная статья о противостоянии Маркса и Бакунина в
Первом Интернационале. Автор Вольфганг Экхардт – специалист по Бакунину и
издатель его сочинений на немецком языке – конечно, на стороне
«федералистского» большинства Интернационала, которое успешно сопротивлялось
лондонскому Генеральному совету. По мнению Экхардта, если линию Генерального
совета всецело определяли Маркс и Энгельс, то роль Бакунина в рядах противников
была намного скромнее. «Бакунинцами» противники Маркса и Энгельса стали лишь в
изложении самих «основоположников научного социализма». Однако тезис об
отсутствии вождистских амбиций у Бакунина подтверждается лишь ссылкой на него
самого. Экхардт искренне оплакивает модель Интернационала, в которой было место
всем социалистическим течениям того времени. Он возлагает вину за раскол организации,
в которой состояли «революционные и реформистские, политические и аполитичные,
[…] авторитарные и свободолюбивые» (с. 20) социалисты, всецело на коварство
«классиков». Но, бичуя марксизм, Экхардт не задается вопросом, насколько
марксисты в современной Германии разделяют позиции основоположников в тогдашних
спорах об устройстве Интернационала. Диагноз «неизлечимый авторитаризм»
ставится марксизму на основе предположения, что и сегодня все, штудирующие
«Капитал», просто обязаны предварительно разобраться в вопросе об оргустройстве
давно почившей в бозе организации и сделать выбор в пользу одной из сторон.
Марксистами становятся, сделав сознательный выбор против Бакунина, – такова
предпосылка обличительного пафоса Экхардта.
Австриец Карл Райттер посвящает свою статью Марксовой теории государства.
Если для Экхардта марксизм и анархизм несовместимы, то Райттер, напротив, не
видит принципиальных препятствий для их сближения. Заимствованное у Гегеля
противопоставление государства и (буржуазного) общества, по мнению Райттера,
проходит красной нитью через все труды Маркса, начиная с самых ранних. Ранний
Маркс – вовсе не «радикальный демократ» (как гласит бытующее мнение). Он видит
принципиальную разницу между феодальной и зарождающейся буржуазной государственностью.
В новом государстве политическая власть и социальное господство – вовсе не одно
и то же. Согласно Райттеру, Ленин «рефеодализировал» Марксову критику
буржуазной демократии, не видя между государством и обществом противоречий. Из
критики «феодального федерализма» у
Маркса Ленин – таков упрек Райттера – делает вывод о принципиальном
превосходстве централизма. То есть, вместо распространенного деления на
«раннего» и «позднего» (который после подавления Парижской коммуны требует
«диктатуры пролетариата») Маркса, Райттер противопоставляет Маркса Ленину.
Маркс, по его мнению, вовсе не собирался захватывать государственный аппарат, а
скорее, говорил о передаче функций государства постреволюционному обществу.
Райттер даже видит в Марксе сторонника «сети коммун». К сожалению, Райттер не
обращает внимания на многочисленные пассажи Маркса, например о парламентской
борьбе, которые анархист Экхардт так обильно цитирует в своей статье.
В отличие от теоретических изысканий предыдущих авторов, статья Антье Шрупп
представляет интерес, скорее, для историков. Шрупп на примере «женского
вопроса» в Первом Интернационале пытается показать, как представители разных
антигосударственных учений стали объединяться в категорию «анархисты».
Например, по вопросу участия женщин в политической жизни между сторонниками (и
сторонницами) Бакунина и Маркса было значительно больше взаимопонимания, чем
между сторонниками Бакунина и Прудона. На последнего Шрупп возлагает
ответственность за распространение антифеминистических позиций в тогдашнем
рабочем движении.
Статья Филиппа Келлермана посвящена Жоржу Сорелю и носит заголовок
«(Анархо-) синдикализм как подлинный марксизм». Обращаясь к одному из самых
спорных теоретиков рабочего движения, Келлерман старается доказать анархистское
происхождение его основных идей. Сам Сорель называл себя марксистом, но
Келлерману основные положения сорелевской теории, в том числе и лозунг о
всеобщей забастовке, видятся несовместимыми с марксизмом. Главный тезис
Келлермана: Сорель заимствовал свою критику парламентаризма и концепцию
революционной профсоюзной борьбы у анархистов, в первую очередь у Бакунина.
Утверждение Келлермана, что у Маркса и Энгельса конкретная критика
парламентаризма не играет центральной роли, подтверждается в современной
историографии проблемы[15].
Интересно отметить, что Келлерман совсем не обращает внимания на успех идей
Сореля в праворадикальных кругах. Поэтому вопроса о том, стоит ли левым
течениям бороться за наследие апологета «социальных мифов» Сореля, у автора
статьи и издателя сборника не возникает.
Австрийский социолог и искусствовед Йенс Кастнер посвящает свою статью
взаимоотношениям анархистов с Антонио Грамши – одним из самых популярных
сегодня марксистских теоретиков. Автор признает, что нелюбовь Грамши к
анархистам общеизвестна, но выделяет следующие аспекты в его теории, которые
можно соотнести с анархизмом: теорию гегемонии, «волюнтаризм», то есть критику
исторического детерминизма и подчеркивание возможности предвосхитить новое
общество в конкретных организационных формах (типа потребкооперции). В целом
тезисы Кастнера выглядят весьма натянутыми, но его статья дает хорошее
представление о современных интерпретациях Грамши.
Герхард Ханлозер описывает сходство и различие между анархистами и
«антиленинскими» марксистами первой половины ХХ века – «коммунистами рабочих
советов» (так называемыми «рэтекоммунистами»). В советской интерпретации это
течение было принято клеймить за «анархо-синдикалистский уклон». Как показывает
Ханлозер, Антон Паннекук, Отто Рюле, Герман Гортер и другие при всей своей
критике социал-демократии и большевизма так и не избавились от детерминистских
представлений. На примере Хайнца Лангерханса и Вилли Хуна Ханлозер
демонстрирует проблемы оценки рэтекоммунистами Второй мировой войны. Лангерханс
критиковал «революционное пораженчество» многих бывших соратников в странах
антигитлеровской коалиции, но обосновывал это не опасностью фашизма, а надеждой
на то, что «тотальная война» вызовет революционный подъем. Хун видел в этатизме
социал-демократов и нацистов немало общего, подчеркивал заимствования Лениным
своих теорий у правого крыла Социал-демократической партии Германии, но видел в
победах стран «оси» и прогрессивный момент: создание более эффективной
экономической системы, охватывающей всю Европу. Отто Рюле, наиболее близкий к
анархизму теоретик рэтекоммунизма, тоже считал фашизм исторически закономерным
этапом дальнейшего развития капитализма. Напротив, парламентские демократии
Запада, в глазах Хуна и Рюле, выглядели отсталыми и практически обреченными на
поражение.
Ханлозер отмечает, что в рамках протестного движения 1960-х интерес к
рэтекоммунизму резко возрос. Казалось, что синтез между анархизмом и марксизмом
наконец найден, но уже вскоре пути анархистов и рэтекоммунистов стали резко
расходиться, а увлечение идеей рабочих советов стало для многих активистов лишь
этапом на пути к «чистому» анархизму.
Подробные статьи Филиппа Келлермана о швейцарском анархисте Фритце
(Фридрихе) Брупбахере и немецком рэтекоммунисте Франце Пфемферте, а также
троцкиста Кристофа Юнке о критике анархизма диссидентом из ГДР Вольфгангом
Харихом (Гарихом) сложно назвать особенно содержательными. Брупбахер и Пфемферт
при всех симпатиях к анархизму активно работали в социал-демократических и
коммунистических партиях. Но этот феномен не раскрыт Келлерманом подробно.
Харих дал свою критику анархизма во время собственного очередного покаяния
перед Социалистической единой партией Германии (СЕПГ) – а таких этапов в его
диссидентской жизни было немало[16].
Его книга об анархистах издавалась в ФРГ, то есть была идеологическим продуктом
на экспорт. Вызывает сомнение, что столь пристальное внимание к ее
теоретическому содержанию оправдано.
Роберт Фолтин, один из самых известных немецкоязычных постопераистов,
сравнивает анархизм и операизм[17].
В своей статье он пытается развенчать взаимные стереотипы и найти между этими
движениями точки соприкосновения.
Изданная Келлерманом книга, безусловно, фокусирует внимание на многих
аспектах современной марксистской и анархической мысли, однако ей присущ ряд
серьезных недостатков. Во-первых, в сборнике совершенно проигнорирована важная
конфликтная линия между (современными) анархистами и марксистами: спор о
плюрализме в области теории познания. Если Грамши еще обвинял своих
анархистских оппонентов в «наивной вере в правду» (см. статью Кастнера), то
сегодня анархисты идут в ногу с академическим мейнстримом, отрицая всякую
возможность объективного познания. Антиобъективизм, скептицизм и отстаивание
эпистемологического плюрализма роднят современных анархистов с либералами.
Вторым крупным недостатком сборника следует признать то, что «марксистская
сторона» представлена в нем почти исключительно операистами и постопераистами
(Райттер, Ханлозер, Фолтин). Конкурирующие за влияние в леворадикальных кругах
направления марксизма, идущие в фарватере Франкфуртской школы, попросту
замалчиваются. «Новое немецкое прочтение Маркса» (Гельмут Райхельт, Тиль
Бакхауз), критика стоимости (журналы «Krisis», «Exit»), теория буржуазной государственности (журнал «GegenStandpunkt») или, скажем, работы известного исследователя «Капитала» Михаэля Хайнриха
никак не отражены в сборнике, если не считать нескольких бранных эпитетов в
сносках. А ведь именно здесь можно найти наиболее непримиримую по отношению к
государству марксистскую теорию наших дней. Все работы этого спектра,
посвященные сути государственной власти[18]
и взаимоотношениям с анархизмом[19],
отсутствуют в библиографии. Между тем, сборник мог бы существенно выиграть,
если бы вместо очередного повторения истории Первого Интернационала или разбора
работ почти забытого Хариха в нем было бы уделено место более современным
марксистским теориям.
Евгений Казаков
Antisemitismus in der Linken. Ergebnisse einer quantitativen Befragung
Maximilian Elias Imhoff
Отношение к ближневосточному конфликту уже более двадцати лет является
одним из самых спорных вопросов в левой среде Германии. Если в послевоенные
годы большинство левых относились к государству Израиль с симпатией, то после
Шестидневной войны (1967) стали доминировать проарабские позиции. В 1980-е
некоторые левые публицисты стали обращать внимание на поразительную схожесть
левого антисионизма с правым антисемитизмом. После объединения Германии ряд
левых коренным образом пересмотрели свои взгляды по данному вопросу. Уже в 1991
году некоторые левые открыто выступали в поддержку Израиля, другие требовали
вообще отказаться от поддержки «национально-освободительных» движений. Возникли
течения «антинациональных» и «антинемецких» левых. Сторонники классического антиимпериализма
(«антиимпы»),
которые в духе ленинской концепции различали национализм угнетателей (к
которому относили сионизм) и угнетенных (палестинский национализм поддерживался
чаще всего), ожесточенно боролись с новыми течениями, – дело часто доходило до
драк на демонстрациях[20].
Постепенно (примерно с 2003 года) умеренно произральские позиции получили
довольно широкое распространение и страсти несколько улеглись.
О проникновении антисемитизма в левую среду написано немало – и научных
текстов, и полемической публицистики. Максимилиан Элиас Имхофф в своей дебютной
работе «Антисемитизм среди левых. Результаты квантитативного опроса»
(рецензируемая книга является его магистерской диссертацией) пошел еще не
протоптанной тропой. Если другие исследователи предпочитают анализировать труды
известных левых авторов или акции различных групп, Имхофф пишет, что его
интересует «база» левого антисемитизма, взгляды рядовых активистов левого
движения (s. 15). Интернет-опрос,
проведенный им осенью 2010 года, имел целью выявить взгляды читателей различных
левых периодических изданий. 218 участников должны были отвечать на вопросы о
своих политических пристрастиях; о том, какую периодику они читают, и, наконец,
о своем согласии или несогласии с двадцатью тремя утверждениями об Израиле,
евреях и ближневосточном конфликте, которые и должны были определить степень
распространения антисемитизма среди современных левых. Опрос был анонсирован на
сайте одного из изданий, а также в рассылках, в которых участвуют представители
разных левых течений.
Имхофф выделяет девять основных антисемитских мифологем: власть евреев над
СМИ, якобы существующее табу на критику Израиля и евреев, представление о
евреях как о неком гомогенном коллективе, приравнивание израильской политики в
отношении палестинцев к Холокосту, возложение вины за антисемитизм на самих
евреев или Израиль, обвинение евреев в инструментализации Холокоста в корыстных
целях, вера в правдоподобность откровенно не совпадающих с фактами заявлений об
Израиле (например, о намеренном отравлении колодцев в Палестине или сравнение
сектора Газа с гетто и лагерями смерти); представление о том, что евреи в
среднем обладают бóльшим количеством несправедливо присвоенных богатств,
чем неевреи. Один пункт в этом списке заведомо нацелен именно на «левый»
антисемитизм: представление, что Израиль препятствует эмансипации человечества
больше, чем другие государства (s. 42).
Результаты опроса не удивляют. Гипотеза автора о том, что чувство
солидарности с палестинским национальным движением и антисемитские воззрения
часто совпадают, подтверждается. Важным фактором, нередко коррелирующим с
набором соответствующих взглядов, является «ленинизм». Имхофф выделяет два
основных момента, способствующих принятию ленинистами определенных
антисемитских доктрин, – теорию о прогрессивной роли национальных движений
«угнетенных народов» и так называемую персонифицирующую критику капитализма.
Опираясь на теорию американского последователя Франкфуртской школы Мойше
Постона, Имхофф различает – и в этом он разделяет позицию антинемецких и
антинациональных левых – критику капитализма как структуры и критику, которая
персонально обвиняет капиталистов в алчности. Персонифицирующая критика
капитализма видит суть всех проблем в отрицательных чертах характера владельцев
средств производства. Такая критика по сути ближе к антисемитизму, чем к
Марксовой критике политической экономики. Автор «Капитала» вскрывал механизмы
капиталистической эксплуатации, действующие посредством «характерных масок»
независимо от побуждений их носителей. Недаром многие современные марксистские
авторы в Германии опираются на Марксовы представления о стоимости как об
«автоматически действующем субъекте»[21].
Имхофф обильно цитирует известного автора, принадлежащего к группе «Кризис»[22],
Роберта Боша, который находит у Ленина немало параллелей с разделением на
«хороший», продуктивный, и плохой, «паразитирующий» (то есть финансовый),
капитал. Это разделение было важным идеологическим постулатом для правых
радикалов начала прошлого века, как, впрочем, и сегодняшнего дня[23]
(s. 66–72). Конечно, ни Имхофф, ни
Бош не обвиняют всех ленинистов в антисемитизме, но подчеркивают, насколько
зыбка граница между представлением о всемогуществе финансового капитала и
(антисемитскими) теориями заговора.
Таким образом, неудивительно, что самые высокие показатели по части
антисемитских предрассудков у читателей «Junge Welt» (ежедневного издания ортодоксальных,
ориентированных на защиту «реального социализма» левых) и партийного органа
некогда просоветской Германской коммунистической партии «Unsere Zeit». Оба издания известны своим чрезвычайно
односторонним (пропалестинским) освещением арабо-израильского конфликта.
Читатели умеренно-социалистической, близкой к партии левых ежедневной газеты «Neues Deutschland» несколько «отстают» от читателей перечисленных
выше изданий, но и тут заметна повышенная склонность к антисемитизму. Читатели
более плюралистически ориентированных леволиберальных изданий – ежедневной «Die Tageszeitung» (близкой к Партии
зеленых) и еженедельной «Freitag» – не особо выделяются на
фоне прочих левых. Оба издания предоставляют место разным взглядам по
ближневосточному вопросу, и среди читателей, по опросу Имхоффа, не наблюдается
ярко выраженного перекоса в одну или другую сторону. Также разнообразны взгляды
читателей ежемесячного органа «безнасильственных анархистов» «Graswurzelrevolution». Наименее распространен антисемитизм среди читателей журнала «Konkret» и еженедельной газеты «Jungle World». Первое издание стояло у истоков антинемецких левых, второе можно назвать
самым читаемым изданием всего антинемецкого и антинационального спектра.
Некогда «антинемцы» и «антиимпы» рассорились по вопросу о том, может ли
быть антисионизм формой антисемитизма. Имхофф делает на основании результатов
своего опроса вывод, что, чем более пропалестински позиционируют себя левые,
тем больше их готовность верить самым невероятным домыслам о политике Израиля и
могуществе евреев. Одновременно растет и их готовность оправдывать любые
действия противоположной стороны. 47% опрошенных, позиционировавших себя как
«пацифисты», не осуждают действий арабских «смертников» в отношении
гражданского населения (s. 142). По результатам опроса, 21% опрошенных левых четко не отграничивают
себя от распространенных предрассудков, а еще 17% следует признать просто
откровенными антисемитами (s. 139). Заметно, что немало респондентов не делают большого различия между
правительством Израиля и еврейским населением страны (s. 141). Автор также указывает на то, что если самые
высокие показатели антисемитизма у тех респондентов, которые сами позиционируют
себя как марксисты-ленинисты, а самые низкие – у тех, кто причисляет себя к
«антинемцам», то у тех, кто в анкете отнес себя к анархистам, не проявляется
четкой тенденции ни в одну ни в другую сторону. Имхофф считает, что корни
антисемитизма среди анархистов требуют отдельного рассмотрения. Он
предполагает, что, например, антисионизм анархистов руководствуется совсем
другими принципами, чем у «антиимпов»-ленинистов (s. 145).
Имхоффу удалось написать довольно взвешенную и объективную книгу на очень
острую тему. Он тщательно объясняет, как и почему то или иное воззрение
респондентов следует признать – или не признать – антисемитским, избегая
огульных обобщений. При том, что книга очень критична по отношению к
«антиимпам», в ней нет апологетики их оппонентов. Сам Имхофф отмечает, что было
бы также интересно проследить степень распространенности антиарабских и
антимусульманских предрассудков в рядах произраильских левых (s. 20). Вообще же это исследование интересно прежде всего тем,
что сфокусировано не на авторах левых изданий, а на их читателях. Результаты
опроса важны и для изучения медиаландшафта современной Германии.
Недостатком работы Имхоффа можно считать подбор изданий, среди читателей
которых проводился опрос. Орган Германской коммунистической партии «Unsere Zeit» вряд ли имеет читателей вне партийных рядов, а,
например, широко читаемая в леворадикальной среде ежемесячная газета «Analyse und Kritik», позицию которой можно назвать умеренно
пропалестинской, осталась за рамками исследования. Есть и редакторские
недочеты. Так, известное высказывание Фердинанда Кронаветера насчет того, что
«антисемитизм – социализм дураков», почему-то приписывается Жану Амери (s. 49). Подход, выбранный автором, не дает возможности
учесть и такой феномен, как критика левого антисионизма отдельными (правда,
мелкими) организациями ленинистской ориентации. Так, например, антиизраильской
риторики пытаются избежать маоистские «Рабочий союз за восстановление КПГ»[24]
и группа «Против течения – организация строения
Революционной коммунистической партии»[25];
в то же время они резко критикуют исламистов. В данном случае представления о
том, что «ленинисты за палестинский национализм, современные левые течения –
против», не совсем верны. Но что делать, если исследования приходится проводить
в такой сложный исторический момент, когда некоторые пламенные сталинисты
готовы осудить антисемитизм ХАМАСа и «Хезболлы», а кумир поклонников
постмодернистской критической теории Джудит Батлер открыто выступает в защиту
этих организаций.
Евгений Казаков
Загадка Кирова. Убийство,
развязавшее сталинский террор
Осмунд Эгге
М.: РОССПЭН, 2011. – 287 с. – 2000 экз.
Серия «История сталинизма»
Едва ли есть что-то
удивительное в том, что убийство известного политического деятеля порождает
волну слухов. Более того, чем дольше преступление такого рода остается
нераскрытым, тем с бóльшим количеством спекуляций и домыслов приходится иметь
дело ученому, а допущение заговора остается универсальным инструментом
трактовки события. Норвежский историк из университета Осло, написавший эту
книгу, полагает, что убийство Сергея Кирова, давшее «зеленый свет» сталинским
чисткам, в этом отношении можно сравнивать с убийством Джона Кеннеди, которое
произошло тридцать лет спустя. Действительно, некоторые обстоятельства двух
преступлений по-прежнему кажутся подозрительными и необъяснимыми. Не менее
важно, однако, и другое: сам факт насильственного устранения известного
политика в стабильной демократической системе влечет за собой гораздо меньше
социальных рисков, нежели аналогичное преступление, совершаемое в условиях
единоличного правления. Учитывая то, что убийство Кирова послужило детонатором,
который привел в действие машину террора 1930-х годов, Осмунд Эгге решил
собрать воедино все, что на сегодня известно историкам об этом роковом событии.
Разумеется, убийство
Кирова было политическим актом уже хотя бы потому, что руководители Советского
Союза – сначала Иосиф Сталин, а потом Никита Хрущев – использовали его в своих
целях. Но стоит ли непременно видеть в нем политическую подоплеку? В годы
«холодной войны» убийство Кирова было чрезвычайно политизировано и многие
историки разделяли сопутствовавшие ему мифы. Но в последнее время политическая
трактовка, очевидно, начинает уступать другим версиям. В «Загадке Кирова»
догадки, слухи и теории, накапливавшиеся в связи с убийством видного партийного
деятеля на протяжении семидесяти пяти лет, оцениваются с помощью доступного в
настоящее время массива исторических источников. В принципе, все современные
специалисты согласны с тем, что Сталин воспользовался этим трагическим случаем,
чтобы нанести удар по своим врагам. Но вопрос о том, действительно ли он стоял
за этим убийством, по-прежнему остается предметом полемики. Данной проблемой
занимались такие исследователи советской истории, как Роберт Конквест, Роберт
Такер и Эми Найт, но они либо вообще не имели доступа к российским архивам,
либо пользовались очень ограниченным кругом материалов. Между тем, в последние
десятилетия были рассекречены документы, имеющие прямое отношение к
ленинградскому убийству. В рецензируемой книге подробно анализируются протоколы
допросов убийцы и его родных, а также стенографические отчеты о судебном
процессе, ранее почти не задействованные исследователями. Зарубежные историки
вообще прежде не обращались к этим материалам.
Классифицируя версии и
гипотезы смерти Кирова, автор условно делит их на две группы, первая из которых
касается подозрительных обстоятельств самого убийства, а вторая – мотивов,
которые якобы заставляли Сталина желать смерти Кирова. Эгге выделяет несколько
«мифов», связанных с этим преступлением: Леонид Николаев был завербован НКВД;
Киров являлся представителем «умеренной» оппозиции сталинской политике; Сталин
в 1932 году хотел вынести смертный приговор Мартемьяну Рютину, но этому
воспротивился Киров, получивший большинство в Политбюро; против Сталина на XVII съезде партии в 1934 году
было подано значительное число голосов, а итоги голосования были
фальсифицированы; группа делегатов XVII съезда партии обратилась к Кирову с просьбой стать
генеральным секретарем и заменить на этом посту Сталина. Все эти пункты с
разной степенью детальности разбираются в книге. К перечисленным «мифам» можно
было бы добавить и еще один, пикантный, также тщательно изучаемый автором: эта
версия «преступления страсти». В ней Николаев предстает обманутым мужем,
отомстившим высокому начальнику за любовную связь с его женой Мильдой Драуле.
Но, занимаясь всеми этими
частностями, норвежский ученый прежде всего пытается ответить на
фундаментальный с его точки зрения вопрос о том, был ли Сталин лично замешан в
убийстве Кирова. Как известно, слух об этом был настолько распространенным, что
народная молва воплотила его в популярной частушке: «Эх, огурчики мои, да
помидорчики, Сталин Кирова убил да в коридорчике» (с. 84). Эгге, однако,
отмечает, что предполагаемые мотивы убийства ленинградского руководителя по
прямому указанию Сталина выглядят не слишком убедительными. Киров не был
политической фигурой, способной стать альтернативой диктатору, он был верным сторонником
переменчивой политики Сталина. Некоторые исследователи не без оснований
утверждают, что как политик Киров был слаб. Конфликты же между двумя партийными
деятелями либо не находят документальных подтверждений, либо сводятся к
незначительным расхождениям во мнениях, не дававшим Сталину никаких оснований
для такого решения, как убийство оппонента. Что касается достоверности истории
об обращении делегатов съезда к Кирову с просьбой заменить Сталина на посту
генсека, то она весьма сомнительна. Еще более уязвимой представляется версия о
большом количестве голосов, якобы поданных против Сталина во время выборов ЦК
на XVII
съезде партии, и фальсификации результатов голосования. Автор настаивает, что
Сталин действительно доверял Кирову. Норвежский исследователь указывает
на некоторые признаки того, что Сталин рассматривал возможность сложить с себя
отдельные чисто административные и утомительные для него обязанности и передать
руководство секретариатом другому лицу. Именно Киров был главным претендентом на
такую работу. Кроме того, «хотя власть Сталина была огромна, однако невозможно
представить себе, что он мог безнаказанно организовать убийство уважаемого
партийного руководителя» (с. 269).
Таким образом, само
наличие риска быть разоблаченным свидетельствует, по мнению автора, о том, что
Сталин не причастен к убийству Кирова напрямую. Однако были и другие риски,
связанные с политическим преступлением такого масштаба. Успешная попытка
физического устранения высокопоставленного советского чиновника могла вызвать в
стране волну политического насилия. Согласно Эгге, использование в политических
целях индивидуального террора для России вполне традиционно. Рассуждая о
подобной традиции, автор пишет об убийце Кирова Николаеве как о человеке,
воображавшем себя героем и стремившемся воплотить в жизнь идею индивидуального
террора. Как он полагал, «это убийство должно было обеспечить ему место в
анналах истории, его увековечили бы в памятнике и назвали новым Желябовым или
Радищевым» (с. 229).
Убийство партийного
руководителя высшего ранга создавало угрозу и для безопасности Сталина.
Неслучайно значительное количество людей было арестовано и репрессировано за
разговоры, в которых звучало одобрение убийства Кирова, распространявшееся и на
возможное убийство Сталина или его сподвижников. Самый же главный и бесспорный
факт заключается в том, что это убийство предоставило Сталину уникальную
возможность нанести удар по политическим оппонентам. К началу 1930-х Cталин действительно
приобрел огромную силу, но она еще не была безграничной. Убийство Кирова
положило начало его неограниченной власти, как полагает Эгге. Кроме
того, это преступление заметно усилило параноидальные страхи, характерные для
советского общества, и обеспечили основу для массовой истерии, которая достигла
апогея во времена Большого террора 1937–1938 годов.
В заключение автор вновь
обращается к истории преступления. Общая картина того, что предшествовало
убийству и произошло после него, представляется ему вполне ясной. Учитывая все
факты и свидетельства, Эгге с определенностью берется утверждать, что убийство
совершил Николаев, и только он один. Нет никаких причин полагать, что у него
были сообщники или существовал заговор, в котором Николаев был марионеткой.
Автор указывает на невозможность доказательства того, что НКВД и Сталин не
имели никакого отношения к этому преступлению, но – по доступным источникам –
отсутствуют и свидетельства того, что они были замешаны в нем. Напротив, как
показывает Эгге, есть много косвенных подтверждений того, что на самом деле они
не принимали участия в этом преступлении. «Версия об участии НКВД и Сталина в
убийстве Кирова – это не более чем теория заговора, не подтвержденная
какими-либо документами» (с. 273).
Инна Дульдина
Мнение
народа в сталинской России. Террор, пропаганда и инакомыслие, 1934–1941
Сара Дэвис
М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина»,
2011. – 231 с. – 2000 экз.
Серия «История сталинизма»
В работе британской
исследовательницы Сары Дэвис изучаются отклики простого народа на события,
происходившие в Советском Союзе в 1934–1941 годах. Книга посвящается «всем тем,
кто не боялся говорить правду» (с. 5). Материалом, из которого извлекается
«правда», для автора служат сводки НКВД, стенограммы партийных съездов, письма,
другие источники, в том числе и анонимные. Автор стремится убедить читателя в
том, что даже в самые суровые годы официальная пропаганда и репрессии не смогли
окончательно подавить инакомыслие в СССР: народные массы продолжали критиковать
сталинский режим, сетуя на несправедливости со стороны власти и критикуя ее
решения. Обращаясь к общественному мнению сталинской эпохи, Дэвис ставит перед
собой не только исторические задачи; она вполне обоснованно исходит из того,
что «дискурсы советского периода – это не только вопрос прошлого России, но и
ключ к пониманию ее настоящего и будущего» (с. 177). Вместе с тем историк
предупреждает, что систематизация и отбор материала в книге неизбежно будут
субъективными, а читателю предложат лишь одну из возможных интерпретаций
проблемы.
Но как, собственно, можно
вернуть к жизни мысли и желания, надежды и чаяния «простых людей»? Ведь их
голоса в любую эпоху и в любом государстве заглушаются власть предержащими. В
сталинской России за выражение «неправильных» взглядов вообще можно было
попасть под расстрел или отправиться в лагерь, а средства массовой информации
пресекали любые проявления инакомыслия. Альтернативные мнения, однако, не
удалось стереть навсегда: открытие архивов в начале 1990-х годов позволило им
прозвучать вновь. Несмотря на ту гипертрофированную роль, которую в советском
обществе играли пропаганда и принуждение, несогласие, как теперь известно,
проявлялось в предельно широком диапазоне. Ставшие доступными архивные
источники свидетельствуют, что временами из-под влияния сталинской
идеологической и пропагандистской машины выпадали целые регионы или социальные
группы, а идеологические установки, которые все-таки доходили до потребителя,
часто искажались. На протяжении всего повествования автор подчеркивает, что
официальной пропаганде приходилось соперничать с необыкновенно разветвленной и
действенной «подпольной» информационной сетью, отличающейся устойчивостью
альтернативных дискурсов.
Различные слои населения
проявляли свои политические настроения по-разному, но в этой работе «главное
внимание уделяется мнению “подчиненных” групп вообще, а не какой-то одной
особой социальной категории людей» (с. 12). Народная политическая культура была
синкретичной и противоречивой, стабильные идеологические установки в ней
отсутствовали, хотя некоторые сквозные темы воспроизводились неизменно и четко.
Первейшее место в их ряду занимала антипатия к государству. Этот мотив
прослеживается в каждом из трех разделов, на которые разбита книга: ее первая
часть фокусируется на преломлении в альтернативной культуре социально-экономических
вопросов; вторая часть рассматривает политическую жизнь, включая международные
отношения; а третья часть концентрируется на культе вождя. Стоит также
отметить, что наибольшее количество материала, на котором основано это
исследование, собрано в Ленинграде и Ленинградской области (с. 26).
Естественно, одной из
ключевых тем теневой культуры, волновавшей все страты советского общества,
оставалась проблема удовлетворения базовых человеческих потребностей – прежде
всего, в питании. До самого своего заката советская власть прочно
ассоциировалась с голодом или, как минимум, с нехваткой продовольствия. В 1934–1935
годах, например, ходил анекдот, демонстрирующий опасения рабочих касательно
продолжающегося падения уровня жизни:
«Сталин
решил покончить с карточной системой, но, не зная, как это сделать, лег спать.
Во сне к нему явился покойный Ленин и сказал: “Сделай так: тех, кто сейчас в
первой категории, переведи во вторую, вторую категорию переведи в третью,
третью – в четвертую, а всех, кто в четвертой, отправь ко мне”» (с. 35).
В 1940 году, когда
предвоенная обстановка потребовала ужесточения трудовой дисциплины,
разочарование рабочих проявлялось, среди прочего, в том, что невинное слово
«спорт» в заводских курилках расшифровывали как «советское правительство
окружило рабочих тюрьмами» или «советское правительство организовало рабочий
террор» (с. 51). В особом разделе первой части автор рассказывает о ненависти
рабочих к стахановскому движению и самим стахановцам.
Голос крестьянина был не
столь слышим, как голос рабочего, – возможно, потому, что режиму было труднее
отслеживать мнение людей, проживавших в деревне, полагает автор. Кроме того,
крестьянская культура в сопоставлении с культурой городской оставалась более
анонимной и обезличенной, и поэтому самыми естественными формами ее выражения
выступали слухи или частушки. Так, негативное отношение к колхозам порой
принимало форму слухов, в которых выражалась надежда на скорое уничтожение
коллективных хозяйств. Увлекался крестьянский мир и частушками, не слишком
распространенными в городе, причем многие из них сохранились в исторической
памяти благодаря стараниям пропагандистов ВКП(б) и осведомителей НКВД.
Подрывные частушки можно было услышать в самых разных уголках СССР; по оценке
Дэвис, бóльшая часть из них датировалась 1934–1936 годами. Чаще
всего колхоз изображался в них как тюрьма, колхозная жизнь как система
угнетения, а крах колхозов как форма освобождения. «Из могилы пишет Киров /
Дорогому Сталину: / Не держи народ в колхозах, / Распусти по-старому»; «В
колхоз пришла, / Юбка новая. / Из колхоза ушла / Совсем голая» (с. 55).
Частушки преднамеренно
подрывали официальную пропаганду о хорошей жизни в коллективных хозяйствах.
Расшатывание официальных устоев становится очевидным, если сравнить официальные
частушки, созданные культурно-просветительскими подразделениями режима, с их
неофициальными аналогами. Использование одних и тех же образов влечет за собой
противоположные результаты. В официальных частушках картины природы отражают
гармоничную жизнь в социалистической деревне: «На горе соловьи, / Под горой
кукушки. / Хорошо в колхозе жить, / Милые подружки» (с. 55). Народные частушки
отличает иная тональность, хотя здесь используются сходные образы: «В наше поле
прилетела / Серая кукушка. / Худо, худо жить в колхозе, / Милая подружка» (с.
55). Как замечает автор, символически ниспровергая систему, частушки
обеспечивали временное эмоциональное освобождение от тяжелой и монотонной
жизни, на которую крестьяне были обречены в колхозах. Власть, разумеется, с
такими частушками боролась.
Помимо
антиправительственных частушек, осуждению со стороны власти подвергались и
политические анекдоты, которые выступали неотъемлемой составляющей народных
представлений о культе личности. Надо отметить, что этот тип устного народного
творчества был свойствен как крестьянам, так и рабочим. Власть, в анекдотах
лишавшаяся сакрального ореола, относилась к ним с большим подозрением. В
партийном отчете 1930-х годов говорилось:
«Анекдоты
о вождях могут постепенно притупить революционную бдительность, если к ним
относиться с сочувствием. Рассказчиком анекдотов может оказаться меньшевик,
троцкист, классовый враг» (с. 143).
Между тем, в деревнях
официозную серьезность подрывали и другими, вполне карнавальными, методами:
например, лошадям давали клички в честь партийных вождей или вешали портреты
политических лидеров в туалетах. В частушках с первыми лицами также не
церемонились: «Ехал Ленин на баране, / У барана один рог, / Куда едешь ты,
плешивый, / Загонять нас всех в колхоз?» (c. 166). Сосредоточенность
на телесных моментах, профанирующая высмеиваемую в частушке персону, резко
контрастировала с официальным подходом, избегавшим любых упоминаний о
физических недостатках или человеческих пороках вождей. Делая власть более
близкой, доступной и тем самым понятной, народная культура, например, широко
эксплуатировала пристрастие руководства к алкоголю, разделяемое и многими
представителями простого люда: «Когда Кирова убили, / Сталин вышел на крыльцо,
/ Мы с товарищем Кировым / Полюбили пить винцо» (с. 166).
Официальное молчание
относительно личной жизни вождей общественное мнение компенсировало сплетнями
об их родственниках и сердечных привязанностях, отмечает автор. После убийства
Кирова рабочие активно интересовались, был ли он женат и имел ли детей. Тогда
же ходила шутка, намекавшая на жен Ленина и Сталина, которых, как известно,
звали Надеждами: «У Ленина как была надежда (построить социализм) – так и
осталась, а у Сталина надежды нет» (с. 166). Как видно, здесь обыгрывался тот
факт, что вдова Ленина все еще была жива, тогда как жена Сталина совершила
самоубийство в 1932 году. Всевозможные слухи об интимной жизни лидеров
постоянно нарушали официально наложенное на эту тему табу. Убийство Сергея
Кирова и самоубийство Надежды Аллилуевой связывали со скандалами на сексуальной
почве. Имя Сталина упоминалось в связи с различными женщинами, а про Ленина
вообще говорили, что он умер от сифилиса.
Дэвис показывает, что
молчаливое советское большинство имело свое мнение практически по всем
проблемам, с которыми сталкивалась страна. Иногда выдвигаемая им альтернатива
внешне напоминала позицию самой власти, но мотивировалась совсем иными
причинами. Именно так обстояло дело с позицией многих рабочих, настаивавших на
смертной казни для оппозиционеров во время показательных московских процессов.
Как сообщали осведомители НКВД, многие простые граждане считали, что народ
только выиграет, если одни коммунисты перебьют других. Распространено было и
тотальное безразличие к официальным делам государства, несмотря на все усилия
партии заручиться народной поддержкой в том или ином вопросе. Так, уборщики с
завода «Пролетарская победа» реагировали на громкий суд над троцкистами
лаконично: «Мы полы моем, нас это не касается» (с. 115). Альтернативные взгляды
и позиции высказывались не только по внутренней, но и по внешней политике.
Документы свидетельствуют, что в СССР было довольно много людей, осуждавших
нападение на Финляндию, не желавших помогать Испанской республике и даже
поддерживавших Гитлера. В частных разговорах люди нередко высказывали надежду
на то, что приближающаяся война обеспечит, наконец, смену политического режима.
Конечно, отношение масс к
советской государственности не ограничивалось ироничным высмеиванием,
равнодушием или отторжением. С цинизмом в народном мнении соседствовало
глубокое почитание и благоговение, о которых свидетельствовали многочисленные
письма граждан к властителям. Более того, элементы соглашательства и
сопротивления зачастую могли сосуществовать в одном и том же человеке.
Оценивания народную речевую культуру сталинской эпохи, по мнению автора,
следует избегать крайностей. Разумеется, перманентные издевательства над
властью отнюдь не были симптомами недвусмысленной и принципиальной оппозиции.
Но, с другой стороны, теневой политический дискурс процветал в Советском Союзе
даже в худшие времена сталинского авторитаризма. Причем он отнюдь не был
величиной, которой можно пренебречь: само его существование «способствовало
уязвимости советской системы» (с. 176), и работа Сары Дэвис вполне убеждает в
этом.
Юлия Александрова
Инженеры
Сталина. Жизнь между техникой и террором в 1930-е годы
Сюзанна Шаттенберг
М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина»,
2011. – 478 с. – 1500 экз.
Серия «История сталинизма»
Основу книги профессора
Бременского университета Сюзанны Шаттенберг составила ее диссертация,
посвященная деятельности и судьбам первого поколения советских инженеров. Автор
исследует, с одной стороны, личностную мотивацию этих людей, а с другой, –
целенаправленное стремление партийного государства воспитать
«техника-коммуниста», в первую очередь разделяющего мировоззрение большевиков и
лишь во вторую очередь обладающего необходимыми специальными знаниями. «Это
сейчас тот тип коммуниста, в котором мы чувствуем острый недостаток», – пояснял
смысл этой задачи Вячеслав Молотов в 1928 году (с. 9).
В этой работе преобладает
культурно-исторический подход к изучению фигуры инженера «новой формации»:
«Исследовать
мир инженеров – значит взглянуть на 1930-е годы глазами современников избранной
нами эпохи. Их коллективный набор норм и ценностей, мировоззрение и жизненная
философия, традиции и ритуалы, нравы и обычаи, поведенческие стереотипы и
повседневные практики понимаются нами как особая культура» (с. 15).
Именно культурное
препарирование сталинизма, по мнению Шаттенберг, способно решить важнейшую
исследовательскую задачу, а именно: выявить побудительные мотивы приверженности
«красных» инженеров новой власти. Кроме того, эта процедура должна прояснить и
вопрос о том, можно ли ограничивать стимулы массового обращения инженерных
кадров в коммунизм исключительно «большой сделкой» (термин Шейлы Фицпатрик),
открывавшей постреволюционной элите доступ к благосостоянию в обмен на
политическую лояльность.
Как утверждается в книге,
на формирование советского инженера влияли не только условия «большой сделки»,
но и многие другие факторы. Автор доказывает это, широко привлекая к
исследованию мемуары, дневники, автобиографии и другие записи личного
характера. В СССР еще в начале 1930-х годов власти, не доверяя опальной
исторической науке, «призвали трудящихся записывать их личную историю
индустриализации, дабы создать аутентичную картину великого советского
строительства», создавая тем самым новую историографию индустриального натиска
и помогая пишущим «идентифицировать себя со своим государством и почувствовать
себя новыми, советскими людьми» (с. 23). Благодаря этому в распоряжении
современного историка оказался большой массив текстов, написанных советскими
инженерами. Несмотря на то, что в 1930-е годы «авторы-“призраки” и редакторы
переделывали мемуары в зависимости от политической ситуации» (с. 30), они
по-прежнему остаются ценнейшими документами, среди которых первые автобиографии
таких талантливых инженеров, как Глеб Кржижановский, Александр Винтер, Иван
Бардин, Сергей Франкфурт.
В период хрущевской
«оттепели» прошла вторая волна приемки мемуаров архивами. Созданный в 1961 году
Отдел личных фондов Росгосархива экономики стал единственным в своем роде –
кстати, пополняемым и после распада СССР – собранием мемуарного наследия
инженеров. На деле, правда, в архив принимались материалы далеко не от всех
специалистов: за чертой оставались не занимавшие ответственных должностей
«рядовые» инженеры, женщины, диссиденты. Автор сообщает, что для ликвидации
возникших в связи с этим пробелов она обращалась к мемуарным публикациям
инженеров в советской печати, запискам эмигрантов, воспоминаниям и интервью
постсоветского времени. Поскольку собственноручное жизнеописание всегда зависит
от мотивов, которыми человек руководствовался при его подготовке, автобиографии
относятся исторической наукой к категории «зыбких» источников. Но именно в этом
автор видит их неоспоримое преимущество:
«[…Чего-то]
другого, скрывающегося “за рамками” или “более подлинного”, для данного
человека не было. С помощью автобиографий можно реконструировать как раз то,
что ищет культурная история, – ценностные критерии, поведенческие модели,
субъективные миры» (с. 29).
В становлении личности
инженера 1930-х годов огромную роль играла литература, задававшая тон эпохи. В
этой связи автор говорит о тесном симбиозе техники и литературы, вовлечении
писателей в индустриализацию и самом активном их участии в формировании «нового
человека». В вышедших в свет за несколько лет до 1917 года популярных романах
Николая Гарина-Михайловского, Александра Богданова, а также немецкого писателя
Бернгарда Келлермана без труда усматривается обобщенный образ
инженера-преобразователя, творца будущего, провозвестника новой формации
инженеров. В свете сказанного «выдвинутое большевиками в 1917 году требование о
замене прежней технической элиты не являлось чем-то новым» (с. 72): о
необходимости такой реновации инженерного корпуса российские интеллигенты
начали говорить задолго до революции.
Уже в годы гражданской
войны советское правительство открывает 117 новых научных учреждений (с. 74) и
приступает к реализации планов электрификации страны и организации
рационального планирования экономики, что не могло не пробудить надежд в среде
оставшихся не у дел специалистов. Более того, грядущая социальная смычка была
обусловлена движением сторон навстречу друг другу, поскольку основой
сотрудничества инженерного сообщества с новой властью послужили разделяемые им
технократические идеи, во многом совпадавшие с большевистскими.
«План
ГОЭЛРО принимался дважды: правительством на VIII съезде
Советов в декабре 1920 года и 1500 инженерами на VIII
электротехническом съезде ИРТО[26] в 1921
году, и это похоже на заключение пакта между большевиками и старыми
специалистами» (с. 75).
Подобный альянс, однако,
изначально был обречен, так как партийная верхушка, в конечном счете, видела в
«технократическом» движении серьезную идеологическую угрозу. Один из его
лидеров, выдающийся инженер Петр Пальчинский, погибший в застенках ГПУ в 1929
году, жестко настаивал на технически ориентированной политике и, как многие
другие инженеры, непримиримо отвергал политизацию профессиональной
деятельности. В 1926 году он заявлял следующее:
«Опорой
для всего лучшего и ценного, завоеванного революцией, в наш век господства
науки и техники, век не столько коминтерна, как техинтерна, являются именно
научно-технические силы» (с. 88).
Он был среди тех
специалистов, кто негативно оценивал первый пятилетний план, считая его
невыполнимым. Разумеется, это не могло нравиться власти, одновременно и
нуждавшейся в инженерах, и вечно державшей их под подозрением. Широко
рекламируемый в 1920-е годы набор абитуриентов в технические вузы по классовым
признакам сочетался с уголовным преследованием старых специалистов в ходе
«Шахтинского дела» и «дела Промпартии», сфабрикованных ГПУ. В травлю «старых
кадров» были вовлечены средства массовой информации, литература и кинематограф.
И хотя вскоре после вынесения обвинительных приговоров по упомянутым делам
власть была вынуждена частично реабилитировать осужденных, пропасть между двумя
поколениями инженеров, дореволюционным и послереволюционным, продолжала
углубляться. Во второй половине 1930-х развертывание стахановского движения
обозначило «новую радикализацию и воскрешение враждебности по отношению к инженерам,
прямо вылившуюся в террор 1937–1938 годов» (с. 14).
Реконструируя обобщенный
портрет сталинского инженера 1930-х годов, Сюзанна Шаттенберг опирается на
четырнадцать кейсов, выбранных из семидесяти используемых в монографии
мемуарных источников. Отбор этой базы осуществлялся таким образом, «чтобы
полнее раскрывался весь имеющийся спектр жизненных проектов и судеб,
социального происхождения и политических позиций», включая гендерные
особенности (с. 37). Картина в итоге получилась богатая и насыщенная; волнующая,
жестокая и расточительная эпоха представлена в ней очень живо. При всем
различии характеров, пристрастий, социального происхождения, пола инженеры
прежней формации были похожи в главном:
«Дети
старой интеллигенции не менее восторженно поклонялись технике, чем пролетарская
молодежь. Они горели желанием идти по пути строительства социализма вместе со
своими сверстниками из рабочих. […] Тем не менее, им весьма успешно не давали
интегрироваться в новое общество» (с. 156).
Для этого большевики выковывали
новую когорту инженеров. Предпочтение, оказываемое при этом абитуриентам из
беднейших слоев 1905–1906 годов рождения, было вполне объяснимым. Для этих
молодых людей, лишенных нормального детства, «позднейшая жизнь при советской
власти выделяется как светлое будущее. 1917 год отмечается как несомненно
судьбоносная веха» (с. 112). И, наоборот, для специалистов, вышедших из
«буржуазии», вместе с революцией пришла пора неуверенности и страха. В ходе
повествования автор исследует эволюцию этих типов, сходства и расхождения между
ними, восприятие ими тех или иных жизненных ситуаций – тягот учебы, голодного
быта, беспросветной работы. Естественно, старая инженерная культура не смогла
противостоять пришествию «нового человека», ее крушение было заведомо неизбежным.
Волны террора 1920–1930-х годов выполняли в большевистском государстве
несколько функций; среди прочего «они способствовали созданию (в 1929–1931
годах) и утверждению (в 1937–1938-х) новой технической элиты» (с. 434). Именно
ей в последующие десятилетия предстояло обеспечить Советскому Союзу роль
сверхдержавы, создавая могучую, но неэффективную экономику. Впрочем,
хронологические рамки повествования, заданные автором в рецензируемой книге, не
предполагали рассказа об этом.
Александр Клинский
[1] Дословно – «Круто, Британия». Созвучно со строкой
национального гимна «Rule Britannia» («Правь, Британия»). – Примеч. перев.
[2] Имеется в виду напиток, который британские
джентльмены традиционно пьют после обеда, а не дешевое крепленое вино,
прославленное в неофициальной русской рок-музыке 1970–1980-х годов. – Примеч. перев.
[3] В ходе так называемых «Змеинских семинаров» 1986–1990
годов члены будущей «команды Гайдара» подробно обсуждали экономический опыт
югославского «кооперативного социализма» и пришли к выводу о том, что это
экономический и социальный тупик.
[4] См.: www.islamnews.ru/news-28541.html.
[5] См.: www.bbc.co.uk/news/world—middle—east-12339521.
[6] Коротаев А.В., Зинькина Ю.В. Египетская
революция 2011 года: структурно-демографический анализ (www.politstudies.ru/extratext/text/issue2011A.htm).
[7] См.: http://grainboard.ru/news/read?id=228993.
[8] См.: Verbeeten D. How Important Is the
[9] Репина Л.П. Культурная память и проблемы историописания (историографические заметки). М., 2003. С. 3.
[10] Weinke А. Eine
Gesellschaft ermittelt gegen sich selbst. Die Geschichte der Zentralen Stelle
Ludwigsburg 1958–2008. Darmstadt, 2008.
[11] Die Zeit. 2005. 20 August.
[12] Недавно в ФРГ опубликована научная биография Бауэра:
[13] См. также: Dubiel H. Niemand
ist frei von der Geschichte- Die nationalsozialistische Herrschaft in den
Debatten des Deutschen Bundestages. München, 1999.
[14] Die Zeit. 1994. 13 Mai.
[15] См.: Durner W.
Antiparlamentarismus in Deutschland. Würzburg, 1997. S. 47–55; Hunt R.N. The Political Ideas of Marx and Engels.
Classical Marxism 1850–1895.
[16] За свою жизнь Харих успел побывать и последователем
Дьёрдя Лукача, и поборником особого немецкого пути к социализму, и сторонником
экологической диктатуры, и ортодоксальным последователем генеральной линии
СЕПГ.
[17] Операизм – марксистское течение, зародившееся в 1960-х годах в Италии; в его
основе лежит тезис о том, что развитие капитализма определяется
классовой борьбой пролетариата. Постопераисты критикуют операизм за излишнее
внимание исключительно к рабочему движению.
[18] Elbe
[19] См., например: Bruhn J. Abschaffung des Staates. Thesen zum Verhältnis von anarchistischer und marxistischer Staatskritik // Archiv für Geschichte der Arbeit und des Widerstands. 1989. № 1. S. 125–140.
[20] См.: Кулла Д.
Целебный раскол. О новейших тенденциях в стане
немецких леворадикалов // Неприкосновенный запас. 2005. № 1(39). С. 66–71.
[21] Bensch H.-G., Kuhne F. (Hrsg.). Das automatische Subjekt bei Marx. Studien zur «Kapital». Lüneburg, 1998.
[22] Группа «Krisis» возникла в ФРГ в 1980-е годы; она ввела в оборот
понятие «критика стоимости» (Wertkritik). Наиболее известный представитель – Роберт Курц
– покинул группу в 2004 году, основав группу «Exit!».
[23] См.: Bösch R. Unheimliche Verwandtschaft. Anmerkungen des Verhältnis von Marxismus-Leninismus und
Antisemitismus // Krisis. 1995. № 16/17. S. 161–175.
[24] Arbeiterbund für den Wiederaufbau der
KPD (AB).
[25] Gegen die Strömung, Organisation für den Aufbau der Revolutionären Kommunistischen Partei.
[26] Императорское русское техническое общество.