Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2011
Вячеслав Евгеньевич Морозов (р. 1972) – историк, политолог, доцент факультета социальных наук Тартуского университета. Живет в Тарту и Санкт-Петербурге. Автор книги “Россия и Другие: идентичность и границы политического сообщества” (НЛО, 2009).
Вячеслав Морозов
Обзор российских интеллектуальных журналов
Pro et Contra (2011. № 1–2, 3–4)
Вестник общественного мнения (2010. № 4; 2011. № 1, 2)
Полис (2011. № 3, 4)
Россия в глобальной политике (2011. № 3, 4)
Свободная мысль (2011. № 4, 5)
Дискуссия о будущем российско-американских отношений и о перспективах “перезагрузки” идет не только в российском, но и в мировом интеллектуальном сообществе уже не первый год – собственно, с того самого момента, как о перезагрузке было объявлено в начале 2009-го. На этом фоне “Россия в глобальной политике” делает очень разумный ход, позволяющий внести в эту дискуссию новую струю. В третьем номере за 2011 год журнал сопоставляет текущий политический момент в России и Соединенных Штатах. Названия двух смежных рубрик – “Россия на очередной развилке” и “Америка: попытка переосмысления” – подчеркивают, что обе страны находятся на распутье, хотя проблемы, стоящие перед каждой из них, существенно различаются. Дмитрий Ефременко в статье “После дуумвирата: внешняя политика Москвы” проводит содержательный анализ внутриполитической ситуации и вытекающих из нее вариантов развития внешней политики. По мнению автора, российские государственные институты в значительной мере утратили связь с реальностью, элиты “варятся в собственном соку” и рискуют столкнуться с вызовом массовой политики наподобие той, которая уже вылилась на улицы в декабре 2010 года.
Николай Спасский переоткрывает – без ссылки на оригинал, который, возможно, автору неизвестен, – классическую идею “острова России”, сформулированную в 1993 году Вадимом Цымбурским. При всей проработанности аргументации Спасского ей все-таки недостает глубины и утонченности, столь характерных для работ его ныне покойного предшественника. В сущности, линия рассуждений Спасского достаточно проста: России недостает ресурсов, чтобы вернуть себе статус сверхдержавы, в первую очередь по причине низкой численности населения. Поэтому необходимо забыть о напрасных амбициях, а поскольку все остальные варианты (например евроинтеграция) еще менее хороши, надо сосредоточиться на внутреннем независимом развитии. В отличие от работ Цымбурского, в статье Спасского почти совершенно отсутствует анализ национального самосознания (или, если угодно, дискурсивного поля) – автор лишь констатирует, что России очень хочется быть сверхдержавой, и советует отказаться от этих мечтаний по объективным показателям. Здесь, однако, выпадает один важнейший момент: ведь статус сверхдержавы, о котором мечтает Россия, определяется не размером ВВП и военной мощью, а признанием других держав. Чтобы почувствовать себя комфортно, отечественной публике может оказаться вполне достаточно еще пары соглашений с Вашингтоном по стратегическим вопросам (наряду с СНВ-3) и, возможно, нескольких выигранных партий на уровне Совбеза ООН по тем или иным острым вопросам международной политики (вроде ливийского). Даже если на такую череду удач рассчитывать все равно не приходится, эта программа намного реалистичнее действительно непомерных усилий, которые потребовало бы обретение “объективного” статуса сверхдержавы.
Кроме того, в отличие от 1993 года, когда Россия еще совершенно не понимала, кто она и в каком мире находится, сегодня расклад геополитической игры во многом сложился, а великодержавность закрепилась в качестве одного из важнейших ориентиров российской внешнеполитической идеологии. В этих условиях политик, всерьез предложивший бы отстраниться от участия в решении глобальных проблем, просто не имел бы шансов на раскрутку, как бы ни старались придворные политтехнологи. Да и зачем им стараться, если гораздо проще набирать очки, разыгрывая традиционное сочетание патерналистских обещаний и обостренной гордости за державу?
В подтверждение тезиса о том, что для великодержавного сознания важнее символический статус, чем объективные показатели, сошлемся на публикуемую следом работу Алексея Левинсона “Невеликая империя?”, которая как раз сосредоточивается на проблемах осмысления имперского наследия в современной России. Кратко проследив эволюцию понятия империи в советском политическом языке и проанализировав данные “Левада-центра” за последние годы, Левинсон приходит к такому выводу:
“…Нынешние жители Российской Федерации, как, возможно, и их руководители, обжегшись на попытках стать газовым гегемоном Европы, всерьез не верят в восстановление империи. И хотят “просто хорошо жить”. Но символическая компенсация утраченного статуса нужна очень многим” (с. 48).
Еще одна важная статья номера, посвященная символическим аспектам политического, – работа Алексея Миллера “Лабиринты исторической политики”. Автор рассматривает основные этапы развития российской дискуссии по проблемам памяти и характеризует две основные политические позиции, которые, по его мнению, сформировались к настоящему времени. Одна из них состоит в отказе от осуждения преступлений советского режима как опасного с точки зрения внутри- и внешнеполитических последствий, другая же, напротив, видит в признании и обсуждении преступлений важнейший рычаг дальнейших социальных преобразований.
Рубрика, посвященная США, составлена из материалов американских авторов, что само по себе совершенно оправдано, но не столь интересно с позиций данного обзора, поскольку его основная задача – описание российского интеллектуального пейзажа. Отметим лишь как наиболее примечательную публикацию перевода статьи Уэйна Портера и Марка Майклби “США как стезя обетования и маяк надежды”, которая была презентована весной нынешнего года в Вашингтоне. В комментарии к публикации Тимофей Бордачев и Федор Лукьянов справедливо отмечают, что выступление двух офицеров американской морской пехоты является отражением обеспокоенности по поводу неясности политического курса, нарастающего среди военного сословия в целом. Авторы пеняют американским интеллектуалам на то, что те не обеспечивают политический истеблишмент “надлежащей методологией” (с. 100), но признают, что и обсуждаемая публикация не может служить надежным руководством к действию.
Впрочем, сам тезис о возможности методологического (или, шире, научного) обоснования политических решений нельзя не признать сомнительным. Научно обоснованные рекомендации могут иметь смысл в отношении не политического курса в целом, a в лучшем случае – лишь отдельных конкретных проблем, и даже тогда они часто оказываются политически противоречивыми (достаточно взглянуть, например, на проблему изменения климата). К тому же при желании Бордачева и Лукьянова тоже можно поймать на недостаточной строгости метода. Например, они заявляют, что в результате снижения роли военных факторов в международной политике и растущей роли экономической взаимозависимости, восприятия себя и других, а также демократизации наиболее вероятной моделью международной системы в обозримом будущем становится баланс сил. Перечисленные четыре фактора действительно плохо совместимы с однополярной или биполярной системами, однако прогнозировать на этом основании формирование системы равновесия сил можно, лишь совершив прыжок сразу через несколько логических ступеней. Набор мыслимых вариантов международно-политического устройства вовсе не исчерпывается однополярностью, биполярностью и балансом сил. Результатом действия названных факторов может с равной или даже большей вероятностью стать, например, хаотичная (неуравновешенная) многополярная система или мироустройство, основанное на диалоге и конфликте не государств, а цивилизаций – общностей, основанных каждая на своей системе ценностей, политическом и экономическом укладе, а также вытекающих отсюда восприятий себя и других. Последний вариант, на наш взгляд, гораздо больше соответствует отмечаемым авторами четырем тенденциям, нежели классическое равновесие сил образца XVII–XVIII веков.
Вторая половина номера – рубрики “Большие игры и растущие игроки” и “За стеной Кавказа” – посвящена проблемам Большой Азии, от Корейского полуострова до Кавказских гор. На наш субъективный взгляд, особенно удачным получилось как раз освещение кавказско-турецкой тематики. Анализируя армяно-турецкие отношения, Сергей Маркедонов подчеркивает, что в обеих странах уже сложилась установка на примирение, а временные неудачи урегулирования еще не означают краха всего процесса. Расим Мусабеков, в свою очередь, обращается к российско-турецким отношениям и рассматривает последствия складывания партнерских отношений двух ключевых игроков для международной политики на Южном Кавказе.
Четвертый номер журнала продолжает две большие темы, поднятые в третьем, – роль США в мировых делах и международная политика на Кавказе. Под рубрикой “Кавказские сюжеты” публикуется еще одна работа Сергея Маркедонова – на этот раз она посвящена тому, как правительство Саакашвили использует тему черкесского геноцида в своей антироссийской риторике (этот вопрос был уже поднят Маркедоновым на страницах “Свободной мысли”, см. обзор журналов в “НЗ” № 76). Андрей Епифанцев исследует причины неудач российской политики на Южном Кавказе, отзываясь при этом весьма критически как о самой политике, так и об ее исходных посылках.
Американская тема представлена, в частности, фрагментом книги нового посла США в Москве Майкла Макфола “Продвижение демократии в мире”. Сюда же примыкает статья классика исследований мира и конфликта (peace and conflict studies) Йохана Галтунга “Десять тенденций, меняющих мир”, в которой, помимо прочего, объясняется, почему Соединенным Штатам следует отказаться от претензий на мировое лидерство.
Однако главная роль, которую выполняет работа Галтунга в номере, – это определение его главной темы, которая практически совпадает с темой статьи. Мировые тенденции, о которых идет речь, – это и новое пришествие масс в политику (Виталий Наумкин об “арабской весне”), и состояние глобальной финансовой системы (Сергей Дубинин о новой мировой экономической иерархии и Ласло Лендьел о последствиях кризиса для стран Центральной и Восточной Европы). Павел Салин в работе “Россия и Азия или Россия в Азии?” советует сделать главным приоритетом российской внешней политики укрепление позиций в международных институтах, обеспечивающих международную безопасность в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Тот факт, что эти институты пока еще находятся в зачаточном состоянии, дает Москве, по мнению автора, хороший шанс занять в них прочные позиции, которые смогут обеспечить России влияние даже в случае дальнейшего относительного снижения экономической и военной мощи нашего государства.
Как нам представляется, Салин временами слишком увлекается конспирологическими построениями: например, он видит в ливийской революции и провозглашении независимости Южного Судана в первую очередь результат американских интриг, направленных против китайских интересов, и даже предполагает, что США могут пойти на поощрение сепаратистских тенденций на российском Дальнем Востоке, чтобы “в сырьевом плане оторвать Россию от КНР” на случай возможного конфликта между Вашингтоном и Пекином. В последнем случае аргументация автора особенно уязвима:
“Россия – единственная страна, которая может обеспечить доставку энергоносителей по суше (морские пути в случае обострения американо-китайского конфликта легко перекрываются ВМФ США) и в отличие от стран Центральной Азии миновать при этом проблемные северо-западные области Китая” (с. 100).
Этот сценарий предполагает, однако, что, с одной стороны, Россия в обозримой перспективе окажется способной резко нарастить поставки энергоносителей в КНР по суше, что совершенно не реально, учитывая состояние транспортной инфраструктуры. Следовательно, США нет никакой необходимости беспокоиться по поводу эффективности морской блокады – тем более, что экономика Китая в таком случае пострадает не только от сокращения импорта сырья, но и от невозможности экспортировать готовую продукцию. С другой стороны, чтобы предпринять такие шаги, Вашингтон должен быть уверен в том, что дальневосточные сепаратисты, отделившись от России, по каким-либо причинам не станут экспортировать нефть и газ в Китай. Это опять-таки маловероятно, поскольку экспорт природных ресурсов будет единственным источником доходов для гипотетического дальневосточного государства. На столь масштабную авантюру, как поощрение дальневосточного сепаратизма при столь неопределенных шансах на выигрыш, мог бы пойти разве что кто-то вроде Сары Пейлин, однако шансы на приход таких людей к власти в США пока еще, к счастью, невелики.
В рубрике “Институты на распутье” доминируют вопросы, связанные со Всемирной торговой организацией. Алексей Портанский выступает за скорейшее присоединение России к ВТО и даже высказывает мнение, что Россия смогла бы спасти нынешний дохийский раунд торговых переговоров, который уже несколько лет как зашел в беспросветный тупик. К сожалению, автор не приводит содержательных аргументов в поддержку этого предположения, ограничиваясь лишь ссылками на возможную роль России как “нового участника, не отягощенного грузом десятилетних переговоров” (с. 141). Не совсем понятно, как же быть с грузом более чем пятнадцатилетних переговоров о вступлении в ВТО (они ведь тоже посвящены в основном торговым вопросам), а также с наследием многочисленных санитарно-гигиенических войн, которые Россия в лице небезызвестного господина Онищенко вела и продолжает вести с входящими в ВТО странами.
Тема третьего номера “Полиса” за 2011 год – “Безопасность и сила в политике”. Соответствующую рубрику открывает аналитический доклад Института социологии РАН “Национальная безопасность России глазами экспертов”. Отдельные аспекты военной безопасности России рассматриваются в работах таких общепризнанных специалистов, как Алексей Арбатов и Сергей Ознобищев. Статья Арбатова озаглавлена “Ядерная перезагрузка и международная безопасность”, однако в ней рассматривается более широкий круг вопросов – автор предлагает всесторонний анализ роли ядерных сил в обеспечении национальной безопасности. Особенно ценным нам показалось сопоставление того, как военные доктрины ядерных держав трактуют вопрос о допустимости применения ядерного оружия.
Работа Ознобищева посвящена отношениям между Россией и НАТО и, в частности, причинам того, что обе стороны до сих пор рассматривают друг друга как потенциальных противников. На наш взгляд, игра в тексте идет “в одни ворота”: предвзятое отношение списывается на стереотипы “холодной войны”, сохранившиеся с обеих сторон, но каждый раз выходит, что сохраняются они по вине Брюсселя, а не Москвы. Создается ощущение, что для автора НАТО по-прежнему включает лишь страны Северной Америки и Западной Европы, а между тем для отношений с Россией важнейшее значение имеет факт участия в альянсе центрально- и восточноевропейских государств. Именно с их точки зрения Россия все еще представляет угрозу, и, как бы к этому ни относиться, следует все-таки признать, что Москва очень мало делает для преодоления этого восприятия. Среди недавних успехов можно назвать лишь относительное потепление российско-польских отношений, которое, однако, не удалось распространить на другие страны региона.
Мало способствуют налаживанию взаимопонимания и некоторые условия, которые российское внешнеполитическое сообщество ставит в качестве само собой разумеющихся, вот, например, позиция Ознобищева:
“[Необходимо, чтобы] со стороны НАТО [и, видимо, только со стороны НАТО? – В.М.] от “партнерских деклараций” состоялся переход к “партнерскому поведению”, […для чего] необходимо принятие во внимание мнения и озабоченностей России… по решениям панъевропейского уровня. […] Брюссель должен отойти от практики “уведомительного характера” действий при выработке подобных решений и перейти к модели предварительных консультаций с Москвой” (с. 56–57).
Едва ли автору не известно, что подобного рода предложения однозначно воспринимаются в странах НАТО как попытки Москвы получить одностороннее право вето на решения альянса – право, которое сегодня есть только у государств – членов блока. Участие же в организации подразумевает полное доверие сторон друг к другу, которое опирается не только на преодоление стереотипов, но и на наличие в каждой из стран работающих демократических процедур и прозрачных институтов государственного управления. Причем в данном случае речь идет не о транзитологических стереотипах, а о единственно возможных механизмах обеспечения гарантий, которые вытекают из членства в военном союзе. Если западные модели не во всем подходят России, то нужно искать другие основания для новой архитектуры европейской безопасности и не пытаться навязать партнерам какие-то обязательства, не имея возможности дать что-то взамен.
Еще две статьи рубрики посвящены концептуальным вопросам. Джулио Галларотти размышляет о парадоксе “бремени могущества” в мировой политике, а ваш покорный слуга предлагает обратить внимание на теорию секьюритизации, в последние годы ставшую общепризнанной в мировой науке как один из важнейших инструментов в сфере исследований безопасности.
Российские проблемы, как всегда, обсуждаются на страницах журнала с разных сторон и в различных форматах. В третьем номере публикуются материалы “круглого стола” “Российский либерализм и христианские ценности”, организованного “Полисом”, Институтом философии РАН и фондом “Русское либеральное наследие”. Судя по опубликованным текстам выступлений, Андрей Зубов обобщил отношение участников “круглого стола” к предмету следующим образом:
“…Глубинный смысл свободы неотторжим от христианства, потому, что нет другого основания для уважения к личности, для отношения к человеку как к высшей ценности, кроме христианского, по крайней мере – в нашей части мира” (с. 127).
Более того, Зубов уверен, что западный, особенно англо-саксонский, либерализм сохранил органическую связь с христианством, в отличие от российского, который ушел “в агностицизм и даже в атеизм” (с. 125). Это, мягко говоря, неконвенциональный взгляд на историю либеральной идеи: как написано в любом учебнике, политическая философия либерализма относит религию к частной сфере, а значит, неизбежно секуляризирует политику (как дело, по определению, публичное). Понятно, что практически все основоположники либерализма были людьми верующими, как и многие из современных либералов. Роль христианства в происхождении либерализма, наличие христианского субстрата в современных либеральных ценностях и взаимовлияние между христианством и либерализмом на современном этапе так же не подлежит сомнению. Однако признание всех этих фактов отнюдь не означает, что христианство и либерализм следует рассматривать как две доктрины, которые обязательно должны иметь сегодня общее содержание. Поиск же христианского или любого другого фундамента для либеральной идеи – предприятие, по определению, консервативное, а значит, сопряженное с неизбежными противоречиями, если речь заходит об определении сущности либерализма.
“Вечную” тему российской идентичности поднимает Сергей Перегудов, подчеркивая, что тема эта имеет непосредственное значение для “прочности и дееспособности российского государства, уровня и качества его консолидации”. Правда, рабочее определение идентичности, которое автор дает уже в первом абзаце работы, заставляет задаться вопросом, насколько в данном случае можно говорить об идентичности как отдельном феномене. Если “это, прежде всего, сходство, тождество морально-этических, нравственных социально-психологических установок и устремлений, объединяющих сообщества индивидов самого различного назначения и характера”, то насколько вообще осмыслен разговор об идентичности как “самоценном факторе, определяющем качество общественных связей и отношений, степень сплоченности и солидарной мотивации индивидуального и группового поведения граждан” (с. 141)? Не следует ли в данном случае применить “бритву Оккама”, указав, что сходство морально-этических установок и социальная интеграция суть два названия для одного и того же явления? Ведь в современной науке понятие идентичности используется не как показатель консолидации, а скорее как термин, описывающий относительно устойчивые представления общества о себе и других. Эти представления могут быть предметом консенсуса или, напротив, конфликта, но едва ли возможно перевести это сугубо качественное понятие в количественную плоскость – идентичность может быть той или иной, но ее не может быть больше или меньше.
Нам, впрочем, могут возразить, что смысл этого качественного понятия лучше выражает термин “образ”. Именно на этот термин в четвертом номере “Полиса” опираются Валерия Касамара и Анна Сорокина в своем исследовании, сравнивающем дискурсы политической элиты и бездомных. Как выясняется, между депутатами Госдумы и московскими бездомными очень много общего в том, что касается их представлений о современной России. C точки зрения теории дискурса, да и в более широком социологическом контексте это едва ли можно считать удивительным. Даже если модели потребления культурных ценностей в этих двух группах существенно различаются, закономерно предположить, что все равно в нем доминирует массовая культура, и ее стереотипы, собственно, и воспроизведены в ответах респондентов. Тем более удивительным выглядит обобщение, которое авторы делают на основании этих результатов:
“…Политическая элита не является референтной группой для большей части общества и в своих оценках и взглядах почти ничем не отличается от представителей социального дна” (с. 183).
Во-первых, для такого утверждения нет эмпирических оснований, поскольку оценки и взгляды “большей части общества” не исследовались. Во-вторых, это утверждение явно исходит из допущения, что социальные низы должны явно выделяться на фоне “большей части общества”, причем выделяться даже не своими взглядами на повседневную реальность, а позицией по таким абстрактным вопросам, как “Что представляет собой современная Россия?” и “Какой, по-вашему, будет Россия через 10–15 лет?” (с. 174). Допущение, конечно, более чем странное, тем более, что навскидку можно предположить, что ответы, подобные полученным, были бы результатом исследования практически любой крупной социальной группы, и пришлось бы очень постараться, чтобы найти какое-то социологически значимое меньшинство, придерживающееся (как группа!) сколько-нибудь отличных взглядов.
Проблема “российского пути” проходит красной нитью через главную рубрику четвертого номера “Полиса”, озаглавленную “Экономизация политологии и политики”. Открывающая ее статья Алексея Богатурова задается целью обосновать необходимость развития экономической политологии как научной дисциплины. На наш взгляд, это сделано несколько искусственно: сначала автор утверждает, что в западных демократических странах политики и избиратели ведут себя рационально, поэтому ключом к пониманию политических процессов служит теория рационального выбора. Вместе с тем, в России и других странах элиты часто оторваны “от рационалистических экономических мотиваций граждан”, поэтому “для выявления смыслов происходящего между государством и бизнесом бывает необходимо обращать внимание прежде всего на культурно-идеологические доминанты элиты” (с. 8). Оба эти утверждения, на наш взгляд, крайне спорны. Именно в демократической политике культурные особенности и идеологический ландшафт имеют решающее значение: так, наиболее видные лидеры Республиканской партии США, объявляющие анафемой любое государственное регулирование, выглядели бы маргинальными фанатиками в любой из европейских стран. Напротив, олигархическая политика в своем повседневном течении как раз прекрасно поддается анализу с позиций рационалистических теорий: когда примерно понятно, как распределяется рента между группами элиты, объяснить возникающие конфликты и принимаемые решения оказывается, как правило, не очень сложно.
Александр и Павел Лукины в статье “Экономическая политика в постсоветской России и российская история” проводят небесспорные параллели между радикальными рыночными реформами 1990-х годов и похожими явлениями, имевшими место в предыдущие столетия. Причина неудач реформ вполне ожидаемо усматривается в том, что “российские реформаторы плохо знали свою страну… ее общественное устройство, которое было не недоразвитым западным, но принципиально иным” (с. 33). Черпая вдохновения в эпохах Екатерины II и реформах второй половины XIX века, авторы предлагают в качестве идеально подходящего для России решения умеренно-интервенционистскую модель, в которой государство постоянно подталкивало бы наиболее передовые экономические инициативы. В сущности, именно такая политика декларируется российским руководством уже на протяжении десятилетия, однако дистанцию от деклараций до воплощения, как всем известно, преодолеть никак не удается.
В своем четвертом выпуске за 2011 год “Полис” представляет читателю сразу две политологических дисциплины – помимо только что рассмотренной экономико-политической рубрики, здесь присутствует и традиционный раздел “Субдисциплина”, посвященный политической социологии. Здесь, в частности, публикуется работа Владимира Римского “Универсальные и коррупционные нормы взаимодействий в российской политике”, в которой функционирование государственного аппарата анализируется через призму понятия патримониального государства. Такой подход представляется вполне оправданным; интересен и вывод:
“Невозможность реализации в постсоветской России реформ и проектов в общественных интересах и в интересах крупных социальных групп приводит к структурированию российской политики на раздельно сосуществующие сферы партикулярных интересов тех или иных групп чиновников, а также аффилированных с ними граждан и бизнесменов”.
За этим, однако, следует несколько смелое обобщение:
“…Современная российская политика не регулируется универсальными, едиными для всех политиков и органов власти ценностями, нормами и приоритетами, формированию которых препятствует патримониальный характер государственного управления” (с. 113).
Это утверждение было бы справедливым лишь в том случае, если бы под ценностями и нормами понималось только то, что соответствует общему благу (или национальному интересу). При более широком взгляде, однако, становится очевидным, что все же существуют и иные нормы: заключающиеся, например, в том, что указания из президентской администрации должны выполняться неукоснительно.
В третьем номере “Полиса” рубрика “Субдисциплина” подготовлена совместно с исследовательским комитетом Российской ассоциации политической науки по публичной политике и управлению. Публикуемые материалы затрагивают различные аспекты этой проблематики: работа Нины Беляевой посвящена концептам публики и публичной политики как таковым, группа авторов во главе с Шотой Какабадзе пишет об институтах гражданского участия в современной России, Андрей Сухоруков – о региональных аналитических сообществах как субъектах политики, а Лючио Пиччи вводит понятие “читаемости” государства для граждан. Как это всегда бывает с концептуальными рамками, выработанными на эмпирическом материале Западной Европы и США, при их наложении на российские реалии практически неизбежным оказывается диагноз об “отставании” России. Впрочем, авторы все же стараются критически относиться к собственным исследовательским инструментам. В этом смысле показательно, например, обсуждение в работе Беляевой вопроса о невозможности зарегистрировать с помощью традиционных массовых опросов факт формирования в России “островков” публичной консолидации вокруг конкретных локальных проблем.
Среди других материалов журнала отметим еще работу Андрея Мельвиля и Дениса Стукала “Условия демократии и пределы демократизации. Факторы режимных изменений в посткоммунистических странах: опыт сравнительного и многомерного статистического анализа”. Как показывает уже это длинное название, данная работа является – по духу, если не буквально, – продолжением “Политического атласа современности” (см. обзоры в “НЗ” № 50, 66). Оба исследовательских проекта объединяет стремление выявить общие тенденции в многообразии социальных и политических феноменов и попытаться сделать их доступными для количественного сопоставления.
“Гвоздем” четвертого номера “Свободной мысли” за 2011 год стала тема Нюрнбергского трибунала и его современного значения. Ей посвящена даже рубрика “Содружество”, которая состоит из одного текста – статьи Андрея Молчанова “Уроки Нюрнберга”. Зато историческая рубрика “Pro memoria” включает сразу шесть материалов, и все они дружно мечут громы и молнии в адрес подрывных сил, замышляющих пересмотр итогов Нюрнберга. Такая тотальная ангажированность удивляет: ведь одна из традиционно сильных сторон журнала состоит в готовности предоставить трибуну для различных точек зрения даже на самые острые проблемы. В данном же случае и статьи собственно о Нюрнберге (помимо Молчанова, на эту тему пишет лидер молдавских коммунистов Владимир Воронин), и о латышской историографии Второй мировой войны (Владимир Симиндей), и о феномене коллаборационизма на территории бывшего СССР (Сергей Фокин), и, наконец, о Гаагском трибунале по бывшей Югославии (Елена Пономарева) преисполнены одностороннего обличительного пафоса. Даже Олег Ауров, анализируя предпосылки принятия и содержание испанского закона об исторической памяти 2007 года, – тема, казалось бы, не вызывающая у отечественной аудитории жгучего интереса, – также пишет в черно-белых тонах и стремится во что бы то ни стало отделить овнов от козлищ.
Учитывая политическую заряженность темы и обилие фактического материала, на который ссылаются авторы, обсуждение поднятых ими в данном обзоре проблем по существу едва ли уместно. Укажем лишь на два существенных обстоятельства. Во-первых, мы склонны предполагать, что отказ от предоставления слова кому бы то ни было из тех, кто позволяет себе усомниться в однозначно положительной роли Советского Союза во Второй мировой войне, – это принципиальная позиция редакции журнала. Ведь помимо виновных (с точки зрения авторов “Свободной мысли”) в попытках пересмотра итогов Нюрнберга, существует еще огромное число публицистов и профессиональных историков, склонных к более взвешенной оценке событий тех лет и считающих, что осуждение Сталина не обязательно ведет к оправданию Гитлера. Нежелание дать слово даже этим авторам, по-видимому, объясняется только одним: редакция полагает, что Россия находится в осаде со стороны сил, желающих лишить ее морального права на наследие Победы. Войны памяти – тоже войны, а на войне есть только свои и чужие и нет места спорам о нюансах.
Во-вторых, перед нами типичный пример исторической политики, соответствующей выводам Алексея Миллера, которые представлены в его обсуждавшейся выше работе. Особенно характерна в этом отношении статья Молчанова, который выступает не столько в качестве члена редакционного совета “Свободной мысли”, сколько как председатель Комитета Совета Федерации по делам СНГ. Текст задействует полный арсенал средств, используемый по обе стороны “фронта”: и призыв использовать международное правосудие для преследования всех, кто, с точки зрения Москвы, совершает преступления против человечности; и предложение принять юридически обязывающий запрет на пересмотр итогов Нюрнберга, и идею создания собственного института памяти для стран СНГ. К сожалению, приходится констатировать, вслед за Миллером, что стремление юридически зафиксировать историческую истину становится в современной Европе общим местом, несмотря на очевидную опасность такого решения для свободы слова и суждения, в том числе и в первую очередь в исторической науке.
Среди материалов пятого номера “Свободной мысли” привлекает внимание работа Михаила Ильченко “Инерция в российской политике”. Автор совершенно справедливо объясняет многие проблемы российского “демократического транзита” тем фактом, что на деле в обществе продолжали и продолжают функционировать многие институты, доставшиеся в наследство от советских времен. Возможно, его утверждение о том, Россия вовсе не импортировала в 1990-е годы западные демократические ценности, чересчур категорично, но в целом понятно, что главная роль демократического дискурса (по модели “суверенной демократии”) и псевдодемократических институтов – это легитимация недемократических практик, многие из которых продолжают функционировать по инерции.
Здесь, однако, возникает вопрос: а каковы же условия, при которых “импорт” ценностей можно было бы признать действительно состоявшимся? Как нам кажется, автор занимает слишком категоричную позицию по этому вопросу. С одной стороны, он подчеркивает, что необходимо учитывать не только абстрактный смысл ценностей, но и их регулятивную функцию: ценности так или иначе должны транслироваться в нормы, иначе они перестают существовать как факт социальной реальности. С другой стороны, при анализе функционирования демократических институтов он резко противопоставляет ценности и социальные привычки. Трудно не согласиться с таким его утверждением:
“…Патернализм, неизменно характеризуемый большинством исследователей в качестве “природного” свойства российской политической культуры, представляет собой не столько абстрактную тягу российского сознания к “сильной руке”, сколько сложившийся комплекс практик, отличающийся устойчивостью воспроизводства в меняющихся политических условиях” (с. 62).
Однако ведь и демократические ценности ни одному обществу не даны от природы: их закрепление в качестве таковых происходит в тесной связи со становлением демократических институтов. Можем ли мы утверждать, что, например, для Западной Европы демократические ценности подлинны, тогда как российский патернализм – это всего лишь привычка, не опирающаяся ни на какие ценностные ориентиры?
Статьи Владислава Бачинина опубликованы сразу в двух номерах “Свободной мысли” под разными рубриками: в четвертом – это “Marginalia”, а в пятом – “Quo vadis?”. Содержательно, однако, это две части единого текста, призванного показать пагубность “почти полного религиозно-теологического вакуума”, царящего, по мнению автора, “внутри отечественной социологии” (№ 5. С. 130). Поскольку социальный мир, согласно Бачинину, не может быть полностью рационализирован, возникает необходимость “допуска в инструментальную систему социологического сознания качественно иных объяснительно-интерпретационных средств сверхрационального характера” (№ 4. С. 206). Из конкретных предложений, выдвигаемых автором, главное суммирует следующая цитата:
“[Ученый должен быть готов] к постоянным соотнесениям семантических, аксиологических и нормативных структур исследуемых социальных явлений с их абсолютными аналогами, а также к определениям их общественной значимости через эти компаративистские процедуры” (№ 4. C. 210).
Как следует из предыдущего тезиса, “абсолютные аналоги” даны нам в “библейском интертексте”. Иными словами, автор ратует за превращение социолога в эксперта-моралиста, который сверяет социальную реальность с Библией и выдает экспертные заключения о ее соответствии “абсолютным аналогам”. При всей карикатурности этого образа нельзя не признать, что он не так уж далек от существующей практики привлечения исследователей, работающих в социальных и гуманитарных науках, в качестве экспертов по судебным делам (в частности, по делам об экстремизме). Бачинин всего лишь предлагает отбросить притязания на то, что абсолютные критерии добра и зла доступны ученым непосредственно, и прямо апеллировать к Библии. Его позиция, таким образом, и умереннее, и честнее по сравнению с позицией тех, кто берется “научно” определить присутствие порока в тех или иных культурных формах.
“Pro et Contra” (2011. № 1–2) публикует серию материалов в продолжение проекта Московского центра Карнеги “Россия-2020. Сценарии развития России” (о первой части мы писали в обзоре журналов в № 75). Интересно, что, пожалуй, впервые за все время, пока журнал выходит в таком формате (с одной главной темой, под которую отводится большая часть или даже весь номер), этот выпуск впервые отходит от панорамного построения и включает одновременно по несколько статей, посвященных более-менее одним и тем же аспектам “большой” темы. Так, проблемы социальных институтов и гражданской активности оказываются в центре внимания сразу трех работ. Наиболее интересен диалог между Самюэлем Грином и Львом Гудковым: они вроде бы рассматривают одни и те же проблемы, сосредоточиваясь на институциональных причинах пассивности населения, и даже приходят к похожим выводам. Оба автора считают наиболее вероятным инерционный сценарий, в котором существующая модель продолжает эволюционировать в отсутствие каких-либо попыток ее реформирования. Оба считают такой сценарий пессимистическим и потенциально чреватым социальным взрывом. Даже националистический всплеск конца прошлого года Грин и Гудков трактуют похожим образом.
И все же между подходами двух авторов есть существенная разница: Гудков оперирует в основном привычными категориями, пытаясь посмотреть, как работает в России некоторый заранее известный набор социальных институтов. Грин же делает шаг назад и сначала исследует фундаментальные явления, задающие условия задачи. Так, например, он подчеркивает, что россиян не следует считать пассивными – скорее, они “агрессивно неподвижны”, то есть сознательно делают все, от них зависящее, для сохранения status quo. В результате этих отличий текст Грина получился живее, а выводы, пожалуй, несколько более конкретны. Третья статья из этого набора написана Йенсом Зигертом и стоит особняком на фоне первых двух. Ее автор рассматривает проблему гражданской активности через призму деятельности негосударственных организаций.
Экономические сценарии рассматриваются в работах Владимира Милова и Дэниела Трейсмана. Несмотря на то, что Трейсман прямо ссылается на статью Милова для подкрепления некоторых своих аргументов, в данном случае два текста скорее дополняют друг друга, чем находятся в диалоге. Милов предпринимает попытку макроэкономического анализа, исследуя источники экономического роста в докризисную эпоху и пытаясь на этом основании выстроить прогноз на будущее. Автор полагает, что нельзя сводить макроэкономическую динамику последних лет только лишь к ценам на нефть: на самом деле, экономический рост в период президентства Владимира Путина был в большей мере обусловлен притоком иностранного капитала, главным образом спекулятивного. Это объясняет и те трудности, с которыми продолжает сталкиваться российская экономика, несмотря на то, что цены на нефть превысили докризисный уровень. Конечно, резкий рост нефтяных цен был бы способен обеспечить безбедное будущее нынешнему режиму, но скорее всего сценарий business as usual подразумевает невысокие темпы роста.
Трейсман рассматривает преимущественно политико-экономические аспекты проблемы, подчеркивая, что развитие страны будет в очень большой степени зависеть от эволюции политических институтов и отношений между властью и оппозицией. При самом оптимистическом для властей сценарии экономический рост способен обеспечить политическую стабильность, однако повышение уровня жизни будет создавать предпосылки для нового этапа демократизации. Последний тезис, конечно, выглядит несколько детерминистским: связь между уровнем жизни и стремлением к демократии едва ли можно считать прямолинейной.
Тема следующего, также сдвоенного, номера (№ 3–4) – “Политические системы постсоветских стран”. Подборка строится по традиционной модели: статья Андрея Рябова “Распадающаяся общность или целостный регион?” обсуждает общие вопросы, остальные авторы фокусируются на отдельных странах или их группах. Рябов, в честности, показывает, что понятие постсоветского пространства сохраняет свою актуальность в качестве аналитической рамки, несмотря на очевидное расхождение исторических путей стран региона. Статья Александра Искандаряна демонстрирует уникальность армянского случая, где решающее влияние на становление и функционирование политической системы оказала и продолжает оказывать карабахская война. Вместе с тем, проблема политического плюрализма, которую ставит Искандарян в качестве одной из ключевых, объединяет армянский сюжет с тремя другими материалами – работами Григория Иоффе о Белоруссии, Нику Попеску о Молдове и Алексея Гараня об Украине.
Как выясняется, все эти общества многообразны: даже в Белоруссии, которую принято считать авторитарным заповедником, можно выделить не две, а как минимум три вполне сложившихся, хотя и не слишком консолидированных политических платформы. Помимо прозападной оппозиции и пророссийских кругов, о которых обычно говорят и пишут в первую очередь, Иоффе выделяет “креольский дискурс” (здесь он, разумеется, ссылается на Бенедикта Андерсона). По мнению автора, наиболее ярким голосом “белорусского креольства” является как раз сам президент Лукашенко. Суть этой позиции состоит “в отстаивании белорусской самобытности наперекор как западническому, так и имперскому (москальскому) дискурсам” (с. 37), и именно она является прямой наследницей советской белорусской идеологии, утверждавшей, что именно советская Беларусь стала родоначальницей белорусской государственности.
Если сопоставить выводы трех авторов, можно сделать некоторые общие наблюдения. Получается, что внутреннее многообразие в Молдове напрямую транслируется в политику и уже закрепилось на институциональном уровне (особенно показателен здесь тот факт, что коммунистам после выборов 2009 года не удалось перекупить ни одного оппозиционного депутата, чтобы получить в парламенте 61 место – большинство, необходимое для избрания президента). В украинском случае плюрализм ярко выражен в публичной сфере, однако “оранжевой революции” не удалось закрепить это на институциональном уровне. Наконец, в Белоруссии наблюдается консолидация населения вокруг сильного лидера, а социальное многообразие не перерастает в политический плюрализм. Иоффе объясняет это “незавершенностью формирования белорусской нации”, которая “тормозит политическую структуризацию белорусского общества и выдвижение новых лидеров” (с. 45). Здесь нельзя не заметить, что сама по себе идея полностью сформировавшейся нации – это скорее националистический миф, нежели эмпирическая реальность где бы то ни было в мире, и особая роль бывшей метрополии в конструировании национальной идентичности (как и в случае с местом России в белорусском самосознании) – тоже скорее норма, чем исключение.
Статья Алексея Малашенко “Обреченные на вечность и прозябание” посвящена политическим системам стран Центральной Азии. Автор полагает, что все эти страны дрейфуют в одном направлении: в сторону все более консолидированной авторитарной модели, и элементы плюрализма, сохраняющиеся в некоторых странах, не меняют общей картины. Работа Ивана Крастева “Парадоксы нового авторитаризма”, построенная в основном на анализе российского случая, опубликована за пределами “Темы номера”, однако служит к ней идеальным дополнением.
Если исключить статью Крастева, то из остальных “нетематических” материалов двух номеров вполне можно было бы составить довольно целостную рубрику. Все они посвящены проблемам исторического прошлого и тому, как оно влияет на современную политику. Изучив возможные механизмы идеологической индоктринации в средней школе, Филипп Чапковский приходит к выводу, что даже повсеместное распространение “учебника Филиппова” не приведет к насаждению той или иной идеологической версии исторического прошлого. Учителя по-прежнему вольны выбирать учебник из нескольких официально санкционированных вариантов, времени на историю XX века отводится мало, и основное внимание в выпускном классе уделяется подготовке к ЕГЭ, а не промыванию мозгов. Кроме того, автор уверен, что сама по себе государственная идеология сегодня слишком аморфна и ее поэтому невозможно эффективно внедрять в сознание учеников. Можно было бы возразить, что даже зубрежка, ориентированная на ЕГЭ, неизбежно закладывает определенную систему идеологических координат, однако, конечно, этот механизм работает на гораздо более общем уровне. В этом смысле Россия мало чем отличается от большинства других стран: на уроках истории положено учиться любить свою страну, и мало где этот тезис сталкивается со сколько-нибудь серьезным противодействием.
Мэри Маколи ставит под сомнение распространенную среди либералов уверенность, что признание былых преступлений тоталитарных режимов способствует политической демократизации. Она считает, что это мнение слишком уж напрямую переносит психоаналитические методы на уровень коллективного сознания. С этой критикой нельзя не согласиться, однако в анализе Маколи практически полностью отсутствуют внешнеполитические аспекты проблемы. Для России, например, связь между демократией и признанием сталинских репрессий обусловлена не внутренним посттравматическим синдромом, а громкой критикой со стороны соседних стран, которые когда-то были жертвами советского тоталитаризма. Эта критика, в свою очередь, исходит из необходимости защиты демократических ценностей здесь и сейчас, тем самым устанавливая такую связь и для российского общества. Либеральная модернизация почти наверняка подразумевает улучшение отношений с соседями, а это со всей остротой ставит вопрос о необходимости как-то по-новому соотнести идентичность будущей демократической России с имперским наследием.
Анализируя использование темы прошлого в президентских посланиях за последние двадцать лет, Ольга Малинова приходит к выводу, что официальная символическая политика скорее следует “массовым оценкам значимого прошлого”, нежели стремится их трансформировать. Это, как нам кажется, подтверждает неоднократно высказывавшееся нами сомнение в эффективности манипулирования общественным мнением в современной России. То, что со стороны выглядит как мощное насаждение новой государственнической идеологии, на самом деле является лишь воспроизводством вялого консенсуса, к которому российское общество пришло на излете 1990-х годов. Вместе с работой Малиновой журнал также публикует статью Евгения Финкеля о наметившейся в посткоммунистических странах тенденции к переопределению тех или иных трагических событий прошлого в терминах геноцида и материал Мачея Яновского о недавней польской дискуссии по поводу еврейских погромов в Евдабне в июле 1941 года.
Насколько можно судить по имеющимся в нашем распоряжении номерам “Вестника общественного мнения” (2010. № 4; 2011. № 1, 2), проблематика постсоветского пространства оказалась сквозной темой для журнала. Андрей Рябов и здесь выступает с общетеоретической статьей (2011. № 1), в которой определяются основные характеристики “постсоветского капитализма” и подчеркивается общность главных тенденций для большинства стран региона. Благодаря работам Марины Красильниковой и ее соавтора по статье в четвертом номере Ивана Самсона одной из ключевых подтем становится вопрос о наличии в России среднего класса и о функции, которую он играет или мог бы играть в процессе постсоветской трансформации. Именно в четвертом номере Красильникова и Самсон поднимают ключевые методологические вопросы, связанные с понятием среднего класса и его ролью в современных социальных науках. Авторы указывают на серьезные методологические проблемы в существующих исследованиях, связанные с тем, что средний класс определяется скорее количественно, а не через определенное место в социальной структуре, с которым связаны соответствующее мировоззрение и политическая позиция. Их собственные выводы неутешительны: среднего класса в России нет, и даже людей со средними доходами становится все меньше вследствие растущего социального неравенства.
Работу Красильниковой “Культура бедности. Постсоветский комментарий к Веблену” можно считать продолжением совместной с Самсоном статьи. В ней исследуются модели потребления, характерные для путинской эпохи, и оценка россиянами собственного материального положения. Выясняется, что, несмотря на заметный рост уровня благосостояния, для значительной части общества все еще характерно экономическое поведение, свойственное бедным социальным слоям: например, “нормальная жизнь” для большинства означает элементарный достаток, а не престижное потребление или возможность самореализации.
Первый и четвертый номера связаны также темой российской политической и правовой культуры: в первом номере публикуется статья Сергея Пашина, подводящая промежуточные итоги судебной реформы, а в четвертом Лев Гудков, Борис Дубин и Наталья Зоркая пишут об отношении общественного мнения к судебной системе. В первом номере публикуется работа Александра Верховского об основных этапах эволюции и современном состоянии движения русских националистов. Под рубрикой “Символические фигуры” Анна Качкаева анализирует образы российских лидеров на телевизионном экране, а Лев Гудков и Алексей Левинсон рассматривают общественное мнение в современной России по отношению к Андрею Сахарову.
Второй же номер за 2011 год целиком отведен рубрике “Проблемы постсоветских обществ”. По преимуществу материалы номера сосредоточены на российских проблемах: так, Денис Волков и Петр Бизюков анализируют различные аспекты общественной активности в России, Асмик Новикова исследует систему управления в милиции, Иван Блоков – реакцию общества на лесные пожары, а Любовь Борусяк – отношение московского студенчества к проблемам любви, секса и партнерства. На основании исследования “офисной культуры” Антон Олейник формулирует гипотезу, согласно которой российский “офисный планктон” является социальной базой технократической модернизации, предлагаемой Дмитрием Медведевым. Политические предпочтения конторских служащих мало отличаются от большинства россиян, зато они гораздо больше заинтересованы в технологическом прогрессе и инновациях. Борис Дубин изучает отношение россиян к перестройке и 1990-м годам, указывая на недостаточную степень “освоения” недавней истории, то есть восприятия ее как общего опыта, создающего основу для социального единства. По мнению автора, это является симптомом еще более серьезных проблем, связанных с распадом социальных связей в современной России.
Обращение журнала к опыту соседей России по постсоветскому пространству ограничивается работами по Белоруссии и Украине. Во втором номере Сергей Николюк описывает отражение в массовом сознании недавнего белорусского экономического кризиса и его возможные последствия для политического климата. В четвертом номере Сергей Николюк, опираясь на данные опросов, пытается вскрыть подоплеку событий вокруг президентских выборов в Белоруссии в декабре 2010 года. Анна Моргунова исследует проблемы занятости в той же стране. Работа Андрея Портнова “Украинские образы Второй мировой войны” опубликована во втором номере. Автор отмечает, что, в отличие от России и многих других стран постсоветского пространства, на Украине сосуществуют и одинаково “работают” в политическом процессе две полярные интерпретации истории Второй мировой. Более того, в условиях, “когда социально-экономические программы основных политических сил фактически идентичны, наиболее узнаваемая обществом тема войны становится идеальным маркером политических разногласий” (с. 92). Политические баталии вокруг памятников и прав ветеранов становятся основным содержанием политического процесса – символическое измерение политики явно доминирует над материальным.
В то же время, как справедливо отмечает автор, невозможность свести историю к одному нарративу создает хоть какие-то предпосылки для укрепления политического плюрализма, избытком которого украинская политика последнего времени явно не страдает. Здесь, однако, возникает риск перерастания плюрализма в раскол, когда вместо множества несводимых друг к другу точек зрения мы получаем две внутренне консолидированные, антагонистические по отношению друг к другу позиции. Вообще, сложно не заметить, как по-разному ставят проблему плюрализма авторы работ, упомянутых в нашем обзоре. Похоже, что один из уроков двадцатилетней истории постсоветского пространства состоит в том, что плюрализм социальной структуры отнюдь не всегда ведет к плюрализму в политике, и, говоря шире, социальное многообразие может принимать очень различные формы, которые имеют неожиданные политические последствия. Иными словами, плюрализмов бывает много, и плюрализмы бывают разные.