Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2010
Алексей Левинсон
Социология об истории
Я сын историка и отец историка, по диплому тоже историк. Но историей почти не занимался, имея отношение к тому, что, порой напрасно, называют социологией. Все это время историкам я завидовал, поскольку история как наука за последние полвека продвинулась гораздо дальше, чем социология. Продвинулась, как мне казалось со стороны, во многом именно за счет усвоения идей и подходов социологии (а также — психологии, антропологии и других наук). В этом смысле, рискну сказать: история как дисциплина пережила методологическую революцию.
Правда, происходило это, к сожалению, в основном не в наших краях. У нас, если что-то похожее и совершалось, то в формах периферийных и фрагментарных, носивших глубоко вторичный характер. Как мне кажется, в нашей стране историческая наука за последние десятилетия не была озабочена методическими и методологическими вопросами, не была занята обновлением инструментария. У нее были две другие заботы.
Первая пришла с эпохой гласности. Гласность, как теперь видно, в очень большой мере была проговариванием вслух, публикацией того, что в предшествующие десятилетия одни считали намеренно скрываемой исторической правдой, другие — информацией “для служебного пользования” или секретной информацией, которая, в случае разглашения, становилась “клеветой на советский государственный и общественный строй”.
Когда (как выяснилось, не окончательно) восторжествовала точка зрения первых, и стало возможно выяснять и публиковать “историческую правду”, для профессиональных историков открылось такое грандиозное поле деятельности, что было не до пересмотра парадигм. Успеть бы разобраться в открывшихся архивах, успеть бы напечатать то, что удалось обнаружить. Это, конечно, касается прежде всего людей, занимавшихся советским периодом отечественной истории. Медиевистам, древникам, классикам новая эпоха тоже принесла новые возможности и задачи, но они не ощущали за спиной трепетного ожидания общества, ждущего исторической правды.
Похожие ожидания общество обращало и к социологам (к тем, кого у нас так именуют, то есть исследователям общественного мнения): пусть, наконец, скажут, что народ действительно думает. От них тоже ждали “правды”, только не исторической, а современной, сегодняшней. Массовое стремление знать “правду” и стоящие за ним ожидания есть феномен как социальный, так и исторический. “Правда” — важная категория отечественной политической и социальной культуры, а гласность, как много раз отмечали, не тождественна свободе слова или конституционному праву получать и распространять любую информацию. Точно так же “правда”, о которой идет речь, не является эквивалентом слов “информация”, “достоверные сведения”, “исторические данные”.
Для тех, кто ценит свободу слова, ценностью является не слово, а свобода. Эта свобода, во-первых, ценна сама по себе, а во-вторых, вкупе и наряду с другими свободами обеспечивает своим поборникам условия существования, которые те считают желанными и достойными. Она замыкает контуры самоуправления в обществе, обеспечивает социальный контроль, то есть позволяет управлять своей общественной жизнью.
Для нас же ценна не столько возможность знать правду, сколько сама правда, притом высказанная вслух. Это проговаривание никогда не было регулярным процессом, но каждый раз — актом, подвигом, поскольку правда всегда горька, всегда есть те, кто против ее раскрытия, и это всегда — сильные мира сего. Ценность же правды — мистическая. В правде, добытой историками или социологами, видели средство огромной силы. Стоит сказать правду — и рухнет мир зла. В советское и постсоветское время эти представления разделяли обе стороны: и та, которая правду скрывала, и та, которая ее ждала.
У правды есть еще одно отличие от информации. Под информацией — и в быту, и в соответствующих теориях — понимается, как правило, сообщение чего-то, чего адресат до этого не знал, но что хотел бы знать, или что ему нужно знать. Есть, конечно, понятия избыточной информации, избыточности как средства повышения надежности и так далее, но это не меняет описанной основы. Что же касается правды, даже скрываемой, она известна не только тем, кто ее скрывает, но и тем, от кого ее скрывают, — пусть не в подробностях, но в самом главном. Обе стороны знают: когда эта правда раскроется, станет известно то, что известно и так: кто к кому несправедлив, или, иначе, как эта власть несправедлива к тем, кем правит. Просто после оглашения несправедливостей и преступлений их нельзя будет отрицать, а значит (так думали до недавнего времени), нельзя будет повторить.
Тут искателей правды подстерегала неожиданность. Гласность, казалось, смела советскую власть в считанные дни. В самом деле, никакого восстания, никто ничего не штурмовал, никаких залпов “Авроры”, а значит, неправедную власть КПСС свалили словом правды — чем же еще? Но скоро начали раздаваться голоса, что для народа все осталось по-прежнему или стало только хуже. Что у власти те же или очень похожие лица, только возможностей у них больше, а управы совсем никакой. Гласности было сколько угодно, но ожидаемых результатов она не приносила: произвол, обман, преступления власти не прекращались. Вспоминая советские времена, наши респонденты говорили: “Вот, раньше статьи в районной газете было достаточно, чтобы снять начальника, а теперь им это божья роса…”
Постепенно, очень постепенно стали приходить к мысли, что гласность, слово правды, “четвертая власть”, оказывается силой, только если за ее спиной стоят три других ветви власти, либо одна (как у нас), та, что съела две остальные. Оглядываясь назад, стали догадываться, что не меч гласности отсек голову дракону, ее откусила другая голова — под аккомпанемент исторических разоблачений и свободолюбивых речей.
Стали понимать и то, что если правда, историческая правда, — это свидетельство на суде истории, то это должен быть в самом деле суд. Он должен быть реальной, а не воображаемой, как совесть или бог, инстанцией, и при этом независимой. Только такому суду можно предъявить исторические свидетельства и ждать справедливого решения. А потом еще нужны силы, которые приведут в исполнение решения такого суда, покарают виновных, восстановят справедливость. Словом, нужна вся эта демократическая канитель. На языке, которым полагается изъясняться социологам, это называется “нужны институты”. А с ними дело оказалось плохо.
Параллельно историки стали понимать, что добытое ими и даже опубликованное знание не станет общественным осознанием истории, если не будет введено в школьный курс. Наступили годы, когда новые представления стали превращаться в нарратив, в учебник истории. Хотя новаций в методологии, повторю, было не много, состоялась важнейшая: представление об истории не может быть единым и единственным. Историй много. Только все вместе они образуют Историю, и потому должно быть много школьных курсов истории. Пусть каждая школа, каждый преподаватель сами выберут, с чем выйти к подрастающему поколению. Это представление — несомненно, самое крамольное относительно и советской концепции истории, и советской концепции школы — было реализовано в виде постановлений Министерства образования и методических рекомендаций. Это общеизвестно, но хочу напомнить эти обстоятельства для дальнейшего рассуждения.
Все вышесказанное касалось одной заботы историков. Позже появилась и другая, впрочем, у совсем других историков. У элитной группы, пришедшей к власти после не сумевших выполнить своих обещаний демократов, гласность не вызывала приятных чувств. По мере того, как они осваивали методы управления, отработанные КПСС, они с неизбежностью шли к восстановлению Главлита, с одной стороны, и Агитпропа — с другой. Архивы, как говорят знакомые историки, стали закрываться, в СМИ появилась разного рода цензура. Что-то цензурируют сами, какие-то указания получают из привычного места — зданий на Старой площади в Москве, где размещался ЦК КПСС. Но это запретительная, отрицательная сторона дела. Нужна и положительная. Проделанная работа по вскрытию исторической правды, по обличению советской власти, как стало казаться ее внучатым преемникам, оставила народ без объекта для верноподданнических чувств (у них это зовется патриотизмом). И историков — других историков — попросили отыскать что-нибудь позитивное, воодушевляющее. Возможно, в древности — например, в изгнании поляков из Москвы. А насчет вскрытых язв советского прошлого объяснить, что да, было дело, но время было такое, без этого нельзя было обойтись. Да и много хорошего тоже было. И это все надо яснее изложить в учебнике, в кратком курсе, который будет утвержден и рекомендован. Историки, названные мной “другими”, как известно, с охотой взялись за дело. Новый учебник готов.
На эти события я могу смотреть не только как обыватель неисторик, но и как исследователь общественного мнения. Ведь все рассказанное послойно отложилось в массовом сознании. В нем сегодня найдутся и отголоски давно минувшей эпохи гласности, и импульсы новой эпохи — отношение к истории, которое ужаснет одних историков и обрадует других. В июле 2010 года “Левада-центр” задал российским гражданам три вопроса, касательно истории и обращения с нею. Результаты хорошо показывают чересполосицу разных концепций истории, существующую в массовом сознании.
Первый вопрос был о том, преподавать ли историю по единому учебнику, или школы должны иметь возможность выбора. На протяжении многих лет мне не раз приходилось интервьюировать учителей, в частности, преподавателей истории. Я знал, как они страдали от разрушения единой советской концепции истории и отсутствия новой, спущенной сверху. Они привыкли вещать не от своего имени и не от имени исторической науки, а от имени Государства. События 1990-х лишили их этой возможности, что подорвало их статус и самооценку едва ли не сильнее, чем пресловутая низкая учительская зарплата. Надо вернуть прежнюю систему, настаивали они — почти все. С ними были солидарны родители — почти все. Так что и я ожидал, что за единый учебник выскажутся почти все, но оказалось иначе. Единство позиции за один курс проявили только военные (83%), а в целом за это выступили менее 73% российских граждан. Удивительно мало оказалось затруднившихся ответить на этот совсем не бытовой вопрос — 5%. Соответственно, 22% россиян высказалось за то, чтобы школы имели возможность выбора. При этом среди людей с высшим образованием эту позицию разделяют 28%, а среди тех, кто еще учится в вузе или техникуме, — 43% (почти столько же, сколько за единый курс).
Описываемый опрос прошел уже после того, как оба первых лица вдруг — ведь только что создали комиссию по противодействию фальсификации истории — высказались по одному из самых фальсифицированных вопросов новейшей истории: признавать или нет, что польских офицеров в Катыни в 1940 году расстреляли наши, а не немцы. Сигнал “признавать” пришел с самого верха, дело перестало быть вопросом личной совести или личных представлений об истории. И все-таки, на вопрос “Следует ли излагать в школьных учебниках истории такие факты, как расстрел в 1940 году 22 тысяч польских военнослужащих под Катынью?” 11% не дали ответа, 17% сказали “скорее нет”, и 4% “определенно нет”. 67% высказались за то, чтобы не избегать таких тем (“определенно да” — 29%). Среди опрошенных нами руководителей позицию высшего начальства — “Историческую правду не скрывать!” — поддержало аж 92%. Посмотрим, надолго ли хватит этого импульса.
Третий вопрос касался памятников политическим деятелям советских времен. Брожение умов накануне гласности, напомню, выражалось, например в том, что в Свердловске памятнику Свердлову в центре города регулярно мазали руки красной краской — напоминали об ответственности за расстрел Николая II. Памятник заставляли работать на свою концепцию отечественной истории, тогда противоречившую официозу, а потом, кажется, решили убрать. Кадры с Дзержинским, качающимся на крановых тросах, стали чуть ли не эмблемой политического переворота в августе 1991 года. По городам страны прокатилась не очень массовая, но все же волна сносов памятников Ленину. Потом энтузиазм спал. Позже стали поговаривать, что и валить Дзержинского толпу надоумили сами же чекисты, опасавшиеся, что толпа пойдет громить их цитадель на Лубянке…
В недавние годы советские памятники стали сносить в удаляющихся от нас бывших странах социализма, точнее, у нас в последние годы этот снос/перенос сделали предметом политических и дипломатических скандалов. Российская сторона — и власть, и публика — почувствовала, что в этих странах совершается отказ от советской трактовки истории “Мы вас освободили” и переход к своей трактовке “Вы нас поработили”, и принять этого не смогла. Бывшим братским странам стали то грозить, то советовать: думайте о нас, что хотите, но памятники не трогайте. Указывали на пример Западной Европы — там же стоят памятники деятелям, о которых потом сказали много нехорошего, и ничего. Вот и вы оставьте наши. Наконец, совсем недавно под одобрение коммунистов и малослышные протесты демократов на одной из станций московского метро были подновлены строчки из первой редакции гимна СССР, символически очищены от обесчестившей его критики времен гласности.
Сумма этих факторов сказалась в ответах на вопрос, что делать с памятниками политическим деятелям советской эпохи. 12% выбрали ответ, что этим памятникам “не место на улицах российских городов”, а 77% приняли вариант “сохранить на улицах как часть нашей истории”. Среди людей старшего поколения за это 84%. Таковы данные социологии, но теперь и они — часть нашей истории.