Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2010
Кевин Мерсер Форсайт Платт (р. 1967) — историк культуры, профессор кафедры славянских языков и литературы, заведующий программой по компаративистике и литературной теории Университета Пенсильвании (Филадельфия).
Кевин М.Ф. Платт
Ностальгия и инновация:
темпоральность модернизирующейся нации
Благосостояние нашей нации прямо зависит от уровня нашего технологического уклада.
Владислав Сурков, 7 апреля 2010 года[1]
Как показывает эпиграф к этой статье, лозунговые высказывания о модернизации, ставшие характерными для администрации президента Дмитрия Медведева, интересным образом сочетаются с термином “нация”. Не трудно было бы привести множество примеров, но я ограничусь только одной еще более авторитетной цитатой. В своем послании Федеральному Собранию Российской Федерации 12 ноября 2009 года в пафосной концовке объяснения своих модернизаторских программ Медведев приходит к следующей формулировке: “Вместо прошлой построим настоящую Россию — современную, устремленную в будущее молодую нацию, которая займет достойные позиции в мировом разделении труда”[2]. Такого рода высказывания поднимают ряд вопросов о структуре и функции современной политической риторики и о значении самих модернизаторских программ, которые они сопровождают. Что здесь подразумевается под словом “нация”? Что это за “национальная идея” и, несмотря на упоминание Медведева о ее “молодости”, какая у нее интеллектуальная генеалогия? В сегодняшней России термин “национализм” чаще всего применяется в отношении крайне правых политических деятелей и движений (и принадлежит им), связанных с идеями коллективной идентичности и политическими стремлениями чисто этнического характера. В высказываниях самого Медведева термин “национализм” встречается только с отрицательным оттенком[3]. Тем не менее, это не единственное возможное значение рассматриваемого термина — по крайней мере в теоретическом плане. Вопрос состоит в следующем: что хочет построить Медведев — новую нацию или новый национализм?
Риторика Медведева, на мой взгляд, отражает его стремление артикулировать российский “гражданский национализм”, который может соперничать с этническим национализмом разных изводов, существующих в России. Мобилизуя язык нации в контексте своих политических речей, Медведев вытесняет этнический национализм, выстраивая существенно отличающуюся концепцию политической коллективной идентичности, а также оспаривая базовые значения этого языка. Ставки данного проекта высоки. Почти двадцать лет после распада Советского Союза этнический национализм является опасным, но по большей части спящим медведем. Все беспорядки и бедствия на Кавказе — ничто, по сравнению с потенциальными последствиями дальнейшего развития этнического националистического мышления в Российской Федерации[4]. Ключевым для благосостояния и даже выживания российского государства является широко сформулированное понятие гражданского национализма, способное вдохновить лояльность в гражданах вне зависимости от их этнических привязанностей.
Обратимся к вопросу о генеалогии подобной идеологической конструкции. Политическим деятелям, как показывает опыт 1990-х, не дано создавать национальные идеи из ничего. Тогда на какие культурные и исторические ресурсы может полагаться Медведев в своей риторике российской нации? В особенности здесь привлекает внимание само сочетание национальной терминологии с призывом к модернизации. В подавляющем большинстве научных работ, посвященных национализму, национальная идея описывается как сфокусированная на коллективном прошлом, а не на будущих достижениях. Однако эта черта аналитического инструментария плохо соответствует важным аспектам традиции национальной риторики в России, ибо история идеи “нации” включает немало прецедентов, соответствующих попытке Медведева “вообразить нацию в будущем времени”. В этом эссе я проанализирую ряд таких прецедентов, чтобы понять их сегодняшнее значение. Как мы увидим, эти давние риторические ресурсы носят довольно неоднозначный характер, что делает современный риторический проект Медведева куда сложнее, чем может показаться.
Но прежде, чем придти к этому анализу, мы должны в первую очередь обсудить ситуацию в теоретическом анализе нации и национализма. В течение последних 25 лет, когда теоретические подходы к национализму развивались довольно стремительно, доминирующие позиции в этой области принадлежат (по крайней мере, в Соединенных Штатах) скорее историкам, политологам, равно как и другим специалистам по социальным наукам. Можно привести в пример такие имена, как Бенедикт Андерсон, Эрнест Геллнер, Мирослав Грох, Роджерс Брубейкер и Эрик Хобсбаум. Благодаря работам этих ученых произошел переворот в нашем понимании национализма — отказ от эссенциалистских позиций, характерных для политических деятелей и исследователей национализма более ранних эпох и создание более или менее общепринятой конструктивистской интерпретации этой идеологической формации. Обобщая такой аналитический подход, можно сказать, что нация является понятием и практикой политической организации Нового времени (эпохи модерна), вопреки часто встречаемым позициям самих же националистов, в особенности этнических. Последние склонны проецировать свои политические ценности и идеи об идентичности в глубокое прошлое, несмотря на качественную разницу между модерными и домодерными политическими мировоззрениями и относительно позднее появление самих социальных групп, предъявляющих претензии на древность национальной истории. Понятие о нации как об основе для коллективной идентичности и политической жизни, как об уникальном и естественном носителе политического суверенитета появляется в Западной Европе в XVII-XVIII веках, а в Восточной, включая Россию, — скорее в “золотую эпоху” национализма, то есть в начале XIX века.
Однако, несмотря на широкое распространение конструктивистского взгляда в научных кругах, сама рефлексия о нации и национализме часто отражает сложность отказа от того, что Роджерс Брубейкер называет “мифами и заблуждениями” о нации. И хотя автор данного эссе в общих чертах разделяет конструктивистский подход к истории идеологии национализма, социальной и этнической идентичности и политической практики, тем не менее я полагаю, что дисциплинарные навыки общественных наук привели к некоторым установкам, которые не совсем оправданы в общем смысле и которые в особенности плохо подходят к описанию русской мысли в связи с такими понятиями, как “народ” и “нация”. И это, несмотря на тот факт, что среди самых влиятельных теоретиков национализма есть довольно много видных специалистов по России — тот же Хобсбаум.
Можно сказать, что характер многих трактовок национализма привел к распространению исключительно типологического стиля мышления. Стараясь сделать из национализма точный аналитический термин, такие ученые, как Андерсон, Грох и другие, часто поднимают специфические черты отдельных националистических идеологий до уровня универсальных категорий или принципов. Конечно, в этих типологических конструкциях бывают градации и различия, из которых получаются иногда весьма полезные схемы, выделяющие “разновидности национализма”: официальный национализм, старый национализм, новый национализм, этнический национализм, гражданский национализм. Но даже при этих, временами довольно продуктивных, различиях, результатом подобной теоретизации становится чрезмерное стирание исторической вариативности идеологии и практики национализма.
Как объясняет Брубейкер, эта проблема прежде всего происходит от сложности превращения исторического термина “нация”, части объекта исследования, в аналитический термин “нация” — часть критического инструментария[5]. Отрывая термин от его исторической основы, мы делаем его в каком-то смысле более точным — но это происходит ценой потери его чувствительности к особенностям любого данного исторического контекста. Именно поэтому при обсуждении национализма в Российской империи несовпадение русского случая с различными типологическими категориями приводит к выводу о том, что в России никогда не было “чистого”, или “настоящего”, национализма. Например, Рональд Суни так пишет об этом в блестящем эссе об истоках националистического мышления в России:
“Русское “националистическое” мышление, если можно так выразиться, обычно было сосредоточено или на государстве, или на религиозном понятии идентичности и коллективной жизни. По мнению самых консервативных представителей такого рода мышления, такая коллективная жизнь включала в себя всех славян. Нация, всегда присутствующая как палимпсест, закрывалась другими, более острыми, социальными и политическими темами. Озабоченность проблемами простого народа и его взаимоотношений с образованным обществом отражает концептуальную сложность представления о нации, которая объединяла бы всю “национальную” общину, вне зависимости от сословия. В разное время царская империя старалась раздвинуть дальше границы официального национализма, поддерживая сначала бюрократическую, а потом и культурную русификацию, подавляя нерусский национализм и сепаратизм и идентифицируя династию и монархию с русской “нацией”. Однако эта непоследовательная политика национализации провалилась перед противостоящими тенденциями, из которых самой важной было интенсивное напряжение наднациональных идентификаций России — с империей, православием и славянством”[6].
В работах Суни момент идентификации русской нации с государством, присутствующий у многих русских мыслителей и политических деятелей, приводит к неясным понятийным границам самого определения “русская нация” и ставит русский национализм под сомнение. Заметим, что Суни заключает сам термин в кавычки — даже в заглавии статьи, — как будто он не может применить его с необходимой аналитической корректностью к русскому случаю. В той цитате также видна удивительная неспособность выйти из националистических рамок, несмотря на десятилетия конструктивистского мышления. Русский национализм “слабый” или “несостоявшийся”, потому что он слишком разнородный. Из-за того, что русская политическая элита производила разнородные идеи о национализме, ни у одной из которых не было широкой поддержки, то есть из-за того, что сама “русская нация” не могла прийти к согласию о том, чем она является, мы приходим к выводу, что русский национализм неполноценный.
Чтобы выйти из таких, на мой взгляд, непродуктивных типологических позиций и методологических тупиков, нужно подходить к историческим данным с достаточной чуткостью, позволяющей понять русские идеи о нации просто как одну из разновидностей националистического дискурса и практики среди других вариантов, ни один из которых не является образцовым. Так же, как и не существует “настоящих” наций, нет и “настоящего национализма”. Как предлагает Брубейкер, нам нужно смотреть на национализм, как на дискурсивное поле с множеством вариантов, которые нельзя редуцировать к одной системе мышления или к одной теории. Как уже начали демонстрировать последние работы группы “Новые имперские исследования”, разнообразие и многосистемность дискурса о нации нужно понимать не как препятствие к “полноценному развитию” какого-либо идеального национального принципа, а скорее как важный элемент функционирования этого дискурса в определенных политических пространствах[7].
Переключая наше внимание от “грехов” общественной науки к проблемам, связанным с развитием теории национализма и наций в исторической среде, мы подходим к главной теме данной статьи — роли будущего в российском дискурсе о нации. Историки проявляют (и, в общем, вполне неудивительную) склонность переоценивать значение того, что можно назвать “историческим измерением” дискурса о нации. Проанализируем еще один фрагмент из работы Суни — в данном случае взятый из введения в сборник статей о национализме:
“[…Нации артикулируются в результате] сложного процесса культурной инновации, которому присущи серьезный идеологический труд, кропотливая пропаганда и творческий подход. […Тут важны] словари и азбуки… изящная литература, поэзия, театр, музыка, опера и живопись; народные праздники и костюмы, научные учреждения, академии и литературные общества; изобретение новых ритуалов и символики — флагов, гимнов и празднований героических событий. […] Самым основным являются попытки производить и затем использовать особенный взгляд на прошлое, который должен дать основу и повод для требования культурной автономии и в конце концов политической независимости”[8].
Здесь заметна тенденция историков придавать особое значение историческому ракурсу взгляда в националистическом мышлении. В подавляющем большинстве значимых работ в этой области самое важное в “классических”, “образцовых” примерах национализма — это исторические герои, этнические традиции, удобное прошлое, изобретенные традиции, народная культура, якобы унаследованная от далекого прошлого. Иногда кажется, что нация имеет временнóе измерение исключительно в модусе одержимости корнями национального существования в глубоком эпическом прошлом.
Конечно, националистическое мышление часто смотрит в прошлое и организовывается вокруг важных событий коллективной истории, воспринимаемых как существенные черты национального характера, якобы унаследованные из далекого прошлого. Но, может быть, исключительная важность, приписанная историческому измерению дискурса о нации, относится не столько к тому, что считают историки, сколько к тому, что характерно для самого этого дискурса. Действительно, если включить в анализ культурный аспект, вопрос о темпоральности национального мышления получает совсем иное измерение. Возьмем, например, канонический текст немецкого национализма — “Речи к немецкой нации”, прочитанные Йоганном Готлибом Фихте в Академии наук в Берлине в 1807-м и 1808 годах, вскоре после катастрофического поражения прусских сил в битве при Йене и Ауэрштедте. Конечно, для Фихте в этот ключевой момент прошлое нации имело огромное значение для развития националистического дискурса и обоснования независимого существования немецкой государственности. Но также важна для него была генеративная способность нации — особенно по отношению к культурной продуктивности. Согласно Фихте, национальная особенность немцев основана на их специальной связи с землями предков, на уникальном “первобытном” характере немецкого языка. Но история культуры и нации не может остановиться на достижениях, установленных в прошлом:
“Духовная культура — и здесь имеется в виду мышление на первобытном языке — не влияет на жизнь; она сама является жизнью того, кто так мыслит. […] Только живой язык имеет такую поэзию, потому что только на таком языке можно раздвигать границы чувственной образности путем творческой мысли и только на таком языке то, что уже создано, остается живым и открытым к влиянию родственной жизни. Такой язык имеет в себе силу бесконечной поэзии, вновь и вновь освежающей и обновляющей свою молодость, ибо каждое движение живой мысли открывает новые источники поэтического энтузиазма”[9].
Согласно Фихте, только нация, которая остается верна своему первобытному языку и доисторической национальной сути, может создавать новую поэзию в настоящем и находить свой путь в будущее. Нация, забывшая о своем прошлом, не может шагать вперед. Заметим, что начиная с романтической эпохи культура функционирует по закону новации. Согласно этому закону, несмотря на всю важность национальных поэтов и канонов традиции, существенное выражение голоса нации часто представляется как отказ от традиции и шаг в будущее. Со времен Фихте этот темпоральной узел — или его разновидности — лежит в основе культурной артикуляции нации во многих контекстах. Национальное мышление ориентировано, конечно, на коллективное прошлое. Но оно так же ориентировано на новацию как на доказательство национальной жизнеспособности. Часто, как в формулировке Фихте, эти две темпоральные тенденции тесно взаимосвязаны. Скорее всего, установка на будущее сильнее проявляется в моменты кризиса или осознанного национального строительства, как это и было, когда выступал Фихте в Берлине.
Очевидно, что последний вывод имеет особое значение в случае России, где дискурс о нации более двухсот лет периодически сочетается со сменяющими друг друга программами строительства коллективной идентичности. Вся сложность проблемы времени для национального дискурса ясно представлена в русском национальном мышлении. Прямой шаг от Фихте привел бы нас к русской романтической поэзии — например к риторике дебатов между архаистами и новаторами, то есть к ранней ассимиляции романтических идей в России. Но мы найдем более убедительный и важный для последующих политических традиций материал, если переключим наше внимание на одну из самых влиятельных формулировок российской коллективной идентичности первой половины XIX века — знаменитую триаду Сергея Уварова, легшую в основу того, что потом стало называться “теорией официальной народности”. В одном из самых известных высказываний Уварова на эту тему, в отчете 1843 года “Десятилетие Министерства народного просвещения”, он без особенных трудностей дал определение первым двум элементам триады — самодержавию и православию, — но попал в затруднение, когда подошел к третьему — народности:
“Наряду с сими двумя национальными началами находится и третье, не менее важное: народность. Вопрос о народности не имеет того единства, как предыдущий; но тот и другой проистекают из одного источника и связуются на каждой странице истории Русского Царства. Относительно народности все затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий; но народность не заставляет идти назад или останавливаться; она не требует неподвижности в идеях. Государственный состав, подобно человеческому телу, переменяет наружный вид свой по мере возраста: черты изменяются с летами, но физиономия изменяться не должна. Неуместно было бы противиться этому периодическому ходу вещей”[10].
Не заходя слишком глубоко, мы можем предположить, что колебания Уварова насчет темпоральных измерений национальной идеи между консерватизмом и новацией соответствуют прагматическим нуждам того государства, которому он служил и для которого продолжение военного, технологического и цивилизационного прогресса в направлении европейских образцов являлось аксиомой[11]. Уваров так же довольно очевидно находит здесь компромисс между рождающимися тогда идеями славянофилов и западников, связанными с дебатами о необходимости модернизирующих общественных реформ и производимых ими эффектах.
Мысль о модернизации в то время чаще всего была ориентирована на эпоху Петра I, которая фигурировала не только как главный момент формирования цивилизационных норм Российской империи, но так же, как и яркий пример дискуссии, открытой или скрытой, о значении модернизации в любом историческим контексте (в прошлом или будущем). Самой больной точкой в дебатах между западниками и славянофилами на эти темы являлся вопрос о народном или национальном характере и его сочетании с подобными модернизирующими реформами. Как известно, для славянофилов Петр I представлял собой болезненный пример антинациональной государственной политики. Как писал Иван Киреевский в 1838 году, Петр I был не кем иным, как “разрушителем русского и вводителем немецкого”[12]. Западники, конечно, разрешили эту дискурсивную проблему иначе, продуцируя еще один вариант темпорального узла ориентаций на прошлое и будущее в русском мышлении о нации.
Рассмотрим обсуждение вопроса о народе и нации у Виссариона Белинского в его трактовке Петра:
“Теперь вопрос о Петре перешел в явное противоречие: многие, почитая преобразования Петра столько же необходимыми, сколько и великими, […] в то же время уничтожают, сами того не замечая, всю великость его дела, отрицая европеизм. […] Противоречие, о котором мы говорим, чрезвычайно важно: в его примирении заключается истинное понятие о Петре Великом. […] “Народность” относится к “национальности”, как видовое, низшее, понятие к родовому, высшему, более общему понятию. Под народом более разумеется низший слой государства: нация выражает собою понятие о совокупности всех сословий государства. В народе еще нет нации, но в нации есть и народ. […] Народность […] предполагает что-то неподвижное, раз навсегда установившееся, не идущее вперед; показывает собою только то, что есть в народе налицо, в настоящем его положении. Национальность, напротив, заключает в себе не только то, что было и есть, но что будет или может быть. […] Итак, Россия до Петра Великого была только народом и стала нациею вследствие толчка, данного ей ее преобразователем”[13].
Тут мы подходим к уникальной специфике темпорального мышления русского дискурса о нации — или одной из его важных разновидностей. Заметим, что наша позиция не совпадает с позицией Белинского относительно разделения принципов коллективной идентичности на указанные два варианта. Оба понятия, задействованные Белинским — “народ” и “нация”, — в его понимании являются отражениями специфики российского национального дискурса и представляют интерес для исследователя именно как интегрированный пример того, как этот дискурс функционировал.
Восприятие Петра I как одной из самых важных фигур национальной мифологии выявляет характерные черты русского дискурса о нации в связи с проблемой модернизации. Петр фигурирует одновременно и как основатель, и как модернизатор. Так Сергей Соловьев, заканчивая свои публичные лекции о Петре, утверждает, что самое главное наследие Петра — это обращенный к русскому народу призыв всегда стремиться вперед:
“Да не будет праздник наш только воспоминанием прошедшего; вспомнив, будем исполнять завещание Петра: “И впредь надлежит трудиться и все заранее изготовлять, понеже пропущение времени смерти невозвратной подобно”. Правило: век живи — век учись справедливо не в отношении только к одному человеку, но и в отношении к целым народам. Да проходит же народ наш школу жизни, как Петр Великий проходил свою многотрудную школу, и народ наш долголетен будет на земле”[14].
Кроме того, фигура Петра является основой для эссенциалистских представлений о сущности нации — например в идеологии официальной народности. Но не только В 1830 году молодой Петр Шевырев записал себе в дневник следующее наставление “Будь человеком по Христу, будь русским по Петру — вот пословица для русских”[15].
Можно довести каждое из этих темпоральных измерений в восприятии Петра до крайности; и русские мыслители часто передают ощущение парадоксальности: укорененная в прошлом сущность национального характера, заключающаяся в устремленности в будущее и способности постоянно менять себя. Вспомним, как повествователь в “Записках охотника” Тургенева объявляет, что разговор с прагматическим и успешным крестьянином Хорем привел его к убеждению, которого “никак не ожидают читатели”:
“Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях. Русский человек так уверен в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя: он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед”[16].
Также важно и то, что модернизующая деятельность Петра никогда не воспринимается как постепенный прогресс, но только через идею революционного сдвига. Поэтому петровская историческая мифология максимально раскрывает противоречивый потенциал национального темпорального мышления. Во-первых, в рамках самой традиции интерпретации Петра он может выступать для одних как самый антинациональный из исторических деятелей, а для других — как самый яркий представитель русской национальной идентичности. Во-вторых, для этих последних Петр является то основателем прочных традиций, то вдохновителем дальнейших реформаторских, и даже революционных, трансформаций, оказываясь в пределе даже основателем традиций революции. Этим двойственным потенциалом объясняется использование фигуры Петра как центрального элемента государственной символики не только в консервативные эпохи — например при Николае I, — но также в эпохи реформ или революции сверху, как при Александре II. В этом парадоксальном сочетании также лежит основа для литературной традиции, которая идет от “Медного всадника” Пушкина до “Антихриста” Мережковского и дальше.
В историографии иронический потенциал этой версии исторической мифологии Петра яснее всего выражается в работах Павла Милюкова:
“Мы познакомились с тем, как проникали в русскую народную жизнь начиная с конца пятнадцатого века до конца семнадцатого все в большем и большем размере элементы критики, заимствованные из жизни европейских народов. Мы видели так же и то, что первым, ближайшим последствием этого влияния критических элементов была совсем не реформа национальной жизни, а лишь по контрасту более или менее сознательная формулировка ее местных особенностей, сложившихся мало-помалу в национальный идеал, не подлежавший никакой реформе. Дальнейшей ступенью того же влияния [эпохи петровских реформ. — К.П.] была победа критических элементов над только что сложившимся национальным идеалом, победа, выражавшаяся в полной реформе жизни. Но на первый раз победа эта оказалась внешней и формальной, так как совершена была насильственными мерами, а не внутренним процессом эволюции народной жизни”[17].
“…и критика, и национальное самосознание в своих первых источниках были двумя сторонами одного и того же социально-психического процесса, совершавшегося в одной и той же общественной среде, часто даже в одних и тех же людях”[18].
В сущности, историк представляет Петра как краеугольный камень парадоксальной традиции отказа от традиции. Он поднял революцию против установленного национального принципа, определив ее на службу “критическому элементу”, который, в конце концов, становился более истинным представителем русского духа, чем первоначальный национальный принцип, сам возникший как ответ на иностранные идеологические влияния.
Таким образом, одна из самых характерных черт дискурса о нации в России — его крайняя темпоральная амбивалентность. Хотя национальная суть часто связывается с глубокими историческими принципами, лежащими в основе национального характера, она так же часто воображается в связи с прогрессивным историческим движением и инновацией. Причинно-следственное объяснение этого, выходящее за пределы поставленных нами задач, могло бы связать данную ситуацию со сложностью реализации представлений о национальной идентичности в политических обстоятельствах Российской империи, которая превратила саму идею нации в элемент модернизационного проекта. Это в свою очередь объясняет специальную роль революционных и модернизаторских фигур в русской исторической мифологии как носителей национальной идентичности. Таким парадоксальным образом модернизация часто выступает как основная черта русской идентичности. Быть верным древним русским традициям для некоторых мыслителей и политических деятелей — значит стремиться вперед. В этом тугом темпоральном узле, связывающем стремление вперед и ориентацию на прошлое, мы видим отражение специфичной тенденции, не раз возникающей в русской политической истории, когда политика реформ неожиданно “переполюсовывается” в сторону реакции, — как это и случилось, например, при Александре II.
Однако эти “впередсмотрящая” и “оглядывающаяся назад” модальности не единственные возможные темпоральности дискурса о нации. Рискуя впасть в ту же академическую склонность к типологическим схемам, которая выше была подвергнута критике, упомяну тем не менее классическую работу Карла Мангейма “Идеология и утопия”, в которой он классифицирует темпоральные основы идеологических построений: консервативные идеологии отсылают к утопическим моментам, находящимся в прошлом; радикальные идеологии апеллируют к утопиям будущего[19]. В русском дискурсе о модернизующейся нации и в российской исторической мифологии мы видим парадоксальное и политически неустойчивое сочетание обоих вариантов: консервативный радикализм или радикальный консерватизм, совпадающими в фигуре царя-реформатора, применявшего архаические методы, чтобы достичь прогрессивных целей (об этом же пишет и Ленин, указывая на Петра, который не боялся применять “варварские методы борьбы против варварства”[20]).
Но Мангейм описывает и третий темпоральный вариант политической идеологии, лежащий между консерватизмом и радикализмом, представляющий возможный компромисс между “впередсмотрящей” и “оглядывающейся назад” модальностями дискурса о нации, компромисс, который обходится без парадоксов петровской исторической мифологии. Это либеральная позиция, которая относится к утопии современного момента и недалекого будущего. В отличие от консервативной и радикальной концепций нации, либеральная, — чаще всего связываемая с идеологией гражданского национализма, — представляет возможность постепенного прогресса, медленного исцеления общественных болезней, последовательного перехода от одной конфигурации национального существования к другой. В качестве представителя такого взгляда на современные нации можно указать на Эрнеста Ренана, утверждавшего, что “существование нации — это (если можно так выразиться) повседневный плебисцит, как существование индивидуума — вечное утверждение жизни”[21].
Механизм архаической модернизации, характерный для русской политической истории и часто приводящий к результатам не самым “оптимальным”, прямым образом соответствует парадоксальной темпоральности русского дискурса о коллективной идентичности. И здесь можно выдвинуть следующее предположение: одна из главных и пока не осуществленных задач модернизации в России — это переход не от одного социального или технологического состояния к другому, воспринимающемуся как более продвинутое, а переход от только что описанной, одновременно устойчивой и противоречивой формы дискурса о нации (и коллективной идентичности) к иной, более либеральной формации. Без этой базовой трансформации российской политической жизни каждая новая эпоха великих реформ и каждый новый год великого перелома рискуют впасть в ту же самую историческую иронию возврата к консервативной политике, скрытой внутри самого модернизационного процесса.
В заключение вернемся к обсуждению сегодняшней риторики модернизации. Можно было бы, конечно, остановиться на более подробном анализе “национал-большевизма”, который был описан в недавних историографических работах в свете несовпадения его “оглядывающейся назад” исторической риторики с по сути своей прогрессивной идеологией марксизма-ленинизма[22]. Что здесь поражает, так это степень совпадения задействованных дискурсивных механизмов с патриотическим модернизирующим дискурсом имперского периода, которые мы рассматривали выше.
Но в свете “темпоральной ситуации” небольшой статьи лучше вернуться непосредственно к цитате из медведевского послания Федеральному Собранию 2009 года, с которой мы начинали:
“В ХХI веке нашей стране вновь необходима всесторонняя модернизация. И это будет первый в нашей истории опыт модернизации, основанной на ценностях и институтах демократии. Вместо примитивного сырьевого хозяйства, мы создадим умную экономику, производящую уникальные знания, новые вещи и технологии, вещи и технологии, полезные людям. Вместо архаичного общества, в котором вожди думают и решают за всех, станем обществом умных, свободных и ответственных людей. Вместо сумбурных действий, продиктованных ностальгией и предрассудками, будем проводить умную внешнюю и внутреннюю политику, подчиненную сугубо прагматичным целям. Вместо прошлой, построим настоящую Россию — современную, устремленную в будущее молодую нацию, которая займет достойные позиции в мировом разделении труда”.
Формулировка Медведева не единственная версия дискурса о нации в современной России, но она ясно показывает, как вопрос о российской коллективной идентичности продолжает справляться с проблемой сложной и двойственной темпоральности национальной идеи. Медведев предлагает собственную версию модернизации той модернизации, которая обсуждалась выше. Это историческое движение без вождей, “впередсмотрящий” дискурс о нации и трансформация темпа и качества самих реформаторских процессов из “сумбурных действий” в “умный прагматизм”. Далее, в своей программной статье “Россия, вперед!”, Медведев прямо отрицает исторический опыт Петра I и советской эпохи как образцов для сегодняшних программ модернизации:
“Элементы инновационной системы создавались — и небезуспешно — Петром Великим, и последними царями, и большевиками. Но цена этих успехов была слишком высока. Они достигались, как правило, чрезвычайным напряжением сил, на пределе возможностей тоталитарной государственной машины”[23].
Но это отрицание Петра I или Сталина не в духе славянофильской идеализации далекого национального прошлого — это отрицание, отсылающее к иному типу модернизации. Риторика президента демонстрирует стремление к обществу, в котором экономические, общественные и технологические трансформации происходят либеральным и демократическим образом. Иначе говоря, понятие “нация” в политической риторике Медведева нужно понимать как вариант либерального национализма в духе Ренана — и существенно новое явление для России. По крайней мере, это следует из внешней риторической логики его высказываний.
Но в свете нашего анализа судьбу этой модернизации дискурса о нации и самой модернизации в России трудно предсказать. В риторике Медведева мы чувствуем и груз предшествующей истории — модернизация “вновь необходима”, — и близость “архаичного” прошлого, и традицию харизматичной вождистской модернизации, которую нужно отвергнуть раз и навсегда, одним скачком. Вспомним также, что Медведев читал эту речь в год, который также был отмечен телепроектом “Имя Россия” и дальнейшими реформами школьных программ по истории, которые внедряли тезис о Сталине как о модернизаторе (хоть и тираническом). В этом свете в риторике Медведева чувствуется не только отрицание политической культуры и методов прошлого, но также осознание, что для осуществления его собственной программы этой самой политической культуры и методов не хватает. Действительно, как можно представлять модернизацию в России вне традиции, которая описана выше? И здесь абсолютная точность элегантной формулы “ностальгическая модернизация”[24], предложенной Ильей Калининым по отношению к нынешнему проекту модернизации, становится ясна. Ностальгия — это желание того, что недоступно. В ситуации иронического сочетания архаических представлений с порывом в будущее и борьбой варварскими методами против варварства наступает эпоха смешанных чувств: ясное понимание, что нужно распрощаться с прошлым, упирающееся в сомнение, возможно ли это сделать.
Проект построения гражданской нации и новой политической культуры прослеживается в разных высказываниях президента, но они носят скорее характер благого пожелания — довольно запутанного и неоднозначного, — нежели ясно сформулированной программы. В своей речи на торжественном приеме по случаю празднованию Дня народного единства 4 ноября 2010 года Медведев заявил:
“Народное единство для нас — это не только красивая метафора, но и особый смысл. Это неоспоримая ценность, основа существования и развития нашего многонационального, многоконфессионального, весьма сложного государства, нашей богатой истории, которая впитала множество самых разных традиций, укладов и обычаев культуры нашей многоязычной и многоликой российской нации”[25].
На том же приеме Медведев вручил государственные награды “За большой вклад в укрепление дружбы, сотрудничества и развитие культурных связей с Россией” ряду иностранных граждан, в том числе одному абхазскому учителю, который после слов благодарности прочитал отрывок из “Евгения Онегина” на своем родном языке. В ответ Медведев заметил:
“Когда читают “Евгения Онегина” на абхазском языке с таким выражением, самое приятное, что ведь понятно, что читают, — перевода не надо. Это означает, что мы действительно едины в наших помыслах”[26].
Утверждая необходимость модернизации без насилия и создания либеральной, гражданской нации, риторика Медведева работает как форма магического мышления, согласно которому национальность волшебным образом уступает место нации, а все россияне (а также… абхазы и, видимо, другие соседние народы) заранее “едины в помыслах”, что снимает необходимость настоящего диалога и взаимного понимания. При этом очевидно, что создание новой идеи коллективной идентичности зависит от модернизации не только технологической инфраструктуры, но и социально-политической системы, которая должна действительно отражать стремления и интересы всего общества, всех этнических сообществ и регионов. Иначе говоря, вопрос о российской нации поставлен и действительно является ключевым для успеха новых модернизирующих программ, не говоря уже о проблеме российского государственного единства, упомянутой в начале статьи. Но ответа пока нет — а без него президентская программа “новой, молодой нации” и сам проект российской модернизации останутся очередными риторическими конструкциями, “красивыми метафорами”, тайно (или явно) ностальгирующими по методам и достижениям предшествующих эпох.
__________________________________________
1) Встреча Владислава Суркова с сообществом “Futurussia” (цит. по: http://state.kremlin.ru/face/7495).
2) Цит. по: www.kremlin.ru/transcripts/5979.
3) Характерным является его комментарий на Всероссийском молодежном образовательном форуме “Селигер-2009”: “Такие вещи, как проявление национализма, ксенофобских отношений в обществе, практически отсутствовали” (цит. по: www.kremlin.ru/transcripts/4715).
4) О федеральном принципе, этническом и гражданском национализме в России, см.: Захаров А. Унитарная федерация: пять этюдов о российском федерализме. М.: Московская школа политических исследований, 2008. С. 85-112.
5) Brubaker R. Myths and Misconceptions in the Study of Nationalism // Hall J.A. (Ed.). The State of the Nation: Ernest Gellner and the Theory of Nationalism. Cambridge: Cambridge University Press, 1998. Р. 272-306.
6) Suny R.G. The Empire Strikes Out: Imperial Russia “National” Identity, and Theories of Empire // Suny R.G., Martin T.D. (Eds.). A State of Nations: Empire and Nation-Making in the Age of Lenin and Stalin. Oxford: Oxford University Press, 2001. Р. 50-51.
7) Могильнер М. Homo Imperii: история физической антропологии в России XIX — начало XX вв. М.: Новое литературное обозрение, 2008; Gerasimov I., Kusber J., Semyonov A. (Eds.). Empire Speaks Out: Languages of Rationalization and Self-Description in the Russian Empire. Leiden: Brill, 2009. Также см. весьма полезный сборник классических эссе о теории национализма: Герасимов И., Могильнер М., Семенов А. Мифы и заблуждения в изучении империи и национализма. М.: Новое издательство, 2010.
8) Eley G., Suny R.G. Introduction // Becoming National. Oxford, 1996. Р. 7-8.
9) Fichte J.G. Addresses to the German Nation. Chicago: Open Court Publishing Co., 1922. Р. 79.
10) Уваров С.С. Десятилетие Министерства народного просвещения, 1833-1843. СПб.: Типография Императорской академии наук, 1864. С. 3-4.
11) Об Уварове и ранних формулировках русского национального характера, см.: Зорин А.Л. Идеология “православия — самодержавия — народности”: опыт реконструкции // Новое литературное обозрение. 1997. № 26. С. 71-104; Живов В.М. Чувствительный национализм: Карамзин, Ростопчин, национальный суверенитет и поиски национальной идентичности // Новое литературное обозрение. 2008. № 91. С. 114-140.
12) Киреевский И.В. В ответ А.С. Хомякову // Он же. Полное собрание сочинений: В 2 т. М.: Типография Московского государственного университета, 1911. Т. 2. С. 109-120, особ. с. 119-120.
13) Белинский В.Г. Россия до Петра Великого. Статья II // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Издательство Академии наук СССР, 1954. Т. 5. С. 120-124.
14) Соловьев С.М. Избранные труды, записки. М.: Издательство Московского университета, 1983. С. 179.
15) Живов В.М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М.: Языки славянской культуры, 2002. С. 712.
16) Тургенев И.С. Записки охотника. СПб.: Типография Глазунова, 1902. С. 11.
17) Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. Часть 3. Национализм и общественное мнение. СПб.: 1901. Вып. 1. С. 130-131.
18) Там же. С. 131-132.
19) В интересующей нас темпоральной перспективе к последнему типу можно свести те два типа радикального утопического мышления, которые выделяет сам Мангейм (“оргиастический хилиазм” и “социалистически-коммунистическую утопию”), см.: Мангейм К. Идеология и утопия: диагноз нашего времени. М.: Юрист, 1994. С. 180-207.
20) Ленин В.И. О “левом” ребячестве и о мелкобуржуазности // Полное собрание сочинений: В 55 т. М.: Издательство политической литературы, 1958-1970. Т. 36. С. 301.
21) Ренан Э. Что такое нация? // Он же. Собрание сочинений: В 12 т. / Перев. с фр. под ред. В.Н. Михайловского. Киев, 1902. Т. 6. С. 87-101.
22) См.: Brandenberger D. National Bolshevism: Stalinist Mass Culture and the Formation of Modern Russian National Identity, 1931-1956. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2002; Дубровский А.М. Историк и власть: историческая наука в СССР и концепция истории феодальной России в контексте политики и идеологии (1930-1950 гг.). Брянск: Издательство Брянского государственного университета, 2005.
23) Цит. по: www.kremlin.ru/news/5413.
24) См. статью Ильи Калинина “Ностальгическая модернизация: советское прошлое как исторический горизонт” в этом номере “НЗ”.
25) Цит. по: www.kremlin.ru/news/9425.
26) Там же.