Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2011
Алексей Левинсон
О соцреализме
Право рассуждать о соцреализме дано мне тем обстоятельством, что в годы обучения в старших классах школы писать сочинения на эту тему было моей и моих соучеников обязанностью. С этого и начну. Прежде всего остановлюсь на главной особенности учения о соцреализме, того, что называлось “культурой и искусством”, которым надлежало быть национальными по форме и социалистическими по содержанию. Это главное заключалось ни собственно в реализме, ни в национальной форме и даже ни в социалистическом содержании. Главное было в том, что соответствующее учение – неважно, что именно оно трактовало, – имело обязывающий характер предписываемой нормы. Учение входило в состав обязательно преподаваемого, знание его формул и догм проверялось на экзаменах. Социалистические искусство и культура являлись системой или набором образцов, обязательных для заучивания, воспроизведения и подражания. За соблюдением этого следили множество специальных учреждений и должностей. Дело начиналось со школьных учителей, комсоргов и парторгов, а заканчивалось соответствующими отделами в Комитете государственной безопасности.
Что еще важнее, помимо предписываемых образцов в изобразительном искусстве, кино, литературе, музыке, имелся окружающий их набор образцов, подражание которым запрещалось. Те же должностные лица и инстанции еще тщательнее и строже следили, чтобы ни дух, ни буква запрещенного не проникли на охраняемую ими территорию, где под их присмотром шла “культурная жизнь”, “развивалась социалистическая культура”. Запретным было очень многое – собственно, все, кроме разрешенного. Разрешенное имело статус “своего”, прочее было “чужое”, или, как выражались следящие, “чуждое”. При этом существовал очень сложно устроенный социальный механизм, с помощью которого нечто из среды “чуждого”, а потому запретного, могло быть переведено в “свое” и разрешенное. Существовала специальная система учреждений и должностей, действующих на границе или даже внутри охраняемой территории, в зонах запретного. Это были учреждения, где под охраной содержались образцы запретного (одно из наиболее известных – “спецхран” в библиотеках), и были люди, имевшие так называемый “допуск”. Допуск, в свою очередь, имел несколько степеней, и только высшая из них давала редкому ее обладателю возможность смотреть и читать все – то есть вести себя как нынешний рядовой пользователь Интернета.
Допущенные лица совершали первичный отбор того, что предположительно можно будет после соответствующей обработки ввести во внутренний оборот, сделать разрешенным. Такой обработкой мог быть пересказ, переложение на “наш” манер, изготовление копии – но уже с отечественными клеймами. Это могла быть и публикация, прямое копирование или цитирование произведения искусства, но непременно с предисловием или комментарием нашего авторитета. Тем самым ожидаемый вред от внедрения “чуждого” уменьшался. Так поступали с образчиками иностранной культуры, но таким же был и механизм выведения из зоны запретного образцов отечественной словесности или изобразительного искусства, например, поэзии или изобразительного искусства Серебряного века.
Система адаптации чуждых культурных образцов с территории заклятого врага – “Запада” – имела еще один канал. Советский Союз – наследник империи, которая развивалась по радиально-кольцевой схеме. Помимо колец внутренней фортификации, в том числе “союзных республик” вокруг РСФСР, по границам Союза была устроена буферная зона из “стран народной демократии”. В части контроля над культурой там были созданы аналоги того, что существовало в СССР, но в силу исторических и иных причин культурная близость этих стран к “Западу” была выше. С одной стороны, это требовало от следящих систем в СССР особого внимания, но с другой, позволяло использовать эти страны не только как барьер, но и как шлюз для ступенчатой адаптации западных образцов к требованиям охраняемой зоны. Стили и направления, моды и открытия шли по древней дороге из нечестивой Западной Европы в Польшу, из Польши в Литву, оттуда уже в Московию.
Я рос в среде, которая в основном и была связана с системами поиска, отбора и первичной адаптации культурных образцов с Запада. Это была среда интеллигенции, где знали иностранные языки, интересовались мировой культурой. Соответственно, культурные эталоны и образцы для этих людей были сосредоточены в “мировой”, а не в “социалистической культуре”, отношение к которой было по большей части ироническим. Тем не менее многие в этой среде имели допуск в “спецхран” и были, так сказать, облечены неким доверием. Это была подсистема, которая осуществляла первичный отбор. Ей могли быть даже доверены меры по первоначальной адаптации заимствуемых образцов, например, по переводу текстов на русский язык или по составлению комментария к ним. Но никогда этой системе и людям, в ней подвизавшимся, не отдавалось право окончательного отбора образцов, право принятия окончательного решения, что будет разрешенным, а что – нет.
Люди, принимавшие такие решения, рекрутировались из совершенно других общественных слоев и продвигались по иным каналам. Для них мировая культура и культура Запада были тем, чего надо было прежде всего опасаться, от чего надо было закрываться, чему надо было противостоять. Их образцы и эталоны были “здесь”. По их представлению, они были патриотами, а описанная выше группа – космополитами. И хотя их точка зрения в разные периоды истории становилась в нашей стране господствующей, без постоянного импорта культурных и технологических образцов советская система могла просуществовать очень недолго. Периодически возникавшая установка на автаркию и изоляцию, на конфронтацию с Западом неизбежно сменялась периодом разрядки и оттепели, перестройки и модернизации.
В этой колонке я в основном говорю о культуре, понимаемой узко, – как предмете ведения Министерства культуры и служб идеологического контроля. Мое ограниченное знакомство с миром технологий, научных исследований, промышленного производства в СССР позволяет предположить, что в главных чертах система осуществления заимствований и их адаптации в этих сферах действовала примерно так же. Впрочем, все знали, что идеологический контроль там был слабее, а некоторые требования (например скорость освоения) – куда жестче. Попытки построить аналоги соцреализма как системы контроля над творцами и пользователями были и в науке, можно вспомнить, например, “мичуринскую генетику” или “сталинское языкознание”. В Германии строительство “имперской науки” зашло еще дальше.
Возвращаясь к социалистической культуре, повторю, что в моем понимании она представляла собой определенную (именно – определенную охраняемыми границами) совокупность символических объектов как образцов для восприятия, а также набора норм их восприятия либо интерпретации. В определение надо также включить систему контроля и отбора, систему поддержания всего института, в частности художественный канон.
Было ли искусство соцреализма в чем-либо особенным с точки зрения своего содержания?
Конечно, глаз и сегодня легко отличит полотна и фильмы, романы и оперы, созданные в эпоху расцвета соцреализма в СССР. Тем более глаз того, кто, как я, вырос именно тогда и для кого эта эстетика является “родной”. Можно вспомнить доминирующие сюжеты и художественные приемы их реализации, не говоря уж о модальных типах и типажах.
В любом массовом искусстве с необходимостью существуют клише, за которыми стоит некоторая генеральная ценность или идея. Так, в произведениях соцреализма всегда присутствует сталинская концепция человека и общества. Но сегодняшние постсоветские зрители эту идеологическую нагрузку либо не чувствуют, либо, напротив, ощущая, радуются ей, что и называется ностальгией. Для меня эти клише лишены какого бы то ни было очарования, не вызывают ничего, кроме тоски. Советское, а я помню его с конца 1940-х, – это прежде всего унылое, причем тем более унылое, чем более жизнерадостно оно и жизнеутверждающе. Когда я впервые увидел, что строили, ваяли, писали на холстах в фашистской Италии, нацистской Германии, салазаровской Португалии, на меня повеяло до боли знакомой тоской. Что и говорить про реплики того же стиля в Китае, Северной Корее, а потом, скажем, Туркмении.
“Большой стиль” – если понимать его как выражение идеи, что нечто социальное может быть несравненно более важным и великим, чем отдельный зритель/читатель/слушатель, – действительно “большой”: он охватил полмира, и его эстетика встречается за пределами одиозных тоталитарных режимов. В американском массовом искусстве – от скульптуры и живописи до дизайна и кино – мне пришлось с неприятным удивлением обнаружить знакомые черты “большого” и “великого”. (Подумалось: прав Бродский, советский/антисоветский взгляд которого и в Америке находил нечто имперское.) Не надо думать, что я имею в виду только гигантские статуи или многотысячные парады. Названная мной социальная установка сквозит и в развеселых кинокомедиях 1930–1950-х, снятых в США, Германии, СССР.
Не могу не повторить, что для меня культура социалистического реализма не исчерпывается ее эстетическими и стилевыми характеристиками, хотя именно они и остались на память о ней. Настоящий соцреализм для меня – это стиль вместе со средствами политического контроля за его воспроизводством. Остается только сказать, что при своей отчетливой установке на тотальность, тотальным описанный контроль не был. Потому и в тех условиях рождались произведения, которые мы сейчас читаем, слушаем, смотрим, и нам не приходят в голову эти унылые слова – “социалистический реализм”.