Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2010
Кирилл Рафаилович Кобрин (р. 1964) — литератор, историк, редактор журнала “Неприкосновенный запас”, автор (и соавтор) 11 книг.
Кирилл Кобрин
Вопросы модернизации
“В крытых жестью канцеляриях Аддис-Абебы Jeunesse d’Ethiopie[1] составляла программы случайных реформ; существовала образцовая провинция Аста Тафари, весьма кстати расположенная недалеко от железной дороги, что позволяло приезжим европейцам бегло знакомиться с тамошней жизнью; дворцовые чиновники всегда были готовы разъяснить на бойком французском, как шаг за шагом империя будет взращена под сенью новой просвещенной системы власти, — все эти вещи имели столь же отдаленное отношение к жизни, как и резолюции европейского благотворительного женского комитета, осуждающие курение табака. Даже в самой Jeunesse d’Ethiopie почти не было истинного стремления к переменам; еженедельный визит в кино; предпочтение, отдаваемое виски в ущерб местному tedj[2]; усы щеточкой, вместо традиционных внушительных бород; щегольские кожаные туфли и сносная сноровка в обращении с ножом и вилкой — вот западные новшества, которые смаковали эти молодые люди, а плюс к этому — безмятежное медленное движение к высоким постам под надежным прикрытием широких бычьих спин наследственной аристократии”.
Ядовитый Ивлин Во провел немало времени в Эфиопии; сначала на коронации императора Хайле Селассие I в 1930 году (и написал об этом превосходный очерк), а потом — при начале итальянского вторжения в эту империю, державшуюся во многом благодаря Лиге Наций. О втором событии писатель сочинил даже целую книгу под названием “Во в Эфиопии”.
Император Хайле Селассие I прославился политикой “модернизации”; более того, его авторитет на Западе как независимого африканского правителя во многом покоился на образе реформатора — известно, что за основу эфиопской конституции 1931 года была взята японская “модернизационная конституция Мэйдзи”. И вот со всем этим великолепием Ивлин Во беспощадно разделывается в рамках одного абзаца.
Но мы сейчас не о злом британском писателе и даже не об эфиопском императоре, который правил еще больше сорока лет, пока не был убит по приказу коммунистического диктатора. Мы о той политике, которую Хайле Селассие пытался проводить — и которую высмеял Ивлин Во. О модернизации.
Пример эфиопской имперской “модернизации” не столь комичен, как это может показаться с первого раза. Удел отечественных пламенных публицистов и записных остряков — сравнивать подобные ситуации, например, с нынешней российской, делая заведомые выводы о “Верхней Вольте с атомными ракетами” и вечном “Гондурасе” как символе затей русской власти. На самом деле, все гораздо и тоньше, и сложнее разом.
Драма модернизации, переживаемая в последние столетия многими обществами и государствами, безусловно, имеет общие черты, которые могут проявляться как комически, так и трагически. Если мы примемся наводить фокус исключительно на эти черты, то рискуем впасть в замкнутый круг бесконечных аналогий, которые отсылают друг к другу, подмигивают из-за угла, намекают на свои кровные узы. Получается какое-то инцестуозное мышление, где никакое новое знание невозможно, а старое обессмысливается без различений, слипается в один бесформенный ком. Оттого попробуем провести несколько “разделительных процедур” в отношении самого понятия “модернизация” и его восприятия в разных обществах в разные времена. Естественно, этот текст носит характер незавершенных набросков к ненаписанному труду; впрочем, в контексте специального номера, посвященного “модернизации” в разных ее проявлениях и импликациях, даже попытка приблизиться к столь важной теме может иметь некоторый смысл.
Итак, понятие “модернизация”. Автор не откроет никаких новых истин, указав на одно простое обстоятельство: это понятие есть порождение прогрессистского, линейного мышления, возникшего на Западе в Новое время (Modernity). Тут важно отметить, что линейное мышление, восторжествовавшее вместе с христианством, долгое время отчетливо носило не только “теологический”, но и телеологический характер. Цель этого движения была заранее задана; речь шла только о скорости оного. После века Просвещения цель постепенно заменилась на само движение, которое и стало наиболее ценным; коммунисты и радикальные социалисты перехватили у церкви образ окончательного, далекого и идеального Будущего, образ же Сегодня (и ближайшего Завтра) во второй половине XIX века перешел к мейнстриму буржуазного либерального сознания. Так закладывалась одна из основ понятия “модернизации” — идея “современности”, “современного” как главной ценности. Когда Артюр Рембо восклицал, что поэзия (читай — все искусство) должна быть современной и только современной, он, на самом деле, повторял азы буржуазной идеологии своего времени. “Современный”, то есть “соответствующий нынешнему времени” — вот фундамент будущего понятия “модернизации”; после чего оставался только один вопрос: “соответствующий какому нынешнему времени?”, “чьему нынешнему времени?”. Когда цитируемый в “Ориентализме” Эдварда Саида лорд Бальфур рассказывает членам британского парламента о миссии империи — сделать древний Египет современным, — он, не зная того, встает в один ряд с дерзким коммунаром Рембо. Любопытно, что поэт, бросив писать стихи в очень молодом еще возрасте, отправился в Судан заниматься чуть ли не работорговлей. Правда это или легенда, здесь не так важно; весьма символично видеть столь очевидное проявление колониалистского оттенка тогдашних представлений о “современном”, “современности” — пусть даже эта легенда не имеет отношения к настоящей судьбе поэта.
На тему “модернизация и колониализм” мы еще поговорим, а сейчас вернемся к идее прогресса, основанной на линейном мышлении. “Прогресс” вовсе не существует “для чего-то”; его цель — он сам, его движение: чем быстрее, тем лучше, тем современнее. Если впереди нет отчетливой цели вроде Страшного суда и конца света и если возвышенность идеологии (а любая идеология возвышенна) не позволяет провести в секуляризированном обществе (после ухода Бога, так сказать) редукции, сводящей прогресс к удовлетоворению самых пошлых материальных целей, остается сам этот прогресс как процесс, как побудительный мотив — и как конечная цель. Не стоит обманываться фразами вроде того, что “прогресс приведет к счастью человечества”; вряд ли лорд Бальфур, искренне пекущийся о Британской империи и наилучшем обустройстве полуколониального Египта, думал о “счастье египтян”. Но он не рассуждал и в циничных понятиях “власти над египтянами”, “ограбления Египта британцами”, “полного господства”. Его идея “правильной колонизации” страны фараонов заключалась в том, чтобы сделать ее современной, то есть — модернизировать.
А что же это значит? И здесь мы не обойдемся без еще одного образа, без еще одной метафоры — причем связанной именно с линейным мышлением. Линейное мышление плюс идея технического прогресса в XIX веке равнялись железной дороге. По этой железной дороге несется паровоз — наперегонки с громыхающей по параллельному проселку каретой. Недаром самый первый в мире фильм был посвящен не чему-нибудь, а “прибытию поезда” — тут и движение, и (вполне банальная) цель движения, и даже наблюдение (с запечатлением) за результатом (совершенно немудреным — просто пассажиры быстрее приехали из пункта А в пункт Б.). Смысл, если он и скрыт в “железнодорожной метафоре”, лишь в том, кто первым доберется из пункта А в пункт Б. Не совсем понятно только, в чем заключается главный приз этой гонки; будто почувствовав это смысловое зияние, отцы сразу нескольких “модернизаций” заговорили о “мощи”, о “державе”, о “необходимости отражения угроз” и даже о “занятии достойного места в современном (!) мире”. Так в тему модернизации неизбежно — и навсегда — вошли два важнейших понятия: “технология” (паровоз против кареты) и “держава” (как сочетание “нации” и “мощи”).
Как мы видим, сам образ “гонки”, “успевания и опоздания” порождает уже совсем не метафорические, а вполне прямые идеологемы, которые в большинстве случаев превращались в пропаганду — и, надо сказать, пропаганду успешную. Но вернемся к вопросу, на который мы пока не ответили (хотя ответ очевиден): если модернизация должна привести некое общество в соответствие с современностью, с сегодняшним днем, тогда с чьим же? Кто задает этот образ “современного”, к которому следует столь безоглядно стремиться? Ответ прост: (условный) Запад. Вне характерной для Нового времени оппозиции “Запад vs. Восток” понятия “модернизации” просто не существует. Эта оппозиция существовала почти что всегда, но только в “буржуазную эпоху” она получила совершенно иное содержание. Прежде всего потому, что до Нового времени не было не только “модернизации”, но и главной предпосылки ее — западного понятия “современный”. Напомню, идея “современности”, “модерности” возникает в конце эпохи Ренессанса; с ее помощью тогда определили наступивший исторический период в отношении предыдущего — Средневековья. Античность дала самые высокие образцы, после нее наступило время варварства и упадка, но вот сейчас все самое лучшее возрождается, обогащенное, конечно, не известным высокой античности христианством. В этом смысле, “быть современным” — значит “следовать древним”. Позже, когда акции Средневековья поползли вверх, место Другого для “современности” стал занимать Восток. По мере этого изменился характер отношений с Другим: от средневекового человека, давно исчезнувшего к концу XVI века, невозможно было требовать, чтобы он соответствовал возрождающей античность современности (хотя, конечно, требовали, но не от людей, а от институций, скажем, от университетов, сохранивших свои старые задачи и структуру). Теперь же, когда Другой оказался “современником”, только живущим несколько южнее и/или восточнее, идея сделать его up to date, “модернизировать” (но уже, конечно, безо всякого следования древним) постепенно завоевала умы, составив главное объяснение, оправдание и целеполагание колониализма. Примерно так же дело обстояло там, где Другой находился внутри собственной страны.
И вот здесь опять встает вопрос “кто же модернизирует?”. В рамках дуальной системы, которую я пытался описать выше, на него есть два ответа — в зависимости от типа ситуации “модернизации”. Ответ первый — “колонизатор”, “завоеватель”, “внешняя сила”. Здесь все достаточно просто — и с мотивами, и, собственно, с инициаторами, и с действующими силами. Второй вариант значительнее сложнее — это когда импульс модернизации исходит изнутри самого общества, от ее элиты (или части элиты). Такой случай не только более сложен — он более интересен. Для того, чтобы начать модернизацию собственного общества, элита (или ее часть) должна сознательно поставить себя вне, встать на точку зрения собственного наблюдателя: не теряя связи с объектом наблюдения, иначе быстро теряется мотивация.
Именно второй случай делает еще более актуальным вопрос “зачем модернизация?”. Если сейчас не брать в расчет первый вариант (внешнее вмешательство), то можно придти к следующему, весьма не утешительному, выводу. Ущербность так называемой “внутренней”, “добровольной” модернизации заключается в том, что она никогда не проводится для того самого общества, которое является ее объектом. Все цели — либо “выше”, либо “ниже”; в первом варианте — “государственная мощь”, большой державный или идеологический проект; во втором — банальное стремление понравиться некоему “арбитру модернизации”, получить какие-то сиюминутные выгоды, собственно, просто сделать союзником кого-то вовне (как в случае с Абиссинией в первой половине 1930-х — Запад, Лигу Наций и так далее) либо внутри (собственный формирующийся средний класс, точнее — его “передовую” часть, как в нынешней России). Вот такая “циническая”, “прагматическая” псевдомодернизация рождает еще одну проблему — в зависимости от того, где находится уже упомянутый арбитр. Если он — вовне, если о проводимой властью модернизации судят из-за пределов страны, тогда ее идеологическим сопровождением служат разговоры о том, что надо как можно быстрее сделать так же “современно”, как “там”; “там” — это откуда судят (и воздают разнообразными благами власти, проводящей модернизацию). Если же модернизация проводится “для своих” (точнее, когда разговоры о модернизации ведутся для небольшой части своих, которых в каких-то политических целях нужно задобрить, привлечь на свою сторону), то в качестве идеала для общества предлагается не условный “Запад” (собственно, источник всяческих технологий и прочего), а — за неимением ничего иного — собственное мифологизированное прошлое. Это прошлое берется опять-таки безо всяких различений, как одно целое, противоречия в нем снимаются с помощью нехитрых формулировок, проходящих уже по разряду человеческой психологии, “простых человеческих чувств”. Такое прошлое бывает “героическим”, “великим”, “богатым на события”, “тяжелым”, “драматическим” и так до бесконечности. Собственно, здесь и лежат истоки российской идеи “консервативной модернизации”.
В любом случае, “модернизация” является чистым инструментом, чистой “технологией”, лишенной какого бы то ни было собственного содержания (какие бы лозунги ни провозглашались при этом). Оттого бесполезно говорить о “модернизации самой по себе”, о “модернизации как таковой”; следует анализировать каждый отдельный случай в связи с каждой историко-политической и культурной ситуацией. Но это не значит, что модернизация как инструмент, как “технология” не поддается никакой типологизации. Скорее, наоборот. Точнее было бы сказать так: не “модернизация” типологизируется, а ситуации ее применения и использования. Узус, а не содержание, в конце концов. При таком подходе “модернизация” предстает как некий способ политической практики, который вводится в действие для достижения разных целей совершенно разными типами власти. Получается, что разговор о “модернизации” есть разговор о типах власти и политических практиках в конкретных исторических условиях и внутри конкретных хронологических рамок.
Вот о последнем стоит сказать несколько слов. Мероприятия, которые сегодня назвали бы “модернизационными”, проводились за много веков до появления концепции Modernity. Достаточно взглянуть на политику Римской империи на завоеванных территориях. Это, по нашей классификации, — первый случай, внешний. В качестве примера второго можно вспомнить попытки последнего независимого валлийского правителя Лливелина ап Гриффита (около 1255-1282) трансфомировать традиционные (хотя, на самом деле, изменившиеся со времен “героической эпохи”) общество и государство в “феодальные”. Лливелин пытается создать хотя бы зачаточную систему органов государственной власти, сбора налогов, судопроизводства, строит малоизвестные валлийцам замки, наконец, хочет превратить непрочную конфедерацию, держащуюся на неформализованных личных отношениях (каковой были его владения) в некое подобие феодальной монархии (и даже начинает официально именовать себя титулом “принц Уэльский”, чего, на регулярной основе, не делал никто из его предшественников). Он проводит эту политику в условиях растущей конфронтации с английской короной; любопытен печальный (для Лливелина ап Гриффита, конечно) итог этого начинания: вместо того, чтобы усилить свежесозданное княжество Уэльс, эти “протомодернизационные мероприятия” подорвали способность традиционного валлийского общества к сопротивлению англичанам. Эдуард I завоевал Уэльс, совершив то, чего не могли сделать его предшественники в предыдущие полтора-два века, Лливелин был убит, а “принцами Уэльскими” с тех пор именуют наследников английского престола. Успех кампании 1282 года во многом стал для Эдуарда результатом недовольства, которое вызывала у многих валлийских правителей (и части общества) политика Лливелина ап Гриффита. Таковы лишь два из многочисленных примеров мероприятий, которые сегодня назвали бы “модернизационными”. Помимо того, что все это происходило задолго до появления концепции “современности” и, собственно, “модернизации”, эти примеры демонстрируют еще одно важное отличие от похожих процессов в XIX и XX веках. Сам по себе набор мер как римских императоров, так и средневекового валлийского правителя представляет собой чистую “технологию” (в административно-политическом смысле, конечно), но в них практически не было важнейшего элемента уже настоящих модернизаций Нового времени — “технологии” (в техническом смысле). “Модернизация” — своего рода “технология в квадрате”: сама являясь “технологией” (набором административных и политических мер), начиная с Нового времени она приобретает свое главное содержание в “технологии” (в изначальном смысле этого понятия). Здесь — сердце, главная нить сюжета модернизации: не “знание” как таковое и не “разрозненные изобретения”, а именно воспроизводящаяся и воспроизводимая технология. Сила любой “модернизации” в том, что такую “технологию” можно заимствовать и даже пересадить на свою почву. Слабость, ограниченность заключается в том, что такое пересаженное растение, если и не погибнет, вынуждено долго, очень долго жить в теплице. В течение этого “долго” интенция власти, осуществляющей модернизацию, может смениться, может смениться и сама власть, после чего чужеземный росток нередко бывает просто выброшен на помойку. Или забыт, что неизбежно приведет его к засыханию и смерти. Но это не останавливает тех, кто вновь и вновь, решая свои политические задачи, пытается построить теплицу “технологии” — а по сути, теплицу модернизации. Нынешнее Сколково довольно назойливо заставляет нас вспомнить список таких российских теплиц: Немецкая слобода Москвы, Санкт-Петербург, шарашки, академгородки. Но это ни в коей мере не делает менее идиотским предположение, что Василием III, Петром I, Иосифом Сталиным, Никитой Хрущевым и (условным) Дмитрием Медведевым двигали одни и те же мотивы. Тема модернизации — историческая, а не историософская.
__________________________
1) Кружок прогрессивной аристократической молодежи, который стал для западных журналистов символом реформ в Эфиопской империи первой половины 1930-х.
2) Местный крепкий алкогольный напиток.