Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2011
Алексей Левинсон
Фанаты и фанатики
Пришла новая эпоха. Ее первым признаком стал испуг, которым встретили москвичи (и не только они) появившиеся в Интернете фотографии тысяч спин — это мусульмане, склоненные в молитве на улицах Москвы. Что же испугало?
Ровные ряды спин, и все в одинаковом поклоне. Они — не толпа, они — организованная сила. Эта сила покорна, но не нам. В своей молитве они не обращают внимания на нас, к нам они — спиной. Их очень много, их не вмещает мечеть и не вмещает московская улица.
Москвичей испугал мирный, неагрессивный ислам, тот, который считается единственным спасением от ваххабизма, от ислама “плохого”. Испуганная страна задабривает мирный ислам устами своих высших руководителей: один “сдает” католичество (существующее для нас в образе нелюбезных поляков), объясняя молодежи, что православным магометанство все-таки ближе; другой предлагает мусульманам Иерусалим. Публика реагирует иначе. Она либо лелеет мечту — а вот бы сделалось так, что “их” всех здесь нет, и в России остались только русские, — либо…
И здесь — второй признак новой эпохи. На улицы и площади выходит другая сила: она появилась 11 декабря на Манежной. Все, что творили эти люди, имело одну цель: показать, что они — сила. Москвичи, как показал опрос “Левада-центра”, это признали: 56% осудили такие акции, но 66% признались в негативных чувствах по отношению к лицам “неславянских национальностей”.
На улицы вышла и третья сила: милиция, ОМОН, внутренние войска. Впервые за многие годы прошли столь больно отзывающиеся в памяти “массовые аресты”. В Москве и Московской области за считанные дни были арестованы или задержаны не менее двух тысяч человек. Потом говорили, что их быстро отпустили, что брали “не тех”, что милиция, обиженная критикой, просто хотела показать, что она “реагирует”. Пусть так, но впервые за долгое время ее репрессивные действия получили одобрение большинства москвичей (62%). И это третий признак новой эпохи.
В полной мере стал актуальным вопрос о взаимоотношениях европейской цивилизации с мусульманской. Мы вместе с Европой (как мы думаем) переживаем, что европейские города заполнили всякие “цветные”. Им разрешили жить “как люди”, а они мало того, что норовят жить по-своему, да еще и бунтуют. Понятно, что главное в российском массовом восприятии “общеевропейских” коллизий — это проекция коллизий собственных. 11 сентября 2001 года, когда радикальные исламисты нанесли удар по США, российское большинство было не на стороне американцев, — Путина, на удивление споро позвонившего тогда в Белый дом, россияне поддержали, но про Америку подумали: так им и надо. Феномен не уникальный: в Греции и Армении — странах, находящихся в состоянии конфронтации с мусульманскими соседями, — злорадство масс было таким же. Россияне — скорее на стороне иракцев и даже афганцев, чем американцев, когда речь идет о соответствующих конфликтах. Дело, как мне кажется, в том, что российское массовое сознание тянет сейчас к фундаментализму, в дискурсе которого антиамериканизм, как и антимодернизм, и ксенофобия, занимает одно из важнейших мест.
При всей очевидности того, что основные вооруженные конфликты и войны последнего времени разворачиваются между сторонами, которые принадлежат к мусульманскому и христианскому (иудео-христианскому) мирам, я лично не разделяю известную идею о конфликте конфессий как основном цивилизационном столкновении нынешнего и будущего времени. Как и все, я вижу, что сегодня вопросы веры, религиозные символы повсеместно стали предметом внимания, заботы и конфронтации. Демонстрация конфессиональной принадлежности теперь требуется от высших руководителей нашего государства, а главный церковный иерарх принимает участие в государственных официальных церемониях. На Западе подобного не наблюдается, но и там государство начинает вмешиваться в вопросы если не вероисповедания, то религиозной ритуалистики. Дать укорот мусульманам пытаются власти в Китае и Израиле, в России и Швейцарии, Австралии и Франции. Что стоит за этой трансконтинентальной исламофобией? (Фобия, напомним, это не ненависть, а боязнь.) Что стоит за страхами москвичей, видящих спины молящихся мусульман? Что за страх вызывают рассказы о том, что ислам заставляет человека надеть пояс шахида?
За признанием силы “чужой” веры, пережить которую в собственном опыте люди не могут, видится попытка ее дедукции. Или, попросту, выдумывания. В этом случае (чужая) религия, вера — это псевдообъяснение непонятного. Вот, мол, откуда у них такая сплоченность, которой у нас нет; это, мол, ислам вызывает у них такую готовность отдать жизнь за какие-то цели, чего нынче не видно у нас. Это все их религиозный фанатизм!
Для объяснения непонятного массовое сознание предпринимает и прямо противоположный ход. “Приехавшим” приписываются самые что ни на есть понятные, наши собственные, качества (дурные) и мотивы поведения (плохие). На протяжении длительного времени главная претензия к приехавшим состояла в том, что ведут они себя “как хозяева” (то есть как мы). Теперь ситуация обострилась, говорят, что они “обнаглели” (на языке подключившихся к процессу властей это звучит как “не уважают нашу культуру и обычаи”), “пристают к нашим девушкам”. Иногда: “сорят деньгами”, “открыто предлагают секс”. Эти обвинения, заметим, сугубо светские, обыденно-низкие и никакой апелляции к чужой вере не содержат.
Проблематику сегодняшнего дня во многих городах мира (теперь и у нас) формирует новый этап урбанизации, происходящий в условиях постколониальной глобализации. Мировой центр городской культуры (или цивилизации), сложившийся в Европе, разными, в том числе немирными, способами разнес ее по остальному миру. Урбанизация, как известно, имеет и культурное, и демографическое измерение. В последнем она предполагает в своих центрах снижение естественного прироста (то есть прироста за счет увеличения рождаемости и снижения смертности) и увеличение прироста миграционного, прежде всего за счет окрестной “деревни”. Так было в Европе, так было у нас (в Москве в свое время была “лимита”, и к ней отношение было не лучше, чем к нынешним “понаехавшим”, а ведь это были люди “своей” веры и расы).
Внутренний ресурс урбанизации исчерпан, процесс принял глобальный масштаб (как сказал Мао, мировая деревня окружила мировой город). Его демографический аспект состоит еще и в том, что рождаемость в мировой деревне количественно и качественно отличается от рождаемости в мировом городе. Это разные способы воспроизводства. Чем больше город, тем больше продолжительность жизни и тем меньше детей в расчете на одну семью, на одну женщину. Индивидуалистическое мировоззрение горожан, их индивидуалистическая культура, наконец, их индивидуалистическая религия (зовись она иудаизм, христианство, буддизм, синтоизм, ислам…) строятся вокруг личности как основной ценности. Личность — ценность для себя самой и — что не так легко нам, недоурбанизированным, понять — для всего городского общества.
Этому мировому городу приходится иметь дело с мировой деревней, причем вплотную — на его, города, территории. Город многое сделал, чтобы заманить, призвать, притянуть деревню к себе. И она явилась. Она пришла из регионов, где от высокой “природной” рождаемости и сниженной городскими средствами смертности людей стало больше, чем потребной для прокорма земли, работников больше, чем работы, едоков больше, чем еды. Там (а также в местах, куда они переместились) дети рождаются не для того, чтобы… а просто потому что они рождаются. И живут они не для себя, но для своей большой семьи, рода. Там индивид воспроизводит не себя, но род, являющийся главной ценностью для общества. И это выражает их вероисповедание — опять-таки любое: христианское, мусульманское, конфуцианское…
Тому, кто пишет эти строки, и тем, кто их читает, не полностью, но внятны ценности, как родовые, так и индивидуалистические. Только одни — ценности прошлого, другие — настоящего. Нам понятны подвиги наших отцов, отдававших жизнь за други своя. Но уже не понятны действия шахидов. Нам понятны чувства нынешних российских матерей, готовых преступать закон, лишь бы единственный сын не попал в армию. Понятны, поскольку мы знаем, что наша армия управляется нравами вчерашнего дня (бабы еще нарожают!), там еще не мыслят индивидуалистическими категориями, как это происходит в армиях более урбанизированных обществ.
Мы на тяжелом пути от искалеченной деревенской культуры к поврежденной городской, что, в частности, и отражает наша демографическая статистика, повторяющая траекторию мировой, но с дефектами и разрывами. У нас упала рождаемость, как и полагается при урбанизации, но не снизилась смертность, и потому наблюдается не нулевой прирост, а депопуляция. Соответственно, миграционный прирост — из бывших колоний, бывших братских республик — создает столь острые ситуации. Эта ситуация не осознана теми, кем должна быть осознана. Публика лишь что-то смутно чует и пугается. Страх выливается в агрессию.
Кто приехал к нам с перенаселенных склонов Кавказа и долин Средней Азии? Молодые парни, годные к физическому труду на примитивных производствах или к службе в стройбате примитивной массовой армии. И не понимающие, что будет с ними дальше. Когда их стало много, кто вышел им навстречу? Те, кого называли “фанатами”. Молодые парни из пустеющих пригородов и окраин. Парни, не желающие ни такой работы, ни такой службы. Но так же не знающие: что же дальше? Приехали те, у кого за спиной большая семья; на Манежную вышли единственные сыновья одиноких матерей. Приезжие объединились в молитве, “местные” — в погромной толпе.
Сиротство — это не индивидуализм, оно скорее подталкивает к поиску душевного приюта в стае, банде, толпе. Эта феноменология становится нашей новой городской реальностью. На этом теперь будут играть политики.
И это все? Нет. Москва, другие наши города несут и черты развитого урбанизма. В них есть институты, построенные на уважении к личности как основе современного социального порядка — и светские, и религиозные. Есть воспитанные на этом уважении молодые люди. Они не смогут быть такой же силой для уличных схваток. Но найдутся ли среди них те, кто сможет объяснить: дальше-то что?