Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2011
Андрей Михайлович Ранчин (р. 1964) – литературовед, профессор кафедры истории русской литературы филологического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова.
Андрей Ранчин
Ненужный Толстой: рецепция личности и творчества писателя в год столетнего юбилея
Хотим мы того или не хотим, а нам все-таки никуда не деться и от внимательного прищура старых серых глаз, пристально вглядывающихся в нас из-под нависающих лохматых бровей великого яснополянского отшельника, яростного жизнелюба и яростного религиозного реформатора, гениального художника и упрямого моралиста: “Ну-ка, что ты за человек?”.
Игорь Виноградов[1]
Юбилей этот прошел в российской государственной и общественной жизни попросту незамеченным. Ни официальных церемоний, ни вечеров памяти, ни – исключение едва ли не единично – передач на телевидении. Пара-тройка старых кинофильмов по романам и повестям “матерого человечища” на канале “Культура”. И это почти все. (Чисто научные мероприятия, конференции и “круглые столы”, организованные московским и яснополянским музеями Толстого, не в счет.) Никакого намека на “истерическую пышность”[2] пушкинского юбилея. Тишина. Молчание. Которые как будто бы свидетельствуют, что для современного российского сознания Толстой переместился с книжной полки в музейную экспозицию, если не в запасник. Почему? Только ли потому, что tempora mutantur et nos mutamur in illis? Или у нынешнего небрежения Толстым есть особенные причины?
А был ли Толстой? Дни юбилея на российском ТВ
Утром 20 ноября 2010 года, ровно в день столетней годовщины смерти писателя, на телеканале “Россия” прошел прямой эфир общественно-политической программы Дмитрия Киселева “Национальный интерес”. Выпуск программы – едва ли не единственной передачи, напомнившей о столетней годовщине, – был посвящен теме “Толстовство и современность”.
В качестве экспертов были приглашены наместник московского Сретенского монастыря, ответственный секретарь Патриаршего совета по культуре, архимандрит Тихон Шевкунов, посол Израиля в России Доррит Голендер-Друкер, заведующий Пироговским отделом музея-усадьбы “Ясная Поляна” Геннадий Опарин, литературный критик и журналист, ведущий телеканала “Культура” Николай Александров[3].
В общем, разговор получился. Правда, скорее вокруг Толстого, чем о нем. Первым был вопрос о причинах отрицательной реакции Русской православной церкви на предложения в канун 100-летнего юбилея снять отлучение с писателя. Ответ архимандрита Тихона, разъяснившего, что писатель сам себя отрешил от церкви (о чем и свидетельствует синодальный акт 1901 года) был точен, взвешен и споров не вызвал.
Мир был нарушен другим вопросом телеведущего: является ли революция “зоной ответственности” Толстого? Архимандрит Тихон, напомнивший о миллионных тиражах толстовских религиозно-публицистических трактатов, категорично расценил февральскую и октябрьскую революции как результат деятельности Толстого: яснополянский мудрец действительно создал новую религию, но ею оказалась псевдорелигия революционного насилия. Толстой “выхолостил из сознания русского народа” нравственно-религиозные истины и социальные ценности (“его усилия по разрушению церкви, армии, государства […] он во многом разрушил сознание русского народа”). “Радикальнейшее” воздействие Толстого на общественную жизнь России способствовало революционной катастрофе: “внимала ему вся Россия, завороженная…” Оказалось, что “надо различать Толстого – гения литературы и Толстого, который решил стать учителем человечества”.
Заступились за Толстого Геннадий Опарин и Николай Александров, заметивший, что уход Толстого – по существу, “предвестие трагедии 1917 года”. Толстой указал на симптомы болезни, а не заразил ею Россию, его критика во многом справедлива, но “толстовское послание не было услышано”. “Толстой не призывал к разрушению – так были услышаны его слова”.
Спор, однако, оказался не просто мирным, а довольно вялым. Наверное, потому, что все аргументы сторон были уже давным-давно высказаны. Мнение об ответственности Толстого за революцию и даже о глубинном родстве его духа и страсти к насилию, разрушению и упрощению наиболее отчетливо высказал еще в 1918 году Николай Бердяев[4]. В частности, в вину Толстому Бердяев вменяет максималистское отвержение истории, роднящее его с революционной одержимостью:
“Исторический мир иерархичен, он весь состоит из ступеней, он сложен и многообразен, в нем – различия и дистанции, в нем – разнокачественность и дифференцированность. Все это так же ненавистно русской революции, как и Толстому. Она хотела бы сделать исторический мир серым, однородным, упрощенным, лишенным всех качеств и всех красок. И этому учил Толстой как высшей правде”[5].
Между тем, несмотря на всю суггестию и магию бердяевского слова, его оценка роли (пусть даже метафизической) Толстого в революции сомнительна. Проповедь Толстого была обращена к отдельным личностям, а не к массе, и ему, религиозному рационалисту, было глубоко чуждо стихийное начало, питавшее смуту. Что же до прямого воздействия на вождей и вершителей переворота, то главного из них, как известно, “перепахал” отнюдь не трактат “Царство Божие внутри вас” и не роман “Воскресение”, а совсем иная книга; и революционные массы “повелись” тоже не на идеи яснополянского старца. И, в конце концов, “нам не дано предугадать, как слово наше отзовется”.
Бердяевский след обнаружился в толстовском выпуске “Национального интереса” и в трактовке оппозиции “Толстой – Достоевский / яд и противоядие”, принадлежащей архимандриту Тихону. Причем, подпав под магнетическую власть буквально понятой мифологемы, священнослужитель заявил, что Достоевский приходил в ужас от антицерковных произведений Толстого и спорил с ним с православных позиций[6]. В действительности автор “Дневника писателя” с автором “Исповеди” не полемизировал никогда – потому что не мог читать антицерковных толстовских сочинений, которые были изданы, а в абсолютном большинстве и написаны, уже после смерти Достоевского.
За сорок пять минут телевизионного эфира участники передачи успели рассказать о многом. О перенесенном недавно на земли толстовского музея камне с родины Хаджи Мурата, на котором выбита надпись на русском и арабском: “Да упокоит и примирит Всевышний души всех, погибших в кавказских войнах”. Об израильских сельскохозяйственных общинах – кибуцах, созданных не без влияния толстовских идей. Но ни о самих идеях Толстого, ни о его художественном творчестве не было сказано почти ничего. Справедливо прозвучала финальная реплика Николая Александрова: “Хорошо бы обратить внимание на Толстого – человека огромного духовного подвига”.
Однако не обратили. Не вышло. И повинны в том не столько участники беседы, сколько ведущий, очертивший своими вопросами жесткое поле – загон, в котором самому писателю почти не нашлось места.
Толстой “клубничный”: из размышлений над книгой Павла Басинского “Лев Толстой: бегство из рая”
На первый взгляд, книга литературного критика и писателя Павла Басинского “Лев Толстой: бегство из рая” стала заметным явлением благодаря присужденной ей первой премии “Большой книги” за 2010 год. Не берусь судить об оправданности присуждения премии, но не заметить эту книгу, действительно, было нельзя.
Толстой-писатель Басинского не интересует. Как точно заметил Сергей Бочаров, “в эту сторону… автор солидной книги удивительно мало смотрит. Не художник Толстой – герой этой книги”[7]. Справедливости ради, надо отметить, что и от Толстого – религиозного мыслителя и проповедника – тоже остались рожки да ножки. Из всего же литературного творчества присутствует один инвариантный сюжет бегства, лихо опрокинутый прямо на биографию яснополянского старца. Диагностировав у своего “пациента” “синдром беглеца”[8], автор с легкостью необыкновенной обнаружил то же свойство едва ли не у всех героев Льва Николаевича:
“Оленин бежит на Кавказ, а молодой Нехлюдов в “Утре помещика” убегает из университета в деревню. Граф Турбин в “Двух гусарах” внезапно появляется в губернском городе К. и так же внезапно исчезает. Блуждает в степи герой рассказа “Метель”. Болконский бежит в действующую армию. Наташа Ростова сбегает с Анатолем Курагиным. Пьер Безухов бродит по полям сражений в разоренной Москве. Анна Каренина уходит от мужа, а Вронский после ее гибели не находит другого выхода, как бежать на сербскую войну. Уходит по этапу за Катей Масловой другой Нехлюдов в романе “Воскресение”. Отец Сергий бежит от земной славы, а император Александр в образе старца скрывается в Сибири. […] Потерялись в степи купец Василий и работник Никита в повести “Хозяин и работник”. […] Заблудился на охоте и испытал смертный ужас герой “Записок сумасшедшего”. Пробираясь из окружения, погибает Хаджи-Мурат. И это далеко не полный список бегущих и уходящих персонажей Толстого.
Но есть и последняя форма бегства – самоубийство. Этот путь выбирает третий Нехлюдов в “Записках маркера”, Федя Протасов в “Живом трупе” и Евгений в повести “Дьявол”. Падает под поезд Анна Каренина, а Константин Левин в самое счастливое время думает о самоубийстве” (с. 92).
Воистину все смешалось в книге Басинского: приезд и отъезд героя “Двух гусар” и нормальный, почти неизбежный для дворянина и офицера, князя Болконского, отъезд в действующую армию – с любовным увлечением Наташи Ростовой и с покаянной поездкой в Сибирь героя “Воскресения”; торговая поездка купца Брехунова и приезд графа Пьера Безухова на поле Бородина, вызванный непререкаемым желанием быть там, где вершится судьба России; оставление университета “другим” Нехлюдовым и самоубийство Анны Карениной, почему-то названное “падением”.
Интерпретации и интеллектуальные обобщения – вообще не самая сильная сторона книги. Молодой Толстой безосновательно объявляется атеистом, хотя тут же сообщается о его юношеских молитвах (с. 272). Отказ писателя от замысла романа о Петре объясняется с простотой, почти каратаевской: “Петр I просто опротивел ему как личность” (с. 247). Слова Победоносцева в ответе на просьбу Толстого не казнить народовольцев:
“Наш Христос – не ваш Христос. […] В вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления”, – это, оказывается, скрытая угроза, напоминание о судьбе Чаадаева, объявленного сумасшедшим (с. 281).
Главный предмет – биография и личность Толстого – увидены тоже более чем нетривиально. Басинский неоднократно уподобляет своего беглеца малопочтенным гоголевским персонажам: Толстого, сидящего в каретном сарае в день ухода из Ясной Поляны, – герою повести “Коляска”, в которой “уездный аристократ Пифагор Пифагорович Чертокуцкий спрятался от гостей в каретном сарае, но был конфузнейшим образом разоблачен” (с. 22); Толстого, медлящего и колеблющегося с решением о женитьбе, – небезызвестному господину Подколесину. Продолжая рискованные параллели – портрет Толстого в книге напоминает жизнеописание Пушкина, которое мог бы написать его закадычный друг Иван Александрович Хлестаков. Несколько рассказов, как Толстой терял память еще задолго до ухода. Рассуждения о психических странностях в детстве (остригает брови, бежит три версты по дороге, не желая садиться в карету, выпрыгивает из окошка, “имея страшное желание полететь вверх”, и теряет сознание). Объяснение, правда, дается достойное: обостренное чувство независимости, свободы. Упоминание о латентном гомосексуализме Толстого: приводится зафиксированное самим графом признание во влюбленности в мужчин, характерной для него в юные и молодые годы. Здесь же – подозрения Софьи Андреевны, что ее супруга связывают с Чертковым не только дружеские отношения (например, с. 586). И похоть, похоть, похоть…[9]
А чего стоит семейная жизнь, которую лишь саркастический демон мог бы назвать “раем”! Толстой – черствый эгоист, лишающий детей и внуков наследства. “Тряпка” в руках злого демона, “черта” Черткова. Скандальная влюбленность Софьи Андреевны в композитора Танеева. У мужа – признание в вожделении к сестре жены Тане.
Дважды даются ссылки на медицинские заключения о психическом состоянии Софьи Андреевны, причем с первой соседствует тактичное замечание об аморальности и двусмысленности обсуждения поведения супруги писателя (с. 329). Жена, обыскивающая вещи супруга в поисках его тайного дневника, находящая его в сапоге и читающая. Ссоры из-за наследства, борьба за завещание. Готовность родных объявить мужа и отца сумасшедшим. Душевная черствость Толстого, “утешающего” супругу, что смерть малолетнего сына Алеши – это хорошо. “То, что осталось после Алеши, труп ребенка, отвозили на санках С.А. с няней. У Л.Н. этот “предмет” вызвал полное равнодушие. Он весь в мыслях и чувствах где-то далеко” (с. 359).
На страницах книги словно чередуются кадры из дешевой мелодраматической фильмы:
“С.А. дважды покушалась на самоубийство. Первый раз ее вытащили из пруда, второй – поймали на дороге к нему. После этого она била себя в грудь тяжелым пресс-папье, молотком, кричала: “Разбейся, сердце!” Колола себя ножами, ножницами, булавками. […] Узнав, что Л.Н. и Маковицкий поехали в Горбачево, велела лакею отправить туда телеграмму, но только не за своей подписью: “Вернись немедленно. Саша”. Лакей сообщил об этом Саше, и она отправила нейтрализующую телеграмму: “Не беспокойся, действительны только телеграммы, подписанные Александрой”. Мать пыталась перехитрить дочь, дочь – мать” (с. 50).
Можно возразить: по большей части, сведения, приводимые Павлом Басинским, документированы и, по-видимому, достоверны; мало того, многие из них уже упоминались биографами. Толстой был, действительно, тяжелым человеком, а биография – не житие. К тому же в книге есть не только скандальные подробности и скабрезности. И – наконец – не надо быть ханжами. (На последнее не раз напирает и сам автор сочинения о яснополянском “беглеце”.)
Биография великого писателя, конечно, не должна превращаться в словесную икону, однако должна нести в себе отпечаток личности портретируемого. А Толстой под пером Басинского оказался мелок:
“Толстой оказался комком снега, вокруг которого наворачивался грандиозный снежный ком, и это происходило с каждой минутой его перемещения в пространстве” (с. 20).
Уход предстал паническим бегством, объяснимым многолетним семейным разладом, тягостной ссорой полубезумного старика с доведенной им до сумасшествия женой; предстал следствием интриг злого духа – Черткова; явился отголоском изнурительной войны из-за завещания писателя, отрекшегося от своих имущественных прав. Духовные искания, несовместимость реальной жизни и проповедуемых идеалов – все это в сочинении Басинского оказалось на десятом месте.
В книге уход Толстого стал паническим бегством, скандалом и крахом. Нужно согласиться: все это тоже было. Но было не только это.
Может статься, я неправ, и в намерения автора книги отнюдь не входило сделать Толстого персонажем “Русских сенсаций” и телепрограммы “Ты не поверишь!”, но концентрация такого материала столь велика, а акценты на нем так сильны, что происходит неизбежное искажение оптики и смещение масштабов. Возможно, Павел Басинский прежде всего хотел показать Толстого просто человеком, без глянца. Но стараниями биографа Толстой предстал перед публикой “без штанов”. Показательна публикация фрагментов книги в “Московском комсомольце” – отрывки из другой биографии писателя массовая газета вряд ли бы напечатала. Впрочем, литературного скандала книга Басинского не вызвала, и в этом нельзя не видеть бесспорного свидетельства, что подобный метод жизнеописания уже не удивляет и даже не раздражает.
Толстой как буква: по поводу книги Виктора Пелевина “Т.”
Итоги конкурса на премию “Большая книга” 2010 года оказались необычными, по крайней мере, в одном отношении. Граф Лев Толстой смог погреться в лучах славы “больших” лауреатов дважды: еще одну премию, третью, получило другое сочинение о яснополянском мудреце – роман Виктора Пелевина “Т.”. Впрочем, в действительности к автору “Войны и мира” и “Анны Карениной” пелевинский граф Т. имеет отношение самое косвенное.
В литературно-критической среде это сочинение удостоилось реакции в высшей степени неоднозначной. С одной стороны, роман был аттестован как “пелевинское глумление” над Толстым, ибо “никакой новой литературы, в том числе иронической, колкой, вступающей в полемику с классиком, без настоящего чувства к Толстому не будет. А настоящего чувства к Толстому в книге Пелевина нет”
[10]. Андрей Немзер, категорично высказавший это мнение, счел даже сам факт присуждения премии за роман “Т.” свидетельством того, что “мы в моральном распаде”. С другой стороны, Наталья Примочкина оценила пелевинское творение весьма высоко, а в выборе Толстого прототипом героя обнаружила глубокий смысл – свидетельство внутреннего родства двух писателей[11].Оба мнения, на мой взгляд, совершенно беспочвенны.
Напомню сюжет романа, простоты ради воспользовавшись уже имеющимся хорошим пересказом:
“[Граф Т., владелец имения Ясная Поляна] непротивленец, отлучен от церкви и пробирается в Оптину пустынь. Власти, однако, почему-то намерены ему помешать и посылают наперехват агентов охранки. Потерявший память из-за того, что ему в чай подсыпали специальный препарат, граф Т. толком не знает, ни кто он такой, ни что такое Оптина пустынь. […] Вскоре граф Т. узнает, что его ситуация куда хуже, чем могло показаться на первый взгляд. Оказывается, что окружающий его мир – обман, более того, второсортное литературное произведение, которое клепает группа российских литработников начала XXI века” (во главе с Ариэлем Эдмундовичем Брахманом)[12].
По ходу действия выясняется, что в Оптину пустынь – в некое сверхреальное духовное пространство – пытаются попасть еще и монахи из секты Победоносцева.
“Ее адепты поклоняются божеству древнеегипетского фараона Эхнатона, демону-гермафродиту с кошачьей головой. По версии одного из пелевинских героев, он поглощает человеческие души, используя в качестве приманки “нематериальный идол” – иудеохристианскую доктрину единобожия. Иноки Победоносцева намерены попасть в Оптину пустынь сами. Для этого им нужно принести в жертву демону душу “Великого Льва”, каковым, с их точки зрения, является сам граф Т.”[13].
Погрязший в тенетах авантюрного и местами скабрезного сюжета, постоянно переписываемого Ариэлем и компанией в угоду меняющимся планам спонсоров-заказчиков, граф Т. в финале как будто бы обретает свободу, осознавая свое “я” центром и фокусом бытия и превращая в ничто, аннигилируя прежнего хозяина – беспринципного борзописца.
“[Граф Т.] узнает, что имя “Ариэль” в переводе с древнееврейского обозначает “Лев Божий”. […] Т. при помощи той же самой каббалистической процедуры, которую использовал Брахман, проникает в его московскую квартиру и, не прибегая ни к ножу, ни к удавке, приносит его в жертву. При этом он, во-первых, сам становится единственным автором романа, во-вторых, оказывается в самой настоящей Оптиной пустыни, то есть у последнего мистического рубежа. Итак, жертвенным агнцем оказывается другой Лев, наш современник, корыстолюбец и детерминист, отрицавший свободу воли и единство человеческой личности”[14].
Сергей Костырко оценил роман как победу толстовского (очевидно, естественного, личностного, целостного начала) над ариэлевским (рискну продолжить мысль критика – нецелостным, игровым, постмодернистским).
Однако концовка сочинения отнюдь не полностью допускает такую трактовку. В соответствии с инвариантной пелевинской идеей, в “Т.” действительность трактуется как порождение созерцающего “я” (весь вопрос лишь в том, кто именно является этим трансцендентным созерцателем). Освобождение героя небесспорно не только потому, что его говорящая лошадь в финальной сцене изрекает циничную фразу, которую прежде произносил Ариэль, когда разъяснял своему созданию, графу Т., зависимость его судьбы от планов “либеральной” и “силовой” партий – двух спонсоров романа[15]. Лошадь на последних страницах романа вообще претендует на роль “окна” в истинное бытие, то есть и на место графа Т. как созерцателя и “хозяина” реальности, и на место прежнего господина и повелителя – беспринципного литератора Ариэля: “Это окно и есть я” (с. 380). А в последних строках романа таким трансцендентным субъектом на мгновение как бы оказывается уже немотствующая букашка. А дальше – самоуничтожение слова, растворение “я” в мире, неназываемом и потому неотличимом от небытия:
“Это огромное солнце вместе со всем остальным в мире каким-то удивительным образом возникает и исчезает в крохотном существе, сидящем в потоке солнечного света. А значит, невозможно сказать, что такое на самом деле эта букашка, это солнце и этот бородатый человек в телеге, […] потому что любые слова будут глупостью, сном и ошибкой” (с. 382).
Но и это экзистенциальное освобождение иллюзорно – потому что читатель остается в плену все того же текста, в котором размыты границы между точками зрения графа Т., его создателя Ариэля Брахмана и создателя обоих – Виктора Пелевина. Как бы отрицая и даже осмеивая постмодернистские стратегии письма, вовлекающие классику в игры, исполненные тотальной иронии, Пелевин пользуется ее же плодами без всякого зазрения совести. Достоевский и граф Т., ставшие по воле разработчиков коммерческого проекта героями компьютерной стрелялки и сведенные друг против друга в рукопашном бою; амурные приключения графа Т.; череда преследований героя агентами охранки и монахами, которых непротивленец, экипированный лучше любого спецназовца, вынужден убивать пачками (для очистки собственной совести предваряя смертельные удары предупреждающим криком “Поберегись!”) – именно эти невероятные сюжетные ходы, а отнюдь не его “философическая” идея, составляют по существу стержень пелевинского текста. И –
last but not least – как литературный редактор уже всего романа назван все тот же вездесущий А. Брахман, имя которого, впрочем, в соответствии с сюжетом, внесено в траурную рамку. (На последний факт обратил внимание и Сергей Костырко.) Все оказывается амбивалентным и пронизанным абсолютной иронией.Но даже если счесть освобождение графа Т. и его победу над Ариэлем безусловными, то совершаются они благодаря силе воли, воображения графа Т. и магической процедуре, но отнюдь не посредством литературного дара героя. Как писатель граф Т. с Ариэлем в поединок вообще не вступает – ибо в пелевинском романе и не представлен художником.
В критике роман не раз характеризовался как произведение философское[16]. Это едва ли справедливо. И мысль о мире, о реальности как о порождении восприятия, сознания “я”, и аналогия между Творцом – “автором” Вселенной – и писателем – автором книги – все это суть интеллектуальные банальности, многократно повторенные мыслителями и обыгранные в культуре. Несомненно, чтение “Т.” требует от неискушенного читателя определенных мыслительных усилий и может стимулировать к раздумьям о бытии, субъекте и объекте. Но, боюсь, в этом случае будет свидетельствовать о философской нищете читающего. Михаил Эдельштейн недавно довольно зло высказался о репутации Пелевина как писателя-интеллектуала:
“В конце 2009 года портал “OpenSpace” провел опрос “Самый влиятельный интеллектуал России” – Пелевин победил с большим отрывом. В критике титул “главного писателя” закреплен за ним всерьез и надолго, несмотря ни на какие частные недовольства рецензентов. […] Ситуация, когда сколь угодно талантливый фельетонист воспринимается как “наше все” и едва ли не как религиозный учитель, – более чем очевидный сигнал общего неблагополучия литературной системы и, если угодно, интеллектуального нездоровья соответствующей среды”[17].
Уничижительное определение Пелевина как “фельетониста” мне видится совершенно несправедливым, а констатация отношения к нему как к “едва ли не религиозному учителю” – чудовищным преувеличением. Но в оценке философских свойств пелевинской прозы Эдельштейн прав. Виктор Пелевин – писатель (или, если угодно, беллетрист) по-своему замечательный, но достоинства его творчества – не в глубине философской мысли.
Что же до сходства мастера восточных боевых искусств, графа Т., и реального владельца Ясной Поляны, то оно весьма поверхностно:
“Герой книги граф Т. имеет явные черты сходства с графом Львом Толстым, но писатель внимательно следит за тем, чтобы это сходство не получило достаточного основания”[18].
Опрощение и непротивленчество; отлучение; неоднократные посещения Оптиной пустыни; проживание в Ясной Поляне; супруга, которую звали Софья Андреевна, – вот все факты биографии “настоящего” Толстого, привлеченные автором “Т.”. Литературный фон тоже небогат: размышляющий конь Холстомер; название драмы “Живой труп” (использовано как боевой клич графа Т. в рукопашной схватке с Достоевским); пара мотивов из “Отца Сергия” (искушение героя женщиной и отрубание себе пальца). Набор совпадений, неказистый, рассчитанный на узнавание мало-мальски образованным читателем и даже не предполагающий реального знакомства с толстовскими произведениями. Но главное: пелевинский текст, конечно, потускнеет, но сохранит все свои основные смыслы и в том случае, если непросвещенный читатель пройдет мимо этих параллелей. В общем-то, если говорить совсем всерьез, ни Толстой-человек, ни Толстой-писатель, ни Толстой-мыслитель Пелевину не очень нужны.
Никакого глумления над Толстым здесь нет ни на йоту. Уж с бóльшим основанием автора можно было бы уличить в клевете на Победоносцева и Русскую православную церковь (принадлежность к тайной секте сатанистского толка, попытка убийства графа Т., превращение почитаемой православной обители в какую-то абстракцию с коннотациями Шамбалы). Или в варварской редукции философии и личности Владимира Соловьева: гениальный философ под пером Пелевина превращается в худосочную тень – полудиссидента, обезглавленного властями предержащими. Но и эти обвинения были бы небесспорными: во-первых, в романе описаны вовсе не реальные, не исторические Победоносцев и Соловьев; во-вторых, за них – как и за все “глумливые” перипетии, участником которых становится граф Т., – отвечает в первую очередь не Виктор Пелевин, а Ариэль Брахман…
***
И все-таки: почему Толстой по существу оказался не нужен?
Причины, на первый взгляд, очевидны. Классическая изящная словесность в современной России вообще потеряла прежние власть и влияние; проповедь аскетизма, обличение роскоши и социальной неправды не слышны в обществе, пораженном нравственной коростой и избравшем главными ориентирами потребительские ценности. Авторитарное слово Толстого-моралиста способно вызвать лишь отторжение в социуме, не признающем в принципе ни за кем права на проповедь и поучение других.
Все, однако же, сложнее. Показательный пример – судьба толстовского вечного спутника – Достоевского, также не чуравшегося назидательности и отнюдь не воспевавшего комфорт и богатство. Победитель недавнего конкурса “Имя России”, удостоившийся за последние годы экранизации двух своих романов и сам ставший героем многосерийного телефильма, автор “Братьев Карамазовых” и “Дневника писателя” и сейчас – фигура актуальная.
Но Достоевский, в отличие от Толстого, – описатель экстрима, без которого трудно растревожить душу ко всему привыкшего нашего современника, а его стиль играет столь ценимыми в нынешнюю эпоху постмодерна интертекстами. Толстой же пишет так, словно до него литературы и не было[19]. Как художник, он, по сегодняшним меркам, уж слишком “опростился”. Достоевский возвещал русскому народу и государству великую миссию. Толстой же к таким “коллективистским” категориям почти не прибегал и никогда не обещал, что Константинополь будет нашим. В “Войне и мире” он воспел победу над Наполеоном, но изобразил главного победителя слезливым и сластолюбивым жирным стариком, жалеющим жизни солдат и не вмешивающимся в предначертанный Историей ход сражения. В национальной мифологии, делающей предметом гордости гекатомбы, принесенные на алтарь Отечества (“Мы за ценой не постоим”), жалостливый “дедушка” Кутузов Толстого никак не может стать главным фельдмаршалом победы. Да и народ-победитель в “Войне и мире” представлен не героями-патриотами, а множеством не похожих друг на друга людей, думающих “о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантше” и воюющих “без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала […] на службе”[20]. И суждение князя Петра Вяземского о “Войне и мире” как о проявлении исторического нигилизма, “нетовщины”, как о “протесте против 1812 года, […] апелляции на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям, и на авторитет русских историков этой эпохи”[21], по-своему справедливо, хотя и односторонне. И в этой оценке он был не одинок[22].
“Крайний оптимизм” Толстого-моралиста, “отрицающий испорченность и греховность природы”, вера в то, что “все естественное – доброе”[23], в начале
XXI века кажутся удивительно наивными.Стоит ли, наконец, упоминать о том, что толстовская критика теории прогресса кажется маразмом в стране, президент которой поклоняется айфону и айпэду и закладывает электронное капище в Сколково. Неприятие яснополянским старцем технических достижений и скепсис в отношении наук чужды стране, над просторами которой гордо реет призыв к “модернизации”.
Между тем и Толстой – певец “дикого, почти бешеного наслаждения существованием”, обладающий непосредственным, детским видением мира[24], и Толстой, одаряющий “откровениями смерти”[25], “мистикой смерти”[26], – для нашего времени писатель необычный и потому необходимый. А у Толстого-мыслителя и проповедника для современности важны не столько идеи, сколько свободный от идейных и культурных клише взгляд на действительность, социальную и нравственную.
И на Западе, и на Востоке интерес к толстовским сочинениям не угасает, нынешние тиражи его произведений по российским меркам совершенно фантастичны. И если в России все иначе, если в фаворе оказывается “гаонорея” графа Т., то не симптом ли это болезни? Духовной. Нашей.
____________________________________
1) Виноградов И. Духовные искания русской литературы. М., 2005. С. 642–643.
2) Выражение Михаила Гаспарова, см.: Гаспаров М.Л. Столетие как мера, или Классика на фоне современности // Новое литературное обозрение. 2003. № 62. С. 14.
3) См. запись выпуска:
http://video.yandex.ru/users/mor-vikt2008/view/663/.4) Ср.: Бердяев Н.А. Духи русской революции // Он же. О русских классиках / Сост. А.С. Гришина. М., 1993. С. 99–100.
5) Там же.
6) Ср.: “У нас не относятся еще достаточно серьезно и углубленно к соблазнительной лжи толстовской морали. Противоядием против нее должны были бы быть пророческие прозрения Достоевского” (Там же. С. 99).
7) Бочаров С. Два ухода: Гоголь, Толстой // Вопросы литературы. 2011. № 1 (цит. по:
http://magazines.russ.ru/voplit/2011/1/bo1.html).8) Басинский П. Лев Толстой: бегство из рая. М., 2010. С. 333. Далее при цитировании книги страницы указываются в тексте.
9) “Дневник Толстой начинает вести в марте 1847 года в казанской университетской клинике, где лечится от гаонареи (гонореи), которую получил “от того, от чего она обыкновенно получается”” (с. 74). “В промежутке между вступлением в права хозяина Ясной и бегством […] на Кавказ Толстой ведет обычный для молодого, небедного и неженатого человека образ жизни. Это вино, карты, цыгане и проститутки (будем называть вещи своими именами)” (с. 77). “По-видимому, чувство похоти было в нем очень развито, но не превышало чувство всякого молодого, здорового и неженатого мужчины. Крестьянки-солдатки, горничные в европейских гостиницах и, наконец, проститутки были к его услугам, но связь с ними не доставляла ничего, кроме досады и нравственных мук. […] “Девки сбили меня с толку”, “девки мешают”, “из-за девок […] убиваю лучшие годы своей жизни” – рефрен дневника его молодости” (с. 128). “Его заграничный дневник 1857 года может вызвать впечатление, что Толстой был эротоманом” (с. 128).
10) Передача “Культурный шок”. ““Большая книга” как отражение современной литературы” // Эхо Москвы. 2010. 27 ноября. (
http://bookmix.ru/notes/note.phtml?id=724).11) См.: Примочкина Н. На фоне классики. [Рецензия на книгу: Пелевин В. “Т.”] // Новое литературное обозрение. 2010. № 105.
12) Костырко С. Два Льва // Новый мир. 2010. № 3 (цит. по:
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2010/3/ko15.html).13) Там же.
14) Там же.
15) См.: Пелевин В. Т. М., 2009. С. 380. Далее при цитировании книги страницы указываются в тексте.
16) Костырко С. Указ. соч.; Губайловский В. Гегель, Эверетт и граф Т. // Новый мир. 2010. № 3 (цит. по:
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2010/3/gu16.html).17) Цит. по обзору: Периодика (сост. А. Василевский и П. Крючков) // Новый мир. 2010. № 12. С. 224.
18) Губайловский В. Указ. соч. Марина Загидуллина справедливо утверждает, что Пелевину Толстой “нужен был как средство объяснения собственной излюбленной идеи” и что “для Пелевина Толстой не более чем “говорящая голова”, медиум собственной пелевинской концепции свободы”; его произведение “не ставит себе задачей стимулировать перечитывание романов Толстого”. (Загидуллина М. Мутация оценки: темпоральный трансфер классического текста (романы В. Пелевина “Т.” и Б. Акунина “Ф.М.”) // Russian Literature. 2011. Vol. LXIX. № 1. P. 163–164.
19) Красноречивый пример, экспериментально подтверждающий “нелитературность” Толстого, – неудача пародической имитации его стиля в романе Владимира Сорокина “Голубое сало”; пародическое подражание толстовской поэтике свелось к эксплуатации усадебно-охотничьей тематики, “украшенной” непристойными вкраплениями. При этом в других случаях – например при воссоздании платоновского стиля, – Сорокин добился несомненного успеха.
20) Толстой Л.Н. Собрание сочинений: В 22 т. М., 1981. Т. 7. С. 19.
21) Вяземский П.А. Воспоминания о 1812 годе // Он же. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки / Сост. Н.Г. Охотина. М., 1988. С. 280–281.
22) Ср.: Эйхенбаум Б.М. Лев Толстой. Л.; М., 1931. Кн. 2. С. 390–394.
23) Бердяев Н. Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого // О религии Льва Толстого. М., 1912. С. 181.
24) Цвейг С. Лев Толстой // Он же. Мария Стюарт. Звездные часы человечества. Новеллы и легенды. М., 2003. С. 887.
25) См.: Шестов Л. На весах Иова (странствования по душам) // Он же. Сочинения: В 2 т. М., 1993. Т. 2. С. 25.
26) См.: Бицилли П.М. Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого [1928] // Л.Н. Толстой: pro et contra / Сост. К.Г. Исупова. СПб., 2000 (цит. по: www.marsexx.ru/tolstoy/pro-et-contra/bicil.html).