Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2010
Александр Юрьевич Согомонов (р. 1959) — ведущий научный сотрудник Института социологии Российской академии наук, академический директор Центра социологического и политологического образования.
Александр Согомонов
Этика догоняющей модернизации
Понятие “модернизация” в его актуальном смысле имеет не столь продолжительную историю, как может показаться на первый взгляд. Мир модернизируется вот уже четвертое столетие, но в оборот социальной и политической науки термин, обозначающий этот процесс, вошел лишь во второй половине XX века. Именно тогда началась масштабная деколониализация — соответственно, теория модернизации прагматично разрабатывалась, прежде всего, для стран “третьего мира”. Послевоенные реформы в Германии и Японии мыслились еще в других категориях: там речь шла о денацификации и демократизации. С распадом же советской системы[1] модернизация окончательно укрепилась в обществознании в ее нынешнем двойном качестве: а) как аналитическая категория и б) как политическая доктрина, многократно апробированная в современном мире, более или менее удачно.
В условиях глобализации общественная наука и политика весьма успешно сливаются в континууме теории модернизации: они отнюдь не конфликтуют друг с другом, но, напротив, выражают обоюдное притяжение и даже взаимное дополнение. В научном размышлении модернизация удобна как инструмент аналитического сопоставления, а в политике — как обоснование стратегий подражания или соревнования. Короче говоря, “конец истории” закрепил за теорией модернизации особый статус глобального учения об успехах и неудачах всего современного мира.
Аморальная модернизация
“Модернизацию” как ярлык, обозначающий процесс осовременивания (или порой просто обновления)[2], чаще всего прилагают к миру “отстающему”. И поэтому под ней принято понимать, прежде всего, преодоление разрыва в развитии между странами-лидерами, успешно модернизированными еще в XIX веке (пусть даже они тогда и не были знакомы с самим этим понятием), и прочими странами, вставшими на путь модернизации столетием позже — чаще всего во второй половине XX века.
При этом модернизацию не принято рассматривать в этическом аспекте, или, точнее, оценивать в категориях добра и зла. В самом деле, для чего излишне “морализировать” там, где и так все ясно? Политика ведь вне морали! Стать и быть современным хорошо во всех смыслах, без какого-либо нравственного обременения. Главное, чтобы модернизация была эффективной[3], то есть, чтобы цели ее были корректно сформулированы и адекватно достигнуты (причем абсолютно не важно, какими оказались средства, примененные для достижения целей). Сказанное еще более очевидно для догоняющих проектов, ведь само по себе преодоление отставания можно считать высокой нравственной задачей. Именно таким было отношение к модернизации на протяжении всей новой и новейшей истории России. До какой степени цели модернизационных начинаний были этически взвешенными, а их средства морально оправданными — это, как правило, мало кого интересовало. Нравственно озабоченное меньшинство в стране было столь незначительным, что политики и извечно покорное им общество его просто не слышали и не замечали.
Российская модернизация, как принято сегодня считать, была и по-прежнему остается “догоняющей”. Но догоняющей ее делают именно цели и средства, трактуемые подобным образом. А в них, в свою очередь, отражаются не только государственная идеология и политическая риторика, но и культура общества (“синдром отстающей нации”). Догоняющая идеология основана на фундаментальном допущении преодолимости отставания: революционным рывком, прорывом, скачком, с помощью которого в отечественной истории постоянно обосновывалась, в принципе, одна и та же политико-философская доктрина “выгод и жертв” скачкообразного движения вперед.
То, что страна, отождествляемая с государством и близкими к нему социальными группами, каждый раз выигрывала от модернизации, всегда оправдывало те проигрыши и утраты, которые несло общество в целом, — несмотря на то, что они, как правило, были ужасающими. Подобным духом были пропитаны государственные организации и учреждения, политические и общественные слои и страты. Модель “успешной” догоняющей модернизации конструировалась по простой формуле: выгоды ≥ жертвы. Если знак социально-политического сравнения менялся на противоположный, то такой период у нас именовали “застоем”, “реакцией” или другим аналогичным образом.
Все, казалось бы, вполне логично. Взвешивание преимуществ и утрат — абсолютно нормальный механизм, определяющий вектор развития современных стран. Однако есть одно “но”. Баланс выгод и жертв содержательно и символически определялся исключительно держателями государства и редко выносился на суд общества, включая интеллектуалов. Более того, власть почти никогда не оглядывалась на общественные интересы, навязывала чуждые идеологемы развития, принуждала к подчинению откровенно нелегальными методами. При этом парадоксальным образом противозаконность государственной политики практически не препятствовала утверждению в стране легитимного режима: общество принимало и одобряло идеологию “выгод и жертв”, отказывая себе в автономности и принимая государство в роли верховного благодетеля.
Сталинская модернизация, пожалуй, остается наиболее характерным примером инструментально “успешной” модернизации при полной аморальности государственной политики и преступном характере властного отношения к обществу. В этом начинании успех находился в прямой зависимости от общественных потерь. Многие исследователи не случайно именуют российскую модернизацию, причем на всех этапах, а не только при Сталине, “консервативной”[4], поскольку она всегда предполагала: а) необходимость и неизбежность насильственной мобилизации населения в интересах государства и б) архаизацию властных практик во имя технологического продвижения вперед.
Иными словами, консервативная модернизация не предполагала обязательной рационализации и гармоничного сведения воедино политических, административных, социальных и культурных факторов. Ее неизменной миссией было продвижение государственного интереса при минимальных уступках обществу, а порой даже и при серьезном ущемлении его прав. На всем протяжении российской истории модернизация, по сути, оставалась консервативной; менялись только лозунги и инструменты государственного принуждения — в широком диапазоне от прямого насилия до простого подкупа (то есть в дихотомии “террор ↔ коррупция”).
Общество страдало, а светлое будущее отодвигалось все дальше, на “радость” грядущим поколениям. Современные институты не развивались, а их подлинная природа все больше искажалась. Ни одна современная доктрина либерального общества, подобная “правам человека” или “свободе слова”, в России не получила должного развития; скорее, наоборот, такие идеи при молчаливом согласии населения вытеснялись на задворки государственной политики, оставаясь декоративными и регулируемыми сверху. В итоге страна мученическими рывками технически модернизировалась — правда, при сохранении самогó извечного отставания, — но ее политический курс от этого не становился ни современным, ни нравственным в кантовском смысле, а власть постоянно уходила от морального суда времени (как, впрочем, и от судебно-правовой оценки своих деяний).
Архаика Сколково
Во второй половине 2000-х годов российская власть вновь заговорила о модернизации, с каждым днем все настойчивее продавливая в публичном пространстве свое представление о новом модернизационном этапе. Даже поверхностный анализ властного дискурса показывает, что, во-первых, государственным приоритетом по-прежнему остается преодоление технологического отставания от “передовых” стран; во-вторых, институциональное и политическое приобщение к современности рассматривается как важная, но все же второстепенная задача; в-третьих, интересы целого, то есть самого государства, по-прежнему выступают базовым знаменателем любых программ и концепций.
Наша власть ныне не отвергает ценностей и норм демократии, либеральных свобод и правовых принципов, но при этом она всем своим поведением показывает, что, если они невзначай окажутся тормозом на пути вдохновляемой государством инструментальной модернизации, их секвестр будет легким и быстрым. В публичном дискурсе политика модернизации заменяется “курсом на инновации” или, в крайнем случае, “экономической модернизацией”. Тезис о назревшей необходимости радикального обновления российской производственной базы не вызывает ни малейших сомнений, но возможно ли оно без столь же радикальной перемены в функционировании институтов и социальных отношений? Внятного ответа на этот вопрос по-прежнему нет. Скорее всего мы получим очередной рывок инструментальной модернизации, сопровождаемый усугублением отсталости страны в политическом и культурном смысле. Как представляется, Сколково может стать удачным проектом лишь при условии, что вся остальная страна останется в состоянии архаики. Дальнейшее движение по проторенной отечественной историей колее одновременно выступает большим искушением для власти и неизбывным проклятием для общества.
Итак, догоняющая идеология модернизации конструируется властью в логике приоритета целого над партикулярной личностью, общего интереса над интересами частными. Поэтому когда речь идет, например, о конкурентоспособности, то подразумевается конкурентоспособность исключительно государства, а не населяющих страну граждан. Этот значимый акцент традиционно позволял смещать публичный угол зрения и считать мерилом эффективности обновленческих программ выигрыши государства, а также пренебрегать социальными потерями, которые несет гражданское общество. Из каждого модернизационного рывка российское государство выходило временно окрепшим и частично обновленным, а общественные институты и граждане оказывались подавленными и обманутыми.
Впрочем, сегодня и в мире в целом, и в России в частности времена изменились. Диалог между обществом и государством все отчетливее приобретает двусторонний культурно-нравственный характер, формирующий новое — этически измеряемое — публичное пространство. Главный вопрос в данной связи ставится, скорее, гражданским обществом, а не государственной властью: возможно ли этически оправдать модернизационные проекты, которые пренебрегают интересами, правами и свободами человека, злоупотребляют его автономией и нарушают его приватный мир? Впрочем, принуждение общества к консервативной версии модернизации все еще продолжается, пусть даже не столько насильственными методами, сколько чистым подкупом (всеобщностью коррупции и обмана). Но, говоря об этом, нельзя не признать, что новая установка на модернизацию страны выдвигает альтернативные повестки. Мы можем сохранить традиционную линию догоняющего развития или же принципиально изменить ее природу. Два полюса модернизационного континуума отчетливо представлены в сегодняшних публичных дебатах. И, хотя для рядового обывателя это не слишком заметно, в медиа и экспертном пространстве идут серьезные интеллектуальные бои по поводу этического измерения модернизации.
Консервативная модернизация предполагает концентрацию приоритетов в домене государства. Такое государство готово брать на себя бóльшую ответственность, в том числе и за судьбы людей, но взамен оно требует монопольного права на принятие политических решений и формирование общественной повестки дня. Государство самостоятельно задает цели, не усматривая необходимости в их серьезном “внешнем” обсуждении. Оно монопольно конструирует образ будущего и формирует модернизационные программы, неизбежно становясь патроном и покровителем большинства социальных групп. Пассивность и безответственность граждан — оборотная сторона консервативной модернизации. Общество не хочет (и не может) позволить себе свободу, риск, самостоятельность, соглашаясь на урезанные права и регулируемые возможности, одновременно принимая неумеренную авторитарную власть над собой. Иными словами, консервативная модернизация крайне редко наделяет жизни населяющих нашу страну людей дополнительными смыслами. Впрочем, если власть обращается к принуждению через террор, общество принимает идеологию консервативной модернизации с большей готовностью, чем в тех случаях, когда главным инструментом мобилизации выступает коррупция.
Две парадигмы
Консервативной модернизации противостоит институционально-личностная модернизация. Базируясь на принципиально иных основаниях, она выступает за “уменьшенное” государство, гражданский контроль над властью, публичное определение целей и средств модернизации. Она сосредоточена на налаживании эффективных общественных институтов, укреплении либеральных свобод, демократизации политической жизни, утверждении верховенства права. Национальная повестка дня, содержание модернизационных программ и проектов, их приоритеты и акценты — все это сначала формируется в публичном пространстве и лишь потом предлагается государственной власти “к исполнению”[5]. Инвестиции в человека, в коммуникативные и общественные инфраструктуры, наконец, в само качество жизни — вот ее главные темы. Институционально-личностная модернизация не просто вписывается в жизненные планы людей — она метафизически обосновывает биографические смыслы граждан. Сопоставление двух версий модернизации представлено в следующей таблице:
Консервативная модернизация |
Институционально-личностная модернизация |
Ставка на бурный хозяйственный рост и технологический прорыв |
Ставка на развитие общественных отношений, институтов, человеческого капитала и культуры |
Власть решает за граждан, сохраняя при этом риторику “все для блага людей” |
Смещение ответственности из домена государства в гражданское общество |
Превращение человека в объект и инструмент модернизации |
Закрепление за гражданином статуса субъекта и главной цели модернизации |
Пренебрежение моральной автономией человека |
Акцентирование моральной самостоятельности и зрелости человека |
Неуважительное отношение к социальному партнерству и общественному мнению |
Определение целесообразности любых модернизационных программ и проектов самим обществом |
Заинтересованность государства в простой лояльности населения, достигаемой любыми путями |
Завоевание поддержки населения демократическим способом |
Отсутствие озабоченности созданием профессионально самодостаточного общества |
Приоритетный интерес к построению и укреплению сообщества автономных профессионалов |
Иными словами, философско-этические основания двух версий радикально различны, и, как представляется, водораздел между ними проложил в свое время Кант своим толкованием морали[6]. Кантовская нюансировка соотношения действительной свободы и морального закона является базовым этическим фундаментом институционально-личностной модернизации общества. Похоже, что те культуры, которые исторически не приняли моральной автономии и категорического императива, обречены на постоянное воспроизводство именно консервативной модели модернизации с присущим ей диктатом государства, архаичной властью, “тягловым” населением. А разорвать замкнутый круг постоянного обращения именно к этому типу обновления и выйти из глубокой исторической колеи можно, как ни парадоксально это прозвучит, за счет обращения именно к кантовской критической этике разумного поведения.
В плане эффективности консервативная модернизация в те или иные промежутки исторического времени может показаться тактически более успешной, но стратегически она всегда проигрывает, поскольку решает преимущественно технические задачи государственно-хозяйственной рационализации, пренебрегая задачами институционального и культурного развития общества. И поэтому рано или поздно очередной модернизационный виток приходится начинать как бы сначала. Так будет продолжаться до тех пор, пока политика модернизации в России не обретет новых ценностных ориентиров и целей.
____________________________________________
1) В 1990-е годы преобразования в России — так же, как в Германии и Японии, — шли под лозунгами демократизации, но в первой декаде нынешнего столетия, хоть и не сразу, был взят курс на “модернизацию”.
2) Дэниел Белл вслед за классиками западной социологии настаивает на строгом различении трех понятий — modernity, modernism, modernization. Первое из них обозначает историческую эпоху (современность), основанную на разуме, науке, рациональности, открытости миру и прочих ценностных основаниях, которые позволяют отграничить Новое время западной цивилизации от прочих исторических времен и культур. За понятием “модернизм” стоит исторически определенный культурный феномен, выразившийся в художественном экспериментировании в разных жанрах искусства. Что же касается модернизации, то это “совершенно особый термин, обозначающий определенную форму рационализации, средство сведения воедино административных, политических и культурных элементов” (Белл Д., Иноземцев В. Эпоха разобщенности. М.: Центр исследований постиндустриального общества, 2007. С. 206). Как бы то ни было, все три понятия отражают смыслы тесно связанных друг с другом (если не сказать родственных) социальных явлений.
3) Даже Макс Вебер, отличивший этику убеждения от этики ответственности, понимал под модернизацией политическую эффективность и рациональный тип социального действия.
4) См., в частности: Вишневский А. Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М.: ОГИ, 1998. Предлагались также и иные термины, обозначавшие по существу то же самое: Наумова Н.Ф. Рецидивирующая модернизация в России: беда, вина, ресурс человечества. М.: Эдиториал УРСС, 1999.
5) Кстати, уместно напомнить, что в начале 1960-х годов Соединенные Штаты Америки модернизировались в тени зонтичной программы, предполагавшей создание “великого общества” (а не великого государства).
6) Амитай Этциони предложил любопытную социологическую формулу, согласно которой в переходных странах “существует четкая обратная зависимость между тем, насколько прочно общество держится на нравственных ценностях и неформальном контроле, и масштабом принудительных элементов в государстве” (см.: Этциони А. От империи к сообществу: новый подход к международным отношениям. М.: Ладомир, 2004. С. 86). Перевернув эту формулу, мы получим государственное насилие над гражданским обществом в сегодняшней России, которое с годами пока только усиливается, не сталкиваясь с нравственным осуждением или с попытками общества противостоять монополизации власти. Таким образом, опираясь на формулу Этциони, можно предположить: существуют ли в том или ином обществе коллективные нравственные ценности и подчиняют ли они себе поведение отдельных людей — все это напрямую отражается в балансе личностной автономии и общественного порядка.