Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2011
Модернизация, культурные изменения и демократия
Рональд Инглхарт, Кристиан Вельцель
М.: Новое издательство, 2011. — 464 с.
Библиотека фонда “Либеральная миссия”
Очередное тысячелетие своей истории демократия встречает в весьма печальном состоянии. Специалисты, которым небезразлично ее будущее, в большинстве своем пессимистичны: их тревожат не только концептуальные проблемы, с которыми сегодня сталкивается демократическая идея, но и сама практика демократического государства, изрядно покалеченная “войной с террором”. Третья волна демократизации, триумфально возвещенная в конце минувшего века в связи с крушением коммунизма, действительно расширила ареал так называемых “демократических стран”, но, к разочарованию наблюдателей, во многих из них демократические принципы не столько шлифовались и оттачивались, сколько подделывались и извращались. Современный мир переполнен “фасадными”, “суверенными”, “декоративными” и прочими суррогатными демократиями, которые принято объединять в один могучий подвид. Вот как пишет об этом Фарид Закария:
“В разных частях света режимы, избранные демократическим путем… сплошь и рядом игнорируют конституционные ограничения своей власти и лишают граждан фундаментальных прав. Этот вызывающий беспокойство феномен наблюдается повсюду: от Перу до Палестинской автономии, от Ганы до Венесуэлы; его можно назвать “нелиберальной демократией””[1].
Впрочем, доминирующее среди демократов и сочувствующих им граждан уныние нельзя считать стопроцентным. Время от времени появляются иные работы, как будто бы и не замечающие господствующих настроений или нарочито противоречащие таковым. Новая книга знаменитых авторов, представляющих Мичиганский университет и Бременский международный университет, как раз из этого числа. Написанная в 2005 году, она пришла в Россию только что, но, во-первых, лучше поздно, чем никогда, а во-вторых, сообщаемый ею заряд надежды отнюдь не успел иссякнуть. Поскольку хилый цветок российской демократии в этот краткий промежуток времени продолжал увядать, радужные пророчества, щедро рассыпанные по страницам книги, сейчас могут быть востребованы еще больше, чем прежде. Действительно, авторам, безоговорочно убежденным в том, что из-за социально-экономической либерализации и экспериментов с самоуправлением на местах “в ближайшие два десятка лет в Китае произойдет переход к демократии” (с. 279), очень хочется верить. Не менее обнадеживающе звучат их заверения в том, что “в Албании, Египте, Бангладеш, Азербайджане, Индонезии, Марокко и Турции о поддержке демократических институтов заявили от 92% до 99% респондентов” (с. 381). Наконец, и по поводу России они настроены довольно благодушно: для них, в отличие от автора этих строк, перспективы развития демократии в России выглядят благоприятно — несмотря на то, что ее поддержка здесь слабее, чем в исламском мире (с. 380). Разумеется, нельзя не отдать должного смелости людей, решающихся на подобные заявления и прогнозы, да еще с указанием конкретных сроков.
В научном сообществе Рональд Инглхарт известен как вдохновитель и инициатор проекта “World Values Survey” — Всемирного опроса по изучению ценностей[2], реализовавшегося в несколько этапов, охватившего практически весь мир и предоставившего в распоряжение исследователей наиболее полную картину ценностных предпочтений и ориентаций, разделяемых сегодня жителями нашей планеты. Именно изучение ценностей, стимулирующих и ускоряющих модернизацию (или, напротив, тормозящих и блокирующих ее), легло в основу авторской концепции человеческого прогресса. Авторы разделяют модную сегодня уверенность в том, что “культура имеет значение”, поскольку утверждение демократии в конкретном обществе “зависит от глубоко укоренившихся ценностных ориентаций народа в целом” (с. 11). Это позволяет им выстроить едва ли не линейную зависимость: подъем жизненного уровня — революция в сфере ценностей — утверждение демократии. Основой концепции выступает тяга человека к “самовыражению”: в постиндустриальную эпоху люди делаются более самостоятельными, в результате чего они “начинают придавать большее значение свободе выбора и менее склонны безропотно подчиняться власти, авторитетам и догматическим “общепринятым истинам”” (с. 52). Иными словами, чем более сытым становится общество, тем большим уважением в нем начинают пользоваться демократия, право, женщины, меньшинства, природная среда. А накопление культурных изменений влечет за собой кумулятивные эффекты: затронутый ими социум переживает внезапные институциональные прорывы — например, в плане терпимости к гомосексуализму или утверждения гендерного равенства.
В подтверждение своей гипотезы авторы приводят колоссальный массив социологических данных. Поскольку во Всемирный опрос по изучению ценностей постоянно “втягивались” все новые и новые страны, исследовательское поле все время расширялось, охватив в настоящий момент все культурные и географические зоны. Именно предоставленная читателю возможность сравнивать и сопоставлять стала одной из сильнейших сторон этой книги. Многочисленные таблицы, диаграммы и рисунки вполне заслуживают многочасового изучения и осмысления. Теория “культурных зон” и иллюстрирующая ее “культурная карта мира”, разработанные Инглхартом и его единомышленниками еще в конце XX столетия, в рецензируемой работе получили дальнейшее развитие. И, разумеется, никуда не делся упомянутый выше общий пафос: авторы книги нисколько не сомневаются в том, что демократию, как и прочие ценности самовыражения, ждет неоспоримо светлое будущее.
Однако именно этот оптимистический настрой делает авторские позиции весьма уязвимыми для критики. Разумеется, глупо спорить с тем, что рост числа граждан, разделяющих постматериалистические ценности, влечет за собой оздоровление общества, но эта зависимость, несмотря на ее неоспоримость, все же лишена фатальности. Возьмем для примера Россию, страну, где носители ценностей самовыражения составляют внушительную прослойку населения — десятки миллионов человек. Вопреки концепции Инглхарта и Вельцеля, приход постмодернистского поколения у нас сопровождался не укреплением, но деградацией и разрушением демократии. Почему так получилось? Дело, вероятно, в том, что в странах догоняющей модернизации, политические элиты, ориентированные на обновление социума в целом, имеют возможность целенаправленно консервировать и архаизировать политическую систему, устраняя из нее едва ли не всех дееспособных акторов. Происходит это, кстати, под знаменем утверждения новых ценностей: политически не искушенные и плененные традицией массы не должны путаться под ногами, мешая лишенным идеологии “реформаторам-технократам”. Как раз ради этого “замораживаются” парламент, свободная пресса, независимый суд, гражданское общество. Поскольку в таком обществе, в отличие от общества тоталитарного, вполне можно жить за рамками государства и поверх государства, число носителей ценностей постмодерна в нем постоянно растет. Но при этом институциональная среда столь же неуклонно деградирует, рождая, да и то в лучшем случае, “демократию низкой интенсивности”. Поддержка же демократического устройства в принципе, декларируемая многими респондентами, не значит почти ничего. По признанию самих авторов, “одобрение демократии на словах может быть обусловлено самыми разнообразными мотивами, в том числе и представлением о том, что демократия неразрывно связана с могуществом и богатством”, а симпатии к ней “не всегда свидетельствуют о наличии культуры, ставящей во главу угла свободу выбора” (с. 386-387).
Критики неоднократно упрекали школу Инглхарта в том, что она слишком привержена линейной трактовке социального прогресса. Выделенная американским социологом дихотомия ценностей “выживания” и “самовыражения” едва ли может считаться абсолютной, поскольку многих охваченных Всемирными опросами по изучению ценностей людей нельзя однозначно отнести ни к материалистам, ни к постматериалистам; их мировоззренческие установки часто носят промежуточный характер, но в типологии Инглхарта данный факт едва учитывается. Помимо сложностей индивидуального плана, аналогичные затруднения возникают в ситуации отдельных стран и, самое главное, мира в целом. Многочисленные данные, приводимые в этой работе, свидетельствуют о том, что векторы ценностной эволюции в разных частях земного шара по-прежнему остаются разнонаправленными: в то время как страны постмодерна действительно развиваются в соответствии с рецептурой Инглхарта, значительная часть человечества прочно втянута в попятное движение. Культуры способны меняться — это не вызывает сомнений, но направленность этих изменений может быть различной, препятствуя желанной унификации ценностей. Иначе говоря, “даже в эпоху Интернета национальная принадлежность остается мощным индикатором ценностной ориентации человека” (с. 109).
И все же, как мне представляется, не стоит относиться к рецензируемой работе слишком строго. Ведь это в любом случае выдающаяся книга: хотя бы потому, что она дарит надежду, призывая читателя внести собственный вклад в совершенствование своего общества и не поддаваться унынию. На русском языке таких книг сегодня практически нет, и поэтому вдвойне отрадно, что в защиту высмеиваемой и гонимой демократии кто-то, наконец, осмелился сказать веское слово.
Андрей Захаров
Пути модернизации: траектории, развилки, тупики
Под ред. Владимира Гельмана и Отара Маргания
СПб.: Европейский университет в Санкт-Петербурге, 2010. — 408 с. — 800 экз.
Когда президент Дмитрий Медведев выступил со своим знаменитым призывом модернизировать Россию, в серьезность его намерений захотелось поверить многим. В среде интеллектуалов в 2010 году наблюдалось немалое брожение, “модернизация” мгновенно стала модным словом, а книги, посвященные этому позабытому с 1980-х годов сюжету, посыпались, как из сказочной мельнички. Не каждая такая работа заслуживает основательного знакомства, ибо, как и полагается в подобных случаях, модернизационной теорией и практикой занялись не только серьезные ученые, но и многочисленные апологеты, готовые пропагандировать любую инициативу власти, будь это таинственный “план Путина” или уже подзабытое “удвоение ВВП”. Вместе с тем, в общей массе все чаще стали появляться публикации, которые, несомненно, не стоит пропускать. Именно к их числу принадлежит рецензируемый сборник статей, подготовленный сотрудниками Центра исследований модернизации Европейского университета в Санкт-Петербурге (“М-Центра”).
Авторский подход к теме не предполагает содержательной целостности повествования, и это, на мой взгляд, вполне оправданно: многогранность модернизации как предмета научного анализа позволяет считать коллаж наиболее подходящим способом ее описания. Книга разбита на три части, в каждой из которых раскрывается одна из граней занимающего авторов сюжета: “Теоретические перспективы”, “Международные и сравнительные измерения”, “Российская и постсоветская политическая динамика”. Причем дискретностью отличаются не только предложенные в работе поля обзора, но и сам инструментарий, позволяющий взглянуть на предмет с разнообразных сторон. В авторском коллективе есть экономисты, политологи и даже филологи, и это многоголосье профессионалов идет на пользу их общему делу, поскольку благодаря именно такой своеобразной “3D” методике даже привередливый читатель сумеет найти в книге статью себе по вкусу.
Действительно, тут есть, что выбрать. Владимир Гельман представляет в сборнике две статьи, в первой из которых он размышляет о функционировании институтов, выполняющих в России задачи, прямо противоположные тому, ради чего они создавались (“подрывные институты”), а во второй анализирует динамику локального авторитаризма в российских регионах. В двух статьях Андрея Заостровцева также рассматриваются институциональные проблемы, но уже применительно к экономике. Примечательным образом пересекаются темы публикаций Андрея Стародубцева и Николая Добронравина: первый пишет о децентрализации в теоретическом и практическом разрезе, в то время, как второй разбирается с незавидной судьбой малых народов в сырьевом государстве, хронически ориентированном на управленческую вертикаль. Очень интересны компаративистские опыты Дмитрия Травина, посвященные восточным контекстам российской модернизации, а также провоцирующий немало отечественных аллюзий обстоятельный очерк Александра Сотниченко об особенностях модернизации в Турции. Обращаясь к социальным стимулам модернизационных усилий, Александр Балаян представляет роль интеллектуалов в процессах модернизации Польши, Франции и Японии, а Анна Тарасенко пишет о перспективах инкорпорирования некоммерческих организаций в российскую управленческую систему. Наконец, Алексей Гилев выясняет, какую роль в обновлении постсоветского пространства сыграли “цветные” революции в Грузии, Украине и Киргизии.
В целом, как мне кажется, замысел редакторов и составителей можно считать удавшимся. Концепт модернизации в этой книге играет яркими, порой весьма неожиданными красками, к его осмыслению привлечены самые новые зарубежные исследования и разработки — взгляните на библиографию, способную порадовать человека читающего, — рассмотрение контекстов и внешних условий обновленческих усилий подкрепляется анализом их внутренней динамики. Имеется и еще одна особенность, которая лично мне кажется “плюсом” рецензируемого сборника, хотя кому-то, не исключаю, вполне может показаться его “минусом”. В успех затеваемой нынешним российским режимом верхушечной модернизации авторы определенно не верят — фактически, вся книга именно об этом неверии. При этом я бы поостерегся упрекать их в том, что ответ на поставленные в статьях вопросы им известен заранее. Отнюдь нет, авторы не голословны: они настойчивы в своем скепсисе именно потому, что располагают серьезными аргументами в пользу такой позиции. В ее поддержку говорят приводимые ими исторические сведения, зарубежные образцы, а также, к огромному моему сожалению, и элементарный здравый смысл.
Разумеется, столь масштабный проект, каким является эта книга, невозможно реализовать без недочетов и недостатков. В данном случае я говорю о некоторых технических особенностях, которые явно не повышают качества проделанной коллективом работы. К таковым, например, можно отнести странный разнобой в оформлении текстов — применение в издании различных типов сносок, постраничных в одних статьях и концевых в других. Технические придирки отступают, однако, перед другой претензией: довольно заметного различия в качестве материалов, собранных под одной обложкой. Внимательное чтение текстов свидетельствует о разных “весовых категориях” авторов, и, хотя это не удивительно — молодым ученым трудно состязаться с такими опытными людьми, как Владимир Гельман или Дмитрий Травин, — перепады в аналитической основательности иногда слишком уж нарочиты. Соседство глубоких и поверхностных текстов можно считать неизбежным следствием коллективного творчества дюжины специалистов, такое бывает почти всегда, и в России, и за границей, но от понимания этого не становится легче. Разумеется, “чувство локтя”, возникающее между мэтрами и подающими надежды молодыми исследователями, — вещь хорошая, но почему издержки ложатся на читателя? Впрочем, это, наверное, безадресная жалоба, никоим образом не перечеркивающая теплых слов об этой книге, сказанных мною выше.
Андрей Захаров
Национальные ценности и модернизация
Александр Аузан
М.: ОГИ; Полит.ру, 2010. — 192 с.
Эта публикация представляет собой не книгу в привычном ее понимании, а собрание трех лекций, прочитанных известным экономистом и общественным деятелем в период с 2007-го по 2009 год в рамках проекта “Публичные лекции “Полит.ру””. Все три текста объединены одной темой: это перспективы модернизации в России и причины, по которым эта модернизация пока не состоялась.
Читателю необходимо помнить о том, что Александр Аузан — ученый, написавший более ста научных работ, посвященных экономическим проблемам. А тезисы, сформулированные на языке экономики, для обывателя порой звучат совсем не так, как для специалиста. Например, в одной из лекций Аузан заявляет: “Я не знаю, что такое модернизация” (с. 168), но из этого вовсе не следует, что автор не имеет понятия о предмете своей презентации. Как разъясняет он на той же странице, “страны, которые находятся на высокой траектории[3] [развития], называют себя модернизированными и имеют признаки, связанные с социальным капиталом, ценностями гражданского общества”. В целом же, по мнению ученого, расположенность на “высокой траектории” влечет за собой наличие у государства следующих черт: глубокой включенности в мировое хозяйство; макроэкономической стабильности; рыночного распределения ресурсов; высокой нормы сбережений и инвестиций; наконец, наличия национального консенсуса по поводу долгосрочных целей развития общества (с. 140).
При этом автор категорически отказывается рассматривать модернизацию как обособленную и самодовлеющую ценность, вдохновляющую нацию на героические свершения. Это понятие имеет инструментальный характер; но, не обладая самодовлеющей ценностной нагрузкой, оно, с одной стороны, основывается на определенном ценностном выборе, а с другой, — способствует оформлению столь же определенного ценностного поля. Особый интерес у автора вызывает “проблема блокировок”, проявляющаяся в ситуациях, когда нация делает необходимый выбор, уничтожая ради него традиционную среду, но модернизационный ландшафт ей так и не удается сформировать. Вернуться в традиционную среду в таких случаях невозможно, и поэтому стране не остается ничего другого, как вечно — и не слишком успешно — “подтягивать” себя к кругу модернизированных государств. Интересно, что одна из ключевых мыслей книги уже успела спровоцировать резкую критику в российских интеллектуальных кругах. Аузан утверждает, что в 2008 году в России существовали предпосылки для модернизации, но страна упустила эту возможность. А теперь нам придется заниматься “пересчетом маршрута”, то есть ждать нового подходящего момента и, судя по всему, ждать довольно долго, поскольку кризис — не самое подходящее для этого время.
Стоит заметить, что Александр Аузан не просто экономист; его научная специализация связана с институциональной экономикой, изучающей экономические отношения между различными институтами и внутри них. Очень часто этот раздел экономической науки называют социологической или даже психологической дисциплиной. Не удивительно, что главная причина, по которой модернизация в России не достигнута, в интерпретации автора имеет социально-психологический характер. По мнению Аузана, процесс долгосрочной модернизации невозможно “запустить” без устоявшихся национальных ценностей, а наша страна в данный момент переживает ценностный хаос.
Как объясняется в книге, в России тоталитарный режим уничтожил обычаи, которые воспроизводятся в традиционных обществах. Под властью коммунистической партии и ее преемников наше население подверглось атомизации, а место обычая заняли “понятия”, то есть правила, сформированные преступными сообществами. Поэтому применительно к России можно говорить только о нестандартном варианте модернизации, когда нет исходной точки в лице обычая, а есть исходная точка в виде криминального “понятия” (с. 147). Иллюстрируя свою мысль и ссылаясь на одного высокопоставленного чиновника, автор разъясняет российскому руководству проблему Михаила Ходорковского следующим образом: с “серьезным пацаном” поступили не “по понятиям”. И теперь, в случае, если он выйдет на свободу, то, по тем же “понятиям”, он “имеет право”. И вот в этом — серьезнейшая проблема для нынешней российской власти.
Без национальных ценностей нет и нации, а в России, как утверждает Аузан, нация “ушла в отпуск, она сейчас спит”: новые цели еще не возникли, хотя прежний их набор уже исчерпан. Причем нет никаких исторических гарантий, что нация все-таки сложится когда-либо в будущем:
“Я могу сказать только одно, если на территории Российской Федерации не возникнет нации в какие-то обозримые времена, то политические перспективы государства под названием Российская Федерация очень плохие. Не уцелеет эта государственность” (с. 50).
Разбирая несколько вариантов будущего России, автор дает понять, что национальные ценности могут быть самыми разнообразными. У нашей страны есть все предпосылки для того, чтобы стать энергетической или военно-политической державой либо культурным и интеллектуальным лидером. Но дело не столько в потенциале нации, сколько в том, чтобы граждане сумели внятно и по возможности непротиворечиво ответить на вопрос “А чего же мы хотим как нация?”.
Обращает на себя внимание позиция Аузана, согласно которой национальные ценности являются не прямым продолжением этнических стереотипов поведения, а их противоположностью: они формируются по принципу дефицитности, нехватки. В качестве доказательства он ссылается на немецкую идею порядка (Ordnung). Когда Германия переживала долгий период раздробленности, на ее территории отсутствовали единые правила; фактически, регулирующие принципы того времени представляли собой барьеры для общения будущих немцев между собой. Именно поэтому в XIX веке идея расширяющегося порядка на многие десятилетия сделалась немецкой национальной ценностью.
В России же главная проблема, по мнению Аузана, состоит не в том, как быть с преступными группировками, а что делать с “понятиями”, которые продолжают работать в лексике и первых лиц государства, и разнообразных общественных групп. Избавиться от “понятий” и восстановить полноценную государственность можно лишь с помощью судебной власти. Как известно, без суда общественная жизнь не продержится и года, поскольку постоянно возникающие конфликты надо как-то разрешать. Причем если государственная судебная власть не работает, то вместо нее действует традиционный авторитет, а если нет и традиционного авторитета, то господствует авторитет криминальный. Именно это — как утверждается в книге — и происходит в нынешней России.
Важной предпосылкой для развития страны выступает культурный капитал. Обращаясь к этому термину, Аузан пытается объяснить, например, такое привычное отечественное явление, как хронически некачественная автомобильная промышленность. По ряду причин, по словам автора, в России очень плохо обстоит дело с соблюдением стандартов и регламентов. Именно поэтому массово-поточные технологии в целом и автомобилестроение в частности находятся у нас на столь плачевном уровне. Если соответствующим образом изменить систему образования и возвести в ценность уважительное отношение к институту и правилу, тогда через тридцать лет мы, возможно, получим качественные автомобили.
Вместе с тем Аузан утверждает, что конкретных рецептов обеспечить модернизацию просто не существует. Если бы все было так элементарно — если бы модернизация была “задачей”, — мы давно наблюдали бы полностью модернизированный мир. Но пока в нем имеется лишь очень небольшое количество по-настоящему модернизированных стран. Иначе говоря, модернизация не задача, а проблема. В то время, как любая задача решается по определенной формуле, к модернизации аналогичным образом подходить вообще нельзя.
Весьма интересную часть книги составили обсуждения, то есть расшифровка вопросов, заданных после каждой лекции, и ответов, предложенных выступающим. Прежде всего, эти фрагменты доказывают, что даже в среде ученых и общественников далеко не все разделяют точку зрения Александра Аузана. А некоторые, как, например, философ и публицист Игорь Чубайс, вообще не слишком понимают, о чем идет речь (с. 116). С другой стороны, данный раздел книги можно считать очень полезным дополнением к самим лекциям, поскольку он помогает понять вещи, не слишком ясно или не очень подробно сформулированные Аузаном. Кроме того, полемика некоторых слушателей с лектором создает ощущение того, что в стране действительно есть люди, упорно ищущие фундамент для формирования активной гражданской позиции. А следовательно, дело российской модернизации не столь безнадежно, как иногда кажется.
Анжелика Курукуласурия
Возвращение в гражданское общество. Социальное обеспечение без участия государства
Дэвид Грин
М.: Новое издательство, 2009. — 220 с.
Серия “Библиотека свободы”
На первый взгляд, труд британского историка и политолога Дэвида Грина может показаться сугубо исторической книгой, в которой рассматривается малоизвестный, но любопытный период социальной истории Великобритании — активное функционирование обществ взаимопомощи. Впрочем, именно своими исследованиями британских и австралийских ассоциаций взаимопомощи Грин и прославился в научных кругах. Однако данная книга была написана по заказу Фонда экономических исследований “Atlas” — американской неправительственной организации, отстаивающей принцип ограниченного государства. Соответственно, основная идея новой работы Грина вполне укладывается в философию фонда: гражданам следует отказаться от упований на помощь “большого брата” и вместо этого взять на себя ответственность за собственную судьбу, совместными усилиями решая социальные проблемы и совершенствуя общество.
Эту мысль, полагает автор, успешно подтверждает эволюция британских ассоциаций взаимопомощи. В 1793 году в Англии был принят закон об их поощрении и поддержке, а в XIX и начале ХХ века эти объединения стали играть ведущую роль в сфере социального обеспечения. Если в 1877 году количество членов зарегистрированных ассоциаций составляло 2,75 миллиона человек, то в 1910-м эта цифра составила 6,6 миллиона. Причем следует иметь в виду, что трудоспособное население Великобритании на тот момент насчитывало 12 миллионов человек (с. 59). В книге предлагается подробное и подчас художественное описание того, как выглядела повседневная работа организаций взаимопомощи. Вначале эти объединения занимались выплатами по болезни, оказанием медицинской помощи и выдачей пособий на похороны, а позже стали уделять больше внимания отсроченным выплатам по ежегодным взносам для обеспечения в старости, а также смешанному страхованию. Они имели различную направленность и отличались по размерам, но всех их объединял общий принцип: максимальное и прямое участие членов в распределении средств. Общества стремились сочетать высокую степень контроля рядовых участников над деятельностью организации с эффективным управлением. Грин подчеркивает, что ассоциации взаимопомощи строились на демократической основе, и даже неграмотные и бедные их члены имели такие же права, как квалифицированные и состоятельные.
Однако в 1911 году, на самом пике динамичного развития организаций взаимопомощи, парламент принял закон об обязательном медицинском страховании населения. Для обществ это стало началом конца, причем от принятого государством решения пострадали и сами граждане: профессиональные медицинские организации, сплотившись, добились двукратного повышения цен на медицинские услуги. Одновременно закон ослабил контроль потребителей над предоставлением медицинских услуг. Окончательно медицинские учреждения при обществах взаимопомощи перестали существовать в 1948 году, после введения закона о национальной системе здравоохранения. Как отмечает Грин, левое британское правительство того времени вдохновлялось иллюзией, будто государственное регулирование обеспечивает более качественное предоставление услуг, чем рыночные механизмы.
Вторая половина монографии посвящена анализу недостатков “государства всеобщего благосостояния” как такового. По признанию автора, работа над книгой началась со стремления прояснить, какие уроки могли бы извлечь бывшие коммунистические страны Восточной Европы из западного опыта социального обеспечения. Однако уже на начальных этапах исследования Грин понял, что на Западе общественным организациям нанесен почти такой же ущерб, как и в коммунистическом мире. Приход государства в социальную сферу вытесняет и губит гражданское общество — такова ключевая мысль книги. Автор убежден, что гражданам необходимо дать возможность преследовать свои законные цели по собственному разумению и на собственный страх и риск, поскольку такой путь повышает вероятность наилучших, с точки зрения всего общества, результатов. Кроме того, если, принимая решения, люди тратят не свои, а чужие деньги, они действуют менее обдуманно — по сравнению с теми случаями, когда приходится лично расплачиваться за неудачный выбор. Персональный риск дает гражданам мощный стимул для совершенствования знаний и навыков, в конечном счете — для накопления опыта. Государственная поддержка, наоборот, губит самостоятельность, то есть способность человека к независимому выживанию и обеспечению близких ему людей. Из-за нее активные граждане превращаются в пассивное “население” — толпу, ждущую указаний от государства и отказывающуюся реализовывать свою свободу.
При этом Грин предостерегает от другой крайности, довольно критически отзываясь о неолиберальных реформах, проведенных Маргарет Тэтчер в 1980-х годах. Он решительно опровергает приписываемый “железной леди” тезис о том, что “такой вещи, как общество, просто не существует”. По мнению автора, общество, безусловно, есть — просто оно отнюдь не является синонимом государства. Это сфера действий “сообща”, предпринимаемых добровольно и в то же время определяемых чувством долга по отношению к другим людям и социальной системе в целом. По мнению Грина, британский тэтчеризм уделял недостаточно внимания таким гражданским добродетелям, как самопожертвование, долг, солидарность, служение. Его идеология оставалась материалистической, ибо рассматривала людей “как акторов, стремящихся к максимальной полезности, то есть максимальному удовлетворению собственных потребностей” (с. 181). И такая политика не могла усилить гражданского чувства британцев.
Завершая исследование, Грин выдвигает практические предложения по реформированию социальной сферы, которые, по его мнению, могли бы изменить нравственный настрой общества. Прежде всего, предлагается пересмотреть социальные задачи, которые надлежит решать государству. Для этого надо задаться следующим вопросом: предоставляет ли государство людям необходимые для достижения их целей средства или же оно использует людей как средство для достижения своих целей? И если верно второе, то не лучше ли вопросы, с которыми государство справляется плохо, передавать в ведение ассоциациям частных лиц? В связи с этим основным финансовым пунктом авторской программы выступает значительное снижение налогов и, соответственно, наращивание ресурсов, которыми граждане распоряжаются сами. Такая мера позволила бы передать государственные больницы в частную собственность и финансировать медицинские услуги за счет частного страхования, а не налогообложения. То же самое следует сделать и в сфере образования. Школы должны стать частными и самостоятельно решать такие вопросы, как прием учеников и определение их количества, квалификация преподавателей, плата за обучение. При этом отчитываться школы будут перед родителями, а не перед каким-либо административным органом. Если же школа не в состоянии привлечь достаточного числа учащихся, то ее следует просто закрыть. Подобный подход, считает автор, не только повысит качество образования, но заодно возродит и дремлющую на данный момент родительскую ответственность. Но за государством при всем этом останется немаловажная функция — помощь бедным. Чувство солидарности со страдающими людьми есть неотъемлемая часть нравственного состояния граждан, однако государство лучше кого бы то ни было способно защитить самые уязвимые социальные группы.
Разумеется, практические предложения Грина относятся, прежде всего, к Великобритании, но в целом его подход может быть применен во многих западноевропейских странах. А главный урок, который, пожалуй, извлечет из этой книги российский читатель, заключается в том, что современные системы социального обеспечения Западной Европы едва ли могут служить для нас неоспоримым примером для подражания.
Анжелика Курукуласурия
Турбулентная Евразия
Сергей Маркедонов
М.: Московское бюро по правам человека; Academia, 2010. — 260 с. — 1000 экз.
Автор этой книги, полное название которой — “Турбулентная Евразия: межэтнические, гражданские конфликты, ксенофобия в новых независимых государствах постсоветского пространства”, исходит из того, что Советский Союз, юридически скончавшийся в декабре 1991 года, до конца так и не умер. Отличавшие советский социум взгляды, нравы, обыкновения продолжили свою жизнь в новых политических общностях, сложившихся из осколков бывшей сверхдержавы. Именно это живое прошлое зачастую выступает детонатором многочисленных войн, неурядиц и смут, которыми уже так богата короткая история постсоветского пространства. В первую очередь сказанное касается межэтнического диалога, в молодых постсоветских демократиях постоянно срывающегося то в монолог сильнейшего, адресованный слабейшему, то, вообще, в настоящую войну. Обозревая карту горячих точек, тлеющих на развалинах СССР, Сергей Маркедонов исходит из того, что практически повсеместно логика противостояния питалась не только новыми политическими и экономическими реалиями, но и мировоззренческими установками, оставленными коммунизмом:
“Советское государство институционализировало этнические группы в качестве главного субъекта политики и государственного права. Не права отдельного человека, а права наций рассматривались в качестве приоритетных” (с. 18).
Во всех докладах, статьях и эссе, включенных в эту публикацию, показаны пагубные последствия подобного положения вещей, не изжитого и сегодня.
Кстати, это справедливое наблюдение помогает понять, почему примиряющая и стабилизирующая миссия федерализма на постсоветском пространстве оказалась проваленной, причем целиком и полностью. Действительно, как напоминает нам автор, большевистский проект социальной модернизации энергично пробуждал и целенаправленно стимулировал этническое сознание, одновременно настаивая на территориальном упорядочении этничности. В свою очередь, прочная политическая фиксация взаимосвязи нации и территории выливалась в безоговорочное торжество юридического принципа неделимости суверенитета, сделавшегося одной из ключевых основ советского конституционного права. Советские юристы полагали, что суверенитет нельзя разделить или передать, причем не потому, что это запрещено, а из-за того, что это просто невозможно сделать. Соответственно, после крушения Советского Союза все заботливо выношенные в его лоне местные национализмы, стремясь к государственной самореализации, категорически настаивали на своем эксклюзивном характере. А поскольку уязвимость формируемых ими новорожденных государств была, в особенности на первых порах, запредельной и бесспорной, совместный или разделенный суверенитет практически нигде не считался приемлемой опцией. Вот что говорит об этом, применительно к Южному Кавказу, бельгийский исследователь Бруно Коппитерс:
“Для всех слабых государств региона, независимо от того, являются ли они международно-признанными или нет, принцип неделимости суверенитета представляется той последней соломинкой, за которую они хватаются во имя своего выживания”[4].
Важно отметить, что претензии к федеративной идее выдвигались не только со стороны того или иного этнического большинства, приступившего к собственному политическому обустройству; их разделяли и многочисленные национальные меньшинства, которым в процессе демонтажа СССР своей государственности не досталось. И если для первых федерализм выступал избыточным решением, то вторым он казался недостаточным, причем по той же причине: из-за предусмотренного этой доктриной сочетания самоуправления с разделенным правлением. Именно поэтому руководители всех без исключения непризнанных государств, бросивших вызов своим новорожденным мини-империям, столь же последовательно не принимали федерализма в качестве оптимального решения, настаивая на безоговорочной и полной независимости. Иными словами, федералистский сценарий был вроде бы и желательным, но в то же время абсолютно недостижимым.
Разумеется, Сергей Маркедонов не занимается непосредственным раскрытием и обоснованием изложенной выше логики, трактуя свою исследовательскую задачу по-другому, но, выступая в качестве историка, он просто вынужден идти в ее русле. Вот что он пишет касательно больших и малых войн, вспыхивавших в пределах бывшего Советского Союза:
“…насилие прекращалось либо через военную победу, либо через взаимное истощение ресурсов сторон. Но механизмы компромиссного согласования интересов, которые базировались бы на взаимном доверии, демократизации и экономической выгоде, не принимались сторонами конфликта” (с. 126).
Предлагаемые автором детальные хроники многочисленных межнациональных конфликтов очень красноречивы, а если учесть, насколько профессионально автор владеет материалом, то и предельно убедительны. Рецензируемая книга способна провоцировать размышления, и в этом ее сильная сторона.
Если же говорить о недостатках, то первейшим в их ряду я бы назвал не до конца последовательное, как мне показалось, отношение Сергея Маркедонова к советскому наследию. С одной стороны, молодые демократии остро критикуются им за то, что привычка преувеличивать значение этничности, заимствованная у СССР, вылилась на постсоветском пространстве в приоритет нации над личностью. Это, безусловно, плохо, поскольку права народов, как правило, не оставляют места для прав индивидов. Но, с другой стороны, в отношении самой России — самого большого осколка погибшей сверхдержавы (но все же не более, чем осколка) — автором применяются не столь строгие стандарты, и это явно просматривается в той части книги, где анализируется, например, недавняя российско-грузинская война. Комментируя скоропалительное и непродуманное решение о признании Абхазии и Южной Осетии, эксперт заявляет:
“Сегодня бессмысленно спорить о том, прав или не прав был российский президент. […] Единожды приняв жесткое и непопулярное внешнеполитическое решение (а оно является именно таковым, поскольку не нашло отклика даже у союзников России в СНГ), государство не может отменить его без риска понести еще большие издержки, чем при его принятии” (с. 209).
Честно говоря, здесь я не просто не согласен с автором, но намерен решительно возражать ему. Если мы не хотим, чтобы завтра или послезавтра состоялось, к удивлению российских граждан, признание нашей родиной независимости, скажем, Северного Казахстана или Крыма, это просто необходимо делать.
Прежде всего, сомнения вызывает сама логика, согласно которой в дипломатии важно не столько избегать глупостей, сколько потом твердо стоять на своем заблуждении. Можно, конечно, в качестве аргумента ссылаться на императивы Realpolitik — да, могли признать и признали, потому что мы великая ядерная держава, кого хотим, того и признаем, не чета какой-нибудь Грузии. Но такой подход изобличает ту же инфицированность вирусом советского прошлого, за которую в книге сполна досталось Грузии и другим мелким демократиям. Правда, штамм в нашем случае несколько другой: они страдают от национализма, поскольку помешались на этносе и его капитальной важности для государственного строительства, а мы поражены синдромом великой державы, которая “у себя дома” может поступать, как ей вздумается. Иными словами, “советские” — и те и другие. Я уже молчу о том, что в демократическом обществе крупные внешнеполитические инициативы принято публично обсуждать, например, с трибуны парламента. Но в то время, как у Саакашвили есть оппозиция, готовая хотя бы напоминать ему об этом, российские дуумвиры от такой неприятности полностью избавлены. Так что критиковать, подвергать сомнению и снова критиковать — это универсальная программа для небезразличного гражданина, применимая к любым внешнеполитическим инициативам нынешней России, поскольку они кулуарны и темны, а последствия их зачастую не просчитаны. Иными словами, требуя от других решительного разрыва с советскими стереотипами и привычками, мы должны для начала отказаться от них сами.
Последствия появления на политической карте мира Косово, Абхазии и Южной Осетии Маркедонов определяет следующим образом:
“…Ялтинско-потсдамская модель международного права окончательно перестала существовать как легитимная и признанная всеми совокупность норм. Теперь отдельные центры силы могут вне общих критериев и подходов признавать или не признавать международную правосубъектность кого бы то ни было” (с. 210).
В принципе, спорить с этой констатацией не стоит, она уже стала обычным делом. Но автор книги едва ли ни ликует по этому поводу, а у меня будущее, вытекающее из новой диспозиции, вызывает откровенный ужас. Слабая и нестабильная ядерная держава, имеющая за плечами менее 3% общемирового ВВП и упорно сторонящаяся двух интеграционных объединений, на которых ныне покоится европейская и общемировая безопасность — говорю о Европейском союзе и НАТО, — вряд ли будет в выигрыше от наступления новой эпохи. В особенности, если ее лидерам кажется, что они руководят новым, улучшенным Советским Союзом, с такими же глобальными амбициями в политике и экономике, как и прежде. Для России крушение мироустройства образца 1945 года оказывается источником колоссальных рисков, а усугублять их собственными действиями, разваливая прежний порядок, как минимум, неразумно. И не обращать на все это внимания позволительно в том случае, если постоянно проживаешь на острове Науру.
Сергей Маркедонов — блестящий полемист и знающий эксперт, с эрудированностью которого трудно состязаться. В своих выступлениях и публикациях, посвященных Кавказу, и не только Кавказу, он всегда задает неудобные вопросы, настойчиво и принципиально критикуя нынешний российский режим. То, что он решился, наконец, собрать хотя бы малую часть своих свежих изысканий под одной обложкой, — факт, заслуживающий всяческой похвалы, ибо, хотим мы этого или нет, мерилом научного труда сегодня, как и прежде, остается именно книга, а не присутствие в Интернете или на телевидении. Я уверен, что после прочтения этой работы вопросы к автору возникнут у многих, подобно тому, как они появились и у меня; но это, как представляется, прекрасно, ибо настоящего ученого критика лишь закаляет и стимулирует.
Андрей Захаров
Террор и беспорядок. Сталинизм как система
Николя Верт
М.: РОССПЭН; Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2010. — 447 с. — 2000 экз.
Серия “История сталинизма”
В новой книге известного французского историка, посвятившего более четверти века изучению советского прошлого, собраны около двадцати статей, прямо или косвенно относящихся к проблеме коммунистического террора в СССР. Специфика авторского подхода к теме выражена в обязывающей интродукции:
“Я намерен показать, что в основе государственного насилия, активно применявшегося советским режимом до начала 1950-х годов, наряду с идеологией лежало также ясное понимание руководством хрупкости системы перед лицом плохо управляемых общественных групп и сложностей кадровой политики” (с. 9).
Помимо статей, посвященных самым общим аспектам сталинизма, в сборник попали работы, в которых анализируются разнообразные практики террора — массовые депортации, система принудительного труда, показательные процессы и систематические чистки, а также сопутствующие им социальные феномены (например дезертирство), отличавшие рассматриваемый период.
Отказываясь видеть в сталинских репрессиях исключительно чистку политической верхушки, автор приписывает им более глубокий смысл: Большой террор, по его мнению, стал радикальным завершением масштабной кампании, направленной на ликвидацию всевозможных “беспорядков” и “отклонений”, разъедающих гармонию социализма. Его стержневой идеей было выстраивание регулярного государства, механически упорядоченного и рационального, предполагавшее упразднение всего, что не вписывалось в стройный по замыслу проект новой жизни. Именно в этой перспективе Верт основательно интересуется, в частности, таким явлением, как советский бандитизм, распространившийся в тех регионах СССР, куда депортировали ссыльных. Причем все разновидности бандитизма — уголовный, политический, бытовой — связываются им с одним и тем же фактором: прогрессирующим вытеснением крестьянства на обочину социальной жизни:
“Как показывает вся история России, чем больше государство озлобляет крестьянина, тем больше ему грозит ответ бандитизмом” (с. 132).
Подступаясь к известнейшей и, вероятно, главнейшей проблеме советского террора — его необычайной жестокости, — Верт исходит из того, что политическое насилие в СССР инициировалось, несомненно, центральной властью, но при этом Москва никогда не располагала возможностями досконально контролировать исполнение собственных решений.
“В конечном итоге, Сталин был слабым диктатором: до конца 1930-х годов в его распоряжении не было аппарата, способного выполнять его указания, в результате местные власти сохраняли значительную долю самостоятельности” (с. 148).
Это обстоятельство порождало в регионах разнообразные инициативы, вдохновляемые желанием “товарищей с мест” отличиться перед кремлевским и прочим вышестоящим начальством. Террор, согласно автору, оказался слишком хаотичным и самодеятельным и как раз поэтому сопровождался варварским пренебрежением к человеческой жизни. Скорее всего, советские вожди предпочли бы видеть в нем больше порядка, но в этом отношении они были просто бессильны.
Впрочем, корни государственного террора 1930-1950-х годов следует искать еще в дореволюционных временах, а также в революционной эпохе. С точки зрения политического насилия Россия с 1914-го по 1921 год, в период, который характеризуется как второе смутное время, “была настоящей экспериментальной площадкой, на которой опробовались разнообразные формы жестокости — от самых “современных” до самых “архаичных”” (с. 41). Непосредственными исполнителями террора, как показывает Верт, выступали вовсе не партийные активисты, а самые обыкновенные советские люди, представители социальных низов, не располагавшие ни общей культурой, ни образованием. Их анархический протест, разбуженный в 1917 году большевиками, мог выливаться в исключительно дикие формы. Но, несмотря на душераздирающие картины революционного насилия, апогеем масштабного смертоубийства стали все-таки 1937-1938 годы.
На протяжении всей книги автор последовательно проводит мысль о том, что государственный терроризм сталинской эпохи следует считать не “сталинским”, но “общенародным” деянием.
“Большой террор — результат слияния множества репрессивных логик — был, безусловно, уникальным событием в истории насилия советского периода русской истории” (с. 258).
Поясняя свой тезис, Верт описывает сцены, будто бы сошедшие с полотен Босха или Брейгеля. Так в одном из описанных эпизодов семьдесят обреченных уничтожаются сотрудниками НКВД без использования огнестрельного оружия. По приезде на заранее приготовленное место те просто брали связанных людей по одному из саней, “подносили туловище на плаху […] рубили топором, а после сразу куски этого мяса бросали в могилу и вот таким методом они в течение трех суток уничтожили большое количество человек” (с. 251). Щадя читателя, воздерживаюсь от дальнейшего цитирования аналогичных фрагментов, но не могу не отметить, что на страницах книги их чрезвычайно много.
Конечно, о сталинизме без крови и не расскажешь, но французский историк, нарочито злоупотребляя подробностями, буквально залил ею всю книгу. Между тем, грань между Сталиным-политиком и Сталиным-персонажем кинематографической и книжной “черной серии” довольно зыбка, и перейти ее, о чем свидетельствует опыт российского телевидения, очень легко. Но стирание этой границы — иногда невольное — весьма опасно, поскольку оно профанирует серьезный и драматичный сюжет, подменяя научное изучение сталинизма его шокирующим препарированием, которое замешано на выпячивании чистого насилия и садистских перверсий. Парадокс в том, что на этом пути мы преуспели и сами — достаточно почитать Эдварда Радзинского, — и тут зарубежные исследователи вряд ли чему-то нас научат. Что нам действительно необходимо, так это все новые и новые попытки взвешенного, внятного, детального анализа институциональных и повседневных особенностей системы. По моему мнению, в своей очередной российской публикации французский историк этих ожиданий не оправдал: сталинизм как система не сделался понятнее и яснее.
Да, в рецензируемой работе детально и тщательно рассмотрены самые разные составляющие конвейера Большого террора. Так картина государственного насилия не была бы полной, если бы автор не обратился к технологиям подготовки и проведения знаменитых сталинских процессов. Приступая к всестороннему психологическому анализу состояния людей, попавших в эти жернова, он показывает, что заключению всегда предшествовал этап неуверенности, на протяжении которого жертва, сходящая с ума от страха, смирялась со своим арестом в надежде получить, наконец, доступ к собственному делу. Затем, дождавшись этого и оказавшись в тюрьме, человек длительное время подвергался изощренному и планомерному физическому и психологическому давлению, вносившему разлад в душевную организацию обвиняемого. В итоге после бесконечного следствия в зале суда появлялись люди, раздавленные физически и психически. Иностранные наблюдатели, приглашенные на судебные спектакли, обращали внимание на отсутствующий вид обвиняемых; некоторые даже “не преминули выдвинуть гипотезу, согласно которой обвиняемые находились под воздействием наркотиков” (с. 298).
В целом нельзя не признать, что наследия, оставленного Большим террором, ученым хватит еще надолго. Но его продуктивному и ответственному описанию могут, на мой взгляд, способствовать несколько простых условий. Во-первых, достижения научного анализа катастрофически обедняются попытками интерпретировать Россию как феноменально жестокую и кровавую страну, не похожую в этом ни на какую другую. Во-вторых, сталинскую систему, как и тоталитаризм в целом, нельзя сводить только к террору, поскольку надстройка террористических практик базировалась на обширном и прочном фундаменте самобытной повседневности тоталитарного социума. Иными словами, сталинизм представляет интерес именно как система, обладающая несхожими сторонами и проявляющая себя по-разному. Следовательно, системным образом его надо и исследовать. Но очередная публикация французского историка, несмотря на декларированные намерения самого автора, смогла стать лишь частичным приближением к этому, не слишком достижимому пока идеалу.
Инна Дульдина
Лев Троцкий
Георгий Чернявский
М.: Молодая гвардия, 2010. — 665 с.
Серия “Жизнь замечательных людей”
Появление биографии Льва Троцкого в серии “Жизнь замечательных людей” могло бы показаться одиозным событием, если бы ранее там не появились уже жизнеописания Иосифа Сталина, Мао Цзедуна и других не менее противоречивых личностей.
Украино-американский профессор истории, признанный болгарист Георгий Чернявский, последовательно разоблачает Троцкого как фигуру, принадлежащую “большевистской тоталитарной системе”. Сработала рыночная логика: биография Троцкого подается в удобоваримом для среднего читателя виде — с минимальной симпатией, недостаточными детализацией и научно-историографическим контекстом, но зато с хорошим запасом консервативного морализаторства[5].
Спрос на Троцкого все возрастает. Актуальность приобретают как его произведения, так и серьезная исследовательская литература о нем, в особенности для тех, кто читает лишь по-русски. Начиная с 2004 года коммерческие издательства вновь разглядели возможность заработать на пламенном революционере. Подоспели юбилеи: 21 августа 2010 года исполнилось 70 лет со смерти Троцкого, а в ноябре 2009-го — 130 лет со дня его рождения. В 2008-м 70-летний юбилей основания IV Интернационала отмечали троцкистские организации, лишь один факт деятельности которых на всех континентах мира (и в России тоже) уже говорит о востребованности политического наследия Троцкого.
Рецензируемая книга — это первая масштабная популярная биография Троцкого на русском языке со времен двухтомника “разоблачителя коммунизма” Дмитрия Волкогонова, вышедшего в 1992 году (если не считать издание в 2006-м перевода классической трилогии Исаака Дойчера). Несмотря на идеологическое родство, Волкогонов всего лишь ввел незначительное число новых источников, в то время как Чернявский, с 1996 года проживающий в Балтиморе, совместно с Юрием Фельштинским занимался текстологической подготовкой издания документов по советской истории, имея доступ к богатым архивам Троцкого в США (Хотонская библиотека Гарвадского университета). Чернявский — бесспорный специалист по Троцкому, в то время как генерал Волкогонов — идеолог-пропагандист. Но идеологическая и политическая ангажированность не чужда и Чернявскому, и более того — она составляет основной каркас его книги, оттеняя реальный вклад в общую копилку фактов о Троцком.
Вопреки тому, что сказано в неоднозначном предисловии Роя Медведева, книга Чернявского отнюдь не “максимально объективное на сегодняшний день жизнеописание Льва Троцкого” (с. 5). Пересказ и в целом позитивный отзыв Медведева должен устроить всех тех, кто не желает давать “крайние” оценки Троцкому. “Демон” у Волкогонова versus “пророк” у Дойчера — именно о таком ложном выборе говорит Медведев, хотя, безусловно, известны и более радикальные и полярные оценки. Добавим сюда более богатую базу источников Чернявского — и вывод об “объективности” исследователя готов. Не слишком ли просто? Не обесценивается ли таким образом сам критерий “объективности”? Чернявский ставит в упрек французскому историку Пьеру Бруэ, автору “наиболее серьезной книги о Троцком”, что тот “не смог в полной мере освободиться от социалистических пристрастий…” (с. 14). Но, во-первых, Бруэ (1926-2005) не просто имел “пристрастия” — он был членом троцкистских организаций; во-вторых, сам Чернявский о своих пристрастиях умалчивает, хотя его антисоциалистические предпочтения ничуть не лучше и не менее идеологичны. Не лучше ли честно сказать, что автор замечателен своей ангажированностью (Сартр) и философской “партийностью” (Ленин)? Всякий, кто разделяет его взгляды и подходы, охотнее признает его работу объективной. Очевидно, консенсус идейных антагонистов встречается редко и не по таким вопросам, как Троцкий. А потому рассмотрим дискуссионные или прямо ошибочные положения книги Чернявского.
Заслуживают внимания общемировоззренческие взгляды автора, тем более, что он ставил задачу показать личность в контексте времени. Говоря о периоде гражданской войны, автор вводит важное допущение, без которого в дальнейшем не сложился бы создаваемый психологический образ Троцкого: “Жестокость наркома могла бы считаться оправданной, если бы речь шла об обороне страны, ее выживании в условиях агрессии”, но война была гражданской, и в этих условиях жестокость “никак не может быть оправдана жизненными потребностями нации” (с. 239). И книга переполнена такими размышлениями, так что можно утверждать, что Чернявский в полной мере повторил ошибку, которую он же, не без справедливости, отметил у Дойчера, который “часто подменял собственно биографию публицистическими соображениями общего плана” (с. 14-15).
Есть и проблемы с интерпретацией более частных сюжетов. Большинство историков признают, что деятельность левой (“троцкистской”) оппозиции в РКП(б) началась в конце 1923 года. Чернявский, уделив этому важнейшему этапу в истории компартии несколько страниц, заявляет следующее:
“…На самом деле, пока речь шла о критических выступлениях [Троцкого] на узких анклавах высшей элиты, о критике “недостатков”, но не противопоставлении официальному курсу принципиально иной линии” (с. 339).
Однако довольно будет сказать лишь, что почти все принципиальные антибюрократические тезисы Троцкого можно было прочитать в декабрьских выпусках “Правды” 1923 года. Сказать, что “дискуссия 1923 года завершилась вничью” — значит попросту признаться в полном непонимании ситуации на тот момент, когда уже в январе 1924-го защита оппозиционных взглядов была запрещена.
Один из ключевых психологических тезисов Чернявского иллюстрируется следующим пассажем:
“Верность революционным идеалам оборачивалась душевной слепотой и почти полным безразличием к судьбе детей, хотя на первый взгляд казалось, что и Лев, и тем более Александра относились к дочерям с нежностью. Нравственная относительность проявилась отчетливо. Главным был абстрактный революционный долг, который приводил к душевному равнодушию в элементарных человеческих проявлениях” (с. 48).
Однако приводимые самим автором факты легко опровергают эти обвинения. Достаточно лишь выйти из-под гипноза собственных категорических императивов. В рамках своей матрицы морали Чернявский отказывает Троцкому в человеколюбии. Известно, что Троцкий, узнав о “кровавом воскресенье”, потерял сознание. Комментарий Чернявского суров: “Сам приступ был вызван, безусловно, не скорбью о жертвах и сочувствием их близким, а пониманием произошедшего как начала революции” (с. 71). В другом месте Чернявский поучает, что “Троцкий не понимал, не способен был провести различие между фиктивной коммунистической моралью и общественной нравственностью…” (с. 274). Надо сказать, что Троцкий и при жизни без конца натыкался на воинствующих морализаторов, в адрес которых в предисловии к “Истории русской революции” (1931) он отметил: “Нет ничего более жалкого, как морализирование по поводу великих социальных катастроф!”.
Чернявский утверждает, что коммунистическая партия была “мафиозной” структурой, а “ментальность” молодых марксистов развивалась таким образом, что превращала их в “сухарей-догматиков” (с. 44). Поэтому можно с легкостью утверждать, что Ленин якобы видел в Троцком “личного врага” (с. 133), и возмущаться “большевистской моральной относительностью”, позволявшей двум врагам становиться друзьями, вместо “вызова на дуэль”, как “в доброе старое время” (с. 140). Чернявский, разумеется, до откровенной лжи не опускается, но и всей правды предпочитает не говорить. Нисколько не экономя на проповедях, он предпочитает упоминать максимально большое число источников, порочащих Троцкого. Например, процитировать воспоминания Максима Горького о Ленине не в издании 1924 года, а в версии 1930-го, где Ленин якобы после похвалы Троцкому добавил: “И все же он — не один из нас”.
Увлекшись критикой революционеров, Чернявский повторил отнюдь не неизбежные ошибки. Так Моисей Урицкий оказался “инициатором кровавого террора” в Петрограде, хотя на самом деле, будучи председателем ЧК, сопротивлялся тому до самой смерти от рук эсера[6]. Как уже отметили в рецензии “Независимой газеты”, Чернявский совершенно бездоказательно повторил версию о любовном эпизоде с Ларисой Рейснер[7]. Поистине неизвестные мотивы заставили Чернявского заявить, что Троцкий “нарушил фактическую точность”, сказав: “Ленин также писал в своем завещании, что, если расхождение взглядов внутри партии совпадет с классовыми различиями, ничего не спасет нас от раскола” (с. 432). Процитируем фрагмент самого документа: “Наша партия опирается на два класса, и поэтому возможна ее неустойчивость и неизбежно ее падение, если бы между этими двумя классами не могло состояться соглашения”. Если здесь, что и нарушено, то это не точность смысла, а точность дословной цитаты.
Попытки по мелочам критиковать Троцкого хорошо демонстрируют “объективность” автора. Так — причем на неизвестных основаниях, — утверждается, что 17-летний Троцкий “с интересом изучал “Эристику” Артура Шопенгауэра”, которая “рассматривала способы победить противника в споре вне зависимости от правоты” (с. 31). Читатель вправе задуматься, какое место в интересах Троцкого занимала эта книжка, прочитанная на фоне Милля, Липперта, Минье, Чернышевского? Сам Троцкий, позабыв про Шопенгауэра, писал в мемуарах:
“Я набрасывался на книги в страхе, что всей жизни не хватит на подготовку к действию. Чтение было нервное, нетерпеливое и несистематическое. От нелегальных брошюрок предшествующей эпохи я переходил к “Логике” Джона Стюарта Милля, потом садился за “Первобытную культуру” Липперта, не дочитав “Логики” и до половины”.
По мнению же Чернявского, “бесстыдная” (так!) книга популярного философа обязана была впечатлить “демагога” Троцкого. Недостаток “культуры” у большевиков — одна из ключевых идеологем автора. Так, “регулярные посещения” Лувра, музеев и выставок “обогатили образование” Троцкого… “в какой-то мере”, дав ему “поверхностную эрудицию” (с. 57, 283). Не сомневаясь в своей образованности, Чернявский уверенно комментирует выражение Троцкого “Восточный вопрос страшной язвой горит и гноится…” следующим образом: “вряд ли одно и то же может гореть и гноиться одновременно!” (с. 157). Дальнейшие комментарии излишни.
В пылу публицистического азарта, Чернявский нередко злоупотребляет эмоциональными гиперболами. Так, например, “по воле Дзержинского лились океаны крови невинных людей” (с. 44), “военный коммунизм” — это “возведение насилия в высшую добродетель” (с. 286). В этих и других случаях мы воспользуемся словами самого Чернявского, которые были им адресованы историку Филиппу Помперу: “Серьезно относиться к этим словесным упражнениям, тем более в работе профессионального историка, невозможно” (с. 338).
Книга полна прямых натяжек. Троцкий “будет вспоминать с оттенком мистицизма совпадение даты его рождения с датой государственного переворота в Петрограде…” (с. 20), пишет Чернявский. Но сам Троцкий в мемуарах писал иное:
“День моего рождения совпадает с днем октябрьской революции. Мистики и пифагорейцы могут из этого делать какие угодно выводы. Сам я заметил это курьезное совпадение только через три года после октябрьского переворота”.
Недобросовестная работа с источником проявилась и на другом примере, достойном того, чтобы его процитировать:
“Один член его [Союза союзов. — А.Р.] на днях сказал мне: “Своими забастовками вы восстановляете против себя общество. Неужели вы рассчитываете справиться с врагами только собственными силами?” Я напомнил ему один момент из французской революции […] Кто-то из членов Конвента крикнул: “Неужели вы заключили договор с победой?” Ему ответили: “Нет, мы заключили договор со смертью””.
Так записана речь Троцкого на заседании исполкома совета рабочих депутатов. Ссылаясь на этот документ, Чернявский пишет:
“В ответ на вопрос либералов: “Разве вы заключили договор с победой?” (разумеется, вопрос был придуман самим оратором) — он давал красочный ответ: “Нет, мы заключили договор со смертью!”” (с. 82).
Сюжетная ткань книги сшита белыми нитками, обнажающими границы объективного изложения фактов и тенденциозности. Дело даже не в том, что местами прорывается характерный снисходительный стиль (“Троцкий понимал, что стать единоличным диктатором ему не светит”, “Блюмкина прикончили” и так далее). Речь о другом: важнейшие утверждения книги остаются необоснованными. Да и так ли важны обоснования, когда автором поставлена задача разоблачить Троцкого — “циничного прагматика и демагога, стремившегося ценой миллионов жизней закрепить надолго, если не навсегда, власть партии” (с. 235).
Издание, помимо прочего, содержит досадную ошибку. Среди многочисленных фотографий, вполне в традиции серии “ЖЗЛ” безобразно обработанных, над подписью “Жан Хейженоорт, многолетний секретарь Троцкого за границей” опубликована фотография Вадима Роговина (1937-1998) — троцкиста и одного из наиболее известных российских историков троцкизма.
Александр Резник
_________________________________________
1) Закария Ф. Будущее свободы: нелиберальная демократия в США и за их пределами. М.: Ладомир, 2004. С. 5-6.
2) Более подробную информацию о Всемирном опросе по изучению ценностей можно найти на сайте проекта: www.worldvaluesurvey.org.
3) Имеются в виду две, существенно отличающиеся друг от друга траектории экономической динамики, полученные на основе таблиц Ангуса Мэдисона (см., например: Maddison A. Monitoring the World Economy 1820-1992. Paris: OECD, 1995), в которых обобщены статистические сведения о мировом развитии с 1820 года (численность населения и ВВП). Соответственно, на “высокой” траектории, демонстрирующей в течение длительного времени более стабильные и более высокие темпы роста, находятся современные развитые экономики. — Примеч. ред.
4) Коппитерс Б. Федерализм и конфликт на Кавказе. М.: Московский Центр Карнеги, 2002. С. 36.
5) Чернявский неоднократно ссылается на свои “Притчи о правде и лжи” и “Новые притчи о правде и лжи” (Харьков: Око, 2003; 2005). Как и его “Тень Люциферова крыла” — названия говорящие.
6) В этой связи знаменательно игнорирование книги Алекса Рабиновича “Большевики у власти” (2007).
7) См.: http://exlibris.ng.ru/subject/2010-09-16/1_tiran.html.