Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2011
Netzwerke und Freundschaft. Sozialdemokraten in Rumänien, Russland und der Schweiz an der Schwelle zum 20. Jahrhundert
Laura Polexe
Göttingen: V&R Unipress, 2011.
– 270 s.
Несмотря на сравнительно недавнее появление цифровых социальных сетей и виртуальной “дружбы”, тема межличностных отношений и сетевых структур была актуальной во все исторические эпохи. В то время, как социальные сети являются предметом изучения, находящимся на перекрестке истории и социологии уже не одно десятилетие, гуманитарные науки сравнительно недавно открыли для себя дружбу как аналитическую категорию. Тем интенсивнее проводятся исследования в этом направлении. Во Фрайбургском университете (Германия) существует ассоциация аспирантов, работающих в различных гуманитарных дисциплинах по теме “Друзья – покровители – соратники” (при финансовой поддержке государственного научного фонда). Там и была написана диссертация румынско-германского историка Лауры Полексе, посвященная формам и функциям дружбы для одной определенной группы – социал-демократов на рубеже XIX и XX веков.
Выбор именно этой группы только на первый взгляд кажется неожиданным. Вопрос о существовании специфически социал-демократических представлений о дружбе, поставленный Полексе в самом начале ее исследования (s. 12, 66), абсолютно легитимен – особенно если учесть, что идеологией общности социалистов являлось именно “товарищество” (превратившееся позднее в расхожую партийную формулу). Но и в практическом смысле именно для социал-демократов, вынужденных в ряде европейских стран вести подпольное существование, доверие и личные связи были краеугольным камнем, на котором стояла вся их политическая деятельность. В результате, Полексе интересует дружба как категория анализа и как фигура мышления (s. 53).
Личные связи были еще важнее для социал-демократов, пребывающих в зарубежном изгнании. В этом смысле название книги вводит в заблуждение: ее героями являются не социалисты в самой царской России, а лишь активисты, находящиеся в европейской эмиграции, их зарубежные контакты, – в первую очередь в Швейцарии и Румынии. Швейцария широко известна не только как пристанище многих российских революционеров от Кропоткина до Ленина, но и как излюбленное место для университетской учебы, а для российских женщин как чуть ли не единственная возможность получить полноценное высшее образование. Так, 34,2% швейцарских студентов в 1910 году были эмигрантами из Российской империи, что провоцировало общественные дебаты о “русском засилии” (s. 106). Однако и Румыния играла для российских социалистов важную роль, не только в качестве убежища, но и для переправки нелегальной литературы в Россию.
Европейских социал-демократов, разбросанных по всему континенту, объединяло общее коммуникационное пространство, в котором частное всегда переплеталось с политическим, и именно эта амбивалентность больше всего интересует Полексе. На основе обширных материалов из архивов Швейцарии, Румынии, Германии, Голландии и США, а также опубликованных источников автор реконструирует межличностные отношения между социалистами разных стран. С одной стороны, все социал-демократы были друг другу “товарищи”, но при этом отношения могли принимать самые различные оттенки, от беглого знакомства до сердечной дружбы и даже своячества (s. 12, 54).
При этом главный фокус работы лежит не на рядовых активистах, а скорее на “вождях” социалистического движения, выступающих в качестве “узлов” коммуникационной сети социал-демократии и II Интернационала (s. 117)[1]. Исследование строится в первую очередь на переписке российских социал-демократов в изгнании Павла Аксельрода и Георгия Плеханова, швейцарцев Германа Грейлиха и Роберта и Розы Гримм, основоположников румынской социал-демократии Константина Доброджану-Геря (эмигрировавшего в свое время из России) и Христиана Раковского. Подбор протагонистов крайне удачный: он не только иллюстрирует социально интегративные качества социал-демократического движения (дворяне Плеханов и Раковский, евреи-мещане Доброджану-Геря и Аксельрод, ремесленники Грейлих и Гримм), но и представляет крайне различные политические и личные судьбы социалистических активистов после 1917 года. Все названные фигуры находились в более или менее дружественной личной связи как между собой, так и с чешско-немецким “серым кардиналом” II Интернационала Карлом Каутским, переписка которого играет центральную роль для исследования. Источниковая база дополняется воспоминаниями (в первую очередь Лидии Дан о ее швейцарской эмиграции) и документами швейцарской и румынской политической полиции. Автор детально контекстуализирует место своей работы в уже существующей историографии и приводит генеалогию ключевых понятий – интернационализма, социал-демократии, социальной сети и дружбы.
Подробнейшим образом рассматриваются сетевые структуры международной социал-демократии эпохи II Интернационала. В отличие от Коммунистического Интернационала, в основанном в 1889 году социал-демократическом Интернационале почти отсутствовали какие-либо организационные структуры (лишь в 1900 году основывается своеобразный исполком в Брюсселе), что делало личные контакты между его членами еще более значимыми. Конференции и конгрессы являлись основной формой работы II Интернационала как организации и к тому же важнейшими местами встреч и прямых коммуникаций его активистов. Швейцария являлась идеальным местом для публичных и легальных мероприятий. Организационные материалы Базельского конгресса (1912) и Циммервальдской конференции (1915) использованы автором для наглядной демонстрации того, как швейцарским социал-демократам регулярно удавалось удивлять зарубежных товарищей безупречной организацией конгрессов как места коммуникации и инсценирования товарищества и единства[2].
Но и помимо конгрессов Швейцария играла большую роль в качестве “контактной зоны” (s. 75) между германскими, российскими и альпийскими социалистами – так же, как Румыния фигурировала как место контактов между российскими, балканскими и австро-венгерскими активистами. Для возникновения и работы этих “контактных зон” между социал-демократическими движениями отдельных стран необходимы были международные акторы – такие, как Гримм и Грейлих в Швейцарии или Раковский в Румынии. Последний – болгарский дворянин, врач и, по тогдашнему мнению Троцкого, “одна из самых интернациональных личностей в европейском движении” (s. 202) – был одним из важнейших международных “связных” социал-демократии и инициаторов антивоенного “циммервальдского движения”, в будущем – народный комиссар Советской Украины, один из самых верных друзей и сторонников Троцкого вплоть до сталинского Большого террора. В начале XX века Раковский вынужден был скрываться от румынских властей в ряде европейских стран, разделяя судьбу изгнанника с другим главным героем книги – Павлом Аксельродом. Старый народник, затем основоположник российской социал-демократии, Аксельрод еще в 1880-м году эмигрировал в гостеприимную Швейцарию, сделался швейцарским подданным (что было, по сравнению с нынешним порядком, чрезвычайно просто), открыл торговлю входящим в моду кефиром, но оставался при этом активным социал-демократом. В дальнейшем Полексе мастерски разворачивает панораму социал-демократических связей, при которых эмиграция являлась “не убежищем, а местом революционной активности” (s. 102).
Такое конспиративное, и в то же время распыленное, сообщество, как довоенная социал-демократия, нуждалось в своих “местах встречи”. Полексе различает два типа таких мест: помимо личных контактов на конгрессах, конференциях и частных посиделках, это были “виртуально созданные дискуссионные пространства” (s. 118) в периодической печати, листовках и брошюрах, но в первую очередь – в переписке. При этом переписка социал-демократов всегда несла в себе как частные, так и политические элементы. С одной стороны, переписка являлась пространством личных и бытовых отношений, с другой, – она так же была и полем для опробования на собеседнике собственных политических умозаключений. Письма были важным носителем информации и служили способом воспроизводства знания, причем Полексе показывает на примере приобщения западных марксистов к “аграрному вопросу”, что этот трансфер отнюдь не всегда следовал только с Запада на Восток (s. 144–145). Конечно, письма служили не в последнюю очередь и задаче передачи поручений и просьб – например, когда перманентно стоявшие на грани банкротства деятели социалистического движения просили друг у друга денег, чтобы, как, например, в случае с Плехановым, предотвратить свое выселение из женевской квартиры (s. 218).
Элементы покровительства также играли в переписке социал-демократов важную роль, и это только отчасти было связано с тем, что рекомендательные письма часто заменяли партийные билеты[3], а в полу- и нелегальной атмосфере заступничество товарищей было капиталом, конвертируемым в доверие. Полексе наглядно демонстрирует переплетения дружбы и разных степеней покровительства на примерах своих главных героев. Своеобразным верховным покровителем был Каутский, являвшийся, например, для российских эмигрантов настолько родной фигурой, что его называли по русской традиции “Карл Иванович” (s. 200). При этом российские политэмигранты, протежируемые Каутским, могли сами выступать с протекцией: Павла Аксельрода, использовавшего скромные доходы от кефирного бизнеса не только на личные нужды, но и на помощь товарищам, швейцарская полиция титуловала “защитником всех русских беженцев”. А Раковский, вошедший в круги интернациональной социал-демократии под покровительством Доброджану-Геря, сам стал покровителем и финансистом румынской (и не только) социал-демократии. Он поддерживал в том числе газету Троцкого “Наше слово”, и Троцкий в свою очередь помогал Раковскому завязать контакты среди германской социал-демократии. При этом между ними возникла глубокая дружба, которая долгое время выдерживала даже сталинские репрессии против левой оппозиции.
Дружеские отношения между социал-демократами могли иметь очень долгую историю, а близкая переписка могла продолжаться десятилетиями, как между Раковским и Троцким или между Аксельродом и Каутским. Но если настолько близкие люди в какой-то момент не могли найти общего взгляда на политические проблемы, обсуждаемые в личной переписке, то такая ситуация была чревата переходом теоретических разногласий в личную неприязнь (s. 123). В главе “Границы дружбы” Полексе освещает такие случаи, в которых частное не выдержало нагрузки политического. Самый яркий тому пример – перелом в отношениях между Аксельродом и Каутским. Эта образцовая дружба, зародившаяся в 1880-м году, между “милым ребе” и “бароном”, как Аксельрод и Каутский шутливо именовали друг друга, была предельно близкой: два социал-демократа делились друг с другом всеми чаяниями и впечатлениями, при этом пользуясь преимуществами своей дружбы и в политическом смысле. Так, не владевший русским языком Каутский получал от Аксельрода ценную информацию о российском движении. Тем не менее, двадцать с лишним лет спустя этой дружбе суждено было сойти на нет: Аксельрод был разочарован отказом Каутского занять определенную позицию в распре между большевиками и меньшевиками. После 1917 года их отношения вновь потеплели, но не смогли вернуться к прежней интенсивности. Так же сложно было – несмотря на сравнительно прогрессивные гендерные представления, распространенные в предвоенной социал-демократии, – совмещать любовь и “товарищество”: как, например, в случае Роберта и Розы Гримм. Супружеские отношения этой пары разладились в основном из-за того, что Роза была более политически подкована и активна, чем ее муж, который, в свою очередь, несмотря на признание равноправия в принципе, жаловался во время бракоразводного процесса на недостаток семейного уюта (s. 195–196).
Полексе исследует социальные сети социал-демократии, чтобы “выявить структуры личных отношений и их влияние на (политическое) действие” (s. 35). При этом на протяжении всей книги бросается в глаза, что большие политические конфликты, наложившие отпечаток на развитие социал-демократии в исследуемое время – раскол российского движения, отношение к Первой мировой войне и русской революции, – играют в повествовании лишь второстепенную роль. Письма, опубликованные в России в последние годы[4], могли бы помочь глубже осветить присутствие личного момента в основных переломах социал-демократической истории. Но, быть может, только к лучшему, что эти “большие нарративы” не стоят в центре исследования Полексе, тем более что один из ее главных тезисов заключается в том, что общий опыт и эмоциональный фундамент связывали социал-демократов как группу сильнее, чем идеология (s. 157). Вместо хождения по истоптанным тропам истории идей и догм, перед нами предстает транснациональная история предвоенной социал-демократии, данная сквозь призму общения ее представителей.
В принципе, монография могла бы дать последним еще больше места. Как подобает немецким диссертациям, работа Полексе до предела нагружена теоретическим багажом, каждое ключевое понятие обстоятельно обосновывается с привлечением философской и социологической теорий. При этом читатель, после длинных теоретических изысканий предвкушающий анализ самой корреспонденции между главными героями, может остаться не до конца удовлетворенным, так как последняя занимает меньше половины монографии. Быть может, документальное приложение с ранее не опубликованными источниками могло бы еще эффективнее осветить переплетение частного и политического в отношениях таких красочных фигур, как публицист и кефирный фабрикант Аксельрод или критик и трактирщик Доброджану-Геря.
Глеб Альберт
Despoten dichten: Sprachkunst und Gewalt
Albrecht Koschorke, Konstantin Kaminskij (Hg.)
Konstanz: Konstanz University Press, 2011. – 364 s.
В определенной степени поэзия – одно из самых репрессивных явлений языка. Основанная на повторении, она являет собой, по сути, регрессивное знание, заставляя воспринимающее сознание постоянно возвращаться к тому, что уже было, умаляя тем самым его свободу. Если нарративизованная поэзия все-таки предполагает некую “даль свободного романа”, то малый лирический текст безоговорочно упрятывает реципиента в свою уютную тюрьму. Репрессирование читательского сознания совершается через установленный веками, математически выверенный (как показывают исследования) регресс, являющийся важнейшей характеристикой поэзии. Насилие, лежащее в основе поэзии и структурирующее язык по жесткому уставу, как бы загоняющее его в застенок строк, рифм и метра, корреспондирует авторитарной социально-политической власти. Немудрено, что репрессивную сущность поэзии тонко почувствовал Мао Цзэдун, говоривший о своих стихах, написанных в традиционном жанре “люйши”, что их “форма теснит мысль” (s. 234).
Авторитарная сущность поэзии была опознана еще Александром Веселовским в пролегоменах к “Исторической поэтике”, где анализируется выделение из хора запевалы-солиста, который “ведет главную партию” и “руководит остальными исполнителями”[5]. Роль подобного певца-корифея как бы перенимают в утрированном виде диктаторы, чьи голоса уже настолько эмансипируются из общего хора, что начинают заглушать и жестоко подавлять его[6].
Составители сборника “Деспоты-стихотворцы: словесность и власть” предлагают еще одну трактовку этой проблемы: повышенный интерес тиранов к искусству они связывают с тем, что диктатор – это правитель, выбившийся из правил, существующий в чрезвычайной ситуации. Чтобы начать правление, он должен сначала создать свою систему, утвердить себя из ничего, а потому творчество – органическое качество деспотов, которых можно рассматривать как авторов гигантского произведения искусства, порожденного исключительно силой их фантазии.
Сборник, изданный в Университете Констанца под редакцией германиста Альбрехта Кошорке и слависта Константина Каминского, не ограничен узким дисциплинарным контекстом: в нем сочетаются литературоведение и политология, политическая история и философия. Впечатляет географический размах: Западная Европа, Восточная Европа, Россия, Северная Африка, Китай, Северная Корея, Средняя Азия. Персонажами этой книги стали десять авторов, когда-то возомнивших себя демиургами: Нерон, Бенито Муссолини, Иосиф Сталин, Адольф Гитлер, Мао Цзэдун, Ким Ир Сен, Муамар Каддафи, Саддам Хусейн, Сапармурат Ниязов, Радован Караджич. Десяти персонажам соответствуют десять стратегий, соединяющих искусство и политику. Каждая стратегия устанавливала свои правила игры во вновь изобретаемой репрессивной государственной системе, легитимировать которую было призвано (поэтическое) искусство.
Во вступительной статье составители дают понять, что рассматривают поэзию диктаторов не просто как побочное увлечение, а как саму суть диктатуры, и начинают с описания тех случаев, когда поэзия представала перед судом в качестве улики политического преступления. Таков, например, случай “поэта-воина” Караджича, чью лирику иные юристы предлагали использовать как вещественные доказательства на международном суде. Пытаясь составить типологию деспотов ХХ века, Кошорке и Каминский указывают на их общую черту: девять диктаторов прошлого столетия, ставшие персонажами книги, были людьми ниоткуда, самородками, сделавшими себя самостоятельно. Self-made men находят себя в поэтическом “слове как таковом”. Другая характеристика, свойственная им, – стремление создать фиктивный мир (о чем писала еще Ханна Арендт) и охранять его, терроризируя тех, кто пытается развенчать тоталитарные фикции. Не столько диктатура апеллирует к художественному миру в целях собственной легитимации, сколько фикция, пытаясь легитимировать себя, призывает к физическому террору ради собственной реализации (s. 23–24).
Сборник не претендует на формулирование “окончательной” теории деспотизма или исторический обзор его проявлений в целом. Скорее, задача книги состоит в том, чтобы осветить отдельные политико-поэтические проявления диктатуры на выборочном материале. Диктаторам ХХ века составители прототипически предпосылают римского деспота – статья специалиста по античной истории Ульриха Готтера посвящена политико-художественной стратегии Нерона. Особое место Готтер уделяет музыкальной страсти римского тирана, рассматривавшего окружающий мир как сцену для своих концертных выступлений (вот, значит, откуда взялись танцующий Ельцин и поющий Путин). Для Готтера Нерон – правитель, который пытался утвердить себя посредством искусства, но потерпел поражение, был принужден к самоубийству и доказал своим примером бесперспективность соединения эстетики и государственного управления. Случай Нерона не всегда подтверждается в контексте книги: одни из деспотов-стихотворцев и впрямь терпели неудачу, но другие процветали в созданном ими фиктивном мире.
Остальные персонажи, рассматриваемые в сборнике, лишены примечательного свойства Нерона – привилегий, присущих аристократической власти. Нерон являлся законным наследником римского трона, между тем, диктаторы ХХ века были людьми, как уже говорилось, возникшими из ниоткуда. Основную часть книги составляют исследования о словесном искусстве этих самородков, сыгравших роковую роль в судьбах человечества. Каждый из девяти властительных литераторов представлен стихотворением или фрагментом прозы (не более одной страницы), как если бы исследователи устроили своим героям поэтический слэм, где выступающие должны максимально завладеть публикой за пять минут. После каждой части этого необыкновенного поэтического турнира следует либо интеллектуальная минибиография диктатора, либо филологический анализ какой-либо стороны его поэтического творчества.
Открывает состязание диктаторов-поэтов Бенито Муссолини – в сборник включен его юношеский сонет “Бабёф”, опубликованный в 1902 году. Историк Ричард Босворт, автор многочисленных книг о Муссолини и фашистской Италии, представляет здесь минибиографию дуче – но не государственного деятеля, а писателя, чье собрание сочинений состоит из 44 томов. Плодовитость Муссолини сочеталась с жанровой разносторонностью его творческого порыва: помимо сонетов, его наследие включает романы, исторические исследования, военные мемуары, философские размышления, публицистические статьи и так далее. Однако эта разносторонность, как подчеркивает Босворт, крайне поверхностна: роман “Клаудиа Партичелла, любовница кардинала” (1910) описывает сексуальную жизнь героев, чтобы проиллюстрировать антиклерикальные политические лозунги; биография Яна Гуса практически лишена научного аппарата; автобиографию диктатор поспешно пишет уже в тридцатилетнем возрасте. Лучшее сочинение Муссолини, по мнению автора статьи, – военный дневник 1915–1917 годов. Вывод Босворта: как и в политической жизни Муссолини, в его литературе царила “смесь преступления и глупостей, кратковременного упеха и финального поражения, лжи и самопознания, способностей и кокетства” (s. 93).
Конечно, акцент сборника на поэзии во многом условен: диктаторы ХХ века, как правило, не были “чистыми” поэтами: помимо стихов, они обязательно писали что-то еще, пробуя себя во многих жанрах. Но поэзия выступает здесь важнейшей метафорой репрессивной власти, и поэтому концентрация внимания на стихах тиранов оправдана. Вслед за Муссолини в турнир поэтов-диктаторов вступает Иосиф Сталин (деспоты расположены в книге по времени их прихода к власти) со стихотворением “Ходил он от дома к дому…”, написанном в 1895 году на грузинском языке. Юношеские подражательные стихи, комбинировавшие романтическую метафорику, морально-патриотическую дидактику и персидский орнаментализм, были только началом литературной карьеры политика. Евгений Добренко подчеркивает, что советский вождь писал не столько книги, сколько историю. Переписывание истории было для него важнейшей частью делания Истории: этой цели служило активное участие Сталина в создании таких книг, как “История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Краткий курс”, “Ленин Владимир Ильич. Краткий очерк жизни и деятельности”, “Иосиф Виссарионович Сталин. Краткая биография”. Жаль, что в рецензируемом сборнике не нашлось места для анализа поэтического творчества еще одного главы советской империи, переселившегося в Кремль с Лубянки, – Юрия Андропова.
В отличие от Сталина, Гитлер не пересоздавал историю на письме, а старался запрограммировать будущее. В сборнике публикуется фрагмент из “Моей борьбы” (1926), где Гитлер утверждает, что “власть… издавна основывалась на магической силе сказанного слова” (s. 177). Секреты этой магии слов пытаются разгадать авторы статьи о литературной деятельности фюрера – Кристиан Александер Браун и Кристиане Фридерике Марксхаузен. Исследованию подвергаются как форма гитлеровских высказываний и приемы аргументации, так и методы распространения “библии национал-социализма” среди населения (вплоть до включения “Моей борьбы” в школьные программы наряду с классиками вроде Гёте).
В многоголосье склонных к монологизму тиранов вступает и севернокорейский диктатор Ким Ир Сен со стихотворением к пятидесятилетию Ким Чен Ира. В этом тексте предпринимается попытка придать новейшей диктатуре архаически-родовой характер: маркируется образование династии, и чрезвычайное положение обосновывается как норма, освященная (квази)королевской кровью. Как показано в статье профессора Калифорнийского университета Сук Ён Ким (не путать с Ким Ён Сук – женой Ким Чен Ира), многие мотивы в творчестве Ким Ир Сена (в том числе в приписываемом ему либретто оперы “Море крови”) можно рассматривать как делегирование власти от отца к сыну, после чего сын сам становится отцом народа. Можно предположить, что искусство здесь служит частью символического ореола диктатора, способствует формированию его бессмертного “политического тела”, как сказал бы Эрнст Канторович. После смерти Ким Ир Сена он и Ким Чен Ир начинают воплощать собою два тела короля самым настоящим образом: политическое тело (Ким Ир Сен) выставлено забальзамированным в стеклянном саркофаге в Пхеньяне, в то время как естественное тело властителя явлено в его сыне и в то же время новом отце народа Ким Чен Ире.
В поэтическом плане наиболее значительной величиной среди диктаторов ХХ века следует признать, пожалуй, Мао Цзэдуна, представленного в сборнике стихотворением “Снег” (1936). Оно написано в жанре “романса” (цы), возникшем в эпоху Тан и требующем от автора следования заранее выбранной мелодии (ср. музыкальность Нерона), которая определяет не только метрическую форму стиха, но и количество строк в строфе, а также длину каждой строки[7]. Неизвестно, сколько всего стихотворений сочинил Мао Цзэдун, но официально признано его авторство в 42 поэтических текстах. “Снег” занимает в этом ряду особое место: здесь Мао тематизирует собственное влечение к искусству как новый этап китайской истории. В “Снеге” упоминаются пять правителей, которые обладали боевыми доблестями, но были лишены способностей к поэтическому творчеству. Лишь в современности (то есть с приходом Мао) становится возможным объединение этих качеств: “Чтоб узнать настоящих людей, / Заглянуть надо в нынешний день!”[8]. Автор статьи о лирике Мао, Карл-Хайнц Поль, подчеркивает, что китайский диктатор ищет идеал в настоящем, а не в прошлом (s. 233). Мао производит своего рода мифологизацию современности, возвеличивает современников, наделяя их статусом заслуженных героев прошлого, говоря о них в архаическом поэтическом стиле. Нарочитая несовременность этой поэзии (Мао начал писать стихи в годы процветания раннего авангарда, однако форма его стихотворений восходит к эпохе Тан) преследует цель захвата истории, аппроприирования прошлого с целью монументализации настоящего[9].
Если корейского и китайского диктаторов можно считать наследниками и интерпретаторами марксизма-ленинизма, то последующая плеяда деспотов прямого отношения к коммунизму уже не имеет. Однако это не делает их литературно-политических стратегий кардинально отличными от стратегий тоталитарно-коммунистических вождей. Ливийский лидер Муамар Каддафи, умерщвленный восставшими народными массами вскоре после публикации рецензируемого сборника, написал во второй половине 1970-х “Зеленую книгу”, излагавшую основы “Третьей всемирной теории” (то есть альтернативной и коммунизму, и капитализму), которая должна была изучаться в его стране так же, как учение “чучхе” Ким Ир Сена в Северной Корее. Автор статьи о Каддафи Хайнер Ломанн подчеркивает принципиальную непостижимость текстов ливийского диктатора из-за тотального снятия всех различий, граничащего с абсурдом. Сочетание тавтологий и противоречий в “Зеленой книге” систематизировано до “герменевтического головокружения” (s. 260). В художественной прозе диктатора vertigo усиливается. В сборнике представлен отрывок из рассказа “Бегство в ад”, вошедшего в состав книги Каддафи “Деревня, деревня. Земля, земля. Самоубийство космонавта и другие рассказы” (1993). Фрагмент начинается словами: “Как жесток бывает народ, когда восстает! Это сокрушительный поток, не щадящий ничего на своем пути!” По ходу рассказа (больше напоминающего стихотворение в прозе) полностью уничтожается различие между массой и деспотом. Профетическая авторефлексия (Каддафи словно предсказывает собственную гибель в “сокрушительном потоке” народных масс) сочетается с ценностной невнятицей противопоставлений (перевожу с немецкого):
“Тирания одиночки – постыднейшая форма тирании, однако деспот-одиночка устраним в любой момент: устранить его может не только группа людей, но даже самый незначительный человек. Тирания масс, напротив, самая брутальная форма тирании, ведь кто сможет противостоять в одиночку бурному потоку, слепой неодолимой силе?” (s. 249).
К числу диктаторов, создавших книги, по которым должен был жить целый народ, принадлежал и президент Туркмении Сапармурат Ниязов. В необыкновенном концерте деспотов-поэтов он представлен стихотворением “Туркмен”, но поэзия была не единственной сферой литературной деятельности Туркменбаши, подчинившего свою державу порядку, обоснованному в так называемой “Рухнаме” (в русском переводе – “Книга духа”). Определить стиль этой книги непросто, но, думается, ее существование нельзя помыслить вне истории contemporary art ХХ века. Десятиметровый памятник “Рухнаме” установлен в парке Ашхабада, подобно инсталляции на Венецианской биеннале: когда монументальная книга открывается, начинается мультимедиальный спектакль – звучит музыка, и на внутреннюю сторону памятника проецируются фильмы из туркменской истории (кинопроекции предполагала когда-то и “Башня Третьего Интернационала” Владимира Татлина). К современному искусству отсылает и сам текст: как пишет Риккардо Николози, гетерогенная структура “Рухнамы” напоминает коллаж, который можно было бы сравнить с концовкой “Тридцатой любви Марины” Владимира Сорокина (s. 309). Это сходство бросается в глаза, когда я-повествование Ниязова, то и дело вкрапляющего в свой стилизованный под народную речь сказ стихотворения и притчи, внезапно переходит в “Конституционный закон Туркменистана”.
Как видно, основная масса диктаторов предпочитала стихотворную лирику и составление политических программ, долженствующих определить судьбы всего мира или хотя бы принадлежащей им территории. Однако были и деспоты, пишущие романы. Помимо Муссолини, романистом был иракский лидер Саддам Хусейн (впрочем, ничто поэтическое ему тоже не было чуждо: в сборнике он выступает с последним своим стихотворением “Отпусти”, написанным в тюрьме перед казнью). За свою жизнь Хусейн написал четыре романа, наиболее известным из которых стал текст под названием “Забиба и царь”[10], повествующий о свободомыслящей молодой иракской женщине, своим умом и достоинством добившейся любви царя, но погибшей от руки заговорщиков. Как полагает Буркхард Мюллер, в сочинении романа диктатору помогал писатель-призрак, который скончался при загадочных обстоятельствах вскоре после завершения своей работы (s. 294)[11]. Роман вышел анонимно в 2000 году (кому подражал создатель романа “Околоноля”?), но сразу был атрибутирован.
Завершает поэтическое состязание деспотов лидер боснийских сербов Радован Караджич со стихотворением “Сараево”. Следующая за стихотворением статья Славоя Жижека посвящена отношениям между Караджичем и его маской – Драганом Дабичем, – под именем которого Караджич скрывался 13 лет в Белграде, спокойно посещал общественные собрания, публиковался в прессе и работал психиатром (изначальная специальность Караджича), излечивая пациентов от депрессий методами альтернативной медицины. Как считает Жижек, определяющую роль в развязывании террора играет поэзия (то есть поэты изгоняются из государства Платона за дело), и не только в случае диктаторов, пишущих стихи: так, именно грезы поэтов, по мнению Жижека, предоставили Милошевичу и Караджичу тот материал, который помог им манипулировать массами (s. 328). Важную роль сыграл здесь эпос Петра Негоша “Горный венец” (1847), оправдывающий уничтожение мусульман в Черногории. В связи с этим Жижек призывает изучать стихотворения, сочиненные Караджичем, чтобы найти ключ к пониманию того, как функционировали этнические чистки.
Не следует, впрочем, забывать, что существует и антитеза поэзии властителей – а именно, поэзия, нацеленная на борьбу с тиранией. Одному из аспектов этой проблемы посвящена заключительная статья сборника, написанная болгарским философом Бояном Манчевым. В противоположность поэзии тиранов Манчев называет такую поэзию “тиранической”, ибо (начиная от Уильяма Блейка и заканчивая “Председателем Земного шара” Велимиром Хлебниковым) она стремится утвердить во главе мирового порядка поэта (автор статьи цитирует в этой связи строки Блейка: “Я должен создать систему, или я стану рабом системы другого” (s. 343)). Таким образом, тираноборчество подобных текстов ставится под вопрос: возможно, как пишет Манчев, тираны Нового времени лишь подражали тиранической романтической поэзии, извращая ее (s. 351).
Впрочем, поэт, надевающий на себя маску властелина мира, почти всегда чувствует необходимость показать и иной лик. Сочетание крайней ничтожности и предельной значимости проступает у Державина в “Боге” (“Я царь – я раб – я червь – я бог!”[12]); самоумаление автора можно найти у Пушкина в “Поэте” (“И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он”[13]). Неслучайно, переходя к литературному творчеству, тираны теряли всю свою уверенность, подобно Каддафи, чье лирическое “я” осциллировало между омнипотенцией и бессилием. Всего один шаг отделяет тему “словесность и власть” от темы “словесность и беспомощность”.
Надежда Григорьева
Похвала империи. Глобализация и порядок
Дипак Лал
М.: Новое издательство, 2010. – 364 с. – 1000 экз.
Библиотека фонда “Либеральная миссия”
Долгожданная публикация исследования о пользе империй, вышедшая из-под пера известного приверженца классического либерализма, обещала нашим соотечественникам интригу. Повышенный интерес подогревался не только хронологической путаницей, случившейся с изданиями этого автора, выходящими по-русски без учета реальной хронологии их появления на свет, но и непрекращающимся сотрясением финансово-экономической системы современного мира. Однако, как мне представляется, тех читателей, кто уже успел ознакомиться с книгой Дипака Лала “Возвращение “невидимой руки””[14], являющейся продолжением рецензируемой работы, может постигнуть вполне понятное разочарование, обусловленное многочисленными повторениями уже высказанных идей и выводов.
Возможно, научная полемика о роли империй в истории и о современных претендентах на статус сверхдержавы была еще уместна в конце прошлого века. Но сегодня, спустя два десятилетия после распада СССР, мало кто решится оспаривать доминирующую роль США на международной политической арене. Вызовы нашего времени вообще позволяют избежать вопроса о том, нужна ли сверхдержава в мире расширяющегося хаоса. Глобальная нестабильность политических режимов, финансовых рынков, социальных систем порождает озабоченность принципиально иного характера. Насколько долго Соединенные Штаты будут располагать экономическими ресурсами, позволяющими выполнять имперские функции? Кто еще способен в случае необходимости подхватить бремя мирового лидерства? Наконец, каковы будут последствия отказа Америки от роли мирового гегемона? В далеком теперь 2004 году подобные исследовательские задачи казались не слишком актуальными.
Рассуждения автора базируются на двух ключевых предпосылках. Первая предполагает признание исключительной роли империй в обеспечении экономического процветания и поддержании мирового порядка. Выполнение имперских функций зависит от численности населения, величины ВВП и мощи вооруженных сил. Расширение империй, сопровождавшееся созданием систем правопорядка, гражданской администрации, сводов законов и средств коммуникации, приносило с собой такие общественные блага, как мир и стабильность. Устойчивость имперского правления зависела от “разумности” фискального бремени, налагаемого на завоеванные территории, а также от обеспечения доступа в армию и администрацию представителям местного населения. Самой распространенной, по мнению американского исследователя, причиной краха “военной и бюрократической инфраструктуры империи и обеспечиваемого ею порядка” является хронический бюджетный кризис, вызываемый постоянным увеличением налоговых сборов и столь же стойким уклонением от их уплаты (с. 89).
Второй базовый тезис американского экономиста состоит в восхвалении США как бесспорной империи современности. Именно Америка, “принявшая на себя британское бремя поддержания Pax, который делает возможным торговлю и процветание”, выступает гарантом либерального экономического порядка. При этом она несет сопутствующие издержки не из альтруистических соображений, а исключительно ради собственной экономической выгоды. Причем, согласно предостережению автора, для сохранения этих выгод американцам нужно раз и навсегда отказаться от “демократического мессианства” и навязывания западных ценностей другим народам.
Дипак Лал проницательно анализирует грядущие угрозы американскому господству и приходит к выводу, что в глобальном масштабе США обладают военной мощью и экономическими ресурсами, вполне позволяющими поддерживать имперский статус. Указанный вывод, правда, основывается на сделанном в начале 2000-х годов допущении прироста американской экономики в среднем на 3,3% ежегодно. Если все будет так, то такие потенциальные претенденты на роль новых сверхдержав, как Китай и Индия, не смогут приблизиться к США даже к середине XXI столетия (с. 127). Что же касается иных вызовов имперскому доминированию Америки, то к ним американский автор причисляет “несостоявшиеся или переживающие дезинтеграцию государства Африки и Ближнего Востока”.
И, хотя между строк в книге проскальзывает иногда толика скепсиса по поводу бюджетного дефицита США и обильного финансирования социальных программ, которое может привести к серьезному фискальному кризису (с. 209), в целом она преисполнена благодушия в отношении имперских перспектив Америки. Но, как показывает время, прошедшее с момента выхода этой работы в свет, Лалу все-таки не хватило критического взгляда или экономических данных для того, чтобы констатировать постепенный откат самой американской империи от принципов laissez fair, или “Вашингтонского консенсуса”. Неслучайно сейчас мы вынуждены наблюдать продолжающийся рост бюджетного дефицита самой крупной экономики мира, с замиранием сердца ожидая описанных автором его тягостных последствий. И дело не только во второй волне мирового экономического кризиса и последующей рецессии, катализатором которых, по мнению многих аналитиков, вновь станут США. К этому сюжету за последние три года многие уже привыкли. Еще большую обеспокоенность вызывает тающая на глазах способность Америки контролировать происходящее в Африке и на Ближнем Востоке.
Не сбрасывая со счетов все еще мощного потенциала США, приходится признать, что на повестку дня выходит вопрос о новом “блюстителе” мирового порядка. В качестве потенциальных кандидатов называются Индия и прежде всего Китай, имеющий тысячелетний имперский опыт. Еще несколько лет назад сам автор книги отдавал предпочтение Китаю как государству, наиболее последовательно реализующему принципы либерального экономического порядка и наращивающему соответствующую военную мощь. Но уже в нынешнем году Дипак Лал заговорил о недопустимости замены “Вашингтонского консенсуса” принципами китайской экономической политики и о необходимости сближении позиций США и Индии в этом вопросе, а в своем сентябрьском выступлении в Москве и вовсе предрек скорый закат китайского чуда[15].
По мере того, как мир становится все сложнее, для поддержания порядка в планетарном масштабе требуется такой объем ресурсов, который одна держава едва ли способна осилить. Возможно, именно поэтому в новой стратегии национальной безопасности США, разработанной и обнародованной в 2010 году, признается необходимость углубления сотрудничества со старыми и новыми региональными партнерами, а также усиления роли международных стандартов и институтов[16]. В переводе с языка политиков и дипломатов это может означать как вынужденное примирение Америки с восхождением Китая и Индии до имперских высот, так и ее частичный отказ от выполнения собственных имперских функций. И, судя по всему, если США не удастся обуздать галопирующий дефицит и вернуться к истокам классического либерализма, каждый из этих сценариев может реализоваться быстрее, чем прогнозируют ученые.
Анастасия Деменкова
Современная российско-украинская историография голода 1932–1933 годов в СССР
Под научной редакцией Виктора Кондрашина
М.: РОССПЭН; Фонд “Президентский центр Б.Н. Ельцина”, 2011. – 471 с. – 1500 экз.
Серия “История сталинизма”
Эта публикация стала итоговой для международного проекта, посвященного изучению одной из самых известных трагедий минувшего века – голоду начала 1930-х годов в Советском Союзе. Книга интересна не только попыткой представить панорамный взгляд на проблему, объединив под одной обложкой статьи ученых из России, Украины и Канады, но также и сочетанием работ известных и начинающих ученых. Предложенный авторским коллективом охват темы тоже можно признать эффектным, поскольку исследователи затронули буквально все ее основные аспекты, включая причины рукотворного голода, его национальные и региональные особенности, оценку масштабов и последствий.
Проблема украинского голода “давно уже вышла за рамки чисто научной дискуссии и стала предметом “большой политики”” (с. 5), и этот факт не мог не сказаться на публичном диалоге ученых из разных стран. В книге на паритетных началах представлены как взгляды сторонников “концепции Голодомора”, так и аргументы ее противников. Среди материалов с украинской стороны – тексты наиболее авторитетного в научном мире специалиста по данной теме Станислава Кульчицкого, а также его ученика, участника документальных публикаций по истории “сталинского” голода в УССР Валерия Васильева. Сюда же вошла и статья Анны Капустян, которая была активной участницей с украинской стороны международного проекта Российского гуманитарного научного фонда и Национальной академии наук Украины по изучению голода начала 1930-х годов. Кроме того, стоит выделить публикацию главного редактора выходящего в Монреале журнала “Голодомор” Романа Сербина, в которой украинский голод рассматривается применительно к идеям Рафаэля Лемкина – юриста, в свое время сформулировавшего основные положения конвенции ООН по вопросам геноцида.
Естественно, составители и авторы книги не могли обойти вниманием то обстоятельство, что тема голода 1932–1933 годов на сегодняшний день уже обзавелась довольно богатой историографией. Первыми ее исследователями, как известно, стали западные публицисты и ученые: благодаря представителям украинской диаспоры в США и Канаде в литературу прочно вошел тезис о спровоцированном и злонамеренном характере голода в СССР. Научное оформление гипотезы об “искусственно организованном голоде” и его антиукраинской направленности было произведено Робертом Конквестом и Джеймсом Мэйсом. В частности, второй из упомянутых ученых на протяжении многих лет отстаивал предположение о целенаправленном истреблении украинцев посредством голода. По его мнению, причиной трагедии стала национальная политика Кремля, целью которой выступало уничтожение украинской государственности. В то же время, по его утверждению, сталинский террор на Украине был нацелен не против людей определенной национальности, а против граждан украинского государства, возникшего при распаде Российской империи.
Вместе с тем, и в России, и за рубежом не раз отмечалось, что слабым местом теории Конквеста–Мэйса и их последователей остаются используемые ими источники. В книге ее критике посвящена статья знатока советской истории Штефана Мерля, по мнению которого, голод был скорее результатом стечения неблагоприятных обстоятельств, чем преднамеренной и просчитанной акцией властей. Он подытожил неудачную экономическую политику, просчеты в установлении квот обязательных зернопоставок и игнорирование региональных различий. Мерль задается резонным вопросом: зачем коммунистическому правительству специально организовывать голод, который неминуемо коснется не только его врагов, но и союзников – беднейших крестьян, колхозников-ударников, бывших красных партизан?
Среди других западных специалистов, занимающихся проблемой коллективизации и голода начала 1930-х годов в советской деревне, авторами книги особо отмечаются еще пятеро ученых: Роберт Дэвис, Майкл Левин, Стивен Уиткрофт, Линн Виола и Шейла Фицпатрик. Некоторых из них объединяет общий методологический подход, в рамках которого проблема анализируется как бы снизу, через изучение трансформации крестьянского мира под давлением сталинской аграрной политики. Оцененный таким образом голод оказывается результатом долгого и напряженного противостояния крестьянства и государства. При этом Фицпатрик, возлагая ответственность за трагедию на сталинское руководство, ссылается на авторитетнейшего специалиста в области изучения голода – нобелевского лауреата Амартия Сена, который справедливо замечал, что голод 1932–1933 годов являлся “скорее нормой, чем исключением в современной истории голода” (с. 24).
Современные российские исследователи в целом положительно оценивают вклад зарубежных коллег в изучение советской коллективизации и голода начала 1930-х, указывая при этом на необходимость более пристального внимания к региональным источникам. В то же время базовым трендом в отечественной историографии остается желание максимально деполитизировать проблему; в этой связи российские авторы выступают против утверждений украинских и других зарубежных коллег об антиукраинской направленности голода в СССР и, тем более, против его определения как “геноцида”. Кроме того, авторы констатируют бесспорный факт совпадения оценок основных событий того времени в советской деревне в тех случаях, когда российские и зарубежные исследователи основываются на одних и тех же достоверных источниках. Это значительный шаг вперед, ибо ранее, в условиях запрета на исследование этой трагедии, советские историки вынуждены были игнорировать голод, в лучшем случае говоря о хлебозаготовительных трудностях в зерновых регионах страны, которые они объясняли объективными причинами: погодными условиями, сложностями становления колхозов, саботажем кулачества.
Сегодня в научный инструментарий российских исследователей прочно вошли многочисленные архивные источники, среди которых особое место принадлежит воспоминаниям советских крестьян. Виктор Кондрашин приводит одно из таких свидетельств:
“Ракушки съели, лес ободрали, гнилую картошку съели, мышей, кошек, собак. Дохлую конину, облитую карболкой, отмачивали и ели. […] Мы однажды с отцом купили холодец, а он оказался из человечьего мяса. Моя бабушка год пролежала без движения. А когда зернеца принесли маленький ломтик, она его прижала к губам и отвернулась. Повернули голову, а бабушка мертвая. Только на щеке слезу видно было. Дождалась, значит, хлебушка” (с. 273).
Кстати, этот автор считает, что приводимые им отрывки из воспоминаний саратовских крестьян убедительно доказывают несостоятельность предложенного украинскими исследователями разграничения Голодомора на Украине и просто голода в России. При этом сам голод 1930-х годов Кондрашин считает беспрецедентной катастрофой. В украинском научном сообществе такой универсализм не всегда находит понимание, поскольку, по словам одного из здешних ученых, “следует различать смерть из-за отсутствия пищи, которое было следствием ошибочных действий власти, не имевшей специального намерения убивать людей, от убийства голодом” (с. 174). Именно на этой логике основывается отстаиваемая украинцами на страницах книги трехчленная хронологическая схема: голодание 1931 года, голод 1932-го и голодомор 1933-го.
До наступления эпохи гласности тема голода могла затрагиваться в нашей исторической литературе лишь в одном аспекте: в плане идеологической борьбы с “буржуазными фальсификаторами” истории советской деревни. Но на рубеже 1980–1990-х годов начался новый этап в развитии аграрной историографии России. С этого времени, отмечается в книге, российские историки стремятся объяснять нынешнее кризисное состояние аграрного сектора страны и даже российского общества в целом, обращаясь к трагедии 1932–1933 годов. Ликвидация идеологического диктата и “архивная революция” создали благоприятные условия для плодотворной работы.
Однако наряду с несомненными достижениями российских и зарубежных исследователей голода начала 1930-х в раскрытии этой темы остается ряд нерешенных проблем. Так, вполне можно согласиться с составителями книги в том, что по-прежнему недостаточно изучен вопрос о влиянии международной обстановки на аграрную политику Сталина. Далее, российская региональная историография пока не накопила обобщающих трудов на тему коллективизации и голода в отдельных регионах. Наконец, остается открытым и вопрос о количестве жертв голода: сегодня эта цифра варьирует в диапазоне от 7 до 8 миллионов жизней.
Авторы сборника не раз подчеркивают, что они категорически против предвзятой, политизированной и примитивно идеологизированной постановки вопроса о “терроре голодом”:
“Великая трагедия бывших народов СССР должна не разъединять их, а объединять как общая история и общая беда, уроки которой следует помнить и учитывать в условиях непростого и противоречивого государственного развития России и Украины” (с. 56).
Действительно, сам факт появления этой публикации можно считать одним из подтверждений взаимного стремления российских и украинских историков к научному диалогу и сотрудничеству, которые, впрочем, и дальше обещают быть весьма и весьма нелегкими.
Юлия Александрова
Uprzedzenia między Polakami i Rosjanami: religijny aspekt problemu
Olga Nadskakuła
Łódź: Ibidem, 2009. – 136 s.
Человеку, регулярно читающему обширнейшую польскую литературу об отношениях с Россией, книга Ольги Надскакулы на первый взгляд может показаться банальной и малоинтересной. В самом деле, что же тут нового? Кто-то защитил еще одну кандидатскую диссертацию о “домашнем, старом споре” двух соседних народов, который, вопреки Пушкину, оказался далеко не до конца “взвешенным судьбою”. Кто-то еще раз доказал, что проблема вероисповедения, в данном случае православного и католического, играет существенную роль в процессе сохранения старых и возникновения новых русско-польских предубеждений. Ведь в Польше за последние двадцать с лишним лет появилось достаточно много книг, статей, научных программ и грантов именно на эту тему.
Однако начиная уже с первых страниц новая книга невольно захватывает. Причин тому по крайней мере три. Во-первых, материал, собранный Ольгой Надскакулой – молодым политологом, ученицей известного в России историка идей Мариана Броды, – достаточно свежий и актуальный: это газеты, теле- и радиопередачи, Интернет-форумы конца 1990-х и первой половины 2000-х годов (до смерти папы Иоанна Павла II в 2005-м), как польские, так и русские.
Во-вторых, автор книги с самого начала заявляет, что ее не интересует позиция “Ну, разве могут понять, какие мы [поляки] самоотверженные, благородные и культурные, в этом упрямом авторитарном государстве?”. Надскакула выбирает иной подход: по возможности бесстрастного, стороннего наблюдателя. Смотреть на вещи непременно с “национальной” или с “католической” точки зрения, к чему постоянно призывают польские правые, ей явно не по нраву. Это, разумеется, не означает, что она энтузиастка православного фундаментализма или Интернет-сайта “Завет”. К любителям Русской или Православной Правды (все с большой буквы) она относится так же критически, как и к тем ревнителям Истины, которые хотели бы привести заблудших православных овечек “в лоно Святой Матери нашей, Католической Церкви” (опять-таки все с большой). Ее позиция очень проста: следует уважать убеждения, чувства и привязанности обеих сторон “домашнего спора”. Эта книга не понравилась бы ни критикам из газеты “Завтра”, ни публицистам “Радио Марыя”, которые прославились благодаря воинствующему псевдокатолицизму, призванному выражать “польские национальные интересы и ценности”.
Наконец, в-третьих, хорошо то, что Ольга Надскакула ограничила размеры собственных рассуждений и комментариев до необходимого минимума, освободив тем самым место для многочисленных цитат, настолько обширных, что читателю нетрудно не только понять их смысл, но и вчувствоваться в их дух. А это, на мой взгляд, очень важно.
Предметом исследования является не сам православно-католический конфликт, а взаимные предубеждения поляков и русских, которые появляются в контексте вероисповедальных различий. Книга Надскакулы посвящена не многовековой истории польско-русского религиозно-идеологического противостояния, а его современной стадии. В короткой первой главе (“Природа религизных предубеждений”), в которой представлены новейшие взгляды социологов, политологов и социальных психологов на генезис и природу религиозных конфликтов, автор строит свои рассуждения на основе обширного геокультурного и исторического материала: от Атлантики до Владивостока и от Средневековья до наших дней. Анализ этих взглядов получился весьма беглым, но предварительные выводы, к которым приходит исследовательница, – трезвыми и верными.
В качестве эпиграфов к главе приведены высказывания из “Трактата о веротерпимости” Вольтера о том, что христиане были убийцами и палачами своих же братьев во Христе, и вдохновенно звучащие слова Владимира Эрна, что природа польско-русского конфликта не племенная, территориальная, политическая или экономическая, а именно религиозная. С первым автор вполне согласна (добавив, что православные тоже преследовали католиков), со вторым – нет. Не сама религия, а геополитика, сводимая к стремлению контролировать все более обширные сферы влияния, укрепляющие власть и приносящие доходы, – вот что, по ее мнению, всегда являлось и является истинной причиной национальных конфликтов на религиозной почве.
Религиозный фактор важен здесь лишь постольку, поскольку каждое монотеистическое вероисповедание считает себя единственно верным, а все остальные “безбожными” или еретическими. В таком случае религия становится мощнейшим катализатором нетерпимости и экстремизма, представляющих собой главную преграду на пути взаимопонимания и преодоления конфликтов. И потому виновниками постоянного воспроизводства все новых и новых польско-русских предубеждений зачастую становятся самые ревностные защитники религиозной истины как с православной, так и с католической стороны. Позволю себе напомнить, что к таким выводам приходит верующая католичка, научный сотрудник Папского теологического университета.
Во второй главе (“Религиозость поляков”) описывается отношение к православию в Польше после 1989 года и роль средств массовой информации в процессе формирования отрицательного стереотипа русского человека (что в любом случае означает православного христианина, даже если он мусульманин или неверующий) и православного христианина (в любом случае русского, и если даже не “смертельного врага москаля”, то разделяющего веру, симпатии и антипатии последнего).
Огромную роль в становлении подобных стереотипов играет память о том времени, когда Польши не было на карте Европы и единственная возможность сохранить свой национальный характер, не онемечиться или не обрусеть (в австрийской Галиции господствовали более либеральные порядки), была теснейшим образом связана с принадлежностью к римско-католическому вероисповеданию. Известно, например, что у поляков – как русских подданных – была возможность сделать головокружительную карьеру, но при условии, что они перейдут в православие. Таких случаев к концу XIX века становилось все больше и больше, но каждый “вероотступник” знал, что его соплеменники прекратят с ним любые отношения и перестанут считать поляком.
Впрочем, в русском обыденном мнении существовал обратный стереотип: все поляки считались ревностными католиками “по определению”. Если ты поляк – то католик, если русский – то православный, хотя в действительности все было не столь однозначно и просто. Продолжая защищать себя и других от опасности русской экспансии, в современных условиях совершенно невообразимой, но, к сожалению, ставшей важнейшим фактором польского национального сознания в период становления современного национализма, польские национал-патриоты продолжают идеологически подкармливать старые мифы. Но что на это скажут, к примеру, русские атеисты или русские католики (последних мало, но они есть)? Или как себя чувствуют в условиях такой жесткой дихотомии польские православные, а их более полутора миллионов, и далеко не все из них белорусы или украинцы? Кстати, Ольга Надскакула приводит много высказываний представителей именно этой части польского общества, которые являются живым отрицанием двухсотлетнего, а то и более, стереотипа. Жаль, что исследовательница не приводит мнений русских католиков, из которых далеко не все являются полонофилами.
В третьей главе (“Возрождение Церкви и русский религиозный национализм”) автор не щадит критических инвектив, целью которых становятся такие одиозные фигуры, как Александр Дугин или Владимир Крупин. Согласно их взглядам, и католичество, и его передовой отряд – польские прозелиты латинской веры – являются не чем иным, как орудием атлантического империализма, используемым в процессе постепенной дезинтеграции, а затем и полного уничтожения “евразийской континентальной цивилизации”, а проще говоря, Российской империи. Однако и более умеренная позиция Московской патриархии подвергается справедливой критике, главным образом за отождествление религиозного возрождения с возрождением одного лишь православия и за попытку внушить молодому поколению “основы православной культуры” в качестве обязательного школьного предмета, не спрашивая ни самих молодых людей, ни их родителей, желают ли они этого. А ведь среди молодых тоже есть и атеисты, и мусульмане, и иудеи, и “нетрадиционные” верующие, например католики.
К сожалению, Ольга Надскакула так и не назвала причины этого позорного разделения вероисповеданий на “традиционные” и “нетрадиционные”. Ведь все дело в том, что независимые политические центры “нетрадиционных” вероисповеданий, в первую очередь римско-католического, находятся за границей, вне пределов досягаемости русских властей. Как же тогда контролировать собственных “нетрадиционных” граждан – не позволять же это делать Лхасе или Ватикану! Правда – и это совершенно новый акцент в польской религиоведческой литературе, – автор книги критически оценивает также деятельность архиепископа московского Тадеуша Кондрусевича, в 2008 году переведенного в Минск в рамках проводимой папой Бенедиктом XVI деполонизации католической церкви в России. Кондрусевич так ревностно защищал интересы польской части живущих на территории России католиков, по сути дела подтверждая свою верность стереотипу “католик = поляк”, что это только обострило межконфессиональный конфликт. Не заявляя этого прямо, автор с помощью многочисленных намеков дает понять, что ей по душе деполонизация католичества в России, которая началась после смерти Иоанна Павла II, потому что русские боятся не Ватикана, а польской религиозной и культурной экспансии на русские земли, которые когда-то принадлежали Речи Посполитой, иными словами, сведения на нет судьбоносных для их отечества побед XVII и XVIII веков.
Что же касается самого “польского папы”, как его часто называют на родине, то проблеме его национальности в контексте доктринальной наднациональности римского католичества посвящен особый подраздел четвертой главы (“Конфликтогенные ситуации”), в котором больше говорится не о взглядах и деятельности бывшего кардинала Войтылы, а о непримиримой позиции Русской православной церкви, так и не пустившей его в Россию. Тем не менее, в достаточно богатом подтексте, в частности, в примечаниях к этой части монографии, можно найти хорошо скрытые намеки на то, что именно его кончина позволила сдвинуть с мертвой точки сложный процесс преодоления недоверия между Ватиканом и Москвой. Печально, но факт: диалог между русскими православными и католиками всего мира не может вестись на польском языке. Напомню: эта мысль была высказана в условиях могущественного табу, наложенного польским общественным мнением на любые критические замечания в адрес Иоанна Павла II, который надавно был причислен к лику блаженных.
Что же касается иных сложных ситуаций, то в четвертой главе монографии речь идет также о конфликте между богатыми католическими миссионерами и вечно завидующими этому богатству бедными православными приходами, о нежелаемом преобладании поляков в составе католического клира на территории России, о выдворении иркутского ординария Ежи Мазура, который официально именовал себя “епископом Восточной Сибири и Карафуто”, что означало признание принадлежности Южного Сахалина Японии.
Одним словом, книга Ольги Надскакулы умна и полезна. А также хорошо иллюстрирована польскими и русскими карикатурами, снабжена указателем имен и библиографией. Отдельные ляпсусы (вроде того, что философ Иван Ильин был сторонником черной сотни) явно не в счет. Эту книгу можно назвать жестом примирения одной из сторон пушкинского “домашнего спора”. Можно только сожалеть, что противоположная, русская, сторона пока что молчит, хотя давно уже настало время эмпатического проникновения в чаяния и страхи собеседника, понимания его и компромисса с ним. Правда, религия не терпит компромиссов и не любит “поступаться принципами”. Но ведь другого выхода просто нет и не бывает.
Василий Щукин
Почему у Грузии получилось
Лариса Буракова
М.: Альпина бизнес букс, 2011. – 271 с. – 5000 экз.
Поясняя выбор заявленной темы, автор книги, сотрудница Института экономического анализа Лариса Буракова, дает слово “дежурному по стране” Михаилу Жванецкому:
“У меня просто слезная просьба: откройте нам Грузию! Все говорят, что у них внутренняя политика умнее внешней. Все говорят, что они уничтожили коррупцию. Все говорят, я не знаю, прочесть об этом негде. Все говорят, что они там ГАИ как-то ликвидировали. […] Что нам мешает позаимствовать, подсмотреть в скважину, что там происходит? Сообщите нам, что там происходит. Оттого, что об этом не говорят, ощущение, что там рай” (с. 9–10).
Выход в свет этой монографии оказался довольно удачной попыткой приподнять для российского читателя эту завесу молчания.
Прежде всего автор стремится разобраться с некоторыми предубеждениями относительно того контекста, в котором разворачиваются грузинские реформы. Так, Лариса Буракова с цифрами опровергает устоявшееся (или даже сознательно культивируемое) мнение об исключительной роли США и других западных стран во взращивании “грузинского экономического чуда”. Действительно, Грузии оказывается существенная поддержка из-за рубежа. Но если в 1994–2003 годах размеры помощи составляли в среднем 7,7% ВВП при среднегодовых темпах экономического роста в 5,9%, то в первые четыре года радикальных реформ (2004–2007) среднегодовой темп прироста ВВП составлял уже 9,3%, несмотря на сокращение кредитов до уровня 4,7% (с. 13). То же самое касается и грузинских “долгов”, за счет которых якобы проводятся преобразования. Валютные резервы страны к концу 2010 года составили 2,264 миллиарда долларов против 196 миллионов в конце 2003-го, а расходы по обслуживанию долга сегодня не превышают 1% ВВП (с. 15).
После “революции роз” 2004 года в Грузии началась, по выражению Михаила Саакашвили, “экономико-политическая революция”, целью которой объявлялся переход от регулируемой экономики к экономике либеральной (с. 48). Власти остро нуждались в молодых профессионалах с западным образованием, по возможности не испорченных советскими привычками мышления. Грузинам, проживавшим в разных странах мира, было предложено применить свои познания и способности на этнической родине. Одним из тех, кто откликнулся на это приглашение, стал российский бизнесмен Каха Бендукидзе, занявший в июне 2004 года пост министра экономики. По мнению автора книги, в Грузии он сыграл ту же роль, которая в России выпала Егору Гайдару. Именно Бендукидзе наиболее твердо настаивал на том, что “государству надо освободиться от тех функций, которые не обязательно должны быть государственными и с которыми оно плохо справляется” (с. 54). Несмотря на, мягко говоря, неоднозначное восприятие этой фигуры даже в самой Грузии, авторская симпатия к олигарху-новатору безмерна и нескрываема.
Обрушение старой системы управления и острый экономический кризис требовали от новых грузинских властей неординарных и быстрых мер. Начало реформам положили сокращение и обновление государственного аппарата. Реформаторы намеревались сломать старую бюрократическую систему, постоянно воспроизводившую коррупцию. Чиновников “старого режима” безжалостно изгоняли со службы. Вместо восемнадцати министерств остались лишь тринадцать. В мэрии Тбилиси число сотрудников сократилось с 2500 до 800, в министерстве финансов – с 5342 до 3673, в министерстве по защите окружающей среды – с 5000 до 1700 (с. 61–62). “Безусловно, в хорошо работающем обществе так делать нельзя, – признает Бендукидзе. – В этом смысле наш радикализм основан был в том числе и на осознании глубины кризиса” (с. 63). В то время, как прожиточный минимум работающего мужчины в 2004 году составлял, по официальной статистике, 44 доллара, зарплата чиновника не могла опускаться ниже 70 долларов. Одна из первых инициатив новой власти, коренным образом перестроившая правоохранительную систему, “в считанные дни изменила то, что, как всем казалось, изменить невозможно”. Избрав грубый, но эффективный путь очищения прогнивших ведомств, правительство в один день уволило из министерства внутренних дел 15 тысяч сотрудников, в основном работавших в ГАИ. Принятый летом 2004 года закон “Об организованной преступности и рэкете”, в котором, как сообщается в книге, “впервые получили официальное признание термины “вор в законе”, “воровской мир”, “разборка””, способствовал переселению грузинского преступного сообщества, либо в местные тюрьмы, либо в Россию (с. 74). В Грузии прекратились похищения людей, кражи автомобилей, вымогательство. Резко снизилась бытовая коррупция.
С обретением независимости все постсоветские страны занялись разгосударствлением собственности, устраняющим государственную монополию в экономике. Придя к власти, президент Саакашвили в 2004 году заявлял следующее:
“Во время правления Шеварднадзе было продано до 90% государственной собственности, но из этого страна практически ничего не получила, а мы за один год от приватизации остальных 10% планируем получить до 200 млн. долларов” (с. 79).
Фактически же в 2005 году этот доход составил 231,4 миллиона долларов – при бюджете страны в 400 миллионов (c. 89, 80). Успех обеспечивался в основном за счет максимальной открытости экономики в условиях стремительного развития борьбы с коррупцией: большинство крупных государственных предприятий предлагались к продаже без льгот для местных бизнесменов и без ограничений для сторонних покупателей. Кстати, если в 2003 году в рейтинге восприятия коррупции “Transparency International” Грузия занимала 124-е, а Россия – 86-е из 133 мест, то в 2009-м положение радикально изменились: Грузия поднялась до 66-й позиции, а Россия ушла на 146-ю из 180-ти. “Лучший способ защиты, – цитирует автор Бендукидзе, – максимально открывать экономику: чем прозрачнее приватизация, тем больше шансов, что объекты купят не российские компании” (с. 88).
Проблемы с грузинской энергосистемой, ранее интегрированной в общесоюзную сеть, возникли еще в начале 1990-х годов, но к их разрешению приступили лишь в 2004-м. Неимоверная сложность схемы, слабая дисциплина платежей, дефицит финансирования не позволяли обновлять инфраструктуру системы. “Потребность в инвестициях была высока, а продукция – политически актуальна” (с. 102), – пишет автор. Успех, достигнутый за два с половиной года, явился результатом умелого использования рыночных механизмов и приватизации, ликвидации оптового рынка электроэнергии, внедрения частичного дерегулирования тарифов, а также введения трехступенчатого регулируемого тарифа, защищающего конечного потребителя – население.
В 2005 году был принят фундаментально важный закон о приватизации сельскохозяйственных угодий. В 2006 году была введена электронная система регистрации в тбилисском реестре имущества, снизившая уровень коррупции и резко сократившая циклы документооборота. Реализация внушительного пакета законов о либерализации экономики наполнила реальным содержанием ранее отвлеченное понятие свободного предпринимательства, а налоговые сборы с учетом инфляции выросли в 2007 году против 2003-го в 2,7 раза (с. 187). В целом более семидесяти инициированных реформаторами законов гарантировали грузинской экономике феноменальный рост. “Можно как угодно относиться к тем или иным представителям грузинской власти, но оставить без внимания успехи Грузии в достижении свободы, по меньшей мере, не умно”, – подытоживает автор (с. 161). Неудивительно, что, согласно рейтингу Всемирного банка “Doing Business”, “ни в одной другой стране, кроме Грузии, за последние пятьдесят лет не удалось провести такие глубокие и такие быстрые реформы в различных областях” (с. 56).
Разумеется, обширный перечень достижений вовсе не означает устранения всех проблем. В стране сохраняется высокий уровень безработицы и не снижается инфляция. Доля государственного сектора в экономике остается очень заметной, а размеры государственных расходов в ВВП превышают оптимальный уровень. Бюджет так и не удалось сбалансировать. В 2009–2010 годах резко сократились масштабы приватизации. Наконец, постоянно снижается объем производства в сельском хозяйстве, по-прежнему играющем важную роль в национальной экономике (с. 25). Нередко рвение реформаторов вызывает отторжение не только у населения, но и у международных организаций. Так, принятый парламентом в мае 2006 года либеральный трудовой кодекс, не отвечавший никаким международным нормам, был встречен в штыки и грузинскими профсоюзами, и экспертами Международной организации труда. Это произошло из-за грубого нарушения прав работников, отрешенных от механизмов защиты своих интересов. “Проблема в том, – комментировал председатель Объединенных профсоюзов Грузии Ираклий Петриашвили, – что это правительство пишет законы, как большевики: о будущем народа думает группа в пять-десять человек. […] Для кого принимают трудовой кодекс, который не согласуют ни с работодателями, ни с профсоюзами?” (с. 191). Кстати, сама Лариса Буракова считает этот документ “практически революционным достижением” (с. 195). Известный грузинский экономист и бывший министр экономики Владимир Папава, выражая несогласие с политикой властей, которая подчинила судебную систему правительству и грубо вмешивается в бизнес, констатирует: “Можно с уверенностью утверждать, что власти не чуждаются использовать некоторые необольшевистские меры в экономике”[17].
Опыт преобразований наряду с успехами выявил и существенные недостатки, обусловленные в основном дефицитом информированности общества. Бендукидзе, по словам автора, хорошо понимал, что заниматься надо теми реформами, которые возможно осуществить, недооценивая сильной, подчас даже решающей, роли общества в их внедрении. Тем не менее, несмотря на все социальные издержки, как показывает Лариса Буракова, либерально-экономический эксперимент в Грузии увенчался успехом. По ее мнению, российский либерализм также пора реабилитировать:
“То, что Грузия смогла перейти в иное качество гораздо раньше большинства других стран бывшего Советского Союза, – ее огромный успех и достижение. Рано или поздно это все равно пришлось бы сделать. Причем от того, как рано это будет сделано, зависит судьба целых поколений – и это я говорю с горечью прежде всего за свою страну” (с. 260).
Александр Клинский
______________________________________________
1) При этом Полексе интересует не столько квантифицирующий сетевой анализ, сколько функционирование таких сетевых структур вообще, соответственно, выбор протагонистов исследования не является результатом подсчетов (
s. 50).2) См. также недавно вышедшую культурную историю
II Интернационала: Callahan K.J. Demonstration Culture. European Socialism and the Second International, 1889–1914. Leicester: Troubador, 2010.3) См.: Петровичев Н.А. и др. Слово о партийном билете. Исторический очерк о главном документе коммуниста. М.
: Издательство политической литературы, 1980. С. 10–17.4)
См.: 1917. Частные свидетельства о революции в письмах Луначарского и Мартова / Сост. Н.С. Антонова, Л.А. Роговая. М.: РУДН, 2005; В преддверии полного раскола. Противоречия и конфликты в российской социал-демократии 1908-1912 гг. / Сост. Ю.Г. Фельштинский, Г.И. Чернявский // Вопросы истории. 2010. № 6, 7, 9; и др.5) Веселовский А. Три главы из исторической поэтики [1899] // Он же. Историческая поэтика / Под ред. В.М. Жирмунского. Л.: Художественная литература, 1940. С. 255.
6) Сравнение с голосом, выделенным из хора, имело широкое хождение в литературе о Сталине: например, одна из статей Петра Поспелова называлась “И.В. Сталин – великий корифей марксистско-ленинской науки”.
7) Жанр “цы” не являлся самым строгим из стихотворных жанров, которые практиковал Мао: еще более строго упорядочен жанр “люйши”, в котором написано стихотворение “Великий поход”, посвященное Красной армии. Карл-Хайнц Поль делит поэтическое творчество диктатора на два периода: юношеский, более свободный, тяготеющий к поэзии “цы”, и зрелый, “империалистический”, основанный на уставной поэзии люйши, которая становится основной поэтической формой политического вождя.
8)
Мао Цзэдун. Восемнадцать стихотворений. М.: Правда, 1957. С. 15.9) Постепенно его стихи стали приобретать реальную монументальную форму: например, стихотворение “Плавание” выгравировано как барельеф на монументе в Ухане.
10) Этот роман стал бестселлером в Ираке, а также приобрел сравнительную известность за рубежом: был переведен в том числе на русский, немецкий и английский языки. В 2012 году планируется выход на экраны комедийного фильма “Диктатор”, который будет основан отчасти на сюжете “Забибы и царя”, при этом главную роль диктатора (условно говоря, Саддама Хусейна) будет играть Саша Барон Коэн (
cм.: www.imdb.com/title/tt1645170).11) Между тем, ghostwriter “Малой земли”, писавший за Леонида Брежнева, остался в живых: в этом состоит различие между восточной деспотией и номенклатурным гуманизмом.
12)
Державин Г.Р. Сочинения. Л.: Художественная литература, 1987. С. 31.13) Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 6 т. Т. 2. Стихотворения 1826–1836. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1949. С. 30.
14) См. мою рецензию на эту книгу: Неприкосновенный запас. 2010. № 5. С. 241–243.
15) См., например:
www.econ.ucla.edu/lal/busta/busta0111.pdf; www.opec.ru/1374497.html.16)См
.: www.whitehouse.gov/sites/default/files/rss_viewer/national_security_strategy.pdf.17) Папава В.Г. Экономические успехи постреволюционной Грузии: мифы и реальность // Вестник Института Кеннана в России. 2011. Вып. 19. С. 13.