Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2011
Guyland. The Perilous World Where Boys Become Men
Michael Kimmel
New York: Harper Collins Publishers, 2008. — 352 p.
Американец Майкл Киммел — один из ведущих мировых исследователей маскулинности и мужчин, автор и редактор дюжины специализированных книг[1], редактор научного журнала “
Men and Masculinities”, а также профессор Университета штата Нью-Йорк. В его последней, уже успевшей стать бестселлером, работе исследуется жизнь молодых мужчин в начале XXI столетия. В авторской интерпретации упоминаемая в названии “страна парней” предстает в виде особого и своеобразного пространства, где реализуются и воспроизводятся практики и ритуалы, обеспечивающие переход мальчиков от детского к взрослому состоянию.Основываясь на четырехстах интервью, которые были проведены с мужчинами в возрасте от 16-ти до 26 лет, обладающими разным социальным положением и статусом, проживающими в разных городах США, Киммел открывает “миру взрослых” скрытые смыслы зачастую непонятных и диковинных обыкновений и привычек нынешней молодежи. “Если вы когда-нибудь, слушая разговор двух тинейджеров, задумывались, куда катится наш мир, то эта книга для вас”, — так характеризует новую публикацию Киммела “
Chicago Tribune”[2]. Кстати, известность, приобретенная рецензируемой книгой всего лишь за два года, настолько широка, что студия “Dreamworks” даже решила снять фильм, основанный на ее материалах. Жанр повествования можно определить как рассказ; несмотря на большой объем социологических данных и научную важность выводов, книга написана популярным языком и читается отнюдь не как академический текст. От себя добавлю, что во многом ее можно считать исследовательским откровением, поскольку в работе системно и оригинально вскрываются повседневные и глубокие, удивительные и парадоксальные, а порой даже разрушительные механизмы, заставляющие молодых мужчин вести себя “по-мужски”.По словам Киммела, мужская солидарность, состязательность и жестокость составляют важнейшую часть гендерной социализации современных парней. И хотя основы многих практик такого рода остаются неизменными на протяжении веков, они обогащаются новыми особенностями, которые, собственно, и составляют современный мужской код. Нынешнее поколение 20-25-летних разительно отличается от поколений не только дедов и прадедов, но и отцов. Отчасти это связано с двумя противоположными тенденциями, реализующимися одновременно: с одной стороны, ускоренным взрослением современных юношей, а с другой стороны, с присущим им крайним инфантилизмом. До 1960-х годов демографы выделяли пять жизненных маркеров, символизирующих переход от юности к взрослой жизни. Чтобы получить статус “взрослого”, среднестатистический человек должен был: а) покинуть родительский дом; б) получить образование; в) начать работать; г) создать семью; д) стать родителем. Но если в 1960 году подобным критериям отвечали 77% женщин и 65% мужчин младше 30 лет, то в 2000-м лишь 46% и 31% соответственно (с. 25).
Задумываясь над этими новациями, автор отмечает ряд принципиальных черт, характеризующих наше время и свидетельствующих, что переходный возраст начинается все раньше и раньше, а взросление, наоборот, все позже и позже. Во-первых, с точки зрения социальных достижений и статуса 30-летие в наши дни выглядит как 20-летие в дни минувшие, а нынешние 12-летние похожи на прежних 20-летних. Во-вторых, современные дети взрослеют не только рано, но и быстро, во многом становясь компетентнее своих родителей. В-третьих, вместе с этим изменяется и представление о мужском: если раньше в американских сериалах взрослый мужчина — персонаж, который ответствен, зарабатывает деньги, заботится о будущем, то сейчас это инфантильный и самовлюбленный бездельник, который до 45 лет ищет лишь любовные приключения и промышляет случайными заработками. Наконец, в-четвертых, нынешняя молодежь, в отличие от своих родителей, разделяет принципиально новые ценности свободы, гедонизма, желания попробовать все. Поэтому юноши не стремятся становиться взрослыми мужчинами, обременяя себя “ненужными” обязанностями. Этот момент ярко продемонстрирован в одном из интервью: “Мой дед умер в 66 лет, а работать и содержать семью он начал уже в 23 года. У него просто не было времени побыть молодым” (с. 27). В итоге состояние молодости и связанные с ним практики гендерной социализации оказываются для американских мужчин исключительно привлекательными, формируя самый насыщенный и важный этап их жизни.
Важнейшими площадками социализации американских юношей выступают школа и колледж, где молодые люди присоединяются к различным мужским союзам, братствам, клубам. Один из принципов, разделяемых юношами и за пределами США, предполагает, что мужская дружба превыше всего. Киммел считает его главным кодом маскулинности: Bros Before Hos (“Друзья важнее семьи и дома”). Что вынуждает молодых людей придерживаться правил мужской солидарности? Мальчики, отмечает автор, — это еще не мужчины, причем как с точки зрения социума, так и с их собственных позиций. Они располагают меньшей властью и, следовательно, меньшими возможностями. Порой этот феномен называют “кризисом четверти жизни”, когда молодой человек словно застревает между “настоящим пацаном” и “настоящим мужчиной”. По ироничному замечанию Киммела, юноши думают, что где-то есть тайное знание, позволяющее быть настоящим мужчиной:
“Парни чувствуют, что все другие мужчины прочитали какую-то книгу с правилами, как должен себя вести настоящий мужчина. Все, кроме них” (с. 47).
Принципы жизни молодых мужчин в наши дни автор излагает в следующих девизах: “мальчики не плачут”; “лучше быть безрассудным, чем грустным”, “принимай все как мужчина”, “размер имеет значение”; “не останавливайся, чтобы уточнить, куда идти”; “пай-мальчики приходят к финишу последними”, “все зашибись”. Главная проблема подобного кодекса в том, что он не признает эмоционального реагирования и проявления слабости, а в силу этого его нельзя признать практичным. Но тогда встает другой вопрос: откуда юноши черпают эти идеи? Ответ очевиден: от других мужчин — отцов, тренеров, учителей, братьев, друзей. Следуя этим правилам, подчеркивает Киммел во всех своих публикациях, включая и новейшую книгу, молодые мужчины хотят заручиться признанием со стороны других мужчин. Маскулинность предстает перед нами как гомосоциальный по большей части опыт: почти все, что предпринимает мужчина, делается для других мужчин и оценивается другими мужчинами. Базовую причину такого положения вещей автор видит в непоколебимо сохраняющемся общественном устройстве, в рамках которого женщины имеют настолько низкий ранг в социальной иерархии, что добиваться их признания бессмысленно.
Определив значение гомосоциальной среды для формирования практик маскулинности, автор последовательно рассматривает различные институты социализации: школу, студенческое братство, спорт, медиа. Именно они на всю жизнь закрепляют наиболее жесткие паттерны мужского поведения. Безрассудное, небезопасное, рисковое поведение становится в юном возрасте одним из важнейших доказательств собственной мужественности. Киммел подробно останавливается на “буллинге” как частном случае выковывания маскулинности в описываемой им гомосоциальной среде. Шутки, оскорбления и унижения, которым юноши подвергают друг друга в школе и колледже, имеют понятную цель: закрепить маскулинную иерархию и гарантировать воспроизводство “мужского” поведения.
На решение той же задачи направлено и регулирование сексуальности — в частности, то явление, которое социологи называют “принудительной гетеросексуальностью”, то есть навязчивое выпячивание своей сексуальной активности, сексистские шутки, преувеличение успехов в сексе и занижение возраста секс-дебюта. Другой стороной подобного принуждения становится выраженная гомофобия, которая, по мнению автора, отнюдь не всегда свидетельствует об искренней неприязни по отношению к гомосексуалам. Чаще всего за ней стоит все та же властная практика поддержания правил и норм “настоящего” мужского поведения. Поэтому все гомосексуальное маркируется как немужское и, соответственно, ставится на более низкую иерархическую позицию. Оно определяется не по внешним признакам или по поведению, ибо распознать настоящего гея порой нелегко. Гомосексуальность служит основой для шуток и оскорблений, которые призваны уничтожить мужественность объекта насмешек, утверждая при этом мужское превосходство обидчика. Поэтому боязнь всего гейского вынуждает молодых мужчин тщательно остерегаться его как во внешности, так и в поведении. Современные юноши готовы жертвовать своими желаниями, стилем, комфортом, безопасностью, а иногда и жизнью, лишь бы доказать собственную традиционную ориентацию. Длинные волосы, “женские цвета”, серьги, чувствительность — все это отмечается как недостаточно мужское, возможно, даже гейское, становясь постоянным поводом для оскорблений.
Погоня за репутацией “крутого парня” далеко не безобидна: молодые мужчины не пристегиваются ремнями безопасности в машине, превышают скорость, употребляют слишком много алкоголя, пробуют наркотики. 90% дорожных правонарушений совершается мужчинами, ибо, отмечает Киммел, они считают, что безопасность — это немужественно. В рецензируемой книге приводится внушительное число ошеломляющих фактов из жизни молодых мужчин наших дней. Читателю иногда кажется, что все это взято из американских фильмов, ибо признать описываемое за повседневную практику очень и очень трудно. Тем не менее, результаты различных исследований, проведенных в разных странах мира, авторитетно подтверждают, что молодой возраст для мужчины — действительно опасный период, а прожить его спокойно и ровно удается далеко не всем.
Что же предлагает автор для того, чтобы избавить мужчин от ловушки маскулинности, в которую они себя загнали? Прежде всего, им стоит начать откровенно говорить о своей жизни, своих проблемах, своих эмоциях и о том, что им, возможно, не нравится все время изображать из себя супергероя. Эту книгу можно считать одной из первых попыток нарушить затянувшееся молчание.
Ирина
Костерина
Other Russias. Homosexuality and the Crisis of Post-Soviet Identity
Brian James Baer
Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2009. — 202 p.
Исследование гомосексуальности в России — сюжет не новый, но, тем не менее, волнующий своей неоднозначностью. Вокруг гомосексуальности по-прежнему много мифов, стереотипов, страхов, неприятия. В стране, в которой только в 1993 году была отменена уголовная статья за гомосексуальные отношения, восприятие однополых союзов очень непростое. Посттоталитарное сознание по привычке стремится контролировать частную жизнь граждан, включая сексуальные нормы.
Как отмечает автор, гомосексуальность в СССР была предметом замалчивания: этой темы не поднимали писатели, художники, режиссеры, медиа, и даже статистика по ней была строго засекречена. И поэтому с приходом перестройки и началом сексуальной либерализации неожиданное появление из зоны умолчания геев и лесбиянок буквально взорвало дискурсивное пространство. В то же время, как отмечает автор, гомосексуалы в России были и остаются “другими”, что отражено в названии книги. Инаковость гомосексуальности по отношению к доминирующим идентичностям — один из ключевых моментов, демонстрирующих положение геев в России. Поэтому множество более ранних публикаций, книг, эссе используют слова “другой”, “другие” как эвфемизмы гомосексуальности, довольно точно отражающие статус этой сексуальности. Бэер пишет, что гомосексуальность является тем зеркалом, в котором отражаются не только такие ожидаемые вещи, как сексуальное удовольствие, декаданс, нормальность и ненормальность, маскулинность и феминность, но так же и эстетика, индивидуализм, духовность, жертвенность и даже “российскость”.
Важной частью авторского подхода является попытка осмыслить российскую гомосексуальность как явление, развивающееся в определенных национальных и культурных условиях. Одновременно стремление показать гомосексуальность не как влияние западных культур (что является довольно распространенным клише в дискуссиях о гомосексуальности), а как “свое”, местное явление проходит сквозь книгу красной нитью и скорее выдает беспокойство автора за имидж Запада, нежели выступает особым методологическим приемом. Бэер полагает, что российская гомосексуальность выстраивается через поиск баланса между цивилизованным Западом и диким Востоком. Возможно, для англоязычного читателя такой подход будет обоснован, но у российского читателя может сложиться ощущение, что автор ошибочно считает идею “тлетворного влияния Запада” по-прежнему имеющей широкое хождение в российских массах.
Тем не менее, книга действительно будет интересна специалистам в квир-исследованиях, а также широким кругам интересующихся, поскольку в ней делается попытка осмыслить те способы и пути, посредством которых гомосексуальность становилась частью российской культуры, и проанализировать те эффекты и дебаты, которые породило это явление. Свое исследование автор строит на основе анализа постсоветской литературы (как серьезной, так и бульварной), а также фильмов, охватывая период с конца 1980-х годов и заканчивая путинским президентством. Бросается в глаза, что при выборе текстов и фильмов для анализа автору не хватает контекста и знания российской действительности. Многие из рассматриваемых произведений малоизвестны и относятся к жанру “другого кино”, а цитируемые эксперты зачастую не являются таковыми в российском публичном пространстве, а относятся, скорее, к ряду поп-пси авторов, чьи книги продаются в разделах “Психология на каждый день”. Примером может служить обильно цитируемая Диля Еникеева, которая пишет о гомосексуальности как о патологии и дает сто один совет родителям, как воспитывать своего ребенка, чтобы он не стал геем.
Бэер рассматривает гомосексуальность через три взаимосвязанных и емких дискурсивных конфигурации, которые он классифицирует следующим образом: 1) затруднительное положение российских мужчин в постсоветском обществе; 2) проблемы российской идентичности в постсоветском мире и 3) поиск постсоветской эстетики. Целью своего исследования он заявляет поиск “мэппинг-дискурсов”, которые производят и поддерживают три вышеобозначенных темы, или, выражаясь словами Дэна Хили, дают представление о “географии перверсий” (с. 5).
Важным наблюдением автора становится подчеркивание того факта, что люди в России разделяют две гомосексуальности: природную, обусловленную генетически, и культурную, которая обусловлена требованиями стиля или даже модой на гомосексуальные тренды. Но являются ли литература, журналистика и художественные фильмы тем экраном, который отражает представления обывателей о сексуальности? Это большой вопрос, на который автор склонен дать положительный ответ.
В своей работе Бэер обозначает оппозицию, через которую строится гомосексуальность в России. Это оппозиция духовного и физического, которая проявляется как гомосоциальность (подлинные мужские отношения) и гомосексуальность (сексуальные отношения мужчин); в таком контексте гомосексуальность становится обратной стороной гипермаскулинности.
Структурно книга разбита на введение и пять глав. Во введении автор дает общий исторический и культурный контекст гомосексуальности в России, а также продирается сквозь непростой нейминг гомосексуальной практики, анализируя эвфемизмы, метафоры, а также грубые слова, обозначающие подобные отношения. Пожалуй, самой важной находкой здесь оказывается фиксация того, что русский язык избегает называния гомосексуальности. Автор связывает это как с неудобностью самой темы, так и с табуированностью сексуальной сферы в российской культуре в целом.
В первой главе дается обзор западных исследований поздне- и постсоветской гомосексуальности, которые, с точки зрения автора, неправильно истолковывают данный феномен. Так, многие исследователи подходили к анализу этого явления с позиций “девелопментализма”, полагая, что отношение к гомосексуальности отражает уровень развития страны. В этой же главе автор сравнивает процессы сексуальной либерализации, происходившие в западных странах и в России, анализирует использование новых слов и терминов, появившихся в русском языке для обозначения гомосексуальности и гомосексуалов. Он также исследует роли и идентичности, которые возникали в контексте старых и новых гендерных/сексуальных ролей, влияние изменения гендерного порядка на сферу сексуальности. В частности, здесь поднимаются важные проблемы сексизма и гомофобии, которые во многом определяли отношение к гомосексуалам.
Во второй главе обсуждаются проблемы видимости и невидимости гомосексуальности в постсоветской России в связи с политикой гендерных и сексуальных норм. В жанре драматургического анализа автор рассматривает создание гомосексуальности как спектакля, в котором роли героев меняются по усмотрению создателей. Так, в одних публикациях гомосексуальность оценивается как символ распущенности молодого поколения, а в других — как часть сексуальной идентичности, возможно, дремлющая, но потенциально существующая внутри гетеросексуальности. Бэер показывает всю противоречивость и несоответствие таких оценок, что еще больше убеждает нас в политизированности вопроса. Но тема гомосексуальности (да и сексуальности в целом) являлась достаточно скандальной, если не сказать “желтой”, для 1990-х годов, что привело к поиску гомосексуальности везде, где только можно. И это явно прослеживается в цитируемых источниках. Например, Владимир Жириновский или маг Юрий Лонго публично демонстрируют открытую гомофобию и заявляют о гомосексуальном заговоре; а литераторы и журналисты используют психоаналитические приемы для поиска латентной гомосексуальности в Онегине, Печорине и Обломове. Как важную проблему Бэер отмечает сложность с прочтением сексуальности, которую он обозначает как разрыв между “видением” и “знанием”, а также между гендерной идентичностью и полом как биологической переменной. Эти трудности восприятия приводят к необходимости поиска экспертов, которые могли бы помочь определиться с явлением и отношением к нему, но они, в конечном итоге, постулируют гендерные и сексуальные различия как очевидные и природно обусловленные. Используя термин Лауры Малви “визуальная экономия”, автор анализирует кинематографические произведения (фильмы “Серп и молот”, “Дневник его жены”, “Отец и сын”) и репрезентацию мужских образов, которые не вписываются в нормативность российской маскулинности.
В третьей главе с интригующим названием “Другие среди нас” автор анализирует гомосексуальную панику, захлестнувшую страницы постсоветских литературных произведений. С одной стороны, тема стала открытой и популярной; с другой стороны, многочисленные книги, начинающиеся со слова “голубой”, являлись во многом угодой массовому вкусу. Большое внимание в этой главе уделено анализу детективов Бориса Акунина “Коронация” и Александры Марининой “Стилист” как отражению восприятия гомосексуальной темы в массовой литературе.
В четвертой главе анализ репрезентаций гомосексуальности осуществляется через призму оснований российской идентичности; автор называет ее словосочетанием “русская душа”, в представления о которой он вслед за другими исследователями вкладывает такие качества, как страдание, артистическая чувствительность и глубина. Используя термин Василия Розанова “духовная гомосексуальность”, он ищет отражение этого тренда в длинной веренице художественных произведений. Занимаясь литературным анализом, автор противопоставляет понимание западной гомосексуальности как гедонистической практики взгляду на российскую гомосексуальность как на путь страдающей и падшей души.
Последняя глава представляет собой анализ гомосексуальности в контексте постсоветской эстетики:
“…Для таких постсоветских авторов, как Виктор Ерофеев, Виктор Пелевин, Владимир Сорокин, Евгений Лапутин, гомосексуальность служит воплощением нераскаявшейся, самореферентной игры, которая отвергает любые утилитарные функции литературы и делает безнадежными любые прямые связи между “искусством” и “реальностью”” (с. 123).
Бэер рассматривает гомосексуальность как особый эстетический прием российских писателей и художников, но в то же время и как постмодернистскую фигуру, стирающую границы между нормой и инаковостью, лишающую российский и советский моральный и эстетический режим пафоса и серьезности.
В конце автор делает важное замечание относительно того, что любые репрезентации гомосексуальности (сделанные как самими художниками-геями, так и гетеросексуальными акторами) должны исследоваться только с учетом наличного контекста. Впрочем, этой здравой мысли противоречит его собственный исследовательский подход. В частности, использование в качестве равнозначных источников газет “Московский комсомолец” и “СПИД-инфо”, высказываний депутатов Государственной Думы, монографий Игоря Кона и трудов Владимира Сорокина уподобляет чтение книги интеллектуальному квесту.
В то же время у книги есть несколько неоспоримых достоинств, к которым можно отнести богатое реферирование культурного материала и исторических событий, как, например, анализ выхода отдельных публикаций или открытия выставок и, что немаловажно, общественной и политической реакции на них (например, подробно разбирается скандальная экспозиция группы “Синие носы” — “Эра милосердия”). Довольно значимым выводом автора является утверждение того, что гомосексуальная идентичность родилась в России именно с перестройкой, так как запрет и замалчивание этой темы прежде не позволяли говорить об особой идентичности. Оценивая современную ситуацию, он пишет, что в России гомосексуальность продолжает порождать тревогу, что вызвано как уязвимым положением российских мужчин, так и кризисом высокой культуры. В то же время гомосексуальность, по аналогии с дореволюционным периодом, ассоциируется с антисоветским концептом эстетики удовольствия.
Ирина Костерина
Практики и идентичности. Гендерное устройство
Сборник статей под ред. Елены Здравомысловой, Вероники Пасынковой, Анны Темкиной, Ольги Ткач
СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2010. — 325 с. — 600 экз.
Гендерные исследования развиваются в стране уже около двадцати лет, и сегодня в их актив можно записать бесспорные институциональные успехи. Они проникли в самые отдаленные провинциальные университеты, под них открываются новые исследовательские центры, им посвящаются диссертации. Вместе с тем распространение гендерных исследований по российским просторам ведет и к тому, что порой ими начинают заниматься люди, мало знакомые с гендерной методологией и не подготовленные к ней в мировоззренческом плане. Ведь нравится нам это или нет, но данное направление общественных наук выросло из феминистской теории и по-прежнему тесно с ней связано. И поэтому все попытки выдать за гендерные исследования работы, написанные с позиций биологического детерминизма — просто “про женщину”, — оборачиваются падением качества научного анализа. Хотя, конечно, это явление можно считать болезнью роста, которая со временем будет изжита.
Одновременно с этим с удовлетворением стоит отметить состоявшееся становление плодотворно работающих научных школ. Гендерная программа Европейского университета в Санкт-Петербурге, открытая в 1997 году совместными усилиями Елены Здравомысловой и Анны Темкиной, давно заслужила лидерскую репутацию в социологии гендера, а рецензируемый здесь сборник лишний раз это подтверждает. В нем представлены результаты исследований слушателей и выпускников гендерной программы, успешно работающих в рамках общей исследовательской парадигмы, — что, собственно, и является основным признаком научной школы. Авторы обращаются к анализу гендерных трансформаций в приватной сфере, идущих в современном российском обществе; это само по себе интересно, поскольку сфера приватного в России часто трактуется как менее значимая по сравнению со сферой публичного. Все работы объединяет общность теоретических подходов и исследовательских методов. Авторы придерживаются структурно-конструктивистской интерпретации гендерного подхода. Гендерное устройство понимается ими “как иерархическая конфигурация соотносимых практик и образцов мужественности и женственности” (с. 6). Все исследования опираются на качественную методологию, что вполне оправдано для изучения персональных практик. Кроме того, фрагменты интервью, приводимые авторами для подтверждения выводов, также представляют интерес для читателя.
Тематика сборника определяется научными интересами исследовательского коллектива гендерной программы, который, если не первым, то одним из первых в стране, начал изучать такие явления, как домашняя работа, сексуальное и репродуктивное здоровье, реорганизация приватной сферы, этнические особенности гендерных отношений. Сборник разбит на четыре тематических раздела, раскрывающих малоизученные грани сферы приватного: “Современные практики интимной жизни”; “Забота о детях: няня, домохозяйка, работающая мать”; “Мужское здоровье и женская беременность”; “Управление гендерной идентичностью”. В каждом из разделов представлены многообразные конфигурации гендерных отношений, варьирующихся в зависимости от социальной, этнической, конфессиональной, региональной принадлежности, а также от прагматического контекста. В частности, в первом разделе соседствуют исследования Ларисы Шпаковской о гражданском браке в среде представителей среднего класса такого мегаполиса, как Петербург, и Гузель Юсуповой о сценариях сексуальности молодежи в полиэтническом сообществе сельского поселения Среднего Поволжья. Сопоставление этих статей в рамках одного раздела позволяет судить о “дистанциях огромного размера”, отличающих практики интимной жизни большого города и сельской местности. Если для молодых представителей петербургского среднего класса нет большой разницы между гражданским и официальным браком, в обоих случаях зачастую носящим эгалитарный характер, то для значительной части сельской молодежи Среднего Поволжья гражданский брак не приемлем, поскольку встречает осуждение в семье и обществе, обеспечивающих контроль над сексуальным поведением молодежи. На материалах двух статей видно, что в нынешней России фактически уживаются две страны: одна — современная и даже вполне “западная”, а другая — традиционная, очень напоминающая “третий мир”.
Статья Юсуповой выявляет и еще одну проблему: в многонациональном сообществе, несмотря на то, что различные этнические группы живут в нем бок о бок много лет, межэтнические браки — явление предосудительное. В исследовании нет ссылок на брачные установки в предшествующие периоды (в советское время или хотя бы в 1990-е годы), поскольку в роли изучаемой целевой группы выступали молодые люди, но было бы интересно проследить их динамику по сравнению с предыдущими поколениями. Автор делает вывод о постепенной либерализации интимных практик, но, возможно, в исторической ретроспективе вывод мог бы оказаться другим. Кстати, о том, что в последние десятилетия усиливается влияние этнических и религиозных факторов на повседневные практики молодежи, упоминают и другие авторы. Особенно это касается роли ислама, что наглядно показано в исследовании Даниса Гараева “Поворот к исламу: практики ношения хиджаба в современной Казани”, опубликованном в одном из последующих разделов. Он показывает, что ношение этого “символа веры и высокой нравственности” становится сознательным выбором значительного числа молодых женщин. Массовое обращение в ислам стало следствием национального строительства в Татарстане: усиление этнической самоидентификации здесь связывается с конфессиональной принадлежностью и влияет на формирование гендерной идентичности.
Если статьи первого раздела позволяют сравнить и сопоставить практики интимной жизни представителей среднего класса крупного европейского города и сельских жителей российской глубинки, то в разделе “Забота о детях: няня, домохозяйка, работающая мать” опубликованы материалы, собранные в ходе исследований двух противоположных женских стратегий: домохозяйки и работающей матери. Так, в статье Анастасии Смирновой “Время и пространство заботы: практики российских домохозяек” ведение домашнего хозяйства рассматривается как вид профессиональной деятельности, требующей организации труда и наличия соответствующих навыков. Забота о других членах семьи, сосредоточенная в руках женщины, выступает одновременно и ограничителем, и стимулятором женского влияния в семье. Та же мысль прослеживается и в исследовании Ольги Громашевой, посвященном гендерным аспектам организации питания в семье. В условиях постепенного сокращения государственных социальных услуг, в том числе системы дошкольных детских учреждений, у женщин, пытающихся совместить карьеру и материнство, возникают серьезные проблемы, которые частично решаются за счет привлечения в семьи платных помощников. Коммерциализация заботы о детях рассматривается в статье Веры Галиндабаевой “Любовь к детям как профессия”. В данном случае исследование выходит за рамки российских мегаполисов, где няня давно стала обыденным явлением. Объектом внимания здесь оказались семьи из бурятской столицы Улан-Удэ. По мнению автора, между общероссийским и бурятским урбанизированными контекстами нет большой разницы в организации оплачиваемой заботы, поскольку услугами няни неизменно пользуются представители одного и того же среднего класса — с одинаковыми жизненными ценностями и установками. При этом этнический фактор в исследовании недооценивается, хотя, на мой взгляд, его полноценное включение могло бы повлиять на общие выводы статьи.
Проблема, поставленная в третьем разделе — “Мужское здоровье и женская беременность”, — отсылает подготовленного читателя к медицинским работам начала ХХ века с присущей им антитезой “мужчина — здоровье, женщина — болезнь”. Ольга Соколова, однако, называет свою статью “Мужчина как потенциальный больной”. Сейчас много пишут о кризисе маскулинности, и рассуждения автора идут в том же ключе, демонстрируя очевидный парадокс: насаждение в современной культуре образа мужественности как олицетворения силы связано с риском для здоровья мужчины. Идея не нова, но обоснование предлагается свежее. В статье Екатерины Бороздиной, опубликованной здесь же, сопоставляются телесные практики беременных и экспертное знание врачей, а также раскрываются ситуации, когда они вступают в конфликт.
Последний раздел — “Управление гендерной идентичностью” — оказался наиболее пестрым в содержательном плане. Так, он включает статью Катерины Губа “Книга для девочек: советская гендерная идеология в действии”, рассматривающую механизмы управления гендерной идентичностью на примере книги Т.И. Малаховой “Для вас, девочки!”. Ее первое издание вышло в 1989 году, поэтому автор оговаривается, что предметом рассмотрения выступает позднее советское общество, а название материала не совсем соответствует содержанию работы. В целом складывается впечатление, что автор, занимаясь исследованием, руководствуется не столько материалом самого источника, сколько авторитетными исследованиями своих учителей — Елены Здравомысловой и Анны Темкиной. В принципе, это заметно и в других работах, что так же может считаться фактором принадлежности к общей школе. Кроме упомянутой выше статьи Даниса Гараева, в данный раздел входит работа Оксаны Парфеновой “Возможен ли каминаут в России? Сценарии раскрытия лесбийской идентичности”, посвященная публичному признанию негетеросексуальной ориентации молодых женщин в крупных российских городах (исследование проведено на основе биографических интервью, взятых в Петербурге, Новосибирске, Красноярске). Статья выявляет высокий уровень гомофобии в российском обществе, весьма осложняющий признание своей сексуальности представителями ЛГБТ-сообщества[3] даже в семье и ближайшем окружении, не говоря уже о возможности так называемой “открытой жизни” — гласного обозначения своей нетрадиционной сексуальности в обществе.
Таким образом, ознакомившись с материалами сборника, можно многое узнать о частной жизни российского социума. Рассмотрение гендерных аспектов какого-либо явления или процесса всегда полезно именно тем, что позволяет либо обратить внимание на сферы, которые остаются вне поля зрения других исследователей, либо взглянуть на мир под иным углом зрения, все еще остающимся непривычным для нашего общества. Кроме того, сферы приватного и публичного тесно связаны, поэтому изучение одной позволяет лучше понять, что происходит в другой. Ведь, если присмотреться, за аккуратными выводами авторов скрываются очень тревожные тенденции. Недостаточный уровень профессиональной заботы о беременных женщинах заставляет их больше доверять собственным телесным ощущениям и приватным практикам, чем врачам. Жесткие стереотипы мужественности приводят к высокому уровню мужской заболеваемости и смертности. Семьи даже с невысоким уровнем дохода вынуждены нанимать няню, поскольку сократилось количество яслей. В России по-прежнему сильны этнические предрассудки и гомофобия.
Картина грустная и наводящая на размышления. И то, что, знакомясь с работами авторов, порой внутренне с ними полемизируешь, а закрыв книгу, продолжаешь размышлять над прочитанным, является, на мой взгляд, наиболее сильной стороной представляемого сборника. Хорошо, если он станет первым в серии изданий гендерной программы; насколько мне известно, к печати сейчас готовится его продолжение. Ждем с нетерпением.
Ольга Шнырова
Женщины у проходной. Гендерные отношения в советской индустрии (1917-1937 гг.)
Венди Голдман
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2010. — 358 с. — 1500 экз.
Серия “История сталинизма”
Книга известного американского специалиста по советской истории стала одним из редких исследований, посвященных женскому труду в довоенном Советском Союзе, а также проблеме гендерных отношений в советской индустрии в 1917-1937 годах. Как поясняет автор, историки на Западе и в России почти единодушно оценивают указанную тему как несущественную и второстепенную, а это не может не искажать выстраиваемую ими общую картину формирования рабочего класса в СССР. Рецензируемая работа претендует на восполнение этого пробела.
Трудовой опыт советских женщин рассматривается здесь в контексте исторического перелома, обусловленного индустриализацией СССР в 1930-х годах. Переосмысливая историю формирования советского пролетариата, Голдман отводит женщинам особую роль в этом процессе, показывая, как женский труд влиял на накопление капитала, систему заработной платы, мобильность рабочей силы, пролетаризацию крестьянства. Наиболее пристальному анализу подвергается первая пятилетка 1929-1932 годов, когда в экономике происходили фундаментальные сдвиги. Кроме того, в книге рассматриваются проблемы гендерной сегрегации в советской промышленности, те перемены в жизни города и деревни, из-за которых женщинам пришлось работать по найму; массовые партийные кампании по вовлечению слабого пола в производство, государственные планы гендерного преобразования народного хозяйства, социальные отношения между рабочими-мужчинами и работницами-женщинами. Рассуждая о последнем аспекте, автор подчеркивает укорененность в советской и российской культуре мужских предрассудков в отношении женского труда, рисуемого в качестве второсортного и неполноценного явления.
Изучая социальную политику СССР, автор напоминает, что выраженная гендерная дискриминация была типична не только для России:
“Предрассудки в отношении женского труда — явление не уникальное. В конце XIX — начале XX века в Европе, Америке и Китае работодатели нередко нанимали женщин вместо мужчин, чтобы сэкономить на заработной плате, деквалифицировать труд или остановить забастовку” (с. 259).
Практически везде в рабочем движении в той или иной степени имел место гендерный конфликт, так как работодатели стремились снизить стоимость труда за счет использования женской рабочей силы. После октябрьской революции 1917 года выяснилось, что мир социализма затронут этим противостоянием в той же мере, что и капиталистическая система. Так, господствовавшее в России предубеждение против женских кадров, игнорируемое в официальных отчетах, в значительной степени ограничивало возможности женщин получить работу. “Существовала договоренность между нанимателями и биржами труда, согласно которой предпочтение при найме отдавалось мужчинам” (с. 31). Другим ограничителем, мешавшим женщинам полноценно трудиться, выступало устойчиво негативное отношение администрации к перспективе материнства сотрудниц.
Причем, как доказывает автор, низкая квалификация женщин не являлась главным основанием отклонения их кандидатур при распределении рабочих мест. Детальный анализ слабой заинтересованности рынка труда 1920-х годов в женских руках показывает, что женщины страдали от дискриминации при приеме на работу независимо от уровня трудовых навыков:
“…Сама возможность повысить квалификацию зависела от половой принадлежности. И квалифицированные рабочие-мужчины, и наниматели решительно выступали против предоставления женщинам возможности занять высокооплачиваемые места или повысить квалификацию” (с. 45).
Таким образом, слабая подготовка была далеко не единственным объяснением растущего числа представительниц слабого пола среди безработных. Между тем, с 1927-го по 1930 год доля женщин среди неквалифицированных и малоквалифицированных безработных выросла с 35% до 42%, отмечает автор. Интересно, что предубеждение против кадрового продвижения женщин наблюдалось даже в тех отраслях, где работницы составляли основной массив рабочей силы, например, в текстильной промышленности. Все мужчины, от директора завода до рядового рабочего, были убеждены, что женщины не должны заниматься квалифицированным трудом. Одна из работниц Забайкальской железной дороги, цитируемая Голдман, с негодованием отмечала факт гендерной дискриминации в своей отрасли:
“У нас выдвижение, если можно так выразиться, приурочивается к 8-му марта, но какое выдвижение? Когда у нас проводился день 8-го марта 1928 года, то из группы поломоек одну выдвинули бригадиром поломоек, то есть от этого ведра с помоями к этому же ведру с помоями” (с. 272).
В советской индустриальной истории 1931 год был отмечен промышленным хаосом, чудовищной текучестью кадров, организационным коллапсом. Все эти факторы провоцировали обострение гендерных конфликтов. Тогда в производстве были заняты сотни тысяч женщин, но профсоюзы не предпринимали никаких мер по преодолению открыто враждебного отношения к ним со стороны инженеров, мастеров и рабочих-мужчин. Когда женщины начинали работу или обучение в “мужском” цехе, их подвергали оскорблениям и не позволяли продвигаться по служебной лестнице. “Мужчины часто отказываются работать с женщинами, утверждая, что женщины не должны занимать некоторые рабочие места в цехах и на фабриках”, — отмечается в документе той поры (с. 84). Автор указывает, что мужчины нередко воспринимали само присутствие работниц как сексуальный вызов, нарушение общепринятых норм и вели себя соответственно. Женщины нередко становились объектами домогательств и оскорблений по половому признаку, направленных на “выдавливание” их с работы. В одном из примеров, приводимых в книге, рассказывается о том, как в Магнитогорске некую женщину поставили на работу в ночную смену таскать кирпичи. Вместе с ней трудились еще 500 мужчин, поочередно к ней пристававших:
“Женщина долго терпела, но потом не выдержала и плюнула одному из обидчиков в лицо. Кое-как она дотянула до конца смены и утром попросила руководителя: “Переведи меня на дневную работу, ночью я работать не могу”. “Ты не хочешь работать”, — ответил он и уволил ее” (с. 283).
Если женщины жаловались вышестоящему начальству, их обычно обвиняли в том, что они сами провоцировали такое поведение обидчиков, то есть пострадавшие в гендерном конфликте и оказывались виноватыми. Цитируемый Голдман представитель районной контрольной комиссии (РКК), узнав о подобном инциденте, невозмутимо отреагировал: “Сами виноваты, где женщины — всегда так будет. Вот, когда их не было в мастерской, и склок не было” (с. 284). Не удивительно, что официальные органы чаще всего отказывалась принимать меры по жалобам такого рода.
Несмотря на утвердившиеся в советской жизни гендерные стереотипы, не все работницы были готовы мириться с притеснениями. Они прекрасно осознавали, что подвергаются дискриминации, и подобное отношение их возмущало.
“Несмотря на то, что женщинам не хватало специфических терминов, чтобы описать ситуацию (они не пользовались выражениями “мужской шовинизм”, “сексуальное притеснение”, “гендерная политика”), это не мешало им выразить свое негодование по поводу неравенства полов” (с. 286).
Даже если женщина из-за скудности лексикона называла сексуальное домогательство “ухаживанием”, было очевидно, что подобное поведение мужчин для нее оскорбительно, отмечает автор. Многие женщины 1920-1930-х годов без колебаний изобличали мужчин в половой дискриминации вне зависимости от их общественного положения, они были одинаково беспристрастны и к коллегам по работе, и к представителям местной власти. На некоторых предприятиях, по сведениям Голдман, представительницам “слабого пола” удавалось даже ломать сложившуюся систему гендерной иерархии и заставлять рабочих-мужчин пересматривать привычные взгляды на квалифицированный труд (с. 8).
В целом, однако, подобные исключения не меняли общей картины. Советская власть, как доказывается в работе, отнюдь не освободила женщин. Напротив, после 1917 года гендерная сегрегация, и без того привычная для России, получила дальнейшее развитие. Знание ее практик, установившихся в коммунистическую эпоху, способно облегчить осмысление гендерных конфликтов, наблюдаемых в современной России. А это делает новую книгу Венди Голдман не только важной, но и своевременной.
Вера Шведова
Хочу жить! Дневник советской школьницы
Нина Луговская
М.: РИПОЛ классик, 2010. — 400 с. — 2000 экз.
Серия “От первого лица”
Реальный дневник, который московская школьница Нина Луговская вела в 1930-х годах, накануне Большого террора, дошел до нас благодаря архивам НКВД-КГБ. Талантливая и независимая девочка доверяла бумаге то, о чем в мрачные времена многие предпочитали помалкивать. Сомневаясь в справедливости советского режима, она с недоверием относилась к официальной пропаганде; не случайно в одной из школьных характеристик отмечается “аполитичность” Нины — качество, в рядах советской молодежи тех лет довольно редкое. Стоит также сказать, что эти дневниковые записи, в отличие от многих других документов сталинской повседневности, получили широкую известность: книга с успехом была издана в Великобритании, Франции, Германии, Италии, Швеции и других странах. В России на нее ссылаются профессиональные историки; в частности, она упомянута в таком серьезном издании, как “История России. ХХ век: 1894-1939”, вышедшем недавно под редакцией Андрея Зубова.
В дневнике Нины Луговской можно найти многочисленные инвективы в адрес советской власти. Мать не зря предостерегала ее от излишней откровенности, о чем говорит, например, запись, датированная декабрем 1934 года:
“После убийства Кирова в Смольном. И какое право имеют эти большевики так жестоко, так своевольно расправляться со страной и людьми, так нахально объявлять от имени народа безобразные законы, так лгать и прикрываться потерявшими теперь значение громкими словами “социализм” и “коммунизм”” (c. 9-10).
Но, пожалуй, кульминационным можно считать заявление, которое впоследствии было интерпретировано НКВД как подготовка террористического акта против Сталина, названного в записках “диктатором”, “мерзавцем”, “подлецом”. Желание отомстить за отца, расстрелянного в 1937 году, следователи усмотрели в таких словах: “Несколько дней я подолгу мечтала, лежа в постели, о том, как убью его. […] Я в бешенстве сжимала кулаки. Убить его как можно скорее!” (с. 377). Последняя запись в дневнике датирована 1937 годом; позже в нем появлялись только сделанные красным карандашом пометки следователя, подчеркивавшего подозрительные места. Кстати, издатели “Дневника” их сохранили. На допросах, после предъявления ей собственных дневниковых высказываний, Нина Луговская была вынуждена признать, что “резко враждебно настроена против руководителей ВКП(б) и в первую очередь против Сталина” (с. 391).
Нет сомнений в том, что отец — Сергей Рыбин-Луговской, в прошлом левый эсер, — был для ребенка образцом для подражания. Отношения с ним, как свидетельствуют записи, складывались непросто, но именно этому человеку Нина обязана дерзостью слова и мысли. Отцу посвящено много строк в дневнике. Несмотря на то, что негативное отношение девочки к советской власти в основном объяснялось политическими воззрениями ее родителей, проницательность и острота суждений кажутся ее собственным достоянием. Вот, например, пассаж, подчеркнутый красным карандашом следователя:
“А папа сидит в Бутырках. Сидит со своей дикой и беспомощной ненавистью, со своей энергией и больными глазами. Сегодня я была в Политическом Красном кресте и подала заявление. Любопытное учреждение, которое многое кричит о себе и ровно ничего не делает. Я слышала от окружающих, что они ходят по нескольку лет, не добиваясь никакого толку. Народу много, помещение отвратительное, похожее на закуток, посетителям очень мало отвечают” (с. 9).
Или вот еще строки об отце: “Вечером был папа. И опять подступили к горлу беспощадная едкая злость на большевиков, отчаяние к своему бессилию, жалость к нему, больному и бездомному бродяге” (с. 181). Через много лет, обращаясь в марте 1963 года с письмом к Никите Хрущеву и настаивая на своей реабилитации, Нина утверждала: именно впечатления от ареста отца “больно травмировали детскую душу, оставив горечь на долгие годы, которые вызвали в дневнике горькие строки против жестокости Сталина” (с. 395). Она обращала внимание руководителя КПСС на то, что угрозы и проклятия в адрес тирана исходили от четырнадцатилетнего ребенка. Очевидно, письмо произвело должное впечатление: дело Луговской было пересмотрено, и 27 мая 1963 года она, наконец, была реабилитирована “за недоказанностью обвинения”.
В трех тетрадках дневника соседствуют два плана повествования: с одной стороны, здесь запечатлен протест социально зрелой личности, возмущение политическим давлением, ассоциируемым с недопустимым унижением; с другой, — это вполне детские тексты, отражающие становление мировоззрения молодого человека сталинской поры. Книга изобилует изъявлениями чувств и переживаний, банальных и типичных для девочки-подростка; авторы предисловия полагают даже, что ее отдельные фрагменты можно было бы использовать в учебниках по подростковой психологии. Здесь присутствуют переживания по поводу собственной внешности, ожидания первой любви, крайние эмоциональные реакции. Нина, миловидная и привлекательная девушка, страдает косоглазием: “Как подумаю, что всю жизнь надо мучиться из-за глаз, так прямо жутко становится, они погубили половину моей жизни, наверное, и остальную погубят. Чего я могу добиться с ними?” (с. 7). Но, если бы дело ограничивалось только этим, ее записки не приобрели бы такой известности. Юная советская девушка в очередной раз и вопреки обстоятельствам доказала, что осмысленный, продуманный и прочувствованный вызов обществу, попирающему достоинство личности, — возможность, имеющаяся, в принципе, в распоряжении каждого. Разумеется, она трезво оценивала собственные силы. Но отличие Нины от множества советских обывателей в том, что осознание собственной слабости не было для этого рано повзрослевшего ребенка поводом прекращать борьбу.
“Жизнь — это вереница сплошных разочарований. Что встречало меня с самых пеленок? Разочарования, разочарования, разочарования. С тех пор, как я помню себя, они сопровождали мою жизнь. Сначала разочарование в людях, а потом горькое и мучительное разочарование в жизни” (с. 95).
Но что же делать? Автору дневника ответ представляется очевидным: продолжать оставаться человеком.
Некоторые исследователи сравнивают дневники Нины Луговской с записками ее знаменитой еврейской сверстницы из Голландии, погибшей от рук нацистов. По мнению Людмилы Улицкой, оба текста принадлежат к той новой исторической дисциплине, которую именуют “микроисторией”. “Русской Анне Франк” повезло больше: ГУЛАГ отпустил ее живой, и она смогла исполнить мечту детства — стала художницей. Возможно, заглядывая в будущее, Нина как-то упомянула в записях, что пишет дневник как будто не для себя, а для кого-то другого. И этот текст действительно стал частью истории: как бесстрашное обвинение, брошенное в лицо власти ребенком. “Наверное, она и сама не помнила о тех, изъятых во время обыска, дневниках. Но они сохранились. Они здесь. Они для нас”, — пишут издатели (с. 10). И это, безусловно, правда.
Инна Дульдина
Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека
Лидия Гинзбург
Сост., примеч. и статьи А. Зорина, Э. Ван Баскирк
М.: Новое издательство, 2011. — 600 с.
Катастрофа и здравый смысл[4]
В декабре 2010 года в Москве произошло долгожданное событие; можно сказать, что готовилось оно полвека: в “Новом издательстве” появилось полноценное издание блокадной прозы Лидии Гинзбург. История этой книги вполне отражает уродливую личину советского века: Гинзбург начала вести блокадные записи в 1942 году, в первой, значительно сокращенной, редакции этот текст появился в 1984-м (а затем в 1989-м) под заголовком “Записки блокадного человека”, и даже в столь искаженном виде стал одним из важнейших документов тоталитарного опыта. Теперь, благодаря многолетним усилиям Андрея Зорина и Эмили Ван Баскирк, у нас есть возможность прочесть блокадную прозу Гинзбург одновременно заново и впервые, так как новые материалы вносят значительные коррективы и в те слои этого текста, которые были ранее известны читателю.
За тривиальным словосочетанием “исследовательские усилия” в данном случае скрывается процесс, который, как мы можем предположить, пришелся бы по вкусу самой Гинзбург — и как образцовому комментатору, и как автору и ценителю детективов. Зорин и Баскирк в своих изысканиях должны были не только принимать головоломные решения, связанные со структурой и содержанием текста, но также и решения этические: если автор принимает решение “прятать” своих протагонистов за защитными “инициалами”, имеем ли мы право срывать покровы? Если автор оставляет часть своего текста “не подготовленным” для публикации, кто имеет право на эту публикацию? При этом носители знания о жизни и творческом процессе Гинзбург, которые, возможно, могли бы ответить на эти вопросы, по естественным причинам, все более относятся к категории “уходящая натура” — замолкают голоса, и вопросы “запоздавших” интервьюеров навсегда остаются без ответов.
Отношения издателей с рукописным корпусом Гинзбург как с композиционно “подвижным” и зачастую отвергающим герменевтическую определенность, безусловно, связаны с жанровой природой этого текста. Кажется, сложно представить себе письмо более фрагментарное — и при этом более связное, исторически и телеологически. С одной стороны, фрагментарность, привлекала Гинзбург с самого начала ее литературного пути: при чтении Ницше и Розанова, при занятиях и общении со Шкловским, при комментировании дневника князя Вяземского. Однако одновременно с интересом к дневниковому регистру Гинзбург остро занимала судьба романной формы в условиях модернизма: сама она на протяжении 1930-х работала над квазироманом “Дом и мир”, ее записи того времени постоянно посвящены размышлениям о Толстом, Прусте, Диккенсе. Это двухполюсное притяжение выдает центральную амбицию Гинзбург — изобрести жанр, сочетающий реактивность дневника с размахом и отстраненностью романа. В советском веке формальные поиски Гинзбург в области фрагментарного, квазибиографического романа, отображающего историческую травму, перекликаются с проектом Шаламова, при том, что писались эти тяжелые вещи, естественно, совершенно независимо друг от друга (вообще связи блокадных и лагерных текстов — отдельная, любопытная тема: например, большим успехом в Воркутлаге пользовалась вполне официозная поэма Веры Инбер “Пулковский меридиан”, зэки воспринимали описание голода и дистрофии как невероятно смелую, долгожданную отсылку к их опыту). Следуя размышлениям своих единомышленников по ОПОЯЗу о биографическом клее, необходимом для функционирования романной формы, Гинзбург создает композитную фигуру протагониста/повествователя со странным обозначением О. или ОТТЕР. Это макаронизм, служащий для определения автора (Auter) и другого (Autre), или же другого автора, блокадного интеллигента без пола и возраста, чье тело и сознание становятся лабораторией эксперимента, который проводят нацистская Германия и Советский Союз, и анализирует блокадница Лидия Гинзбург.
Из комментария мы узнаем, что возможным отправным пунктом для блокадных записок Гинзбург было участие в любопытном коллективном писательском проекте — “День осажденного города” (читатель должен был побывать таким образом на заводе, в библиотеке, в госпитале). В рамках этого так и не реализованного замысла Гинзбург выпало описывать один день одного ленинградского дома с утра до вечера. Этот замысел идеально подошел Гинзбург как концептуальный трамплин, или, скажем, зерно, из которого и выросла ее антропология пространства городской травмы, один из центральных пластов ее блокадного проекта. Задолго до Серто или Башляра в блокадной тьме Гинзбург задалась вопросами о неоптических способах постижения города, таких, как слух, или осязание, или даже диалог с катастрофическим городом с помощью измененного ощущения временного потока.
В этом смысле текст Гинзбург — своего рода классицистический проект со строгой, но одновременно страстной телеологией, заключающейся в получении нового знания. Причем инструментом и условием познания выступает остранение — главный продукт “затрудненной формы” истории, как это сформулировал Виктор Шкловский, с которым Гинзбург связывали отношения всех тонов эмоциональной палитры: от ученического восхищенного “поглощения” 1920-х до охлаждения и отторжения в 1930-х, когда невероятная способность учителя к политическому “маневру” становилась зачастую совсем очевидной и причиняла горестную неловкость. Что примечательно, Шкловский сформулировал свои тезисы об остранении как результате исторического взрыва, так же находясь в осажденном Петрограде (“Петербург в осаде”, “Сентиментальное путешествие”). Позже, в “Тетиве”, Шкловский напишет о нацистской блокаде, сам будучи в эвакуации, — по этой причине ему необходим свидетель как замена, “свой человек в городе”, и таким двойником оказывается друг и единомышленник Борис Эйхенбаум, перенесший немецкую блокаду, через восприятие которого Шкловский и описывает город в осаде. Город этот, в итоге, по понятным причинам мало отличается от Петрограда 1919-1920 годов. Главным приемом описания у Шкловского вновь оказывается парадокс о теле, живом и мертвом одновременно, который автор типичным для него способом переписывает, на протяжении десятилетий, примеряя то к гибнущему городу, то к теории романа. Гинзбург же, заимствуя у учителя идею остранения как способа выживания, прагматического и эстетического одновременно, наполняет его новым содержанием, а вернее, доказывает заново его актуальность и точность, как если бы это была теорема.
Однако проблема актуальности стояла болезненно: в конце концов, не “День осажденного города”, но “Один день Ивана Денисовича” Солженицына стал в 1962 году частью советского литературного канона. Сама Гинзбург язвительно замечала, что пока ее книга писалась в стол и в этом столе покоилась, у нее появились предшественники.
У этой книги три “даты рождения” — 1942-й (блокадная весна, знаменитый рубеж, “когда стало полегче”), 1962-й (вероятно, влияние надежд прохладной “оттепели”) и 1983-й, когда началась работа по приготовлению “публикабельной”, то есть во многом компромиссной версии текста. Эти три главных этапа сосредоточенного пере- и дописывания объясняют огромную сложность и ответственность издательской работы: надлежало не только выявить направления замысла, но и прояснить текст — две задачи, в данном случае часто противоречащие друг другу, так как (и это показывает в своих исследованиях Ван Баскирк) одно из главных усилий Гинзбург при сорокалетней редактуре текста заключалось в отдалении ее прозы от биографических источников. Тем принципиальнее успех авторов настоящего издания: их комментаторский аппарат открывает для современного читателя своего рода Атлантиду, исчезнувший, погасший, прожженный компромиссами и квазитриумфами мир ленинградской интеллигенции 1930-1940-х (которую приятель Мандельштама и Вагинова Сергей Рудаков однажды в сердцах и небеспочвенно назвал “петербургской чернью”). В этом качестве публикацию Зорина и Ван Баскирк следует сравнить с недавней публикацией Аленой Спицыной дневниковых материалов и художественной прозы Татьяны Глебовой и Владимира Стерлигова[5]. Здесь читатель имеет возможность войти в утраченную область отношений, этических и исторических коллизий, даже топографических обстоятельств и предпочтений. Список открытий можно продолжить, главное, понимать, что обозначенные таким образом миры существуют теперь даже не на полях рукописей (которые, как всем ясно, только и делают, что горят и истлевают) — а на полях памяти, между строк зачастую ненадежных архивных документов, по ту сторону Thule.
В дополнение к тем частям текста, которые мы видим в заново откомментированном виде, “Проходящие характеры” включают ранее никогда не публиковавшиеся материалы. О двух таких фрагментах следует сказать отдельно: самым поразительным открытием является текст, который издатели называют “Рассказом о жалости и жестокости”. Сюжетно этот рассказ, естественно, имеет аналоги — о трагическом блокадном противостоянии и расставании матери с дочерью повествуют среди прочих блокадные дневники Ольги Фрейденберг, Софьи Островской, Татьяны Глебовой. Однако ни один из этих замечательных текстов не достигает и не ставит своей целью достигнуть сокрушительной остроты психологического анализа Гинзбург. В то время, как целью остальных текстов является создание “памятника”, реквиема по разрушенной семье и утраченным отношениям (характерно, что и Островская, и Фрейденберг описывают физиологические формы ностальгии по первой блокадной зиме, по времени, когда любимый человек еще не был воспоминанием), Гинзбург пишет о разрушении личности, в частности, собственной, в результате состояния, которое блокадники называли “духовной дистрофией”. Ее рассказ никогда не знает жалости к себе, а жалость к другому показана как великое, почти невозможное усилие, истинный блокадный подвиг, что известным образом противоречило — и по сей день продолжает противоречить — официальному пониманию героического блокадного поведения. С точки зрения Гинзбург, блокадным героем является не тот, кто выслеживает похождения неуловимых шпионов и саботеров, запускающих зеленые цепочки, и не тот, кто выходит на расчистку города, повинуясь лозунгу “Ленинградец! Не жди, чтоб тебя хватали за горло! Сам очищай свой любимый город!” (под “хватанием за горло” автор лозунга, блокадный поэт Александр Флинт, вероятно, имеет в виду арест, полагающийся за неявку на субботник), но тот, кто находит в себе силы противостоять брезгливости, отвращению, эгоизму, инстинкту самосохранения, наконец, и делиться супом из канцелярского клея с ближним, который таким уже совершенно не кажется, не ощущается по причине дистрофического онемения души.
И, наконец, к разговору о блокадных поэтах: наконец-то опубликованы наблюдения Гинзбург за нравами писателей во время блокады: “Заседание на исходе войны”, “Состояние литературы на исходе войны”. Литературная жизнь во время блокады — тема, еще и до сих пор критически не осмысленная, с ее специфическим стилистическим разнообразием (от модернистов в традициях Серебряного века Гнедич, Крандиевской, Шефнера до последователей поэтики ОБЕРИУ Гора, Зальцмана, Стерлигова, до той же честолюбивой и осторожной Инбер или замечательной Зинаиды Шишовой, переводивших на блокадный язык поэтику “южной школы”), с ее хитроумным отношением с цензурой (здесь замечательным источником является архив Радиокомитета, где работала и сама Гинзбург). Среди прочего, ее занимают блокадные творческие и поведенческие стратегии таких сложных фигур, как Ольга Берггольц и Николай Тихонов (последнего она оценивает как единственного из всех присутствующих, “кто был поэтом, не очень крупным, но все же настоящим”), для которых блокада стала периодом и источником острейшего вдохновения и самоутверждения, жизнетворящей и не отпускающей от себя травмой. Причем, будучи наблюдателем безжалостным, Гинзбург не отказывает себе в меланхолическом удовольствии заметить: “о голоде оказались в силах написать только самые сытые в Ленинграде люди — В.И., О.Б.”. Голод, сытость и творчество привлекают Гинзбург как патологические и неразрывно связанные составляющие блокадной идентичности.
Остается уповать, что в данном издании блокадная проза Гинзбург приобретет не только предшественников и последователей, но и читателей, ее достойных.
Полина Барскова
Слово и “дело” Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений
Павел Нерлер
М.: Петровский парк, 2010. — 224 с. — 1000 экз.
Набоков писал в “Других берегах”: “Русскую историю можно рассматривать с двух точек зрения: во-первых, как своеобразную эволюцию полиции […] а во-вторых, как развитие изумительной, вольнолюбивой культуры”. Осип Мандельштам называл полицейский участок местом встречи с государством. Оказалось, что великий поэт не раз сталкивался с активностью всех разновидностей отечественной полиции: и царской, и белогвардейской, и советской — самой смертоносной.
Основательный и прекрасно иллюстрированный сборник Павла Нерлера “Слово и “дело” Осипа Мандельштама” — логичное завершение многолетней работы автора по сбору и публикации уникальных материалов о трагических сторонах жизни поэта. Следственные дела дают огромный материал для восстановления важнейших страниц биографии и творчества репрессированных литераторов. Мы знаем публикации следственных дел Николая Гумилева и Сергея Есенина, Исаака Бабеля и Даниила Хармса, Николая Клюева и Павла Васильева, Бенедикта Лившица и Игоря Терентьева, Ольги Берггольц и Варлама Шаламова… В случае с Мандельштамом поражает, что документы охранки сопровождают всю его жизнь — от юности до гибели.
Оказывается, застенчивый поэт, до революции получивший в литературных кругах малопочтенные клички “Зинаидин жиденок” (имелась в виду Зинаида Гиппиус) и “мраморная муха” (словцо Велимира Хлебникова), уже тогда интересовал жандармов. В 1911 году царская полиция безуспешно пыталась выяснить, кто таков некий подозреваемый в антигосударственной деятельности Мандельштам, связанный с эсерами. В 1918 году он, сильно рискуя, вырвал ордер на чей-то арест из рук могущественного чекиста Якова Блюмкина, причем на этот инцидент вскоре ссылался сам Феликс Дзержинский. Потом, “чуя грядущие казни”, Мандельштам уехал на юг, где в 1920 году дважды ненадолго арестовывался: сначала врангелевцами в Феодосии, затем — грузинскими меньшевиками в Батуми. До середины 1930-х было внешнее спокойствие, однако за поэтом пристально следили.
Недавно всплыло агентурное донесение, где переданы слова вернувшегося в 1933 году из “голодного робкого Крыма” Мандельштама:
“Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам… Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги ГИХЛ собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат… МАНДЕЛЬШТАМ собирается вновь писать тов. СТАЛИНУ. Яснее всего его настроение видно из фразы: “Если бы я получил заграничную поездку, я пошел бы на все, на любой голод, но остался бы там” […] “Литературы у нас нет, имя литератора стало позорным, писатель стал чиновником, регистратором лжи. “Лит. Газета” — эта старая проститутка — права в одном: отрицает у нас литературу. В каждом номере вопль, что литература отстает, не перестроилась и проч. Писатели жаждут не успеха, а того, чтобы их Ворошилов вешал на стенку, как художников (теперь вообще понятие лит. успеха — нонсенс, ибо нет общества)””.
Вскоре появилось стихотворение, бичующее “кремлевского горца”, которое Мандельштам сознательно читал очень многим. Через полгода последовали арест и ссылка (сначала в уральский городок Чердынь, потом — в Воронеж). В 1938 году новый арест — формально за нарушение запрета приезжать из ссылки в Москву, на деле — по доносу руководства Союза писателей, попросивших лично Ежова “помочь решить вопрос с Мандельштамом, автором гнусных антисоветских стихов, за которого тем не менее вступаются отдельные литераторы…”. И скорая гибель в концлагере.
Книга выстроена хронологически, каждая глава посвящена конкретному делу и состоит из вступительного текста и документальной части, причем значительная часть документов публикуется впервые. Сильный ход составителя — приложение эшелонных списков тех, кто вместе с поэтом в 1938 году был отправлен в лагеря. В них вся страна — от колхозников и слесарей до учителей и дипломатов.
Павел Нерлер обстоятельно описывает историю и предысторию обвинений в адрес поэта. Но вот его мнение, что Сталин пощадил Мандельштама, поскольку эпиграмма ему понравилась, не выглядит достаточно убедительным. Это время было еще, по выражению Ахматовой, вегетарианским. В 1932 году в дневнике одного из ссыльных “красных профессоров” из школы Бухарина чекисты нашли запись о желании “убить Кобу”; дело закончилось ссылкой. Именно ссылка являлась тогдашним репрессивным “форматом” по отношению к дерзким оскорбителям “хозяина”, в том числе и стихотворцам. Павел Васильев, автор резчайшей эпиграммы на генсека, пародировавшей знаменитые “шесть условий товарища Сталина”, был арестован в 1932 году и отделался недолгим заключением. Вот текст, который куда грубее мандельштамовского:
Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына.
Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.
Нарезавши тысячи тысяч петель,
насилием к власти пробрался.
Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне,
семинарист неразумный!..
В уборных вывешивать бы эти скрижали…
Клянемся, о вождь наш, мы путь твой усыплем цветами
И в ж… лавровый венок воткнем.
Николай Эрдман и Владимир Масс за сочинение ехиднейших басен, направленных против советской идеологии и сталинских лозунгов “догнать и перегнать”, были в октябре 1933 года арестованы и отделались ссылкой. Николай Клюев, арестованный незадолго до Мандельштама, не только “за безумные строки… черновиков”, но и за сожительство с несовершеннолетним, также получил ссылку. Между тем, есть основания думать, что в ОГПУ-НКВД мог быть кто-то важный, кто покровительствовал поэтам: и Клюеву, переведенному из жуткого Нарыма в Томск; и Мандельштаму, быстро уехавшему из Чердыни в Воронеж…
Закончим словами благодарности всем авторам сборника (Павлу Нерлеру, Дмитрию Зубареву, Николаю Поболю) за ценнейшую книгу, в которой к тому же самые интересные документы воспроизведены в наилучшем и самом наглядном виде — факсимильном.
Алексей Тепляков
Как платили большевики. Политика советской власти в сфере оплаты труда в 1917-1941 гг.
Александр Ильюхов
М.: РОССПЭН, 2010. — 415 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
Для читателя, хотя бы отдаленно представляющего себе, как работает реальная экономика, лучшим свидетельством всей остроты проблем, которые затрагиваются в этой книге, послужит крик души руководства крупного отраслевого треста, пришедший из далекого 1932 года:
“Оборотные средства, как Трансстроя в целом, так и его органов, равно как и средства остальных строительных организаций, крайне ограничены и составляют всего лишь около 8% от стоимости программы работ” (с. 314).
В годы первых пятилеток, как убедительно показано в книге, подобная ситуация была характерна для очень многих предприятий, а в ряду ее негативных экономических последствий наиболее болезненными оказывались систематические задержки зарплаты. Рассматривая эти явления в исторической перспективе, мы видим, что их главнейшими причинами выступали разбалансированность хозяйственного механизма в СССР, а точнее — острейший валютно-финансовый кризис, порожденный отказом сталинского режима от НЭПа, полным развалом легального рынка и массовым крушением крестьянских хозяйств.
Такова лишь одна из особенностей сложного и противоречивого становления системы оплаты труда, осуществлявшегося в Советском Союзе с прихода к власти большевиков и до начала войны с фашистской Германией. Автор монографии, профессор-историк из Государственного университета управления, попытался всесторонне рассмотреть взаимоотношения между трудом наемных работников и “советским капиталом” партийно-государственной бюрократии, которая, перефразируя Карла Маркса, “имеет в своем обладании государство”, ибо “это и есть ее частная собственность”[6]. Книга представляет собой довольно детальное и основательное исследование того, “как платили большевики”, опирающееся на огромный массив архивных документов и официальной статистики. Причем последовательная опора на первоисточники, а также наличие более сотни таблиц, используемых автором для подкрепления своих рассуждений, предопределили ее научную ценность.
Говоря о теоретических взглядах большевиков на сферу оплаты труда, Ильюхов доказывает, что их партии не удалось внести что-то принципиально новое в концептуальное осмысление данного, столь сложного сегмента экономической жизни. Собственные установки на этот счет у коммунистов, разумеется, имелись, но это были либо идеологические догматы, либо сиюминутные технические решения, используемые прежде всего в качестве оружия во внутрипартийной борьбе. В частности, именно последняя разновидность “принципов” преобладала в начале 1930-х годов, когда сталинское большинство партии сражалось с так называемыми “правыми оппортунистами” в лице Николая Бухарина и его единомышленников:
“Складывается впечатление, что Иосиф Сталин и другие хулители “правых” более десяти лет ничего не ведали, ничего не понимали в вопросах оплаты труда и позволяли “оппортунистам” делать свое “черное дело” – сближать[7] заработную плату” (с. 215).
Изучение архивных документов, однако, не оставляет сомнений в том, что “правые”, позже обвиненные в искажении принципов социалистической справедливости, только “выполняли решения ЦК и лично того же Сталина. Здесь работал сталинский метод управления — все вали на “козлов отпущения”” (с. 215).
Знакомство с монографией убеждает в том, что большевики, готовясь к захвату власти в крестьянской России, весьма инфантильно относились к дальнейшему развитию экономики страны и, уповая, вероятно, на догматы марксизма, соответствующих системных планов просто не имели. Действительно, к власти в октябре 1917 года пришли отнюдь не созидатели. Спровоцированная “красным террором” гражданская война обернулась, как известно, грандиозной экономической катастрофой. В стране свирепствовала гиперинфляция. Если в 1916-1917 годах реальная заработная плата рабочих составляла (в ценах 1913 года) 18,3 рублей, то в 1920-м она упала до 7,4 копеек — почти в 250 раз (с. 24, табл. 1). При этом, как показывает автор, новая власть вообще не была готова к преодолению подобных трудностей, а ее действия оставались сугубо реактивными и спорадическими: “Решения всегда были ответом на обострение какой-либо социальной или экономической проблемы. Определенной системы в решениях о зарплате не было” (с. 19).
Между тем, в первые годы советской власти подъем цен на вольном рынке в шесть раз превышал рост заработной платы, утратившей свои основные функции, и прежде всего важнейшую из них — способность обеспечивать жизнедеятельность и стимулировать труд. Итогом экономических экспериментов Советов стало то, что в “республике рабочих и крестьян” массовое воровство с предприятий и складов почти легально “из уголовного преступления стало превращаться в средство поддержания жизни” (с. 32). Неоднократные попытки партии и правительства хоть как-то стабилизировать ситуацию, обращаясь к разнообразным мерам — от внедрения сдельщины до навязывания сложнейших тарифных сеток, — в условиях кризиса были обречены на неудачу. В годы гражданской войны заработная плата деньгами безоговорочно уступила уравнительным натуральным выплатам, имевшим, скорее, характер акций социального спасения, не зависящего от трудового вклада и квалификации работника. По словам Ильюхова, “это было следствие установки некоторых левых коммунистов в руководстве страны, которые проповедовали идеи социального равенства” (с. 38). Впрочем, несмотря на проведение соответствующей тарифной политики “сверху”, иной альтернативы у советского государства тогда просто не было.
Автор подробно и, как ни странно, увлекательно рассказывает о тернистых поисках “своей” системы организации труда и зарплаты в условиях гиперинфляции 1921-1923 годов, когда государство, даже если бы захотело, не смогло бы ограничить эмиссию бумажных денег, выступавшую единственным источником его доходов. Поскольку в то время в стране не было работающей налоговой системы, в начале 1922 года эмиссия давала 87% всех государственных доходов; лишь с 1924-1925 финансового года в обращении появились “устойчивые деньги”, а эмиссия перестала быть эксклюзивным источником пополнения казны (с. 59). Попытка перевести предприятия на хозрасчет, предпринятая в 1922-м и совпавшая по времени с последствиями неурожая 1921 года, полностью провалилась — в основном из-за нестабильности цен и отсутствия прибыли в размерах, необходимых для покрытия производственных расходов, включая зарплату. В целом в первые годы НЭПа условий для радикального реформирования оплаты труда не было; добиться стабилизации зарплаты как меры труда и потребления так и не удалось. Более того, к весне 1922 года экономическое положение рабочих резко ухудшилось:
“Проблема материальных стимулов труда и, в частности, заработной платы, была буквально кричащей и превращалась из чисто экономической и социальной в политическую проблему. […Голод] бумерангом ударял по всем трудящимся” (с. 60).
На этом фоне любая непродуманная инициатива властей — например, попытка принудительной выдачи части зарплаты облигациями 1-го внутреннего займа 1923 года — вызывала возмущение рабочих.
Денежная реформа 1923-1924 годов и стабилизация финансовой системы придали дополнительный импульс хаотичным (и зачастую тщетным) поискам оптимальных форм стимулирования труда, сопровождаемым постоянными перестройками системы зарплаты. К концу 1920-х годов десятилетие теоретических и практических блужданий вновь обратило страну к схеме, очень похожей на ту, которая существовала в России накануне Первой мировой войны. Таким образом, заработная плата, по словам автора, “вернулась на круги своя” — она сделалась “важнейшей мерой труда, стимулом к росту его производительности”:
“Правящая партия… стала исходить не столько из социальных принципов, сколько из экономических интересов. Марксистско-ленинские установки в политике заработной платы были заменены голым прагматизмом, то есть подчинены задачам индустриализации” (с. 13).
Фактически речь шла об увязывании размеров зарплаты с опережающим ростом производительности труда конкретного работника, что позволяло коммунистическому государству взять на вооружение тейлоровскую систему экономии зарплаты посредством “выжимания пота” из рабочих.
Пролетариат довольно быстро понял, что стоит за всем этим. Так, в 1927 году на губернской конференции профсоюза текстильщиков в Твери один из делегатов, выражая коллективное настроение, так откликнулся на преобразование в сфере оплаты труда:
“Вы только переменяете слова, раньше была эксплуатация, а теперь рационализация. […] Переходя на три станка, вы отнимаете хлеб у других и заставляете детей ходить на большую дорогу. […] Если вы перейдете на три станка, то ожидайте забастовки” (с. 189).
Подобную оценку нельзя не признать весьма точной. В монографии нашли свое отражение все применяемые советской властью в межвоенный период методы наступления на доходы рабочих — от пересмотра тарифной сетки, “замораживания” зарплаты и повышения норм выработки до попыток устранения профсоюзов от участия в обсуждении оплаты труда. Немалое внимание уделяется и политическим интригам, применяемым властями в этой области.
К разряду последних можно отнести, например, “маленькие хитрости”, применявшиеся при планировании контрольных цифр промышленности на 1927-1928 годы с учетом предполагаемого снижения цен на продукты и предметы потребления на 5% и конкретного задания по росту производительности в 13,8%. Пока эти планы выстраивались, грянула коллективизация, а следом была введена карточная система, позволившая государству основательно сэкономить. Еще изящнее выглядит методика систематических задержек зарплаты, практикуемых советской властью в 1930-е годы. Автор объясняет ее актуальность следующим образом: “Задержав зарплату на две недели, месяц и т.д., государство как бы получает кредит от тех, кому зарплата не выдана” (с. 311). Вполне эффективное, надо признать, экономическое решение.
В целом, несмотря на многочисленные издержки в реализации партийных решений по регулированию оплаты труда, “общую линию на увязку зарплаты и производительности труда удалось реализовать” (с. 327). Но, полагаю, не стоит забывать и о другой стороне медали: именно эта сталинская привычка экономить на зарплате и обернулась по большому счету живучей традицией “замораживания” советскими, да и нынешними российскими, властями роста доходов населения (этот аспект, к сожалению, автором не затрагивается). Неслучайно многие констатации, приводимые в книге, столь живо звучат и в наши дни:
“Предвзятое отношение у советского государства было к оплате труда интеллигенции, особенно труда учителей и врачей, как самой многочисленной категории” (с. 361).
В заключение несколько слов о недостатках книги — к сожалению, весьма многочисленных. Текст изобилует ошибками, повторами, пропусками слов, а подчас даже загадочными фразами вроде этой: “Но ситуация уже изменилась, поэтому размер заработной платы никак не соотносился с заработной платой, часто занижая заработную плату” (с. 154). Возникает ощущение, что взгляд корректора монографии вовсе не коснулся. Стоит сказать и о довольно небрежном отношении автора к систематизации статистической информации, кстати, тоже не свободной от помарок. Одним словом, у издательства “РОССПЭН” еще есть немалые резервы по совершенствованию качества издаваемых им замечательных книг.
Александр Клинский
Массовый туризм в сталинской повседневности
Игорь Орлов, Елена Юрчикова
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2010. — 224 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
В свое время созданный нацистами рекреационно-туристический концерн “Сила через радость” положил начало недорогому и массовому туризму в Европе. Размах этой политики впечатляет и сегодня: по свидетельству немецкого историка, с 1934-го по 1939 год более семи миллионов немцев съездили в длительные отпуска, а еще тридцать пять миллионов участвовали в однодневных экскурсиях[8]. У немцев, однако, были достойные подражатели: в тот же период лозунг “Чтобы лучше строить СССР, надо его знать. Хочешь знать СССР — будь туристом!” был чрезвычайно популярен в коммунистической России. Какую пользу государство извлекало из распространения туризма среди советских граждан? Ответить на этот вопрос попытались историки Игорь Орлов (Высшая школа экономики) и Елена Юрчикова (Российский государственный университет туризма и сервиса).
Советским аналогом “Силы через радость” стало Всесоюзное добровольное общество пролетарского туризма и экскурсий (ОПТЭ). Опираясь на обширные архивные материалы, авторы постарались показать, как происходил процесс огосударствления и политизации туристического движения в стране Советов. На первых же страницах читателя встречает важное уточнение: из-за ощутимого присутствия идейной компоненты “слово “туризм” в Советской стране 1930-х годов было в значительной мере эвфемизмом, скорее затемняющим, нежели проясняющим суть данного массового движения” (с. 7). Уже в первое десятилетие нового режима пробивающиеся инициативы в области экскурсионного дела и краеведения заботливо опекались официальной пропагандой. В свою очередь, массовость “планового туризма” обеспечивалась государственными дотациями, ведомственными и отраслевыми фондами, другими целевыми ассигнованиями. Более того, по мнению авторов, в 1930-е годы пропагандистская составляющая в туристическом движении не просто доминировала, но выступала своеобразным центром, вокруг которого “вращались” собственно туристические задачи, в то время как вопросы исторического, организационного и особенно рекреационного характера нередко отходили на второй план. Создание ОПТЭ, состоявшееся в марте 1930 года, явилось следствием закрепления в законодательстве принципов “диктатуры пролетариата”, классового подхода, партийного руководства всей жизнью общества. Коммерческая составляющая советского туризма в этот ранний период не играла — и не могла играть — почти никакой роли.
В связи с началом сталинской модернизации основательную поддержку со стороны партийно-государственного руководства получила концепция так называемого “красного туризма”, создателями которой были такие видные общественные деятели, как, например, нарком внутренних дел УССР и член Верховного суда СССР Владимир Антонов-Саратовский или нарком юстиции РСФСР и СССР Николай Крыленко. Суть пробивавшей себе дорогу новой идеологии туризма заключалась в подчиненности удовольствия от путешествий и экскурсий “конкретным задачам социалистического строительства” (с. 41). Фактически “пролетарский” туризм начала 1930-х годов стал одним из специфических каналов вовлечения рабочего класса в выполнение первых пятилетних планов и демонстрации его “руководящей роли” в строительстве социализма. Более того, на ОПТЭ возлагались специальные задачи, вовсе не свойственные туристическим инстанциям в других странах: так, ячейки этого общества получили даже некоторые функции общественного контроля над выполнением плановых заданий в городе и на селе. Центральной задачей любого путешествия и любой экскурсии, которые организовывались ОПТЭ, был обмен производственным опытом, а сталинский призыв “Лицом к производству!” превратился в “боевой лозунг туристского движения” (с. 16).
В то время, как в городе распространение “красного туризма” решало производственные проблемы, в деревню он нес “пролетарские идеи и культуру”. Широкое распространение получили так называемые “агротехнические походы”, которые охватывали колхозы, сельхозартели, машинотракторные станции конкретного района и включали элементы агрономической учебы. Большой популярностью пользовались и “учебные походы” в село, знакомившие туристов с заводов и фабрик с сельскохозяйственным производством. Смычке города и деревни в туристической политике советской власти придавалось особое значение: так, в дни празднования девятнадцатой годовщины октябрьской революции возникла новая, и ставшая затем одной из самых распространенных, форма туризма довоенных лет — так называемая “Октябрьская перекличка ударников города и деревни”. При этом центральный совет ОПТЭ не скрывал, что “туризм и экскурсии являются одним из действенных методов в борьбе за выполнение плана социалистического переустройства деревни” (с. 126).
Помимо производственных задач, новорожденный советский туризм выполнял и иные миссии, среди которых видное место занимала борьба с “религиозными пережитками”. Исходя из того, что “религиозный фанатизм является тормозом на пути советской культуры”, пролетарскому туристическому движению отводилась принципиальная роль в формировании “антирелигиозного фронта” как в городе, так и на селе. В тех условиях, когда Союз воинствующих безбожников в начале 1930-х годов всерьез рассуждал о принудительной высылке всех служителей культа за границу, государство требовало более активного включения в атеистическую работу всех общественных организаций, не исключая ОПТЭ. “Красные туристы” очень любили, например, совершать свои походы в пасхальные праздники. Несмотря на церковный запрет всяких развлечений в Страстную неделю, туристские группы из городов обязательно их устраивали, а по вечерам, когда колокола начинали звать прихожан на службу, они организовывали показ кино. Кроме того, в некоторых местах туристы обучали молодежь стрельбе — возможно, предполагают авторы, в качестве мишеней использовались и иконы. И, хотя эффект от подобных кампаний не всегда оправдывал ожидания атеистов, “для туристов-безбожников важен был сам факт начала разрушения религиозного мировоззрения” (с. 149).
Еще одной сферой, в которой туризм приносил партии и правительству заметные результаты, стала защита “социалистического отечества”. Идеологическое обоснование подобного подхода содержалось в следующей формуле: ОПТЭ, являясь общественной организацией, “не может быть в стороне от вопросов, связанных с защитой СССР, ибо “дело обороны Союза есть дело всей советской общественности”” (с. 133-134). Под характерным лозунгом “Пролетарский туризм воспитывает мужественных бойцов!” милитаризация туристского движения в СССР разворачивалась сразу по двум направлениям: с начала 1930-х годов к туристическим поездкам начали привлекать солдат и офицеров Красной армии, одновременно привнося военно-прикладные элементы в массовый пролетарский туризм. В целом туристские упражнения красноармейцев рассматривались как составная часть общего пролетарского туристического движения. Военизация туризма в предвоенное десятилетие проходила в различных формах, включая изучение пограничных районов будущими бойцами, анализ ими региональных ресурсов и настроений местного населения, физкультурную подготовку молодежи в природных условиях, общественно-политическую обработку. Разумеется, особое значение ОПТЭ придавало тем видам спорта, навыки которых могли пригодиться в случае войны: стрельбе, лыжам, конному делу. Кроме того, весной 1930 года была поставлена задача “маринизации” туристских масс, предполагавшая воспитание “морских” качеств и освоение техники управления судами.
Авторы почти не останавливаются на таком направлении туристической деятельности, как заграничные путешествия, но в оправдание им стоит заметить, что в 1930-е годы эта разновидность туризма затрагивала ничтожное меньшинство населения СССР. Мельком, однако, они замечают, что во время зарубежных визитов советские граждане становились объектами тотальной слежки и абсолютного контроля со стороны государства. Более того, перед выезжающими за границу ставились довольно оригинальные идеологические задачи, например: “своими глазами увидеть проявление экономического кризиса в капиталистических странах” или “лишний раз убедиться в преимуществах советского строя и в правоте нашей коммунистической партии” (с. 168). На этом поприще, по всей видимости, заграничные туристы из Советского Союза значительно опережали туристов из “третьего рейха”, для которых посещения зарубежных стран не обставлялись подобными условиями.
О сходствах и подобиях в семействе тоталитарных систем сказано и написано немало, но авторам этой небольшой работы удалось обнаружить новые грани этого родства. Туризм в коммунистической России действительно представлял собой нечто большее, чем просто туризм; и можно только порадоваться тому, что хотя бы в этом, отдельно взятом, отношении нынешние российские путешественники успешно преодолевают наследие советского прошлого.
Инна Дульдина
Молодежь русского зарубежья. Воспоминания. 1941-1951
Ростислав Полчанинов
М.: Посев, 2009. — 416 с. — 500 экз.
“Это книга не история, а только воспоминания о том, чему я был свидетелем или в чем участвовал в 1941-1951 годах”. Именно так автор характеризует свое произведение, относя его к жанру мемуаров. В процессе чтения, однако, становится ясно, что это не воспоминания в чистом виде, но именно историческое повествование, поскольку автор пытается составить полную и всеобъемлющую картину пережитых им событий, опираясь не только на дневниковые записи, но и на имеющиеся в его распоряжении документальные материалы и исторические исследования.
Мемуары Полчанинова охватывают военный период и первые послевоенные годы. Сам по себе выбор хронологической рамки способен многое сказать об авторе этих воспоминаний. Как известно, для большинства русских эмигрантов Вторая мировая война началась 1 сентября 1939 года — с рубежа, после которого в вооруженное противостояние одна за другой втянулись все европейские страны, предоставившие приют русским изгнанникам. Но Ростислав Полчанинов начинает рассказ не с этой вехи, а с момента нападения Германии на СССР. Отнюдь не симпатизируя советской власти, он принадлежал к числу тех эмигрантов-патриотов, для которых не существовало вопроса о том, с кем блокироваться после начала гитлеровского нашествия на СССР. Повествование заканчивается 1951 годом, когда Полчанинов с семьей переехал в США.
Книга составлена из очерков, посвященных разным темам; в основном они сгруппированы по хронологическому принципу, хотя иногда в содержании одного фрагмента дублируются события предыдущих частей. Каждый очерк воспринимается как отдельное произведение, “прошитое” каким-то особым сюжетом. На внутреннем единстве книги такой подход сказывается далеко не лучшим образом: она слишком мозаична и разрозненна, хотя испытывать неудобство от этого будет, вероятно, лишь обычный читатель, а не специалист, изучающий пути русской эмиграции. Более того, профессиональный историк по достоинству оценит дотошность автора, который реконструирует события своей жизни буквально по крупицам, стараясь не упустить ни одной мелочи и подтверждая собственное восприятие воспоминаниями других людей и историческими документами. События, описываемые в некоторых очерках, можно отследить едва ли не по часам. Конечно, такая скрупулезность лишила работу эмоциональности, которая, впрочем, у определенной части мемуаристов зачастую сопровождается тягой к фантазиям и домыслам. Но у нее, безусловно, есть и сильные стороны.
Несмотря на то, что точкой отсчета в воспоминаниях выбран 1941 год, открывают книгу несколько очерков, посвященных организациям русской эмигрантской молодежи довоенного периода. На этих страницах интересно и живо описываются повседневные дела скаутов, “разведчиков”, “новопоколенцев”. Жизнь молодых эмигрантов рисуется богато и детально, а их предвоенные свершения позволяют лучше понять настроения русской молодежи в годы сражений. Правда, позитивную в целом картину несколько портят подробно описанные автором внутренние склоки, постигшие эмигрантскую молодежь после завершения войны, а именно: острые разногласия между Организацией российских юных разведчиков (ОРЮР) и Национальной организацией русских скаутов (НОРС). В военное время скаутская работа в Англии прекратилась, во Франции была запрещена немцами, а в Германии, по сведениям Полчанинова, велась подпольно. Фактически полной свободой “наши” скауты пользовались только за океаном. Но состоявшийся в ноябре 1945 года в Мюнхене съезд юных разведчиков принял общее название — ОРЮР — и выбрал новое руководство, не получив согласия лидеров НОРС, которые в то время находились в Америке. В результате, с грустью констатирует автор, “начались интриги и столкновения, без которых, увы, не обходится никакая общественная деятельность, какие бы высокие идеалы ни провозглашались” (с. 291).
Один из важнейших разделов воспоминаний составляют собственно военные впечатления. Здесь описывается путешествие Полчанинова и его соратников на восток — в СССР. Автор не бежит от войны, не пытается отсидеться в относительной безопасности; напротив, он, искренне веря в исторические силы своего народа, сознательно отправляется на оккупированные территории, намереваясь помочь русским людям окончательно стряхнуть “большевистское иго”. Такой маршрут сопряжен с риском для жизни, поскольку гитлеровцы старались не допускать политически активных эмигрантов в зоны оккупации. По поддельным документам, минуя немецкие посты, Полчанинов добирается до западных пределов СССР. То, что он увидел в оккупированном Пскове, отнюдь не сделало его сторонником “нового порядка”:
“С первых дней войны немецкая пропаганда твердила, что немцы освобождают народы Советского Союза от коммунизма, и были люди, которые первое время этому верили. Были случаи, когда население встречало немцев с цветами, а пленные выражали готовность бороться против коммунизма с оружием в руках. […] Бесчеловечное обращение немцев с пленными развеяло эти иллюзии. […] Нацисты считали, что русских слишком много и их надо частично истребить. Они не понимали, что своим отношением к пленным роют себе яму” (с. 122).
Помимо серьезных социально-политических обобщений, автор щедро делится многочисленными и зачастую неизвестными деталями военной жизни. Например, важное место в книге отведено развитию русского книжного дела в годы войны. Как известно, из-за отказа СССР присоединиться к Женевской конвенции о военнопленных 1929 года ни Красный крест, ни патриотично настроенные эмигрантские группы — включая Христианский союз молодых людей (YMCA), с которым тесно взаимодействовал автор, — не имели права помогать советским пленным. Тем не менее, Полчанинова озадачивали найденные им экземпляры русскоязычных книг, отпечатанные в военные годы за границей и маркированные следующим образом: “Особое издание для организации “Помощь военнопленным” Христианского союза молодых людей. — Женева, Нью-Йорк”. Благодаря предпринятому автором кропотливому библиографическому исследованию читатель узнает, что подобная продукция действительно издавалась, хотя до пленных она так и не дошла: реализовать ее удалось только в послевоенные годы, распространяя по библиотекам, лагерям для перемещенных лиц, русским учебным заведениям за рубежом (с. 338-341).
Тему эмигрантского книгоиздания подхватывает очерк “Книжный бум”, содержащий богатый материал о развитии русской литературы за границей в 1945-1948 годах. Полчанинов подробно рассказывает не только о том, как на смену неказистому листку “Лагерная информация” пришел серьезный журнал “Посев”, но и представляет ведущих издателей из числа старых и новых эмигрантов. Интересно, что структура книжного рынка зарубежной русскоязычной литературы не слишком отличалась от той, которая сложилась в современной России: “Одни старались дать читателям произведения литературы, русской или иностранной, а другие издавали ходкий товар с целью заработка. В третью группу входили авторы, издававшие свои собственные произведения” (с. 348). Историка русской эмиграции может заинтересовать и то, что текст изобилует указаниями и ссылками на конкретные издательства, их владельцев, выпускавшуюся ими продукцию. Такая информация особенно ценна в свете авторского напоминания о том, что бóльшая часть русских книг в те годы “издавалась анонимно, иногда с указанием места издания, иногда только года издания, а иногда без каких-либо указаний” (с. 358).
Среди прочих текстов я хотела бы выделить очерк “Выдачи”, в котором рассказывается о передаче союзниками в руки Красной армии советских пленных, солдат и офицеров армии генерала Власова, а также старых русских эмигрантов. Многочисленные воспоминания очевидцев, на которые ссылается автор, придают этому фрагменту особую эмоциональность. Здесь Полчанинов в наибольшей степени позволяет себе личностное отношение к происходящему — он говорит об ужаснувшей его человеческой трагедии, не скупясь на жесткие и однозначные оценки. Он, например, называет “чудовищной” передачу коммунистам сербских четников, воевавших против немцев и подчинявшихся правительству Югославии в изгнании, которое находилось в Лондоне.
“…Эта выдача и выдача 18 600 казаков и 12 500 членов семей в Линце и других местах Австрии, когда перестаравшиеся британцы обманным путем выдали на расправу советской стороне вместе с казаками, бывшими советскими подданными, и казаков-эмигрантов, была и остается несмываемым позором для Великобритании” (с. 211).
Для специалиста этот очерк будет полезен обилием ссылок на историографические источники, убедительно подтверждающие осведомленность автора.
Красной нитью через все повествование проходит связь Полчанинова с Народно-трудовым союзом: в том или ином аспекте деятельность НТС освещается едва ли не на каждой странице книги, начиная с рассказа о нелегальном переходе советской границы и заканчивая основанием издательства “Посев”. Кроме того, два очерка непосредственно посвящены этой организации: “НТС в Пскове 1941-1943 гг.” и “НТС в Гатчине и на Псковщине”. Этот интерес не удивителен, поскольку автор был членом НТС с 1936 года. Заканчивается книга очерком “Когда мы вернемся в Россию”. Хотя самому Полчанинову так и не удалось вновь посетить родину, чувством причастности к ее жизни проникнуты все его писания. В настоящее время он активно сотрудничает с российскими архивами и библиотеками, переписывается с историками, делясь своими знаниями и материалами. “Я больше не чувствую себя за границей, а чувствую жителем России в заграничной командировке по сбору и отправке в Россию архивных материалов”, — говорит он (с. 395).
Людмила Климович
Swedes at War. Willing Warriors of a Neutral Nation, 1914-1945
Lars Gyllenhaal, Lennart Westberg
Bedford: The Aberjona Press, 2010. — 394 p.
В наше время, помешанное на политике, нейтральным быть очень сложно. Нейтралитет можно понимать как самоустранение от выбора, предполагающего две и более возможностей; он обозначает состояние, когда не хочется выбирать либо в принципе, либо из имеющегося в наличии списка. В практике международных отношений нейтралитет трактуют как намеренное неучастие в войне, а в мирное время — как декларируемый отказ от присоединения к военным блокам. Швецию принято зачислять в разряд очень немногих европейских стран, заслуженно пользующихся славой наиболее стойких приверженцев нейтралитета. Официально шведы не воевали уже более двухсот лет, но эта работа, удостоенная в 2004 году звания лучшей исторической книги на шведском языке, опровергает или, как минимум, серьезно корректирует расхожую оценку. Как показывают авторы, шведская речь звучала практически на всех театрах военных действий первой половины
XX века, причем с любой из противоборствующих сторон. Шведские волонтеры не хотели, чтобы государственная власть делала за них выбор, и поэтому нейтральный статус родины в большинстве случаев их не интересовал. В отличие от своего государства, многие граждане скандинавского королевства оказались в состоянии самостоятельно поддержать какую-то из представленных антагонистичных альтернатив, отстаивая намеченные позиции последовательно и жестко.Именно поэтому шведы, формально не воевавшие, кормили червей в окопах Первой мировой войны, прикуривая то у американских, то у германских фронтовых товарищей. В годы гражданской войны в России они бились под красной звездой новорожденной Красной армии в Прибалтике и ежились под ледяным архангельским ветром, сражаясь за белогвардейцев. Пока полыхала Испания, шведские добровольцы отметились как в интернациональных бригадах, так и в рядах фалангистов. В Зимнюю войну, как известно, финны отличились использованием спецгрупп лыжников-диверсантов, которые направлялись в глубокий тыл противника; так вот, некоторые из этих вооруженных пистолетами-пулеметами профессионалов тоже говорили по-шведски. А когда началась Вторая мировая война, шведы особенно широко были представлены в формированиях союзников, но при этом шведские офицеры СС защищали Берлин до самого апреля 1945 года.
Книга выстроена хронологически, повествование идет от конфликта к конфликту, и в каждой главе на фоне исторических фактов излагаются человеческие истории тех шведов, которые связали себя с той или иной воюющей стороной. В основу повествования легли многочисленные материалы из различных архивов, редкие источники, интервью с непосредственными участниками описываемых событий или их родственниками. Книга иллюстрирована уникальными фотографиями шведских добровольцев, участвовавших в конфликтах минувшего столетия. Авторы избегают высокоумных разговоров о нейтральности; их больше интересует история конкретных шведских солдат, раскрываемая ими детально и глубоко. Возможно, кто-то и запутается во множестве имен, фактических мелочей, жизненных перипетий, но несомненный плюс книги в том, что она расширяет кругозор — особенно если речь идет о кругозоре человека, интересующегося военной историей.
Впрочем, любителям политики книга тоже может пойти впрок, поскольку мотивацию воюющих шведов невозможно объяснить без отсылки к политическим реалиям. Хотелось бы отдать должное авторам: будучи серьезными специалистами, они избавляют читателя от дежурного морализаторства и собственных оценочных суждений. В работе излагаются только факты, пусть даже весьма необычной природы, а выводы предлагается делать самостоятельно. Просто просмотрев оглавление, уже можно узнать кое-что новое; сам по себе список войн, в которых участвовали шведы, заставляет задуматься. Если же заинтересовало что-то конкретное — скажем, шведы, служившие сталинскими наркомами, — можно обратиться к конкретной главе и погрузиться в детали. Здесь, кстати, кроется еще один плюс: главы рецензируемой монографии, по сути, автономны и независимы, и это очень облегчает работу с текстом.
Открывая каждую главу, авторы представляют нам численность шведов, участвовавших в том или ином конфликте с обеих сторон. Эти цифры помогают представить взгляды той части шведского общества, которая не смогла оставаться нейтральной, несмотря на позицию своего правительства. И вот здесь мне хотелось бы задаться риторическим вопросом. Теоретически, в любой стране мира есть то, что обычно называют “пятой колонной”, — определенная доля граждан, которые не согласны с действующей властью и которые в случае войны поддерживают не свое государство, а его противников. Скорее всего, таких людей будет мало, а их участия в военной кампании на стороне врага, вероятно, даже не заметят. Но как расценивать шведский опыт? Кем считать этих добровольцев, состоявших в столь разных армиях и прошедших столь различные войны?
Справедливости ради следует отметить, что многие шведские добровольцы никогда и не проживали на своей исторической родине. Среди них, в частности, было много шведов немецкого или американского происхождения. Подхожу я, собственно говоря, к тому, что если нейтралитет есть позиция официального воздержания от выбора, а человек, невзирая на нее, все равно стремится политически определиться, то, вероятно, статус “нейтрального” — удел сугубо государств, но не населяющих их граждан. И с этой точки зрения можно говорить о том, что в
XX столетии, в отличие от предыдущих веков, императивы гражданской нации постепенно и мучительно, но все же вытесняли на периферию притязания нации этнической. Я, по крайней мере, прочитал эту книгу именно в таком ключе.В заключение несколько слов о тех, кто отверг нейтралитет своей страны ради служения “фашистской чуме”. Насколько можно осуждать подобных людей с позиций, скажем, шведского гражданского патриотизма? Ведь они не были против своего государства, поскольку нельзя быть против того, кто политически нейтрален. Однозначные мнения, восторжествовавшие после 1945 года, следует считать прозорливостью постфактум. Политическая реальность не вмещалась в тиски подобной однозначности: шведы, например, официально предлагали отправлять подразделения своих добровольцев на Восточный фронт, но Гитлер отверг эту идею — чем, кстати, во многом спас послевоенную репутацию “нейтральной” Швеции. Тем не менее, никто не мешал отдельным шведским офицерам записываться в войска СС; более того, после войны в Швеции, в отличие от Дании или Норвегии, таких ветеранов вовсе не преследовали. Что же это: минусы нейтралитета или его плюсы? Лично у меня четкого ответа на этот вопрос нет. А вот что не вызывает сомнения, так это тот факт, что монография шведских историков будет стимулировать наши раздумья о непростом соотношении политического выбора и попытки его избежать, а также о неизбежной неполноте исторической памяти.
Олег Черкасский
От конфликта к нормализации. Советско-югославские отношения в 1953-1956 годах
Андрей Едемский
М.: Наука, 2008. — 614 с.
В период, последовавший после смерти Сталина, югославское направление, безусловно, являлось одним из важнейших во внешней политике СССР. Оказавшись перед необходимостью подведения некоторых внешнеполитических итогов сталинского правления и формирования программы действий на будущее, преемники “отца народов” были вынуждены признать безрезультатность массированной антиюгославской кампании конца 1940-х — начала 1950-х годов, в ходе которой восточноевропейская страна, наиболее преуспевшая в “строительстве социализма” по советскому образцу, была вдруг неожиданно для всех не только отлучена в 1948 году от “народно-демократического” лагеря, но и объявлена находящейся во власти “шпионов и убийц”. Чем более шумной становилась антиюгославская истерия вовне страны, тем более твердую опору обретал режим Тито изнутри, поскольку острые межнациональные противоречия (в полной мере проявившиеся в годы Второй мировой войны) отступали в условиях внешнего вызова на второй план. В Москве в той или иной мере это начали осознавать — показательно весьма откровенное признание Вячеслава Молотова, сделанное на июльском пленуме ЦК КПСС 1953 года: “Поскольку нам не удалось решить определенную задачу лобовым ударом, то следует перейти к другим методам”. Титовский режим, не только активизировавший к тому времени контакты с Западом, но и образовавший вместе с Грецией и Турцией ассоциированный с НАТО “балканский пакт”, продолжал рассматриваться как не дружественный СССР, однако задачи укрепления советского влияния в Юго-Восточной Европе и ослабления напряженности на границах соцлагеря (а значит, и на собственных границах) вынуждали к компромиссу. При определении новых внешнеполитических приоритетов СССР признается необходимость восстановления отношений с Югославией “как с буржуазным государством”. При встречном движении со стороны руководства Федеративной Народной Республики Югославии (ФНРЮ), еще более заинтересованного в снижении остроты конфронтации, для решения этой задачи потребовались считанные месяцы.
Между тем, логика развития отношений между родственными режимами заставляла обе стороны не останавливаться на достигнутом. При том, что амбициозный маршал Тито отнюдь не жаждал вновь оказаться в роли советского вассала, осознание экономических выгод от дружбы с СССР заставляло его, пускай с постоянной оглядкой на Запад, идти на более решительное сближение. Позже он научился играть в своих интересах на межблоковых противоречиях, выторговывая в нужный момент кредиты у той или иной стороны. В Москве, в свою очередь, сочли, что дружба с Югославией, обеспечив выход к Адриатике, значительно укрепит стратегические позиции СССР в зоне Средиземноморья и в Европе в целом. Учитывая к тому же, что титовский режим, успешно выдержав натиск Кремля, приобрел немалый авторитет на международной арене (особенно в “третьем мире”), опасения “потери лица” в результате далеко идущих уступок недавнему заклятому врагу отступали на задний план перед соблазном попытаться использовать союз с Югославией в интересах упрочения руководящей роли СССР в мировом коммунистическом и — шире — антиимпериалистическом движении. Впрочем, единства мнений в вопросе о пределах сближения с Югославией в Кремле не было — достаточно сказать об особой позиции Молотова, упорно противившегося сотрудничеству по партийной линии и планам вовлечения ФНРЮ в социалистическое содружество. Характерно также, что пока югославский вопрос сохранял внешнеполитическую актуальность, существовала возможность его широкого использования во внутриполитической, чаще всего подковерной, борьбе, резко обострившейся в кремлевских коридорах в первые годы после смерти Сталина. При этом югославская карта разыгрывалась сугубо прагматически, в зависимости от определенных конъюнктурных интересов. Так, при устранении летом 1953 года Лаврентия Берии ему вменялась в вину именно попытка установления (минуя ЦК) сепаратных связей с “врагами СССР” Тито и Ранковичем. Двумя годами позже Молотов был подвергнут жесткой проработке, напротив, за излишний пессимизм в оценке возможностей сближения с Югославией (позицию, обрекающую партию на пассивность).
Учитывая приоритетное положение, которое занимали отношения с Югославией во внешней политике СССР середины 1950-х годов, приходится констатировать существование вплоть до недавнего времени значительного пробела в отечественной историографии, до сих пор уделявшей неоправданно мало внимания этой проблеме (можно назвать лишь монографию Анатолия Аникеева о политике Запада в отношении Югославии; попытки приблизиться к этой теме, помимо автора рецензируемой книги Андрея Едемского, предпринимали также Владимир Волков, Леонид Гибианский, Анатолий Аникеев, Михаил Чуканов[9]). Основательное монографическое исследование Андрея Едемского, явившееся плодом его многолетних архивных изысканий, бесспорно, заполняет очень серьезную лакуну в нашем знании об одном из важнейших аспектов советской внешней политики в постсталинский период. Не менее важным оно представляется и в контексте изучения послевоенной истории Югославии. Громадная работа, проделанная автором, позволила впервые включить в научный оборот большое количество ранее неизвестных документов из архивов Москвы, Белграда, Праги, Лондона, что дало возможность нарисовать детальную картину двусторонних отношений в чрезвычайно важный и насыщенный событиями период 1953-1956 годов, показав, как по мере смены конкретных обстоятельств изменялись цели каждой из сторон в происходившем диалоге, равно как и методы их достижения. Этот неоднозначный процесс представлен Едемским на широком фоне международных отношений, а также развития мировой системы социализма и международного коммунистического движения. Автор в полной мере учитывал и внутриполитическую сторону советско-югославского сближения, продемонстрировав глубокое знание истории СССР начала “хрущевской эпохи”.
В работе Андрея Едемского нашел среди прочего отражение вопрос об оценке общественным мнением в СССР происходившего сближения с Югославией. В целом можно говорить о неподготовленности массового сознания к пересмотру оценок: доминировали стереотипы, сформировавшиеся в первые годы после разрыва. Гротескность ситуации как нельзя лучше передает лозунг “Да здравствует тов. Тито и его клика!”, размещенный на одном из плакатов в дни визита югославского лидера в СССР. Старые пропагандистские клише настолько прочно внедрились в сознание советских людей, что вывести их оттуда в один момент было просто невозможно, как бы того ни требовало изменение политической конъюнктуры. Примирение с Тито воспринималось как нечто временное и преходящее, ждали новых изменений линии партии. Исследователям еще предстоит немало сделать для изучения фольклора хрущевской эпохи, в котором тема сближения с Югославией заняла свое достойное место (образцы типа: “Дорогой Товарищ Тито, / Ты сегодня друг и брат, / Говорит Хрущев Никита: / “Ты ни в чем не виноват””). Столь же бесконтрольная, но все же несколько более заземленная в сравнении со сталинскими временами власть нередко становилась объектом шуток, при Сталине немыслимых, причем предметом насмешек была не в последнюю очередь именно зигзагообразность и непредсказуемость политики КПСС. Проявившиеся осенью 1956 года разногласия между КПСС и Союзом коммунистов Югославии (СКЮ) в оценке истоков венгерских событий подтверждали правомерность ожиданий если не нового разрыва, то во всяком случае охлаждения отношений. При этом та часть общественного мнения, которая негативно восприняла линию
XX съезда на десталинизацию, особенно скептически оценивала перспективы советско-югославской дружбы и ее плодотворность для “дела социализма”. Показательны зафиксированные в одной из записок в центр, посвященных отклику населения на венгерские события, высказывания старого рабочего Горьковского автозавода о том, что Хрущев “пробанкетил” Венгрию, сидя за дружеским столом со “шпионом Тито”.У читателя, проявляющего специальный интерес к теме исследования, работа Андрея Едемского, выполненная на должном профессиональном уровне, вызывает вместе с тем ощущение некоторой логической незавершенности описываемых процессов. Это происходит в силу того, что согласно замыслу автора, впрочем, достаточно убедительно обоснованному, “верхний” рубеж исследования датируется июнем 1956 года, когда во время визита Тито в СССР процесс двустороннего сближения достиг своей кульминации (многотысячный митинг советско-югославской дружбы на московском стадионе “Динамо” 14 июня и подписанная 20 июня декларация, кстати сказать, компромиссная со стороны СССР, были призваны символизировать полное преодоление взаимного недоверия). Между тем, уже в июле 1956-го в развитии советско-югославских отношений начался новый этап, суть которого состояла в их постепенном охлаждении. В соседней с Югославией Венгрии, а отчасти и в других странах соцлагеря, коммунисты-реформаторы, критикуя политическую практику сталинской эпохи, нередко противопоставляли советскому опыту (равно как и опыту других восточноевропейских государств) идеализировавшуюся ими югославскую модель социализма. На это неизменно указывалось в донесениях советских посольств из большинства восточноевропейских столиц. Да и в СССР силы, выступавшие за обновление социализма, проявляли немалый интерес к югославскому опыту. Из многих документов явствует, что уже летом 1956 года руководство КПСС видело опасность формирования в лице Югославии альтернативного идеологического центра в мировом коммунистическом движении, создающего реальную угрозу раскола. В ходе сентябрьских и октябрьских встреч с Тито Хрущев предпринял попытки мягкого увещевания югославского руководства, не желавшего “идти в ногу” с социалистическим содружеством, как того хотелось советским лидерам. Еще более осложнили советско-югославские отношения венгерские события октября-ноября 1956 года, в которые была активно вовлечена югославская сторона, предоставившая убежище незаконно свергнутому премьеру Имре Надю. Развитие советско-югославских отношений в конце 1956-го — 1958 годах, включившее в себя и жестокую расправу над Имре Надем (поданную в конце концов как “урок” югославским “ревизионистам”), и резкую критику в 1958-м новой программы СКЮ (при том, что критика эта, к чести Хрущева, не привела к повторению сценария 1948 года, удержавшись в рамках борьбы с ревизионизмом и не поднявшись на уровень более резких обвинений) было не менее, а более насыщенным и драматичным событиями, нежели в рассматриваемый Андреем Едемским период. Возможно, работа выиграла бы от появления небольшой главы, в общем виде обрисовывающей перспективу развития двусторонних отношений после июньской встречи 1956-го.
Несколько полемизируя с точкой зрения Андрея Едемского о значении июньской встречи Хрущева и Тито в 1956 году, хочется заметить, что устойчивая модель двусторонних отношений складывается не ранее конца весны 1962-го, когда произошло принципиальное примирение СССР и Югославии на основе неприятия обеими сторонами политики Коммунистической партии Китая (КПК). В преддверии срока, когда Москва согласно своим прежним декларациям должна была вернуться к рассмотрению вопроса о предоставлении Югославии обещанного еще в 1956 году кредита, Тито 6 мая 1962 года, выступая на партактиве в Сплите, однозначно заявил о готовности СКЮ встать на сторону КПСС в ее углубляющемся конфликте с КПК. Всего через 10 дней, 16 мая, Хрущев, находившийся с визитом в Болгарии, отметил, что сейчас у СССР сложились с Югославией “нормальные, более того, хорошие отношения”. В итоговой советско-болгарской декларации от 21 мая критика ревизионизма вопреки обычной практике тех лет обошлась без упоминания югославов.
Таким образом, в СССР приходят к выводу о том, что не надо пытаться вовлекать нейтральную Югославию в советский лагерь (а Хрущев не прекращал таких попыток и в 1957 году, в период подготовки большого совещания компартий; отказ же югославов подписать его итоговую декларацию, но особенно принятие весной 1958-го упомянутой программы СКЮ привели к новым разочарованиям). Более разумным, как понял к весне 1962 года уже и сам Хрущев, было воспринимать эту страну такой, какая она есть, поскольку, даже дистанцируясь внешнеполитически от СССР, титовский режим мог быть неплохим союзником КПСС в его споре с КПК за положение лидера в мировом коммунистическом движении. За Югославией было негласно признано право на особый статус в ряду других европейских социалистических стран без каких-либо встречных мер антиюгославского характера.
Все сказанное выше лишь подчеркивает тот несомненный интерес, который монография Андрея Едемского представляет для широкого круга историков новейшего времени и политологов, занимающихся проблемами Балкан и политики России в этом регионе.
Александр
Стыкалин
Antizipierte Autonomie. Zur Theorie und Praxis der Gruppe “Socialisme ou Barbarie” (1949-1967)
Andrea Gabler
Hannover: Offizin-Verlag, 2009. — 294 s.
Группа “Социализм или варварство” (“СиВ”) до сих пор известна в основном громкими именами своих участников, прославившихся, как правило, уже после ее роспуска: философы Корнелиус Касториадис, Клод Лефор, Жан-Франсуа Лиотар, литературовед Жерар Женетт, психоаналитик Жан Лапланш, искусствовед Юбер Дамиш, социолог Ивон Бурдэ, отец ситуационизма Ги Дебор, публицист, будущий отрицатель Холокоста Пьер Гийом. И это еще далеко не полный список. Исследование доцента Гёттингенского университета Андреи Габлер “Предвосхищенная автономия: к теории и практике группы “Социализм или варварство” (1949-1967)” посвящено деятельности самой “СиВ”, теоретическому развитию группы и ее борьбе за политическое влияние. Получается, что “СиВ” становится самоценным предметом изучения, а не просто биографической деталью в жизнеописании крупных деятелей науки, культуры и политики. Малочисленные работы предшественников, по мнению Габлер, мало пригодны для того, чтобы составить представление о “СиВ”, — они либо посвящены отдельным аспектам (взаимоотношениям группы с Дебором), либо недостаточно серьезно относятся к выработанной группой теории, к тому же часто представляют собой неопубликованные и практически недоступные диссертации. Габлер приступила к своим исследованиям весьма вовремя — основатели “СиВ”, в основном родившиеся в 1920-1930-х годах, стали один за другим уходить из жизни. Кроме опросов “ветеранов”, главным источником служил печатный орган группы — журнал “
Socialisme ou Barbarie”, а также газеты “Tribune Ouvrière” и “Pouvoir Ouvrier”.Габлер сжато излагает яркие биографии главных создателей группы — Касториадиса и Лефора. Первый начал свою политическую (подпольную) деятельность еще в довоенной Греции, примкнув к коммунистам, боровшимся против диктатуры генерала Метаксаса. Затем были годы оккупации, Сопротивления, переход в ряды троцкистов. В послевоенной Греции Касториадису грозила опасность как со стороны просоветских коммунистов, так и со стороны нового режима, и он эмигрирует во Францию. Там Касториадис примыкает к французской секции IV Интернационала — Международной коммунистической партии (МКП). В МКП аспирант Касториадис знакомится со студентом Лефором, у которого за плечами так же имеется опыт подпольной работы в условиях немецкой оккупации. Именно в первые послевоенные годы, когда престиж СССР (и, соответственно, компартий) в Западной Европе был высок, как никогда, Касториадис и Лефор выступают с радикальной критикой советского строя. Их не устраивает тезис IV Интернационала о том, что СССР — “деформированное рабочее государство”, они создают в МКП свою фракцию. “Тенденция Пьера Шали и Клода Монтана” (таковы были псевдонимы Касториадиса и Лефора) отстаивает позицию, что бюрократия стала в СССР классом эксплуататоров, следовательно, защищать СССР для марксистов недопустимо. Окончательный разрыв с троцкизмом наступил после того, как IV Интернационал выступил в поддержку режима Тито в Югославии. “Тенденция Шали-Монтана” переименовывается в группу “Социализм или варварство” — с отсылкой к известной цитате Розы Люксембург. В марте 1949 года вышел и первый номер одноименного журнала.
Поначалу в “СиВ” состояли не более 20 человек. Группе приходилось действовать в полной изоляции. Послевоенная Франция переживала ускоренную индустриализацию, в абсолютной необходимости которой были убеждены все политические силы, включая коммунистов. Морис Торез сразу после возвращения из СССР заявил, что “производить — высшая форма классовой борьбы и долг каждого француза” (с. 24). Французским рабочим приходилось работать дольше, чем их коллегам в других развитых странах, — сорокачасовая рабочая неделя соблюдалась только на бумаге. Цены стремительно росли, к тому же продолжал сказываться послевоенный дефицит жилья и товаров. В 1947 году страну охватила волна рабочих выступлений, которые были подавлены при помощи военной силы. Результатом также стали исключение коммунистической партии из правительства и раскол в профсоюзном движении. “Холодная война” поляризировала французское общество. “СиВ” исходила из возможности начала нового глобального конфликта в ближайшее время. В противовес движению за мир (важнейшему полю деятельности Французской коммунистической партии) “СиВ” ратовала за революционное пораженчество (с обеих сторон) в грядущей войне. Критика СССР сблизила “СиВ” со сторонниками первого лидера итальянской компартии, “левого уклониста” Амадео Бордиги. Хотя сам Бордига считал себя вполне правоверным ленинцем[10], часть его молодых последователей обратилась к трудам голландских и немецких рэтекоммунистов[11] межвоенного периода. Критика ленинизма и теории революционного авангарда привела в ряды “СиВ” немало бывших бордигистов. Касториадис также установил переписку с патриархом рэтекоммунизма Антоном Панекукком. Были налажены контакты и с бывшими троцкистами из американской “Тенденции Джонсона-Фореста” — под этими псевдонимами скрывались Сирил Лайонел Роберт Джеймс и Рая Дунаевская. Эта “Тенденция” была более решительно настроена против Советского Союза. Джеймс еще в 1941 году называл СССР “государственным капитализмом” и проводил параллели с фашизмом. Одновременно “Тенденция Джонсона-Фореста” раньше многих обратила внимание на женское и антирасистское движения, придавая им большее значение, чем другие современные марксисты. Связи между “Тенденцией” и “СиВ” имели большое значение для формирования европейских “новых левых”.
Уже в 1951 году в “СиВ” произошел первый раскол. Лефор отверг саму идею направляющей роли партии. Любое руководство со стороны какой-либо организации является, по его мнению, недопустимым вмешательством в процесс самоорганизации пролетариата. Группы вроде “СиВ” должны лишь предоставлять свой опыт и свои знания для освящения актуальных проблем (с. 55). Касториадис возражал, что революционная деятельность всегда содержит противоречие между научным анализом общества и непредсказуемым творчеством масс. По мнению Касториадиса, это противоречие невозможно разрешить a priori и теоретически, но, пока класс еще не может сразу напрямую “руководить сам собою”, необходимо координирующее, но не принуждающее управление. Он считал, что позиция Лефора делает невозможной любую политическую деятельность (с. 55-56). При этом бывшие бордигисты в “СиВ” отстаивали скорее традиционные представления о роле партии. В итоге Лефор и его сторонники покинули группу, а Касториадис стал фактически безраздельным неформальным лидером “СиВ”.
События в Восточной Европе после смерти Сталина привлекли интерес к теории “СиВ” об эксплуатации рабочих в СССР и других странах “реального социализма”. Выступления в чехословацком Пльзене и восстание 1953 года в ГДР, забастовка в Познани и события в Венгрии 1956-го нанесли серьезный удар по престижу просоветских компартий. Во Франции, где компартия была крупнейшей политической организацией страны, венгерский кризис широко обсуждался и в рабочей среде, о чем свидетельствуют отчеты членов “СиВ” с заводов и фабрик. Дело доходило до открытых потасовок между членами различных профсоюзов. Война в Алжире, которая (как и другие колониальные конфликты) поначалу практические не вызывала общественного интереса, попала в поле внимания “СиВ”, лишь когда началась мобилизация резервистов. В целом группа критически относилась к алжирским националистам и больше интересовалась реакцией рабочих на призыв в действующую армию. Главным экспертом по Алжиру в “СиВ” был будущий теоретик постмодернизма Лиотар.
В 1950-е годы группа расширила свои международные контакты — среди них были и испанские эмигранты, и голландские рэтекоммунисты, и итальянская группа “Пролетарское единство” во главе с Данило Монталди. Был налажен взаимный перевод текстов, встречи делегаций. Группа членов “СиВ” даже посетила Польшу, где им удалось встретиться с рядом активистов оппозиции, — к сожалению, Габлер не сообщает, с какими именно. Позднее появились контакты с группами в Бельгии, Великобритании и даже с японским философом Канъити Куродой.
В “СиВ” потянулся поток новых членов, и, хотя общая численность едва ли превышала сотню человек, для группы возникли организационные проблемы — нелегко было применить принципы автономии к новым мелким ячейкам, появившимся в провинции (с. 102-103). Одновременно рос тираж журнала “
Socialisme ou Barbarie” — к 1958 году он уже достигал тысячи экземпляров. В те же годы Касториадис выработал основные положения своей теории. Важнейшим понятием для него является “автономия” — коллективное самоуправление класса. Именно автономия на всех уровнях и составляет, согласно Касториадису, суть социализма. “Структурное разделение общества на руководителей и исполнителей” (с. 69-70) для Касториадиса фактически является “основным противоречием” — хотя он, а вслед за ним и Габлер, отвергает любую иерархизацию противоречий. В “СиВ” пристально изучали фабрично-заводскую повседневность и постепенно пришли к выводу: рабочие сами настолько знают производственный процесс, что фактически менеджмент, класс управленцев, только мешает их работе. Производство было бы невозможно, если бы исполнители постоянно не нарушали предписаний руководителей. Касториадис рисует картину коллективного управления, прямой демократии, основанной на системе советов, — при этом признавая необходимость плана. О целях производства должно решать общество в целом, о конкретном осуществлении — коллективы отдельных предприятий (с. 74).Габлер, однако, обходит стороной один важный пункт: антиленинизм и воспевание самостоятельности рабочего класса от всех “внешних организаций” приводили к тому, что “СиВ” постоянно должна была проецировать собственные представления о революции на пролетариат. Не всегда представления о жаждущих автономии рабочих оказывались обоснованными. Так, например, падение Четвертой республики и массовое голосование рабочих за проект конституции де Голля “СиВ” трактовала не без оптимизма: пролетарии, дескать, окончательно разочаровались в институтах государства и не хотят защищать погрязшую в коррупции послевоенную систему (с. 86-87). Голосование за президентскую республику, в понимании “СиВ”, было актом мести и выражало желание радикальных перемен. Габлер не рассматривает взаимосвязь между столь аффирмативной трактовкой событий и “автономистскими” теориями.
1958 год принес с собой еще один раскол в “СиВ”. Когда стал вопрос о перспективах расширения деятельности группы по всей стране, то Лефор (вновь было вернувшийся в ряды “СиВ”) решительно выступил против. Он видел в этом рецидивы ленинизма и демократического централизма. К тому же Лефор и его соратник Анри Симон были крайне недовольны контактами с “Тенденцией Джонсона-Фореста” и бордигистами. Касториадис же считал необходимым организовывать рабочих и интеллигенцию в рамках одной организации. В итоге сторонники Лефора покинули “СиВ” и создали свою группу — “Рабочие сведения и связи”[12].
Спектр тем, которым Касториадис и его соратники уделяли внимание, постепенно расширялся. В 1960-1961 годах создатель “Ситуационистского интернационала” Ги Дебор на полгода примкнул к “СиВ”, но из-за конфликта с Касториадисом вскоре покинул группу, причем вслед за ним ушло немало членов “СиВ”, преимущественно молодых. Габлер отмечает, что благодаря Дебору “СиВ” стала больше внимания уделять вопросам культуры, а Дебор, в свою очередь, почерпнул от соратников по “СиВ” знания по истории рабочего движения. Параллельно “СиВ” продолжала обсуждать “пролетарский опыт”. Совместно с троцкистами и анархистами был налажен выпуск “массовой” газеты “
Tribune Ouvrière” (выходила в 1954-1961 годах), которая была задумана как трибуна рабочих, на страницах которой они могли рассказать о своих буднях. Однако издатели довольно скоро выяснили, что пролетарии весьма неохотно прибегают к эпистолярному общению. Вторая попытка подобного издания была предпринята в 1958 году: газета “Pouvoir Ouvrier” была проектом самостоятельных ячеек на различных заводах. “СиВ” также активно полемизировала с представителями “социологии труда” — модной в то время научной дисциплины. Габлер подробно рассматривает споры группы с Аленом Туреном и Сержем Малле. В те годы набирали оборот дебаты о “гуманизации труда”, и многие социологи возлагали большие надежды на кардинальное изменение жизни рабочих с помощью новых технологий. Теоретики “СиВ” указывали на политические причины проблем и одновременно критиковали распространенные тезисы об индивидуализации и “обуржуазивании” рабочих.Более трети своей книги Габлер посвящает анализу “témoignages” — “свидетельств с мест производства”, которые печатались из номера в номер журнала “СиВ”. Большинство их были написаны самими членами группы — Жоржем Дюпоном (псевдоним: Вивье), Сириллом де Бопланом (псевдоним: Филипп Гийом), Жаком Готра (псевдоним: Даниэль Мотэ) и Анри Симоном. “Активное наблюдение” “СиВ” во многом напоминает “активистские опросы” итальянских операистов, начавшиеся несколько позже. “Témoignages” — замечательный документ социальной истории. Не нужно разделять теоретических предпосылок их авторов, чтобы оценить сами наблюдения. Тут и постоянный конфликт между рабочими и служащими, и глухая пропасть между выполняющими более квалифицированную работу французами и чернорабочими из бывших колоний, и борьба с “несунами” в условиях развитого капитализма. Или, например, такой факт, что (вопреки плакатной агитации) уважающий себя пролетарий никогда бы не вышел на улицу в спецодежде — в общественных местах рабочие предпочитали подражать респектабельным служащим (с. 159-160). Интересно также то, как сталкивались представления “СиВ” об “автономном классе” с реальностью. Готра-Мотэ много пишет об идеальном активисте, который должен быть не агитатором, а лишь “слугой масс”. Но вскоре коллеги начинают попросту поручать всю политическую работу ему — особенно все, связанное с написанием листовок и статей, охотно сваливают на более образованного автора “témoignages” (ñ. 187-189).
История “СиВ” завершилась как раз перед началом бурных протестов 1960-х. Уже к 1960 году Касториадис заговорил о разрыве с марксизмом. Он был разочарован уже тем, что в “Капитале”, по его мнению, ничего не говорится о классовой борьбе. Касториадис перестал считать рабочее движение приоритетным направлением и стал все больше обращать внимание на выступление женщин, этнических меньшинств и молодежи. Ему возражали Лефор и Генри. В 1963 году “Pouvoir Ouvrier” выделилась в отдельную группу, продолжавшую “пролетаристский” курс. Касториадис настоял на самороспуске “СиВ” в 1967 году.
В заключении Габлер разбирает наследие “СиВ” в свете критики таких авторов, как, например, Люк Болтански и Эв Кьяпелло, которые считают, что критика “отчуждения” и “гетерономии”, популярная у “новых левых”, давно воплощена в жизнь. “Тайотизм” вместо фордизма и тейлоризма, самоконтроль вместо контроля внешних инстанций, “самореализация”, требование проявлять индивидуальность и творческое начало на каждом шагу давно стали реалиями современного капитализма. Добавим от себя, что начиная с Тэтчер все волны приватизации в самых разных государствах объяснялись отчасти и необходимостью борьбы с бюрократией (государственной, профсоюзной). Но Габлер возражает, что, во-первых, в “СиВ” подразумевали под автономией нечто совсем другое, а во-вторых, мы являемся свидетелями феномена возвращения к тейлоризму. Габлер также указывает на различие между “СиВ” и (модным у немецких левых) операизмом. Ранние операисты были ленинцами, а постопераисты во главе с Антонио Негри противопоставляют постфордистский “нематериальный труд”, который таит в себе шансы достижения автономии, старой фордистской системе. В то же время “СиВ” описывала проявление автономии именно на фордистском производстве. Книгу завершают биографические данные всех членах “СиВ”, о которых удалось найти материалы.
У книги Габлер есть ряд недостатков: кроме некоторой некритичности к теориям “СиВ”, сюда стоит отнести и то, что не рассматривается вопрос о дальнейшей деятельности бывших участников. Как повлиял опыт участия в “СиВ” на философию Лиотара, как дальше сложились отношения Касториадиса и Лефора, как Пьер Гийом стал знаменитым “негационистом” — всем эти вопросам нет места в истории “СиВ” в трактовке Габлер. Прямое или косвенное влияние идей “СиВ” на современную общественную мысль Франции выпало за рамки исследования. Попадаются и досадные ошибки: созданная Сартром и бывшими троцкистами
Rassemblement démocratique révolutionnaire (RDR) перепутана с либеральной Rassemblement démocratique (RD), основанной десятилетие спустя (с. 27). Но это не умаляет значения работы Габлер — ценного исследования по истории современной левой мысли.
Евгений
Казаков
Alte Linke — Neue Linke? Die sozialen Kämpfe der 1968er Jahre in der Diskussion
Peter Birke, Bernd Hüttner, Gottfried Oy (Hg.)
Berlin: Rosa-Luxemburg-Stiftung Texte, 2009. — 248 s.
Понятие “новые левые” в последние десятилетия практически исчезло из политического лексикона ФРГ. Ему на смену пришел неологизм “68er” — дословно “шестидесятивосьмидесятники”, аналог советского выражения “шестидесятники”. Споры, которым в 1968 году участники протестного движения придавали огромное значение, как бы забыты, и в категорию немецких “шестидесятников” записывают всех, кто в те годы был молод и (не обязательно, но, как правило) проявлял какие-либо признаки общественной активности. Если в России еще вроде никто не зачисляет, например, Феликса Чуева (родившегося в 1941 году) в “шестидесятники”, то в Германии некоторые убежденные противники “новых левых” чуть ли не сами стали рекламировать свою причастность к легендарному поколению. “История поколений” нередко грубо игнорирует всякое содержание идеологических противоречий изучаемого периода.
Рецензируемый сборник “Старые левые — новые левые? Социальные противостояния 1968-х годов в дискуссии”, изданный Фондом Розы Люксембург, пытается противопоставить этому исследования “долгого 1968 года”, в которых много внимания уделяется именно вопросу новизны теорий и практик левых тех бурных лет. Надо сказать, что коллектив издателей и редакторов четко определяет свою позицию во “внутрилевых” дебатах. Петер Бирке и Бернд Хюттнер — видные теоретики немецкого операизма, много сделавшие для освоения местными левыми активистами наследия этого течения, пришедшего из Италии. Установки издателей в сборнике прослеживаются весьма наглядно: в противовес традиционному для ФРГ вниманию общественных наук к деятельности Франкфуртской и Марбургской школ, авторы больше внимания уделяют пролетарской составляющей протестного движения, “автономной борьбе” рабочего класса в те годы, которые сегодня принято ассоциировать с бунтующими студентами. Кроме того, подробно останавливаясь на глобальном контексте “долгого 1968-го”, авторы приходят к заключению, что “1968 год” в разных странах пришелся на разные отрезки времени. Множественное число, “1968-е” в заголовке — не опечатка. По мнению Ангелики Эббингхаузен, для Латинской Америки, например, “1968-е” начались с кубинской революции 1958 года и завершились свержением чилийского правительства Альенде в 1973-м. Юлиане Шумахер и Армин Кун рассматривают пример “резни в Тлателолько” — кровавого подавления студенческих протестов в Мехико в октябре 1968 года, в преддверии открытия Олимпийских игр. Правящая Институционно-революционная партия (ИРП) ответила на требование протестующих (которые от темы университетской автономии перешли к обсуждению общеполитических вопросов) танками. Эта акция, не встретившая, кстати, особого осуждения ни со стороны Кубы, ни со стороны СССР, имела глубокие последствия для мексиканского общества. Шумахер и Кун подробно останавливаются на одном из них: если после мексиканской революции ИРП всячески подчеркивала “метисские” элементы мексиканской идентичности, то студенты 1968 года видели себя в первую очередь как часть интернационального движения и больше интересовались борьбой своих сверстников в США и Европе, чем мексиканских рабочих и (значительно более многочисленных) крестьян. Продвижение бывших участников протестов 1968 года в истеблишмент было частью смены парадигм в официальной идеологии, которая в наши дни все более подчеркивает европейские компоненты мексиканской культуры, что встречает враждебность у метисско-индейского населения отсталых районов.
Если в Мексике союз студентов с пролетариатом явно не состоялся, то югославским учащимся повезло больше. Борис Канцлайтер рассматривает выступления в Югославии летом все того же памятного года как “противостояние между Востоком и Западом”. Начавшаяся в 1966 году “югославская оттепель” вылилась в протесты студентов, во многом находившихся под влиянием марксистской школы журнала “Праксис”. Студенты одобряли политическую либерализацию, но выступали против либерализации экономической. Лозунги борьбы с “незаконными привилегиями” и растущим неравенством нашли отклик у части рабочих. На некоторых белградских предприятиях партийные органы отмечали готовность выступлений на стороне взбунтовавшихся студентов. Преподаватели также были солидарны со своими учениками. Школа “Праксиса” подпитывала студенчество идеями западных марксистов. У самих белградских студентов протесты в США или во Франции вызывали такую же симпатию, как и мартовские выступления в Польше. Неизвестно, как развивалась бы ситуация, но действия стран Варшавского договора в Чехословакии неожиданно примирили протестующих и югославские власти. В осуждении советского вторжения Тито, студенты и их преподаватели проявляли редкое единодушие.
Кристиан Фрингс основывает свое исследование “глобальности и неодновременности” феномена “долгого 1968-го” на мир-системном подходе Иммануила Валлерстайна[13]. С начала 1980-х в Центре Фернана Броделя при Университете Бингхэмптона группа из девяти исследователей “World Labor Research Group” начала собирать данные о рабочих выступлениях во всем мире начиная с 1870 года. В итоге были собраны 91 947 упоминаний из 168 стран по 1996 год включительно[14]. Фрингс сопоставляет данные за послевоенный период и приходит к неожиданному результату: никакого особого подъема в конце 1960-х не было, так, в 1945-1948 годах выступлений было больше. В странах “глобального юга” в конце 1960-х заметен даже сильный спад. Впрочем, Фрингс считает, что выступления молодежи, женщин и меньшинств часто не попадали в статистику из-за того, что игнорировался их классовый пролетарский характер.
Данные официальных ведомств зачастую еще более неожиданны: так, во Франции забастовки мая-июня 1968 года не были учтены официальной статистикой — парадоксальным образом именно из-за забастовки в статистическом ведомстве, как пишет в сборнике Петер Бирке. Он обращает внимание на постепенный рост недовольства в годы, которые в историографии принято считать относительно спокойными. Например, “дикие забастовки”, имевшие место в ФРГ в 1958-1969 годах, по мнению Бирке, еще практически не изучены. В те годы, когда общее количество стачек было невелико, удельный вес несанкционированных выступлений рос. Часто они были направлены не столько на повышение оплаты труда, сколько на улучшение общих условий. Например, в Вольфсбурге в 1962 году в общежитии для итальянских гастарбайтеров погиб рабочий — только из-за того, что “скорой помощи” потребовалось 40 минут, чтобы приехать по вызову. В ходе начавшихся беспорядков дело дошло до баррикад. Немецкие профсоюзы отнеслись к такой внезапной вспышке протеста с недоумением, а после все списали на коммунистическую провокацию. Бирке указывает на растущую тенденцию к выносу трудовых конфликтов за пределы предприятия — протесты не просто адресовались хозяевам, но и обращались ко всей общественности.
Марсель ван де Линден сравнивает динамику рабочего, молодежного и женского движений в Великобритании, Италии, Франции, ФРГ. И тут снова неожиданность в связи с “красным маем”: если процентное количество членов профсоюзов среди британских, итальянских и немецких наемных работников возросло после волны протестов, то во Франции изменений не наблюдалось. Более того, численный рост профсоюзов часто шел параллельно со спадом забастовочной активности. При сравнении молодежных протестов особняком стоит Великобритания — там полиция реагировала на протесты значительно мягче, чем на континенте, британский 1968-й прошел почти без всплесков насилия. Жестче же всего полиция действовала во Франции. Взаимодействие рабочих и студентов в Италии иногда даже поддерживалось руководством профсоюзов, а в Великобритании и ФРГ такое сотрудничество развития не получило. Новое женское движение — которому ван де Линден уделяет значительно меньше внимания — отличается тем, что приобрело значение уже после пика протестов. Заметен стремительный рост числа женщин среди новых членов профсоюзов во всех четырех странах, но на составе руководства в 1970-е это почти не отражалось.
Кнуд Андресен посвящает свое исследование движению молодежи, проходящей производственное обучение в 1968-1972 годах в ФРГ. Ученикам на производстве приходилось вести борьбу как против хозяев, так зачастую и против профсоюзного аппарата, недоверчиво относившегося к их инициативам. И здесь требования касались не только оплаты — в то время как студенты и школьники отвоевывали себе свободы, ученикам на предприятиях приходилось сносить оскорбления, унизительные запреты на курение, ношение модных причесок и одежды, а порой и физическое воздействие. Часто “обучение” сводилось к уборке и походам за пивом для мастера. Некоторые дальновидные деятели Объединения немецких профсоюзов, в основном из Центрального руководства, принимали усилия по интеграции движения, а профсоюзы на местах часто отвергали деятельность учеников.
Текст Герхарда Ханлозера “Между классовой борьбой и автономией. Новые левые и социальный вопрос” можно считать программным для рецензируемого сборника. Ханлозер не только проливает свет на раннее влияние итальянского операизма в ФРГ, но и отстаивает точку зрения, что бунт 1968-го в ФРГ имел выраженное “антикейнсианское” направление. В современной Германии не умолкают споры об исторической роли “шестидесятников”: для одних они инициаторы усиления социального государства, для других — прямые предтечи неолиберализма. По мнению Ханлозера, увязать классовую борьбу с революционностью новым левым в конечном итоге не удалось. Сегодня классовая борьба по большей части носит характер профсоюзного ритуала, а революционность сводится к жесту молодежных субкультур. Однако политика социальных сокращений может привести к сближению этих двух факторов. Быт радикально-академической “тусовки” резко меняется — и не в лучшую сторону.
Собственно “старым левым” в сборнике посвящено лишь одно исследование. Ракел Варела описывает роль Португальской коммунистической партии (ПКП) в революционных событиях 1974-1975 годов. ПКП считалась одной из самых послушных Москве европейских компартий, и стремительный рост ее влияния после падения фашистского режима сильно напугал Запад. Однако Варела (придерживающийся, судя по всему, троцкистских взглядов) показывает, что ПКП была искренне верна “принципам Потсдама и Ялты” и вовсе не собиралась превращать Португалию в государство советского образца. Участвуя в коалиционных временных правительствах, ПКП призывала к прекращению многочисленных забастовок, доказывая необходимость стабильности, а “дикие” стачки рассматривала как “провокации ЦРУ”. С франкистским режимом в Испании, по мнению лидера партии Альвару Куньяла, Португалии следовало установить “добрососедские отношения на основе мирного сосуществования”. Правда, Варела мало уделяет внимания отношением ПКП с Движением вооруженных сил, но недоверие партии к низовым инициативам рабочих демонстрируется убедительно.
Гендерным аспектам “длинного 1968-го” в сборнике посвящены две статьи. Кристина Шульц пишет о трактовках “сексуальной революции” новыми левыми в ФРГ. В ее статье содержится мало нового, к тому же, к сожалению, игнорируются последние крупные работы на эту тему (например многочисленные публикации Дагмар Херцог). Названия явлений, о которых пишет Гизела Ноц, ветеран немецкого женского движения, не имеют аналогов в русском языке —
Wohngemeinschaft (коллективное проживание в одной квартире, в отличие от советской коммуналки, добровольное), Kinderladen (антиавторитарный детсад, созданный силами родителей). Альтернативные формы быта, анализируемые Ноц, стали неотъемлемой частью немецкой действительности, но они вряд ли давали надежды на революционное изменение всех аспектов жизни.Поскольку 1968-й постоянно называют (чисто) медийным событием, то, естественно, тема масс-медиа не могла быть обойдена в сборнике стороной. Арнд Нойман задается вопросом, насколько, например, видеопортал “YouTube” является воплощением идей новых левых, которые критиковали разделение на производителя и потребителя в сфере искусства и средств информации. Другой попытке преодолеть это разделение посвящена статья Бернда Хюттнера и Готтфрида Она о медийной политике левых в ФРГ. Авторы с темой знакомы не только как исследователи — они имеют опыт редакционной работы, — и их размышления, например, о расцвете и закате локальных левых изданий, об их “успешном” превращении в глянец общегородского уровня полезны с самых разных точек зрения.
О практикополитическом значении научно-теоретических дебатов можно узнать из статей Хартмута Рюбнера и Герда-Райнера Хорна. Давая обзор юбилейной литературы и юбилейных дебатов, оба автора приходят к мысли, что за хвалебным подчеркиванием культурного значения “1968-го” часто кроется полное забвение собственно политических аспектов тех бурных событий.
Сборник получился в целом интересный, но, несмотря на четкий концепт (и название), нигде так и не дается ясного определения понятий “старые левые / новые левые”. Похоже, что в авторском коллективе если и есть консенсус по этому вопросу, то весьма размытый. При этом авторам можно поставить в заслугу то, что они зорко распознают элементы “новолевой” борьбы за автономию, например, и в типично “старолевой” тематике профсоюзной борьбы. Впрочем, это не единственный недостаток: хотя в заголовке и говорится о социальном противостоянии вообще, но рассматриваются только левые социальные движения. Об усилении активности в противоположном лагере не упоминается, в то время как в американской историографии “долгий 1968-й” уже давно рассматривается как момент генезиса правого популизма во многих странах Запада[15]. И еще: география “глобального 1968-го” остается удручающе однообразной. Франция, ФРГ плюс Италия, ну, еще Мексика и Югославия “для квоты” и Португалия, хотя вопрос об отношении революции 1974 года к данной теме можно считать спорным. Увы, но для большинства исследователей “советского 1968-го” как будто и не было — ни “демонстрации семерых” в августе 1968-го, ни демонстрации против войны в Нигерии в январе 1967-го (за которую, кстати, попал в тюрьму диссидент Илья Габай), ни беспорядков у различных посольств, ни многих других событий, которые еще ждут включения в историю этого удивительного года.
Евгений Казаков
Визуальная антропология: городские карты памяти
Под ред. Павла Романова, Елены Ярской-Смирновой
М.: Вариант; ЦСПГИ, 2009. — 312 с.
Любая книга исследований о городе, изданная в России, обречена стать событием. Сборников и специальных выпусков журналов, посвященных городской тематике, выходит крайне мало[16], что говорит о странной непопулярности этой области исследований в современной российской социологии. Кроме того, несмотря на актуальность темы, в России на данный момент практически нет ни исследовательских центров, ни специализированных обучающих программ в университетах, в фокусе которых находились бы качественные городские исследования.
Между тем рано или поздно исследователи повседневности сталкиваются с необходимостью задуматься о специфике пространства, которое является источником и питательной средой тех социальных проблем, которые они изучают. Кроме того, большинство социальных исследователей сами являются городскими жителями, поэтому для рефлексирующего социолога, культуролога, антрополога обращение к городской тематике становится еще и способом разобраться в собственной повседневности, что всегда представляет интересную интеллектуальную задачу.
Видимо, результатом коллективной рефлексии такого рода и стал рецензируемый сборник. В него вошли статьи, подготовленные участниками дистанционного курса и летней школы, организованных саратовским Центром социальной политики и гендерных исследований в рамках проекта “Визуальные репрезентации социальной реальности: идеология и повседневность”.
Под шапкой визуальных исследований в книге собраны весьма разнообразные темы и подходы. Редакторы сборника с самого начала предупреждают читателя о том, что ему предстоит знакомство с достаточно пестрой коллекцией статей: в предисловии появляется понятие калейдоскопичности, которое относится к многообразию городского опыта, но одновременно и оправдывает некоторую разрозненность собранных под одной обложкой текстов. По замыслу редакторов, эти тексты должна объединять парадигма исследований визуальности — однако, кажется, что это понятие не менее размытое, чем собственно “городские исследования”.
На первый взгляд, обращение к городской визуальности представляется совершенно естественным шагом: городская среда — это царство взгляда, в мегаполисах не знакомые друг с другом горожане только мельком встречаются в публичных местах, где разглядывают окружающих, редко имея в своем распоряжении другие способы коммуникации. Здания, витрины магазинов, вид остановок общественного транспорта, стиль одежды людей, вывески — все эти визуальные знаки составляют городской текст, который считывают прохожие.
Концептуализации пространства города посвящен первый раздел сборника “Городские тропы: путеводитель зрения”, который знакомит читателя с методологическими и теоретическими ориентирами качественных городских исследований, которые хорошо известны и многократно опробованы на практике в зарубежной науке, но пока мало находили применения в российских работах. Имена Мишеля де Серто, Анри Лефевра, Вальтера Беньямина, Кевина Линча, хотя и хорошо известны российским гуманитариям, редко находят применение в реальных работах, выполненных на российской городской почве. Можно сказать, что из этого раздела получился своеобразный манифест исследователей, пытающихся обозначить собственное аналитическое пространство в сфере, оккупированной экономистами и стратегически мыслящими планировщиками и градостроителями, из поля зрения которых повседневный и субъективный, соразмерный человеку город часто выпадает.
Так, Елена Трубина в статье “Видимое и невидимое в повседневности городов” делает обзор теорий городской повседневности и представляет город как пространство постоянной коммуникации, в которую включены и люди, и материальные объекты. Практическое взаимодействие человека и пространства, организация которого навязывает определенное поведение, анализируют Оксана Запорожец и Екатерина Лавринец. Восприятие и субъективное представление о городе становится фокусом статей Виктории Семеновой и Натальи Сорокиной, посвященных соответственно методологии и практическому применению метода когнитивного картирования, с помощью которого реконструируется ментальная карта города, формирующаяся в восприятии горожан на основании их повседневного опыта и общеразделяемого знания о городе.
К сожалению, методологические манифесты первого раздела мало связаны с последующими частями книги. Раздел “Городские образы: путешествия во времени и пространстве” посвящен репрезентациям города в разные периоды его существования, анализу образов и “мифов” в кино и литературе о городе. Анастасия Кинчарова в статье об образе Петербурга в фильме “Прогулка” пытается разобраться в противоречиях “традиционного” и нового мифа о городе, Роман Абрамов размышляет о поэтике повседневности в документальной ленте 1970-х годов “Трамвай идет по городу”. Борис Степанов обращается к совсем иной теме и рассуждает о формате экскурсии по городу в работах Николая Анциферова. В основном статьи этого раздела имеют характер скорее историко-культурологический, чем антропологический (если понимать антропологию как дисциплину, предполагающую методологию вживания в некую культуру в режиме реального времени), однако предлагают многомерную картину репрезентаций и интерпретаций городского пространства.
Третий раздел “Вглядываясь в город: универсумы жизненных стилей” представляется наиболее “антропологическим”, поскольку содержит результаты наблюдений городских пространств. Несколько выпадает из общей логики книги статья Джонатана Викери, переключающая режим с повседневного, субъективного уровня на уровень городской политики в области культуры. Статьи Павла Романова, Андрея Возьянова, Ольги Гуровой, Елены Ярской-Смирновой, Галины Карповой и Марии Ворона посвящены наблюдениям за различными практиками потребления в городской среде: книжным магазинам, моде, виниловым пластинкам, визуальному производству стиля “кидалтов”. Фактически этот раздел объединяет работы, лежащие в русле исследований городского потребления: получается, что именно различные практики и стили потребления становятся основным содержанием текста, который читают обитатели общественных пространств города. Большинство статей раздела, однако, занимаются скорее социологией в городе, а не социологией города: очевидно, что описываемые (суб)культурные феномены являются частью городской жизни, однако рефлексии о том, в чем заключается их именно городская специфика, в этих статьях недостает.
В целом по прочтении книги создается четкое впечатление, что город не умещается даже в широкую парадигму визуальных исследований, и попытки его туда уместить подтачивают изнутри сами тексты сборника. Звук (в статье Возьянова), телесность, движение, материальность (статьи Запорожец и Лавринец, Трубиной), структура опыта (статья Степанова) просачиваются сквозь “визуальные” границы. Это заставляет поставить под вопрос привычную точку зрения, что в повседневном опыте горожанина преобладает опыт смотрения: возможно, следующим этапом в развитии городских исследований должно стать переключение с визуального восприятия на пока менее осознаваемые и трудноуловимые элементы проживания урбанистической среды.
Город вообще является довольно скользкой почвой для исследований: при попытке “схватить” его в тексте на конкретных примерах размывается, а в обзорных и теоретических выкладках иногда теряется его уникальная физиономия. Тем не менее, “калейдоскопичные” книги, состоящие из разных текстов на разные темы, оставляющие чувство недосказанности и скорее задающие вопросы, чем предлагающие ответы, оставляют так же и желание всматриваться в город дальше, в надежде поймать его ускользающую суть.
Анна Желнина
Флейта Гамлета. Очерк онтологической поэтики
Леонид Карасев
М.: Знак, 2009. — 208 с. — 1000 экз.
Новую книгу Леонида Карасева трудно отнести к какому-то одному жанру или направлению. В ней одновременно присутствуют философия и критика, онтология и поэтика, феноменология и герменевтика. Более того, эта работа логична и в то же время нелогична. Упрека или же, напротив, благодарности за такое смешение заслуживает автор? Ответить на этот вопрос сможет лишь тот читатель, который, отбросив скуку привычных классификаций, с головой погрузится в глубины онтологической поэтики — в мир свежих и удивительных интерпретаций текстов, знакомых нам с детства.
Размышляя о скрытых смыслах исследуемого “материала”, Леонид Карасев сначала подвергает деконструкции, а потом вновь собирает по кусочкам классические творения, получая на выходе вроде бы то же самое, но все-таки и нечто другое. Герои его сопоставлений — Шекспир и По, Милн и Барри, Гёте и Замятин — слишком не похожи друг на друга, а их несопоставимость вызывает порой оторопь. Но из всего этого моря смелых ассоциаций не хочется выныривать. Хаотичная, на первый взгляд, вереница отпущенных на свободу имен, предметов, символов классических текстов вдруг подчиняется какой-то центральной авторской догадке, внезапно предъявляемой, — и это по-настоящему захватывает. Мне трудно согласиться с Жилем Делёзом, согласно которому в книге не надо ничего объяснять, понимать или интерпретировать, поскольку чтение — это своеобразное подключение к электрической машине. Леонид Карасев слишком убедителен в своих парадоксальных интерпретациях, а там, где читателю авторской убедительности не хватит, на помощь придет его собственная фантазия, искусно пробужденная автором.
Анализ плеяды литературных произведений начинается не с “Гамлета”. До знакомства с центральным текстом работы я и не подозревал, что одной из зашифрованных в знаменитой трагедии тем оказывается тема фундаментального противопоставления зрения и слуха. Слово, напоминает нам Леонид Карасев, порождает ложь, но как раз она зачастую помогает людям адаптироваться в мире и вписываться в него. Зрение, в свою очередь, чаще предоставляет нам истинное понимание вещей и поступков, но его открытия неизбежно приводят к разочарованию. Что же выбрать: зрение или слух? Быть или не быть? Люди много говорят, но в основном сказанное ими не совсем точно или совсем неточно отражает подлинное положение дел. Выходит, почти все мы лжецы? Тогда кому мы лжем в большей степени — себе или окружающим? Лжем ли мы во спасение или ради собственной выгоды? Еще немного и придешь к известному кантовскому вопросу о сущности неправды, натолкнувшись лбом на запертые ворота, как и сам великий мыслитель. Такие странные мысли рождает шекспировский текст, экзотически препарированный автором. А ведь, казалось бы, всего лишь несколько символов, вдруг привлекших исследовательское внимание — флейта, зрение, слух, череп.
Характерно, что автор не переделывает произведения “под себя”, как часто бывает в подобных работах. Лозунг Эмилио Бетти, согласно которому “смысл следует выносить, а не вносить”, работает во “Флейте” прекрасно, и после авторского переформатирования мы имеем ту же трагедию Шекспира, но увиденную сквозь неожиданную оптику. Нам вовсе не предлагают абсолютно нового и оптимистичного произведения в духе, скажем, оперы Амбруаза Тома “Гамлет”, где герой убивает Клавдия, сажает мать в психиатрическую лечебницу, женится на Офелии и становится королем Дании. Во “Флейте Гамлета” все так, как и должно быть: Гамлет погибает, Гертруда погибает, Офелия погибает, Клавдий погибает. Леонид Карасев отнюдь не настаивает на собственном прочтении — он лишь предлагает новые координаты отправных смысловых точек.
То же самое и с “Отелло”. Кто не знает, что заглавный герой, мавр, сделал свое дело — и удалился? Но автор “Флейты” не столь самоуверен: для начала он задается вопросом о том, был ли вообще Отелло мавром или же черный цвет кожи есть всего лишь шекспировская метафора, которая позволяет, например, противопоставить его Дездемоне, отличавшейся необычайной белизной. Тогда “мавр” предстанет не более чем филологической переделкой фамилии венецианца Моро. Но черное и белое — не единственная и даже не основная символическая линия трагедии. В ней, согласно Карасеву, присутствует еще один центральный момент, на который, как правило, не обращают внимания. Речь идет о платке, подаренном Отелло его матерью. Автор “Флейты” убедительно доказывает, что именно на этом знаке построена интрига, ибо платок здесь есть не просто платок, но талисман, оберег, магический амулет. Отелло поверил в мистическую душу вещи, и она обрела силу, способную вызвать в нем ревность, уничтожающую женщину, без которой ему самому не жить. Причины и следствия поменялись местами, на что прозорливо и указывает автор. И, если бы не потеря Дездемоной платка, Отелло вряд ли обратил бы внимание на слова Яго. Иными словами, возлюбленную мавра губит не злодей, а кусок шелка, сотканный теми, кто ни Отелло, ни Дездемоны никогда не видел.
Есть среднеазиатская история о воине, который, встретив на рынке в Хиве Смерть, увидел, что она подает ему некий знак. Перепуганный, он вскочил на коня и галопом помчался в Самарканд, к правителю, чтобы тот защитил его от Смерти. Стражники не пустили воина во дворец, сказав, что правитель занят: разговаривает со Смертью, которая объясняет, что здесь, во дворце, у нее уже давно назначена встреча с одним человеком. Платок Отелло, как выясняется, — роковой знак, символ, силу которому придает суеверие самогó главного персонажа. Признаюсь: сколько раз ни читал трагедию, с подобной стороны она никогда мне не раскрывалась. Опираясь на классику, Леонид Карасев в очередной раз поднимает тему случая и судьбы. Что разрушает жизнь человека: проклятие или собственная уверенность, что оно сработает? Или, напротив, что делает судьбу безоблачной: родительское благословение или чистая совесть, покоящаяся на убеждении в том, что оно заслужено?
Основательность Леонида Карасева, конечно же, не позволила ему пройти мимо еще одного шекспировского шедевра. “Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…” Но так ли это на самом деле? Оказывается, обнаруживает автор “Флейты”, прославленные Шекспиром молодые влюбленные были обречены на гибель уже в самом начале своего романа, ибо их любовь оказалась чумой, поразившей обе семьи — Капулетти и Монтекки. Это была не та чума, которую разносят крысы и от которой вымер город Марсель, а умственная чума, безумие. Сравнивать любовь и болезнь — общее место, и, если бы автор ограничился только этим, говорить было бы не о чем. Но он пошел дальше, и в результате скрупулезного анализа текста трагедии установил, что исходное безумие молодого Монтекки было заразным, а инфекция передалась молодой Капулетти через серию поцелуев на балконе.
Отрава поцелуя… Под занавес трагедии, в склепе, Джульетта целует отравившегося Ромео, желая принять от него яд — и умереть. Ей, бедной, было невдомек, что любой самоубийца выпивает яд, не облизывая губ, а с внутренней стороны рта остатки яда смываются слюной. Поэтому, целуя отравившегося человека, отравиться самому принципиально невозможно. В поэме Артура Брука, которая послужила основным источником для Шекспира, Джульетта, не сумев отравиться через поцелуй, закалывает себя кинжалом. Кроме того, Брук “пробуждает” героиню достаточно рано для того, чтобы молодые супруги успели обсудить безумие своих суицидных поступков и только потом умереть одновременно. У Шекспира Джульетта просыпается после смерти Ромео. Несомненно, скверное дело отравиться, но еще хуже узнать при этом, что яд был принят напрасно.
Для тех, кто по-прежнему сомневается, правомерно ли рассуждать об отравленных поцелуях, через которые способна передаваться чума любовного безумия, расскажу следующее. Сопрано Аделина Патти, исполнявшая роль Джульетты в 1880-е годы, пела в парижской
Grand Opera вместе с тенором Эрнестом Никола. Эти певцы были, вероятно, так же страстно влюблены друг в друга, как и персонажи, ими представляемые. Заинтересованные наблюдатели насчитали почти три десятка настоящих поцелуев, которыми они обменялись во время сцены на балконе, причем в XIX веке на сцене практически никогда не целовались по-настоящему! Джульетта в результате заболела безумием, а Патти краснухой, которой, как оказалось, в легкой форме был болен Никола. Не переболев этой болезнью в детстве, Патти едва выжила. После этого она разошлась с мужем, ее партнер простился с женой, и пара вступила в брак. Как известно, самые знаменитые в мировой литературе любовники кончили гораздо хуже. Автор “Флейты”, разбираясь в тонкостях шекспировского сюжета, словно намекает нам: глупость не становится менее глупой, если она совершается во имя самой возвышенной и романтической цели. “Все страсти заставляют нас совершать ошибки, но любовь толкает на самые нелепые”, — сарказм Ларошфуко тут весьма уместен.Впрочем, Шекспир лишь начинает блестящую плеяду авторов, попавших под микроскоп Леонида Карасева. По мере чтения “Флейты Гамлета” открываются скрытые смыслы многих великих шедевров. Полистайте эту книгу, и вам явятся некоторые из наиболее интригующих и захватывающих секретов мировой литературы. Среди прочего, вы выясните: почему Питер Пэн летает только до Нетландии, а, находясь в ней, не летает вообще, даже когда его друзьям угрожает опасность; почему раскачивается повешенный на суку черный кот в одноименном рассказе Эдгара Алана По; почему в обществе будущего, изображенном Евгением Замятиным, смех и стыд связаны между собой; почему сказка о Винни-Пухе может служить самоучителем по пневматике; почему принц датский просит Гильденстерна сыграть именно на флейте, а, например, не на трубе или арфе. И, конечно, вы насладитесь прекрасным завтраком у Тиффани!
За всем этим стоит Леонид Карасев, мастер изощренного поиска, блестяще владеющий языком, пишущий увлеченно и неизбито. Распутывая потайные семиотические цепочки великих литературных произведений, он наглядно демонстрирует: нет ничего обманчивее очевидного, а новый взгляд на известные вещи всегда оправдан и неизменно полезен.
Константин Шаров
Такой хрупкий покров человечности. Банальность зла, банальность добра
Мишель Терещенко
М.: РОССПЭН, 2010. — 303 с. — 1000 экз.
Эта книга, посвященная вечной теме, которая беспокоила философию с самого ее зарождения, написана французским философом, потомком знаменитого российского предпринимателя, мецената, политического деятеля дореволюционной поры. Мишель Терещенко преподает этику в одном из ведущих французских университетов, и, если в России его работы пока не очень известны, на Западе он давно выступает одним из признанных авторитетов в области моральной философии. По всей видимости, это вполне заслуженно: занимаясь проблемой истоков добра в явно немилосердное и жесткое время, нужно обладать немалой храбростью. Человек, отмечает Терещенко, всегда был жесток по отношению к собратьям, хотя минувшее столетие превзошло в этом плане предшествующие эпохи, а новый век едва ли окажется лучше. Но триумфы зла парадоксальным и обнадеживающим образом оттенялись и уравновешивались столь же сильными примерами самоотверженного и альтруистичного поведения тысяч мужчин и женщин, рисковавших своими жизнями, чтобы помочь другим людям. Именно это позволяет автору говорить о “банальности” не только злого, но и доброго поступка.
Богатейшим материалом для обобщений автора снабжает, естественно, Вторая мировая война. Идя по пути, ранее основательно разработанному многочисленными исследователями тоталитаризма, он противопоставляет два типа “обычных” людей: с одной стороны, хладнокровных убийц, истреблявших тысячи жертв в концлагерях, с другой стороны, — героев, спасавших от смерти, рискуя собой, гонимых нацистами евреев. В качестве главного ориентира повествования обозначен анализ причин, побуждающих людей превращаться в покорные и пассивные орудия жестоких и деструктивных приказов. Причем автор намеревается “говорить не о патологических, садистских личностях вроде Сталина или Гитлера, а об обыкновенных людях”, которые, не имея в душе ничего безоговорочно темного, в определенных условиях вдруг оказывались ревностными исполнителями самых чудовищных указаний (с. 13).
Можно ли объяснять деструктивные формы поведения якобы изначально присущим нам эгоизмом? Терещенко оспаривает теоретические построения тех мыслителей, которые объявляли эгоистическую самодостаточность главнейшей нравственной характеристикой человека. Подвергая основательному разбору доктрины Франсуа де Ларошфуко, Бернарда Мандевиля, Фрэнсиса Хатчесона и Иммануила Канта, он сосредоточивается на критике утверждений, согласно которым у людей начисто отсутствует моральное чувство, побуждающее их приходить на помощь другому независимо от каких-то корыстных ожиданий, удовлетворяющих себялюбие и гордость. Более того, если верить автору, даже явная человеческая деструктивность не предполагает полного отсутствия нравственного чувства; она выявляет лишь его ослабление в особых социальных условиях. Описывая различные случаи, автор показывает, насколько хрупка человеческая самотождественность, слишком часто ломающаяся под давлением общества и заставляющая людей забывать о морали.
Как происходят подобные срывы? Вереницу предлагаемых автором реконструкций открывает жизненный путь Франца Штангля, коменданта лагеря Треблинка. Пытаясь разобраться в механике бесчеловечности, журналистка Джитта Серени провела между апрелем и июнем 1971 года серию бесед, на которые этот нацистский преступник согласился, находясь в тюрьме Дюссельдорфа. Опираясь на зафиксированную ею исповедь, Терещенко отказывается видеть в коменданте законченного садиста или же доктринера, стремившегося к практическому воплощению расовой идеологии. Этот нацист был человеком с двойственной натурой и пассивной совестью, ведомым страхом и соглашающимся на компромиссы; именно это мешало ему уклониться от выполнения жестоких обязанностей, которые он вынужденно принимал на себя, чтобы выжить и спасти своих близких.
“Судьба Франца Штангля — это судьба человека, попавшего в ловушку обстоятельств, своего стремления защититься, неразрывно связанного с неспособностью считать свои поступки по-настоящему своими” (с. 89).
Иначе говоря, социальное окружение требовало от него поступков, которые не проистекали из его самости, но противоречили ей. По его собственному признанию, он должен был покончить самоубийством в самом начале, в 1934 году, но в конечном итоге воздержался не только от этого шага, но и от раскаяния в былых деяниях, ссылаясь, как и многие нацистские преступники, на необходимость подчиняться начальству.
Отталкиваясь от того факта, что подобное поведение для подданных “третьего рейха” было довольно типичным, автор, вслед за Серени, задается вопросом: можно ли вменить другому человеку в обязанность проявлять героизм? В поисках ответа он обращается к нравственным антиподам нацистских преступников — к людям, которые, как французский пастор Андрэ Трокмэ или мнимый испанский дипломат Джорджио Перласка, спасали евреев. При этом он ничуть не сомневается, что личности, претворившие в жизнь требования своей совести и нравственного чувства, безбоязненно отнесшиеся даже к реальной возможности умереть, восставшие против легитимной власти своей страны, “всегда были исключением” (с. 91). Но малочисленность таких героев не избавляет от необходимости разобраться в том, почему одних людей власть превращает в бессловесные орудия чуждой воли, а с другими подобное не удается. По этой причине Терещенко реконструирует ряд знаменитых опытов, в ходе которых изучалась глубина деградации и распада человеческой личности под давлением внешнего авторитета.
Постановщики знаменитого стэндфордского тюремного эксперимента, проходившего в 1971 году, заявляли: им удалось создать в высшей степени тягостную ситуацию, когда люди, игравшие роль заключенных, вели себя патологически, а некоторые надзиратели, тоже избранные из обычных людей, проявляли садистские наклонности. В итоге “игра в тюрьму”, к которой привлекли местных студентов, обернулась кошмаром и для ее участников, и для организаторов: обыкновенные юноши, которым была поручена роль тюремных надзирателей, за считанные часы превращались в усердных исполнителей, иногда даже с признаками садизма. Аналогичным выводом завершились и столь же известные опыты социального психолога Стэнли Милгрэма, также подробно описанные в книге. В обоих случаях люди, случайно наделенные властью, стремились господствовать над “заключенными” (или “испытуемыми”), желали полностью подчинить их себе и проявляли при этом такую жестокость, которой от них никто не ожидал. Это позволило ученым заявить о том, что естественная человеческая склонность пассивно повиноваться или причинять страдания другим людям не является специфической чертой ни народов, ни индивидов, — это “всеобщая естественная склонность, хотя не все следуют этой склонности” (с. 116).
Обратной стороной человеческой деструктивности выступает добровольное невмешательство, которому в работе Терещенко отведено немалое место. Напомнив читателю о громком деле Китти Дженовезе, жительницы Нью-Йорка, в 1964 году хладнокровно убитой преступником на глазах десятков пассивных очевидцев, автор приводит экспериментально подтвержденное заключение психологов: в чрезвычайной ситуации “поведение индивида будет сильно зависеть от того, как реагируют другие” (с. 164). Именно реакция окружающих в совокупности с давлением легитимной власти обеспечивает то, что любая человеческая группа — как, например, личный состав 101-го резервного батальона немецкой полиции, сформированного из безобидных, уже немолодых гамбургских рабочих и в 1942-1943 годах уничтожившего десятки тысяч польских евреев (с. 95-114), — способна превратиться в банду отъявленных палачей. Но позволяет ли сочетание общественного мнения и властного принуждения, с которым в тот или иной момент жизни сталкивается любой человек, говорить о том, что люди есть лишь игрушки обстоятельств, жестко предопределяющих их поведение? В книге предлагается однозначно отрицательный ответ на этот вопрос.
“Каким бы мощным ни было воздействие социальных структур, факторов среды на людей, это воздействие не доходит до того детерминизма, который отчуждает у них их свободу и, стало быть, их человечность” (с. 155).
Стремление обосновать заявленную позицию приводит автора к завершающему книгу теоретическому экскурсу, исследующему природу альтруизма. По Терещенко, сам факт существования такого явления неоспорим и подтвержден практикой, несмотря на доминирование в современной психологии эгоистических и рационалистических трактовок этики. Более того, засилье утилитаризма отнюдь не означает отрицания альтруистического поведения, потому что этике эгоизма противостоит этика утилитарного альтруизма, столь же разумно обоснованная. Привлекая изыскания кембриджского философа Генри Сиджвика, автор выводит дихотомию эгоистического гедонизма и универсалистского гедонизма: обе разновидности рациональны, однако “их “методы” и принципы взаимно исключают друг друга” (с. 241). Но как преодолеть конфликт двух типов рациональности? Пытаясь сделать это, Терещенко идет на самое рискованное допущение своего исследования. Оправдывая альтруизм, он предлагает радикально вырваться за рамки разума как такового, заявляя, что “вмешательство [в беды и горести другого человека] коренится в особенности личности, несводимой к рациональности, которой нельзя объяснить своеобразие и глубинные мотивы человеческих поступков” (с. 259).
Подобный финал увлекательного исследования показался мне разочаровывающим. И дело не только в том, что сильнодействующее средство автора сродни пресловутому “прыжку веры”, предложенному в свое время Львом Шестовым и уводящему в таинственные пространства сверхъестественного. Если следовать этими путями, нельзя не прийти к выводу, что человек по природе своей не способен быть добрым: нуждаясь в постоянном попечении свыше, он предстает моральным инвалидом, жалким и слабым. Разумеется, такой взгляд допустим, более того, за ним две тысячи лет христианской традиции, но сейчас, в секулярную эпоху, уместно заметить, что этот взгляд уже не единственный. Поиск источников добра в самом человеке — вот задача, стоящая перед моральной философией[17]. Мишель Терещенко лишь коснулся этой проблемы, но не погрузился в нее. Будем считать его труд только первым шагом в разработке секуляризованной морали — морали по-настоящему свободных людей.
Вера Шведова
______________________
1)
В их числе, среди прочих, следующие книги: Changing Men: New Directions in Research on Men and Masculinity. Thousand Oaks, CA: Sage Publications, 1987; Men Confront Pornography. New York: Plume, 1990; The Politics of Manhood: Profeminist Men Respond to the Mythopoetic Men’s Movement. Philadelphia: Temple University Press, 1996; The History of Men: Essays On The History of American and British Masculinities. New York: University of New York, 2005.2) См.:
http://articles.chicagotribune.com/2008-11-22/news/0811210212_1_boys—manhood—feminists.3) Термин, используемый для характеристики людей с нетрадиционной сексуальной ориентацией (
LGBT (англ.) — lesbian, gay, bisexual, transgender).4) Настоящая рецензия является переработанной русской версией текста, опубликованного в журнале “Ab Imperio” (2010. № 4. С. 547-552), и публикуется здесь с разрешения этого издания.
5) Шестнадцать пятниц. Вторая волна ленинградского авангарда // Experiment/Эксперимент. 2010. № 16.
6) Маркс К. К критике гегелевской философии права // Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений. М., 1955. Т. 1. С. 271-272.
7) Речь идет о внедрении так называемой “уравниловки”.
8) Фрай Н. Государство фюрера. Национал-социалисты у власти: Германия, 1933-1945. М.: РОССПЭН, 2009. С. 84.
9) См.: Аникеев А.С. Как Тито от Сталина ушел: Югославия, СССР и США в начальный период “холодной войны” (1945-1957). М.: ИСлРАН, 2002; Волков В.К. Повторит ли Россия судьбу Югославии? // Российское аналитическое обозрение. 1998. № 8-9; Он же. Трагедия Югославии // Новая и новейшая история. 1994. № 4-5; Гибианский Л.Я. От “нерушимой дружбы” к беспощадной борьбе: модель “социалистического лагеря” и советско-югославский конфликт 1948 г. // У истоков “социалистического содружества”: СССР и восточноевропейские страны в 1944-1949 гг. / Под ред. Л.Я. Гибианского. М.: Наука, 1995.
10) Бордига, “левый коммунист”, один из основных адресатов ленинской “Болезни левизны”, твердо отстаивал роль авангардной партии, но отрицал парламентаризм, “национально-освободительные” движения и компромиссы с буржуазией в ходе борьбы с фашизмом.
11) Рэтекоммунисты, или “коммунисты рабочих советов”, отвергали ленинскую модель авангардной партии, настаивая на решающей роли советов как единственных органов власти пролетариата.
12) “
Informations et liaisons ouvrières”.13) См.: Арриги Д., Валлерстайн И., Хопкинс Т. 1989-й как продолжение 1968-го // Неприкосновенный запас. 2008. № 4(60). С. 8-30.
14) Источниками данных служили “
The London Times” и “The New York Times” за соответствующие годы.15)
См.: Gassert P. Das kurze “1968” zwischen Geschichtswissenschaft und Erinnerungskultur: Neuere Forschungen zur Protestgeschichte der 1960er-Jahre // H-Soz-u-Kult. 2010. 30 april (http://hsozkult.geschichte.hu-berlin.de/forum/2010-04-001).16) Можно отметить несколько: Российское городское пространство: попытка осмысления / Отв. ред. В.В. Вагин; М.: Московский общественный научный фонд, 2000; P.S. Ландшафты: оптики городских исследований / Отв. ред. Н. Милерюс, Б. Коуп. Вильнюс: ЕГУ, 2008; а также тематический номер журнала “Неприкосновенный запас” (2010. № 2(70)).
17) Именно этому посвящена фундаментальная, вызвавшая большой резонанс за рубежом и почти не замеченная в России последняя книга Чарльза Тэйлора:
Taylor Ch. A Secular Age. New York: Belknap Press of Harvard University Press, 2007.