Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2011
Никита Павлович Соколов (р. 1957) — историк и публицист.
Никита Соколов
Модернизация и симуляция. Ответ государственному жителю
Полиция есть душа гражданства.
Регламент Главному магистрату, утвержденный Петром I 16 января 1721 года
Математик: …и знаю очень много!
Андрей Семенович: Много, да только все ерунду.
Даниил Хармс
Статья моя удивила Льва Усыскина. Собственно, это означает, что цель ее достигнута. Цель эта как раз и заключалась в напоминании публике — в новом контексте и современном понятийном обрамлении — о некоторых вещах, тривиальных в ученой исторической литературе начала XX века. Тривиальных и общепринятых после выхода в свет фундаментальных изысканий Михаила Богословского, Юрия Готье, Василия Ключевского и Павла Милюкова, но задвинутых в тень усилиями сталинской “государственной” школы. В последние двадцать лет уже совершился и второй круг: в начале 1990-х Евгений Анисимов в нескольких превосходных монографиях заново и в систематизированном виде изложил подробности петровских преобразований, убийственных для социального развития и архаизирующих структуру общества. Но в “нулевые” публичным пространством полностью завладели “государственники”, вновь актуализировавшие сталинский арсенал панегирической аргументации. Его широковещательно предъявил Виктор Черномырдин (не тем будь помянут), защищавший в нашумевшем телевизионном проекте “Имя России” кандидатуру Петра I.
Лев Усыскин пошел по третьему кругу. Он не только удивился, но взялся опровергать мои заметки с помощью “широко известных фактов”, почерпнутых из школьных учебников и популярных работ, восходящих ровно к той самой “государственной” школе.
Можно было бы пуститься в детальные возражения по частностям. И первым делом заметить критику, что появление в эпоху Петра многочисленных технических школ, которые он усердно перечисляет, никак не служит доказательством рационализации принятой в обществе системы целеполагания. Точно так же в советском социуме эпохи образцовой стабильности (позднее обернувшейся “застоем”), типологически во многом остававшимся обществом традиционным, существование Московского высшего технического училища имени Н.Э. Баумана, мехмата МГУ и Физтеха не опровергало читаемого повсеместно ценностного курса “научного коммунизма”. “Государственные жители” в обоих случаях были принуждены принимать жизненно важные решения исходя не из рационально осмысленного опыта, но из принципиально непроверяемых догматов “общей пользы”, хранителем и непогрешимым толкователем коих выступала наличная власть.
Можно было бы заметить, что возвышение “худородных” людей по способностям и заслугам широко практиковалось и в допетровскую эпоху. И показать, что допетровская Россия, где мордовский крестьянин мог сделаться сильным патриархом, даст послепетровской, пожалуй, бóльшую фору по части социальной мобильности, не обусловленной бухгалтерской выслугой по “Табели о рангах”.
Можно было бы заметить, что список продуктов, на торговлю которыми распространялась обременительная для кошельков российских подданных казенная монополия, был в петровские времена отнюдь не сокращен, а значительно расширен, вплоть до включения в него в 1705 году дубовых гробов.
Можно было бы заметить, что убеждение нашего критика, будто “чисто фискальное стремление разложить повинности на максимальное число налогоплательщиков […] автоматически привело к уничтожению наиболее одиозных категорий личной зависимости (холопства), очень близких к классическому рабству”, совершенно безосновательно. На деле кабальное холопство на допетровской Руси было срочным и длилось самое долгое “до смерти господина”, после чего холоп опять принадлежал самому себе, то есть делался “вольным гулящим человеком”. Так что приравнивание холопов к крепостным, а “вольных гулящих людей” к беглым, вкупе с созданием в ходе введения подушной подати разряда государственных крестьян, сделавшихся по существу государственными крепостными[1], действительно сильно способствовало “понижению интегрального уровня свободы”. Усыскин пеняет мне, что, говоря о понижении “градуса свободы”, я уделяю избыточное внимание территориальному перемещению российских подданных. Но, помилуйте, о каком градиенте более высокого порядка можно говорить в стране, где крестьянин ради того, чтобы легально уйти за сорок верст на заработки, должен был прежде прошагать более двухсот верст, дабы “выправить” паспорт?
Но все частные возражения такого рода не будут иметь успеха ввиду незыблемого убеждения критика, будто “не было в той, институционально-бедной среде русского XVII века иных пристойных способов организации социума, кроме как в рамках регулярного государства”. В этом эмоциональном высказывании корень наших расхождений и корень, на мой взгляд, многих бед нынешнего российского общества.
Возражая по существу, прежде всего, надобно сказать, что Лев Усыскин принимает следствие за причину. “Институциональная бедность” есть не предпосылка, а результат петровской деятельности. Только благодаря неутомимой работе Петра “регулярное государство” — старинный псевдоним бюрократической “властной вертикали” — сделалось в России единственным субъектом социального творчества. Для этого великому преобразователю понадобилось решительно уничтожить или подчинить строжайшему казенному надзору все остальные претендовавшие на подобное творчество субъекты, которыми допетровская Русь была не беднее любой другой страны того региона, который ныне принято называть Восточной Европой. Делалось это сознательно и систематично. Последовательно были уничтожены в качестве самостоятельных субъектов земство, церковь и торгово-промышленные городские корпорации.
Взяв за образец шведскую трехуровневую систему местного управления, Петр решительно отбросил ее основание — приход “кирхшпиль”, где ведущую роль играли крестьяне и местный пастор. Формулировка сенатской резолюции в этом случае чрезвычайно характерна:
“Ис крестьян выборным при судах и у дел не быть для того, что всякие наряды и посылки бывают по указам из городов, а не от церквей; к тому ж и в уезде ис крестьянства умных людей нет”.
Разумеется, к реальности это описание не имеет ни малейшего касательства. Традиция общинного, земского самоуправления на Руси издревле не прерывалась. Более того, в начале XVII века именно это “земство” своими силами преодолело страшный кризис Смуты, восстановив государственный порядок в рамках всей страны (дело, в Европе небывалое) и положив основание правящей династии. Но, как комментирует этот эпизод Евгений Анисимов, “авторитарная власть и бюрократическое презрение к “глупому” народу всегда идут рука об руку”.
История и последствия “государственного пленения” православной церкви, сделавшейся казенным департаментом “духовных дел”, широко известны. Напомним только один характерный штрих. В 1701 году монахам высочайшим указом было запрещено держать у себя в кельях бумагу и чернила. Тем самым наиболее подготовленный к гуманитарным штудиям разряд российских подданных лишался свободы творчества.
Особенно тяжко петровская реформаторская дубинка прогулялась по наиболее перспективному в отношении модернизации разряду городских торгово-промышленных людей. Частный почин был решительно искоренен. Главной задачей предпринимателя стало выполнение казенных, преимущественно оборонных, заказов, и только излишек сверх “госзаказа” можно было реализовать на рынке. Этот подход обеспечивал стабильность доходов, но одновременно закрывал перспективы технического совершенствования и снижал значение конкуренции. Многочисленные привилегии отдельным промышленникам действовали в том же направлении, ибо означали насильственное устранение конкурентов. Оставшиеся опутывались системой мелочной регламентации. В задачу Мануфактур-коллегии входило составление детального регламента для каждой мануфактуры, определявшего ассортимент и технологию.
Формально провозглашенная в 1719 году свобода торговли была сведена на нет жесткой регламентацией грузопотоков. Регламент Коммерц-коллегии 1724 года строго оговаривал, в какие портовые города должны были доставляться те или иные товары, причем определялись эти потоки соображениями политическими (прежде всего, преследовалась цель усиления Петербурга), а не коммерческими. В частности, из Пскова запрещено было возить товары через Ригу, несмотря на то, что псковичам это было бы гораздо выгоднее и сподручнее.
Усвоение внешних форм городской организации, на которое указывает Усыскин как на существенный акт модернизации общества, было чисто фиктивным. В погоне за указным числом плательщиков городских податей ревизоры не брезговали зачислять в цеха даже крепостных, а около половины зачисленных в новозаведенные гильдии “купцов” занимались “черной работой”. Для действительных купцов эта фикция была разорительной из-за круговой поруки, которой обставлялась выплата казенных податей: зажиточные обязаны были платить за новоявленных неплатежеспособных “товарищей”. Одновременно насильственные бюрократические новации привели к разрушению торговых “сотен” — традиционного и вполне успешного способа кооперации торгово-промышленного класса.
Без большого преувеличения можно утверждать, что в основании всей социальной политики петровской эпохи лежали сиюминутные интересы регулярного государства, грубо и надолго деформировавшего естественные процессы перехода от социума Средневековья к обществу Нового времени.
Особенно тяжелыми оказались последствия для промышленности. Указом от 18 января 1721 года промышленникам разрешено было покупать к заводам крепостных крестьян. Необратимым следствием этого новшества стало превращение мануфактур, на которых зарождался капиталистический уклад, в разновидность феодальной вотчины. Преобладание подневольного труда предопределило в дальнейшем хроническое отставание русской промышленности от европейской. Второе важное следствие состояло в том, что предпринимательское сословие лишилось возможности осознать себя особой корпорацией с особыми интересами. Наиболее преуспевающие в связке с государством стремились влиться в ряды дворянства и даже получали баронские титулы, как Строгановы и Демидовы.
Впрочем, при Петре и служилое сословие не приобрело каких-либо признаков автономной корпорации, вовсе не пользуясь монаршим кредитом. Характерна мотивировка указа о единонаследии от 23 марта 1714 года:
“Каждый, имея свой даровой хлеб, хотя и малой, ни в какую пользу государства без принуждения служить и простираться не будет, но ищет всякой уклоняться и жить в праздности”.
Советский суд согласно этой же логике, хотя и на свой лад, вполне последовательно записал Иосифа Бродского тунеядцем. Только наказание за уклонение от государственной лямки полагались в XVIII столетии гораздо менее вегетарианские. В петровские времена такой “тунеядец” вовсе лишался правовой защиты. Указ от 11 января 1722 года предупреждал дворянских недорослей, которые осмелятся не явиться на очередной смотр, следующим образом:
“…таковые будут шельмованы, и с добрыми людьми ни в какое дело причтены быть не могут, и ежели кто таковых ограбит, ранит, что у них отымет, у а ежели и до смерти убьет, о таких челобитья не принимать, и суда им не давать, движимое и недвижимое их имение отписаны будут на нас бесповоротно”.
Ровно о таких штрихах петровской “модернизации” следовало бы крепко помнить нашему обществу, но наши “государственнические” учебники предпочитают фанфарные мотивы полтавской виктории.
Остается ответить на последний упрек критика относительно того, что “про адаптацию к внешним переменам автор, кажется, в статье так ничего и не сказал”. Казалось бы, я сказал тогда достаточно:
“Традиционное общество в силу вышеперечисленных особенностей малоподвижно и плохо приспособлено к адаптации, а при радикальном изменении внешних условий оно переживает глубокий кризис и нередко гибнет”.
Придется, видимо, выразиться яснее. “Русские”, “догоняющие” или “мобилизационные” “модернизации”, к каковым обычно причисляют петровскую, столыпинскую и сталинскую (реже, но также поминают в этом ряду реформы Ивана Грозного и Александра II), обеспечивают с бóльшим или меньшим успехом временное решение проблем технического характера. Но создание необходимого для мирного общественного развития механизма перманентного обновления такая “симуляция модернизации” обеспечить не может, поскольку единственным субъектом социального творчества в ней остается бюрократия. А она принципиально не имеет такой широты возможностей, как открытое общество, где в процесс социального творчества вовлечено множество субъектов. Причем эффективность их опытов оценивается постоянно, единой и равной мерой рынка, а не на основании административного усмотрения и только в периоды судорожного поиска выхода из очередного “системного кризиса”. И кризис такой неизбежно наступает. Бюрократия в силу узости ее возможностей всегда увлекается чем-то одним, упуская из виду действительно “прорывные” явления. Так советники Николая I, в военном деле отводившего решающую роль слаженности маневра, то есть, по существу, плацпарадной муштре, упустили значение парового двигателя для военного корабля и нарезного оружия для пехотинца. Так советские начальники, поставив во главу угла химизацию сельского хозяйства, “проморгали” появление биотехнологий, а двинув последние ресурсы в машиностроение, упустили компьютерную революцию. Сейчас казна носится с нанотехнологиями, но честный историк обязан предупредить публику, что такого рода увлечения всегда кончались провалом.
________________________
1) Причем вошедшие в этот разряд черносошные крестьяне, однодворцы и прочие утратили многие прежние имущественные и личные права.