Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2010
Андрей Владимирович Лебедев (р. 1962) — писатель и литературовед, доцент парижского Государственного института восточных языков и культур (INALCO).
Андрей Лебедев
Состояние 68: “Парижские тетради” Мейвис Галлант
“Атмосфера” в истории — понятие, наименее поддающееся строгой формулировке, однако без ее улавливания и передачи любая, даже наидобросовестнейшая, работа выглядит лишь набором фактов, перетасованных в соответствии с авторской концепцией. Ценность дневника Мейвис Галлант заключается в том, что здесь зафиксированы не только парижские события мая 1968 года, но и психологические состояния, ими вызванные. “Словно во сне” — самая частая характеристика главного из них:
“Я вдруг понимаю, что здесь, во Франции, мы словно во сне, и боюсь за этих детей, которых разгневало бы то, что я принимаю их за детей. Такое же чувство ирреальности я испытывала в выходные, когда был убит Кеннеди” (19 мая)[1].
“Словно во сне — я единственная клиентка в магазине” (22 мая).
“Словно во сне (тем не менее это реально) видна очередь людей зрелого возраста, которые тащатся голосовать, услышав свое имя” (22 мая).
“Словно во сне”, “ирреальность” и, кроме того, “коллективная галлюцинация”, “коллективный фантазм”, “гигантский “хэппенинг””, “воображение, взявшее власть”… Лексикон, придающий описываемому черты психоделического трипа, — конечно же, примета эпохи. К концу дневника сам автор отдает себе отчет в том, что происходящее выходит за рамки дежурных определений:
“Пытаться описать произошедшее бессмысленно. Позже оно будет отнесено к разряду “коллективного безумия”, “заразной истерии”. Уже сейчас я вполне способна вообразить кучу будущих книг и статей на эту тему — книг и статей, которых точно не стану читать” (1 июня).
Но, вопреки собственным сомнениям в целесообразности затеи, Галлант происходящее описывает. Более того, “Майские события. Парижские тетради” — единственная известная нам дневниковая публикация среди тех, что посвящены означенным событиям. Воспоминаний множество — но не дневников. Накал страстей и жизнетворческий пафос были настолько велики, что ведение дневника, наверняка, казалось тогда ненужной тратой времени, раздражающим и бессмысленным выходом из состояния “здесь и сейчас”, которое, как всегда, обещало продлиться вечно.
Вполне естественно было бы объяснить способность дистанцирования Галлант тем, что она иностранка. Это объяснение как будто следует из самого текста:
“Тусклый свет, дождь, холод. Я думаю о людях, которые проходят пешком километры и километры, добираясь до работы, и задаются вопросом о том, что ждет их дальше. По радио объявляют: “Еще имеются молоко, хлеб, электричество, газ, вода”. Что лишь увеличивает ощущение нереальности. Представьте себе город — например Монреаль — где, слушая утреннюю сводку новостей, вы услышали бы: “У вас еще есть газ, свет, у вас еще то и это”. Какая возникла бы паника!” (22 мая).
Уроженка Монреаля, что подразумевает англо-французское двуязычие автора, она насыщает написанный по-английски текст французскими словечками и фразами, передающими специфику места и времени. При этом Галлант неоднократно сетует на антиамериканизм французов, не желающих замечать связь парижских событий с молодежным движением по ту сторону Атлантики:
“Когда я говорю о том, что студенческое движение зародилось не во Франции, а в Америке, мои слова принимают со скептической улыбкой. Всем прекрасно известно, что американские студенты только и делают, что весь день едят мороженое” (22 мая).
“Сегодня на утреннем собрании я поинтересовалась у друзей: “Что будет, если я попрошу на две минуты микрофон для того, чтобы объяснить: американцы помогли победить фашизм в 1941-1945 годах?” “Тебя линчуют”, — ответили мне, и это серьезно, это не boutade[2]” (27 мая).
Или другой вариант: Галлант покушается на священную корову — семьелюбие французов:
“Интересно, откуда происходит миф о сплоченности французской семьи? Ровно напротив, иностранец должен все время помнить о том, что, когда один из французов говорит о другом, ни в коем случае нельзя ни передавать сказанного иному члену семьи, даже если оно кажется неважным, ни принимать чьей-либо стороны. Следует также быть в курсе, кто именно унаследовал дедовские настенные часы и что думают по этому поводу остальные” (26 мая).
Впрочем, сводить все к иностранному происхождению автора было бы явным упрощением. Еще одна история, рассказанная самой Галлант, — заметим, одна из очень немногих по-настоящему смешных в общем потоке тревог, вопрошаний и волнений — подтверждает этот вывод:
“Несколько дней назад… две высокие девицы, чей нелепый наряд (длинные юбки, шерстяные носки, закатанные на лодыжках, теннисные туфли и гигантские рюкзаки) заставил меня принять их за прибывших прямиком из Новой Зеландии, спросили меня с ирландским акцентом, как добраться до Эйфелевой башни. Я ответила: “Пешком — далеко, к тому же вам, наверняка, не позволят на нее подняться”. “Отчего же?” “Вы, конечно же, в курсе того, что происходит сейчас в Париже?” “Да-да, — ответили они, — не ходят автобусы”. И отправились дальше, не сказав больше ни слова, груженые, как мулы” (22 мая).
“Быть иностранцем” становится качеством, работающим на рассказчика лишь в случае обладания им куда более значительного дара свидетеля. И этот дар присущ Галлант в высокой степени: эмоциональная вовлеченность не заслоняет у нее конкретики деталей. При всей — неоднократно подчеркиваемой — галлюциногенности или ониричности эффекта от увиденного его подробности ясны, рельефны и всеохватывающи. Последнее явлено у автора через интерес не только к людям, но и к животным, и даже растениям, чье существование поставлено в зависимость от треволнений двуногих:
“Ее [консьержки] кот, Мсье Пуси, совсем несчастен: обычно он проводит день, мяукая, чтобы ему открыли дверь, но теперь никто не желает тратить на это время. Еще одна жертва é
vénements[3]” (22 мая).“У
A.J. с собой две банки “Китката”, купленных по дороге. Она говорит, что ее кошка переживает “кризис отчаяния” и сдирает с себя всю шерсть. Госпожа D. принимает сказанное близко к сердцу и не советует ей кормить кошку “Киткатом”, поскольку он “слишком сильный”, слишком витаминизированный. Эта кошка — что-то вроде беженки” (25 мая).“Все до боли хотят знать, кто срубил деревья. Жена моего
marchand de couleurs[4] в слезах” (25 мая).
Что же до собственно людей, то в дневнике Галлант представлены, похоже, все категории лиц, вовлеченных в парижские события мая 1968-го — по собственной воле или вопреки таковой. Студенты и рабочие, интеллектуалы и пригородная шпана, сталинисты, маоисты, голлисты, консьержки, лавочники, буржуа, пожилой русский эмигрант, восторженно вспоминающий петербургские баррикады, ультраправые демонстранты в парашютистской форме, скандирующие: “Францию — французам!”, и многие-многие другие, относящиеся к самым разным категориям — возрастным, политическим, социальным, вплоть до самых неожиданных:
“Хотелось бы понять, чего требуют футболисты. Их сегодняшний лозунг: “Футбол — футболистам!” Чего я не понимаю, так это — кто захватил футбол. Бывшие фронтовики?” (28 мая).
Вслушиваясь в их разноголосицу, хочется поскорее извлечь бахтинскую палочку-выручалочку, вспомнить карнавализацию и полифонию, тем более что тени героев Достоевского возникают на страницах дневника:
“Вчера на manif’[5] женщина-профессор смотрела на меня с каким-то замешательством и жалостливой мимикой. У меня создалось впечатление, что она относится ко мне, как относятся в русских романах к герою, только-только вышедшему из состояния умственного помешательства” (14 мая).
Дело, однако, в том, что сама Галлант ассоциирует себя с иным героем русской литературы:
“Франция охвачена пустословием. Я пыталась найти отрывок из “Обломова”, в котором говорится примерно следующее: “Именно этого я и не люблю, — говорит Обломов, — когда все берут слово” (26 мая)[6].
При всем обилии голосов в “Парижских тетрадях” авторский голос в них отнюдь не один из многочисленных, последняя правда всегда остается за ним, и в наиболее критические моменты эта, авторская, правда формулируется вполне недвусмысленно:
“Я ненавижу их лозунги: “Франция — французам!”, “Полиция с нами!”. Полное убожество. Когда на прошлой неделе студенты кричали: “Мы все — немецкие евреи!”[7], у меня было впечатление, что они обращаются к своим родителям. И сегодня родители отвечают им: “Франция — французам!” […] Я не пела со студентами “Интернационал”. Я не чувствую ничего общего с этим гимном. Но мне нравилась эта молодежь. Она была великодушной и смелой. Она требовала справедливости не для себя, а для других. Но что великодушного в “Полиция с нами!”?” (30 мая).
В конечном счете, состояние “словно во сне” не подразумевает у Галлант нравственного релятивизма, безответственности за поступки, как не подразумевает оно расплывчатости отмечаемой детали. Описания собственно снов, своих или чужих, в “Парижских тетрадях” явно проигрывают описаниям действительных событий. Сама потребность во сне выглядит при этих обстоятельствах некой тавтологией:
“Я даже и не пытаюсь заснуть. Я пытаюсь ответить на вопрос: “Чего мы хотели?”. Печально, что можно задаваться этим вопросом. […] Было ли нашей целью изменение людей? Это казалось возможным. Что-то вроде волны. Нереальное движение. У меня до сих пор перед глазами толпа, поднимающаяся 13 мая по бульвару Сен-Мишель. Было впечатление, что я вижу эту волну, что ожидаемое всеми было миром без тюрем. Момент кристальной ясности, я счастлива, что могла пережить его.
Propre et pur[8], как повторяли тогда все. Лица молодых. Полагаю, что это объясняется той самой совершенной проницательностью семнадцатилетних (впоследствии она утрачивается), которая позволяет вам точно понять, чего стоят люди…” (1 июня).
Сон не противоречит здесь ясности, но образует вместе с ней формулу патетического — многократно пропущенного сквозь рефлексию — сомнения, приобретающего в результате убедительность. Назовем его в случае Мейвис Галлант “состоянием 68”.
_________________________________________________
1) Здесь и далее цитаты из дневника Галлант даются в переводе по французскому изданию: Gallant M. Chroniques de Mai 68. Paris: Rivages, 1998.
2) Колкая шутка (здесь и далее перевод с французского).
3) Событий.
4) Москательщика.
5) Разговорное сокращение от manifestation — демонстрация.
6) Мне не удалось обнаружить эту фразу в романе Гончарова.
7) Лозунг, возникший в связи с угрозой высылки из Франции Даниэля Кон-Бендита.
8)
Чистый и честный.