Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2010
Илья Калинин
Ностальгическая модернизация:
советское прошлое как исторический горизонт
Советское прошлое как культурное наследие
Парадоксальность присутствия советского прошлого в современном общественном сознании и массовой культуре не исчерпывается травматическими эффектами, связанными с непрекращающимся переживанием (и проживанием) этого прошлого и актуальным противостоянием между различными способами его восприятия и описания. Не исчерпывается оно и более фундаментальным разрывом между ностальгическим отождествлением с былым советским величием и болезненным ощущением не только самой утраты, но и невозможности вернуться к утраченному. Не исчерпывается оно и рессентиментом по отношению к внешним и внутренним врагам, на которых может быть перенесена вина за эту утрату.
Ностальгические настроения, характерные для постсоветского массового сознания не раз становились предметом анализа и социологических опросов. Официальная политика современной политической элиты, направленная на возвращение тех или иных форм и символов советского и на апологетическое или нормализаторское переписывание драматических страниц советской истории, не раз становилась объектом критики со стороны либеральной академической общественности (равно как и части политической оппозиции). Согласно этой аналитической схеме путинский авторитаризм описывается как “реструктуризация советской системы”, от которой режим перенимает механизмы государственного управления, экономического контроля, подавления социальной и институциональной дифференциации[1]. Кроме того, советское прошлое зачастую описывается как основной ресурс символической (или даже идеологической) легитимации нынешнего режима. Ключевыми понятиями, концептуализирующими эту ситуацию, становятся: консервация, реставрация, реанимация, реактуализация — в общем, понятия, описывающие те или иные формы “возвращения советского”. При этом акцент в таком понимании “реструктуризации” делается на моменте воспроизводства, а не трансформации: советское прошлое, присутствующее в постсоветском настоящем, мыслится не как эклектичный конгломерат контекстуально переосмысленных и функционально перекодированных символов, институциональных форм и социальных практик, но как системно воспроизводящиеся механизмы. Ирония состоит в том, что эта критическая логика приводит к эффекту, противоположному своей внутренней интенции: она придает целостность тому, что является фрагментарным; наделяет идеологией то, что носит (полит)технологический, инструментальный характер; вторично субстанциализирует то, что все больше (причем именно благодаря усилиям власти) превращается в пустое означающее, являющееся точкой сборки для причудливых и зачастую несовместимых друг с другом представлений о прошлом, коллективной идентичности и исторических перспективах.
Мой основной тезис заключается в том, что описание присутствия советского прошлого в российском настоящем с помощью аналитических рамок, замкнутых на аргументах о постсоветской ностальгии масс и о подхватывающих и направляющих ее реставраторских усилиях политической власти, все больше перестает быть адекватным ситуации. Мы имеем дело не с чистой ностальгией и отыгрывающим ее интенцию возвращением утраченного объекта, а с политикой, направленной на позитивное перекодирование ностальгии по советскому прошлому в новый российский патриотизм, для которого советское практически полностью лишено какой-либо исторической специфики, являясь частью общего культурного наследия, комически не различающего собственную гетерогенность[2]. И ключевым моментом здесь является не сама ностальгия, а позитивная канализация ее энергии, перевод изначально политически нагруженного языка советских символов на политически нейтральный язык общего культурно-исторического наследия, абсорбирование советского прошлого в общем прошлом российской государственности и, еще шире, — русской культуры (опознаваемой как неотъемлемая часть государственности).
В последние годы мы являемся свидетелями вполне последовательного государственного (и поддерживаемого лояльной частью культурной элиты) проекта, заключающегося не в реставрации, а в нейтрализации советского прошлого в качестве специфического объекта позитивной или негативной идентификации. Смысл этого проекта состоит в том, чтобы преодолеть былые исторические дебаты, раскалывавшие российское общество начиная с эпохи перестройки. Советское последовательно лишается своей исторической специфики как идеологический, политический и социальный опыт, равно как и политэкономическая альтернатива капитализму. Оно перестает восприниматься как целое, отсылающее к какому-то особому историческому контексту, и превращается в органическую часть исторического прошлого российской государственности и национальной традиции. В такой де- и ресемантизированной форме советское прошлое перестает быть моментом актуального идеологического выбора, приводящего к политическому размежеванию, и становится основой для общественного консенсуса, переваривающего любые различия и преодолевающего любые разрывы.
За монументальными примерами такой нейтрализующей деконтекстуализации можно обратиться к политике памятников, естественным образом отсылающей к повестке дня, диктуемой настоящим. Об автопародийной эклектике, реализованной Церетели на Поклонной горе, мы только что говорили. К этой же характерной поэтике можно отнести и его эмалевые панно, украшающие вестибюль станции московского метрополитена “Парк Победы” и прозрачно рифмующие образы двух отечественных войн (еще одна визуальная рифма возникает между героями 1812 года и узнаваемыми образами представителей московской мэрии)[3]. Не менее красноречивым примером преодоления исторического напряжения, осуществляемого благодаря серийному воспроизведению его символов, является коммеморативная активность скульптора и патриота Вячеслава Клыкова, создавшего в 1990-е и 2000-е годы многочисленные памятники Николаю II и Пушкину, маршалу Жукову и Илье Муромцу, Николаю Рубцову и Константину Батюшкову, протопопу Аввакуму и Серафиму Саровскому, Кириллу с Мефодием и богу торговли Меркурию, Владимиру Святому (в Севастополе) и Петру I (на площади Карла Маркса в Липецке). Он же создал памятник Александру Невскому и храм-звонницу памяти битвы на Курской дуге[4]. Этот список является образцовым примером осуществляемого поиска “единства в многообразии”, который и составляет в данный момент основу национальной идеи и отечественной истории. Это характерная попытка создания большого стиля из эклектичного сочетания фрагментов, восходящих к разным эпохам, к различным историческим, культурным и политическим контекстам. Ирония заключается в том, что в ситуации, когда идеологическое обоснование подменяется технологическим проектированием, эклектика большого стиля позорно обнаруживает собственную несостоятельность и внутреннюю пародийность. Парадокс, однако, состоит в том, что такая откровенная пародийность историко-патриотической эклектики, граничащая с автодеконструкцией, возможно, и является тем позитивным эффектом, к которому в действительности стремится официальный дискурс и современная массовая культура, с которой он находится в продуктивном симбиозе. Декларативно призывая к ответственности перед прошлым, этот дискурс стремится к нейтрализации истории как политического пространства, к превращению ее в музей — в случайном порядке, задаваемом повесткой дня, экспонирующий предметы культурного наследия. И эта музеифицированная и омассовленная культура есть не что иное, как фрагментированное историческое прошлое, лишенное как имманентного контекста, так и внешней перспективы.
2009-2010 годы были отмечены реставрацией ряда знаковых советских монументов (“Рабочий и колхозница” Мухиной; взорванный несколько лет назад и затем отреставрированный памятник Ленину у Финляндского вокзала в Петербурге; интерьер станции метро “Курская”, украшенный словами из сталинского гимна СССР). Но бояться “советизации” нынешней власти или идеологической реставрации советского режима не стоит. Скорее, наоборот, подобная политика говорит о ее претензии безболезненно переварить опыт недавнего прошлого, сделать его столь же безопасным и бессильным, как та “старина”, с которой мы сталкиваемся в архитектурных заповедниках Кижей или Суздаля. Именно поэтому доминирующими языками, задействованными в дискуссиях вокруг этих реставраций, почти всегда оказывались политически нейтральные языки сохранения культурного наследия или коммерческого интереса[5]. Что касается политических смыслов, якобы стоящих за такого рода “реставрациями”, то здесь нет никакой разницы между “аутентичной реставрацией” сталинского метрополитена и постройкой храма Христа Спасителя или недавно завершившегося строительства Успенского собора в Ярославле, который не является “точной копией” собора, взорванного в 1937 году, зато больше прежнего и стоит на том же месте, отсылая не столько к средневековой истории или к советскому прошлому, сколько к современности и прежде всего к утверждаемой ею способности русской культуры склеить воедино все предшествующие временные пласты.
Такая модель включения советского в российскую современность действительно легитимирует советское прошлое, но не в качестве приоритетного политического или идеологического ресурса (как это зачастую описывается), а в качестве “культурно-исторического наследия”, составляющего общий и неотчуждаемый “багаж современной русской культуры” и национальной исторической традиции. Задача этого относительно нового официального дискурса заключается не в том, чтобы установить актуальную историческую связь с советским, а в том, чтобы окончательно превратить советскую историю в советское прошлое, иными словами, переописать драматичное и разорванное историческое пространство через патриотический язык общего наследия. Болезненное переживание советской истории переводится в план интенсивного переживания многообразной, но единой истории отечества.
При этом перед нами дискурс, с недавних пор позиционирующий себя как часть дискурса модернизации, парадоксальность которой состоит в том, что ее позитивной энергией должна стать не растраченная до сих пор энергия травмы, высвобождающаяся благодаря превращению стигматизированного — “утраченного” или “отобранного” — прошлого в часть общепризнанного культурного наследия, законно вписанного в настоящее. Соответственно, прошлое выступает здесь не как объект отождествления, а как ресурс преобразования. Возникает не простая фигура возврата, а такая зеркальная мультиплицирующая конструкция, при которой прошлое оказывается неким историческим горизонтом, обеспечивающим новые свершения. Эту ситуацию можно описать как ностальгию, превращающуюся в источник модернизации, или как модернизацию, побудительным мотивом которой является ностальгия. В свою очередь патриотизм становится тем механизмом, который отвечает за эти взаимные превращения.
Патриотическая идея была впервые эксплицитно задействована в качестве национального приоритета еще в 2003 году, то есть еще в первый президентский срок Путина. Тогда, после посещения Старой Ладоги, президент отчетливо сформулировал основу новой национальной идеи: “Патриотизм должен стать объединяющей идеологией России”. Этот же патриотический проект был унаследован и президентом Медведевым, который в своем послании Федеральному Собранию, в ноябре 2008 года, заявил:
“Патриотизм. При самом трезвом, критическом взгляде на отечественную историю и на наше далеко не идеальное настоящее. В любых обстоятельствах, всегда — вера в Россию, глубокая привязанность к родному краю, к нашей великой культуре. Таковы наши ценности, таковы устои нашего общества, наши нравственные ориентиры. А говоря проще, таковы очевидные, всем понятные вещи, общее представление о которых и делает нас единым народом, Россией… Наши ценности формируют и наше представление о будущем”[6].
Таким образом, патриотизм утверждается Медведевым как чувство, которое позволяет снять конфликт между “критическим взглядом на прошлое и на далеко не идеальное настоящее” и “верой в Россию, привязанностью к ее великой культуре”. То есть “критический взгляд” не отменяется, но снимается (в гегелевском смысле Aufhebung) в более высоком и синтетическом понятии “веры” (в качестве антитезиса к критическому взгляду, собственно, и выступает патриотизм). При этом “не идеальная история” компенсируется не чем иным, как “великой культурой”. Здесь мы имеем тот же мыслительный ход, который описывали выше. Культура воспринимается как пространство, отменяющее создаваемые ходом истории различия: если история представляет собой череду прорывов и провалов, реализуясь через политическое противостояние и социальную борьбу (равно как и через постоянно возобновляющиеся и напряженные попытки обретения общего языка), культура манифестируется как непрекращающийся прирост, как постоянное кумулятивное накопление ценностей, когда благодаря одновременно последовательно и конъюнктурно выстраиваемому канону разнообразие превращается в единство, драматичное прошлое превращается в великое наследие, критический взгляд — в веру, политика — в декларативную привязанность к родному краю. Если сама по себе “вера в Россию” — вполне понятная, хотя и далеко не всеми разделяемая “вещь”, то стоящие за ней деполитизирующие, демобилизующие и, в конце концов, деморализующие импликации не столь очевидны и прозрачны как для слушающих, так и для говорящего. Ведь если ценности, формирующие представление о будущем, состоят в утверждении привязанности к некоему общему культурному наследию, из которого полностью изъято какое-либо историческое напряжение (когда, скажем, усадебная культура XIX века и сталинская индустриализация оказываются вписаны в единый патриотический нарратив), то возникает вопрос об источнике той перформативной силы, которая должна стоять за мобилизующим призывом к новой модернизации. К чему народу, обладающему великим и единым культурным наследием, новые исторические свершения, требующие нового напряжения сил, тем более, что все последнее десятилетие его приучали к тому, что любое напряжение есть проявление радикализма, за которое, по словам премьер-министра, следует “отоваривать дубинкой по башке”.
Советское прошлое как ресурс модернизации
Напряженная связь между отношением к прошлому, верой в великую культуру России и устремленностью в будущее становится скрытой, но значимой основой провозглашенного в 2009 году проекта новой модернизации. Прошлогоднее послание Медведева Федеральному Собранию, когда этот проект и был внесен в политическую повестку дня, началось с небывалого за последние десять лет обострения отношений между прошлым и настоящим:
“В основе моего представления о будущем глубокая убежденность в необходимости и возможности обретения Россией статуса мировой державы на принципиально новой основе. Престиж Отечества и национальное благосостояние не могут до бесконечности определяться достижениями прошлого, ведь производственные комплексы по добыче нефти и газа, обеспечивающие львиную долю бюджетных поступлений, ядерное оружие, гарантирующее нашу безопасность, промышленная и коммунальная инфраструктура — все это создано большей частью еще советскими специалистами, иными словами, это создано не нами. И хотя до сих пор удерживает нашу страну, что называется, “на плаву”, но стремительно устаревает, устаревает и морально, и физически. Настало время нам, то есть сегодняшним поколениям российского народа, сказать свое слово, поднять Россию на новую, более высокую ступень развития цивилизации”[7].
Звучит более чем радикально. Во-первых, все — от бюджета до национальной безопасности — оказывается не чем иным, как рентой, снимаемой с советского наследия. Во-вторых, это наследие описывается как исключительно технологическое, “созданное советским специалистами”. В-третьих, являясь не идеологическим, а технологическим, это наследие стремительно устаревает. Наконец, в-четвертых, новому поколению нужно прекратить жить на все уменьшающиеся дивиденды с советского прошлого и сказать “свое слово”. У этого порочного круга, в котором “престиж” и “благосостояние” определяются исключительно “достижениями прошлого”, даже находится вполне конкретное имя — ностальгия:
“Вместо сумбурных действий, продиктованных ностальгией и предрассудками, будем проводить умную внешнюю и внутреннюю политику, подчиненную сугубо прагматичным целям”[8].
Прагматизм выступает здесь как способ рационализации травматической привязанности к прошлому, при которой оно выступает и как объект воображаемой идентификации, и как ресурс символической легитимации, и как вполне реальный источник “бюджетных поступлений”. Именно эту привязанность (во всех перечисленных смыслах) к прошлому и должна преодолеть новая модернизация России. Так что, если следовать за декларируемым смыслом нового проекта и его эксплицитной риторикой, модернизация и ностальгия противопоставляются как противоположные друг другу мотивы политических решений. В определенный момент речь президента открыто прибегает к петровской топике модернизации как радикального исторического разрыва и рождения новой нации:
“Вместо прошлой построим настоящую Россию — современную, устремленную в будущее молодую нацию, которая займет достойные позиции в мировом разделении труда”[9].
Казалось бы, в задаваемом таким образом модернизационном дискурсе будущее описывается в хорошо знакомых российскому обществу координатах отказа от предшествующей исторической традиции. Правда, в случае Петра речь шла не только о технологическом прорыве, но и о разрыве с предшествующей средневековой национальной культурой. В данном случае предшествующая эпоха, то есть советское прошлое, акцентировано отождествляется исключительно с советской технологией и промышленной инфраструктурой, которые нуждаются не просто в обновлении, но в полной замене[10].
В одном из тезисов, сформулированных Медведевым в статье “Россия, вперед!”, вышедшей за несколько месяцев до послания Федеральному Собранию, это противопоставление (ностальгии и модернизации) носит непосредственно обнаженный характер:
“Не ностальгия должна определять нашу внешнюю политику, а стратегические долгосрочные цели модернизации России”[11].
Более того, в этой статье Медведев полемизирует с историософией, утверждающей принцип повторяемости истории и воспроизводимости традиций:
“Приходится слышать, что нельзя полностью вылечить хронические социальные болезни. Что традиции непоколебимы, а история имеет свойство повторяться. […] Что касается традиций — их влияние, конечно, значительно. Но они, вписываясь в каждую новую эпоху, все же претерпевают изменения. Некоторые из них просто исчезают. Да и не все они полезны”[12].
Традиционалистскому пафосу, прибегающему к понятию национального характера как к универсальному объяснению (как в позитивном, так и в негативном ключе), Медведев противопоставляет открытость истории, однонаправленность времени и новые горизонты возможного:
“…современная Россия не повторяет собственное прошлое. Наше время по-настоящему новое. И не только потому, что оно течет вперед, как всякое время. Но и потому, что открывает перед нашей страной и перед каждым из нас огромные возможности. Такие возможности, которых не было и в помине двадцать, тридцать, тем более сто и триста лет назад”[13].
Таким образом, внешняя логика программы, казалось бы, исключает предлагаемую мной описательную конструкцию “ностальгическая модернизация” как не имеющий смысла оксюморон.
И все же за этой внешней логикой, вполне закономерно отрицающей связь между ностальгией и модернизацией, можно увидеть присутствие иной, уже не столь рациональной, но более действенной логики. Утверждая необходимость “сказать свое слово” и прекратить извлекать все более снижающийся доход с “остатков” советского прошлого (“остатков советской промышленности”), Медведев обосновывает необходимость некоего исторического разрыва, преодолевающего хозяйственную, социальную, административную преемственность по отношению к прошлой эпохе. Однако само утверждение и даже осуществление этого разрыва не означает автоматического вынесения ностальгии за скобки модернизации. Наоборот, и ностальгическое чувство, и модернизационный порыв исходят из ситуации исторического зияния между прошлым и настоящим. Только ностальгия возникает из признания уже существующего разрыва; и при этом ее субъект ценностно противопоставляет прошлое и настоящее в пользу первого. Модернизация же имеет дело не с признанием уже существующего разрыва, но с утверждением его необходимости; при этом субъект модернизации, вводя модальность будущего, в равной степени не удовлетворен ни прошлым, ни настоящим, которое он воспринимает как вновь и вновь повторяющееся воспроизведение прошлого. Любопытная специфика нынешнего проекта модернизации заключается в том, что он, утверждая разрыв с прошлым и зависимым от него настоящим, ограничивает его сферами технологии, а также коммунальной и административной инфраструктур. При этом непосредственным источником социально-психологической мобилизационной энергии[14], необходимой для того, чтобы запустить машину модернизации, по-прежнему оказывается советское прошлое, на разрыве с которым, казалось бы, утверждает себя нынешний проект. Но это не прошлое советских технологий, а прошлое, связанное с главным событием советской истории, на котором выстраивается нынешний общественный консенсус.
Перечислив в своем послании Федеральному Собранию технологические и инфраструктурные сферы, на которые нужно направить модернизационные усилия, Медведев неожиданно — как может показаться с содержательной и композиционной точек зрения — переходит к подготовке празднования 65-летия Победы. И здесь создатели устаревших советских технологий, те самые “советские специалисты”, с которых начал свое обращение Медведев, превращаются в “спасителей нашего Отечества, героев, отстоявших нашу свободу, прошедших войну, поднявших страну из руин”[15]. Неожиданность такого перевода с одного языка на другой может быть объяснена простым переходом в иную плоскость разговора: от устаревающих технологий к вечным национальным ценностям. Однако связь между модернизацией и советским прошлым оказывается сложнее, содержательнее и принципиальнее, чем может показаться. В финальной части обращения президент обнажает эту внутреннюю связь между модернизацией, и историей, между памятью о прошлом и прорывом в будущее. В этом высказывании артикулируется и природа успеха нового проекта модернизации и источники энергии, необходимые для ее осуществления:
“[Ветераны -] это великие люди для каждого из нас, но они являются великими не только как действующие лица грандиозной исторической драмы. Они для нас близкие родственники в самом прямом, буквальном смысле этого слова. Мы одной крови с теми, кто победил, стало быть, все мы — наследники победителей, и поэтому я верю в новую Россию. Нужно помнить и уважать наше прошлое. И работать по-настоящему ради нашего будущего… Мы сами выбрали свой путь, наши отцы и деды тогда победили. Теперь должны победить мы. Россия, вперед!”[16]
Единство истории обеспечивается органической общностью крови, связывающей предков и потомков. А успех модернизации, преодолевающей советское прошлое, оказывается производным от вписанных в это же самое прошлое побед. Модернизация обречена на победу, потому что ее субъектами являются “наследники победителей”. Таким образом, советское прошлое перестает быть неким компенсаторным прибежищем той части общества, которая не встроилась в 1990-е годы в новую социальную и экономическую реальность. И в этом смысле ностальгия перестает выступать в качестве стигматизирующего знака социального поражения, чреватого будущим реваншем (на страхе перед которым строилась, скажем, политтехнология президентской кампании Бориса Ельцина в 1996 году). Как раз наоборот, нынешняя власть пытается (и не без успеха) перехватить травматическую энергию утраты у тех, кто хотел бы сделать ее источником протестных настроений и хотя бы частичного возвращения советского проекта.
Ностальгическое чувство, которое исходит из аксиологического противопоставления прошлого и настоящего, видит прошлое в качестве утраченного идеала. Будущее отсутствует в такого рода ностальгических конструкциях: оно рассматривается или как еще большее усиление социально-психологического дискомфорта, или как возвращение к идеализированному прошлому. Риторическая и концептуальная специфика нынешнего проекта модернизации заключается в том, что он активно вписывает образ будущего в ностальгическую демаркацию “далеко не идеального настоящего” (как определяет его Медведев) и победоносного прошлого. И это будущее означает не возврат к прошлому, а использование его в качестве сконструированного горизонта памяти о прошлом, требующем от нас быть его достойным. Помимо этого момента встраивания модальности будущего в мемориальную конструкцию прошлого, важен также и сам характер такого встраивания. Медведев задействует романтически-консервативную топику крови, объединяющей отцов и детей, вовсе не потому что является адептом идеи органической нации. В данном случае, это скорее метафорика, нежели мифология. Как кажется, его задачей был перевод дискурса модернизации на некий персональный, семейный уровень, где историческая ответственность перед прошлым (которая, с нашей точки зрения, является главным мотором медведевской модернизационной риторики) должна опознаваться как личное дело каждого, для кого поколение победителей представлено не только “действующими лицами грандиозной исторической драмы”, но и “близкими родственниками”. Именно эта попытка риторического перехода в индивидуальную плоскость придает проблеме позитивной канализации ностальгической энергии масс вполне реальный психологический смысл, располагающийся на уровне отдельного субъекта, а не более отвлеченных общностей вроде коллектива, нации, гражданского общества и так далее.
Если обращение к Федеральному Собранию заканчивалось размышлениями о значении 65-летнего юбилея Победы, то статья “Россия, вперед!” с них начиналась. Не думаю, что это случайность или что это связано с простым совпадением приближающегося юбилея и начала новой модернизации. Кажется, так не думает и Медведев:
“Этот юбилей напомнит нам, что наше время было будущим для тех героев, которые завоевали нашу свободу. И что народ, победивший жестокого и очень сильного врага в те далекие дни, должен, обязан сегодня победить коррупцию и отсталость. Сделать нашу страну современной и благоустроенной”[17].
Таким образом, юбилей не просто запускает работу памяти, он акцентирует темпоральную конструкцию, согласно которой наше настоящее было будущим для нашего прошлого. С одной стороны, перед нами довольно тривиальная мысль, из которой, вроде бы, сложно выжать надстраивающийся над очевидностью смысл. Но, согласно описываемой нами ностальгической логике модернизации, именно память о прошлой победе отвечает за осовременивание настоящего. Поэтому взаимная возможность поколенческого перехода из прошлого в будущее и обратно является важной частью этой логики, обеспечивающей успех проекта.
Разумеется, речь идет об избирательной и очищенной от фальсификаций памяти о Победе. И во многом именно благодаря “ответственному” подходу к прошлому и “противодействию попыткам его фальсификации” работа памяти оказывается способна выступать как основа модернизационного прорыва в будущее. Еще раз повторим слова президента: “Нужно помнить и уважать наше прошлое. И работать по-настоящему ради нашего будущего”. Собственно, эта мнемопатриотическая работа с прошлым, понимаемая одновременно как память и уважение, и должна дать импульс к модернизационному развитию России, освободить ее от нынешней сырьевой зависимости:
“В конце концов не сырьевые биржи должны вершить судьбу России, а наше собственное представление о себе, о нашей истории и о нашем будущем”[18].
Популистский призыв Медведева “Россия, вперед!” за своей модернизационной риторикой скрывает призыв наконец установить отношения органического (но при этом ограниченного) наследования между постсоветским и старшим советским поколениями (поскольку именно оно рассматривается как последнее поколение, обладавшее исторической волей к победе). И если у нынешнего проекта помимо его технократической риторики и есть какая-то внутренняя эмоциональная движущая сила, то она состоит в попытке использовать негативную ностальгическую энергию разрыва между прошлым и настоящим, направив ее в такое будущее, которое через голову настоящего[19] разрешило бы это напряжение. Понимая, что его модернизационные порывы, призывающие покончить с коррупцией, не будут поддержаны ни бюрократией, ни силовиками; не сильно надеясь на поддержку крупного бизнеса, больше заинтересованного государственными подрядами на модернизацию, нежели самой модернизацией; отдавая себе отчет в реальном состоянии гражданского общества, вряд ли способного взять в свои руки знамя модернизации, Медведев пытается найти опору в “нашей истории”, “нашей Победе”, “нашей памяти”. Вопрос в том, способно ли то, что является объектом постоянных идеологических манипуляций, выступать в качестве точки опоры. Иными словами, можно ли вытащить себя из болота, покрепче ухватившись за свои же собственные волосы.
________________________________________
1) Гудков Л. Время и история в сознании россиян. Часть II // Вестник общественного мнения. 2010. № 2. С. 18.
2) Ср. монумент Победы на Поклонной горе, представляющий собой стелу в виде “трехгранного штыка русской винтовки”, длина которой (1418 дециметров) соответствует количеству дней в Великой Отечественной войне. К вершине стелы крепится богиня Ника и “два амура” — скульптурная группа, которая “символизирует Победу советского народа в Великой Отечественной войне”. У подножия стелы — фигура Георгия Победоносца, поражающего змея и символизирующая “победу добра над злом” (эти описания взяты из интервью руководителя подразделения, ответственного за сохранность монумента) (Отчего качается стела на Поклонной горе? // Телеканал “ТВ Центр”. 2010. 20 июня (www.tvc.ru/AllNews.aspx?id=43e48ef0-1b8d-4a0f-9f91-d5699efaa7ba)).
3) О соответствии такой зеркальной, — снимающей различия, редуплицирующей прошлое и настоящее, — фигуры репрезентации истории официальному запросу на национальную память говорил на открытии станции и бывший московский мэр: “Даже по внешнему облику она получилась достойной, величественной, соответствующей нашей памяти, соответствующей тому, что должно навсегда остаться в нашем народе” (цит. по: Кибовский А.В. “Парк Победы” майского периода // Независимая газета. 2003. 20 мая (www.ng.ru/culture/2003-05-20/10_metro.html); см. также: Ревзин Г. “Парк Победы” открывали как могли // Коммерсант. 2003. 7 мая (www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=380653)).
4) Впечатляющий список его работ см.: http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BB%D1%8B%D0%BA%D0%BE%D0%B2_%D0%92.
5) Причем в тех случаях, когда коммерческий интерес становится действительно значительным, проблема “сохранения культурно-исторического наследия” довольно быстро снимается. Достаточно вспомнить судьбу гостиниц “Москва” и “Россия” — то же самое, видимо, ожидает в недалеком будущем и стадион “Динамо” в Москве.
6) Цит. по: http://archive.kremlin.ru/appears/2008/11/05/1349_type63372type63374type63381type82634_208749.shtml.
7) Цит по: www.kreml.org/other/228520626.
8) Там же.
9) Там же. Ср. “Застал он в тебе [России. — И.К.] силу слабую и сделал по имени своему каменную, адамантову; застал воинство в дому вредное, в поле не крепкое, от супостат ругаемое, и ввел отечеству полезное, врагам страшное, всюду громкое и славное” (Прокопович Ф. Слово на погребение Всепресветлейшего Державнейшего Петра Великого, Императора и Самодержца Всероссийского… // Прокопович Ф. Сочинения. М.; Л., 1961).
10) Что касается собственно культуры, то здесь по-прежнему торжествует инстанция канона, и любая “инновация” должна проходить проверку на “классику”, иными словами, “дух новаторства” должен сочетаться с сохранением “традиции, богатого, очень богатого классического наследия нашей культуры” (Дмитрий Медведев).
11) Медведев Д.А. Россия, вперед! // Газета.ру. 2010. 10 сентября (www.gazeta.ru/comments/2009/09/10_a_3258568.shtml).
12) Там же.
13) Там же.
14) Даже если не понимать ее в том смысле, который используется в описании авторитарных (петровской и сталинской) модернизаций, от которых пытается откреститься Медведев, чья модернизационная риторика призывает на помощь институты бизнеса, демократии и гражданского общества.
15) Цит по: www.kreml.org/other/228520626.
16) Там же.
17) Медведев Д.А. Россия, вперед!
18) Там же.
19) Ср. очевидную критическую отсылку к периоду предшествующего президентства, которое в дискурсе Медведева и стоит за маркером “настоящее”: “…мы сделали далеко не все необходимое в предшествующие годы. И далеко не все сделали правильно” (Там же).