Заметки на полях «Парижских тетрадей»
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2010
Кирилл Рафаилович Кобрин (р. 1964) — литератор, историк, редактор журнала “Неприкосновенный запас”, автор (и соавтор) 11 книг.
Кирилл Кобрин
“Мы шумим, они молчат”.
Заметки на полях “Парижских тетрадей”
Париж в свое время породил “психогеографию”; более того, многие авторы, жившие (и даже живущие) в этом городе, оказываются под властью этого способа художественного мышления. Как ни странно, таков случай и “Парижских тетрадей” Мейвис Галлант. Их действие довольно строго поделено на две географические городские зоны. “Зона беспорядков”, “волнений”, “детей” и “баррикад” — левый берег Сены. “Зона порядка”, “взрослых”, “власти” — правый берег. С политической точки зрения, это, на самом деле, зоны “левых” и “правых”. Любой, хотя бы поверхностно знакомый с историей Парижа, заметит, что перед нами классическое противостояние двух берегов: “берега Лувра” и “берега Сорбонны”, “Тюильри” и “Латинского квартала”. Ничего нового Галлант не изобретает; точнее, нового не изобретают юные парижские бунтари, которые, несмотря на всю свою вызывающую риторику и попытки быть оригинальными, ничего иного не придумали. Юнцы, бунтующие против власти, — этот стереотип, сложившийся еще в XIX веке, по крайней мере, в его середине и второй половине, был в очередной раз явлен в мае 1968-го. В сущности, студенты тогда просто использовали готовый, подвернувшийся под руку исторический материал, чтобы как по нотам разыграть свою… И вот здесь возникает первый вопрос. Разыграть свою “что”? “Революцию”? Но ведь, судя по всему, герои того времени сделали все возможное, чтобы как раз не делать революцию[1]. Получается так: революционный антураж, классический революционный антураж (ведь французы — “классицисты”!) использовался для розыгрыша, для игры. Для детской игры во взрослую революцию. Вот ключ — если не к пониманию мая 1968 года, то уж точно к “Парижским тетрадям” Мейвис Галлант. Перед ней разворачивается не божественная игра искусства, а детская игра: с запредельным, почти истерическим, весельем, с бурными эмоциями, идиотским лепетаньем, обидами и смертельной усталостью — как устают дети, заигравшиеся в песочнице, за которыми взрослые все не идут и не идут; а как бы хорошо оказаться сейчас в уютной постельке, в своей пижаме в горошек, выпить чашку теплого какао и быть убаюканным ощущением полного счастья предстоящего дня. Вместо этого, взрослые не пришли, они отступили, и детям пришлось взрослеть, учиться, скучнеть, брать в руки власть и превращать Европу в то, чем она сейчас и является.
15-летняя Кристина, дочь друзей Мейвис Галлант, говорит в начале мая: “Мой долг — быть там, со студентами”. Высказывание показательное — с точки зрения “должествования” вообще (в данной ситуации, конечно). Прежде всего студенты бунтуют против порядка, основанного на идее должного и должествования — и тут этой идее противопоставляется не анархия, не хаос, а “я должна быть со студентами”. “Свобода”, полная, тотальная, оказывается под угрозой не только со стороны власти, буржуа, полицейских — “взрослых”, но и со стороны “детей”. Вместо дуализма “свобода vs. несвобода”, перед нами подделка, fake, торжество еле прикрытой тавтологии. “Они должны” — и “мы” в ответ тоже “должны”. С этим связана еще одна странная вещь. Какова эта “линия солидарности”, связывающая 15-летнюю Кристину со студентами? Она — еще не студентка, она далека от политико-идеологической схватки. Еще дальше она от “рабочих”. Остается чисто возрастная солидарность детей против взрослых. Здесь нет никакой “философии” — сплошные “возрастная психология” и “возрастная социология”.
Вообще, особенность “Парижских тетрадей” в том, что это — о мае 1968 года “без философии”. Галлант не только попросту игнорирует “философскую составляющую” этих событий — для писательницы ее просто нет. Не исключено, что эта самая “идеологическая” (во французском смысле) революция XX века, самая “философская” революция (как это традиционно считается) вовсе не была таковой. События “мая 1968-го” были той пищей, которой тут же питались современные им философы, — это верно; но их ведь можно и не замечать. Включенность того или иного события в “цепь питания” философов и идеологов — вещь важная, но этой включенностью событие не исчерпывается; более того, нашему знанию о нем вполне достаточно самого события — даже без живописных картинок, изображающих хищные зубы мыслителя, вгрызающиеся в оный факт. Только из-за удивительных рекламных способностей господ Сартра, Фуко и прочих “май 1968-го” и “философия” (читай “идеология”) оказались связаны в массовом (или интеллигентском) сознании.
Мейвис Галлант, находясь в уникальном двойственном положении — “чужая/своя”, “литератор”, но не “идеолог”, — смогла увидеть “май 1968-го” “сам по себе”, как феномен, без философов и философии. Если попытаться описать это положение, то перед нами позиция “сопереживающая”, “наблюдающая” и “рефлексирующая” разом.
Там, где нет “философии”, господствуют чувства, эмоции; “май 1968-го”, по версии Галлант, представляеться царством “психизма”. Обитатели этого царства радуются, печалятся, устают, плачут, впадают в массовую истерику — и как это далеко от владений философии и идеологии! Несокрушимое господство “порядка”, “власти”, “мещанской уверенности в себе” ставится под сомнение выбросом детских эмоций, массовым капризом, который сменяется тотальной усталостью. Это протест “чувств” против “разума”, “сердца” против “головы”. Литератор Галлант в этой ситуации разрывается: к ее двойственной позиции “чужака/местного” добавляется дуализм “писатель / обычный человек”. “Парижские тетради” написаны литератором Галлант так, будто бы она вовсе не писатель, а “просто наблюдатель”; всякая литературность и литературщина изгоняется из этих заметок; Мейвис Галлант пытается просто фиксировать то, что она видит, и то, что она испытывает по поводу увиденного. Мало того, что это “революция без философов”, это революция, на которую смотрят безо всякой философии. Галлант совершенно не интересны “идеи”, “политические позиции” вместе с их теоретическим обоснованием (и это при всем назойливом теоретизировании “предводителей революции”!); демонстранты и полицейские вступают в человеческие, психологические отношения; они, так сказать, “играют на одном поле психизма”. Отсюда следует тип реакции не только самого автора “Парижских тетрадей”, но и окружающих: лавочников, буржуа, покупателей в полупустых магазинах, остальных горожан. Они делятся — если говорить совсем грубо — на две категории: сочувствующих и не сочувствующих “детям”. Равнодушных практически нет. Даже если чувства, даже если эти слезы вызваны всего лишь полицейским газом[2].
Но вернемся к “детям”. Удивительно, но частая характеристика, которую Галлант использует в отношении их, — “усталость”[3], “изможденность”. Если отбросить мысль, что молодые люди начали свою “революцию” уже изможденными и усталыми, остается только предположить: это состояние наступило у них сразу, в первые дни майских событий. “Дети” начали игру, явно не рассчитав своих сил; несмотря на то, что они привнесли в нее свои детские лозунги и эмоции, сама игра в революцию — явно взрослая, изматывающая, тяжелая. В сущности, это вообще не игра, а тяжкий труд; нелегко не то что делать революцию, утомительно даже изображать ее. А изображать приходится: дело, в конце концов, происходит не где-нибудь, а в Париже, классическом городе революций, требования здесь высоки — даже в отношении детей. Вот и приходится не устраивать кучу-малу, а стройными рядами ходить на демонстрации. Здесь — один из главных инструментов воздействия бунтовщиков на зрителей: те просто умиляются тому, насколько взрослыми выглядят эти юные революционеры[4].
Если зрители “тронуты”, то сами молодые люди горды и даже тщеславны. Они, что называется, наделали много шуму — и теперь с наслаждением внимают тому шуму, который подняли. Толпа молодежи с благоговением слушает по радио новости о своей собственной демонстрации[5] — картина эта столь нова, что обычно очень трезвая в оценках Галлант даже не успевает понять, насколько пóшло все это выглядит. Собственно, этого майские деятели подспудно и добивались — первые реакции наблюдателей оказались сильнее рассудка (да и просто здравого смысла). Впрочем, в отношении Галлант они преуспели лишь отчасти — эстетическое чутье литератора оказалось сильнее странного очарования юностью, занимающейся взрослым политическим делом. Если к самим “детям” автор “Парижских тетрадей” испытывает (какую-то даже сострадательную) симпатию, то эстетическое измерение их деятельности для нее отвратительно. И дело не в том, что охваченные волнениями районы Парижа обезображены[6] (и это напоминает Галлант о военном времени), и даже не в том, что “дети” проявляют типичную детскую жестокость, беспощадно спилив деревья на бульварах и в парках. Речь здесь о другом. “Все убогое стало легендарным: Китай, Куба, фильмы Годара. Наш убогий век”. Эстетически “май 1968-го” убог, как и тот мир, который его породил.
И вот здесь мы сталкиваемся с удивительным парадоксом. Сегодня — в мире, созданном “людьми 1968 года”, — мы получаем эстетическое наслаждение от фотографий того времени, фильмов о майских событиях, книг, песен и так далее. Более того, именно “дети” кажутся нам прекрасными, а противостоящие им “взрослые” (политики, полицейские, мещане) — скучными, пошлыми и даже убогими. Достаточно вспомнить фото, на которых одухотворенные молодые люди с искренними глазами вступают в схватку с немолодыми жандармами — не говоря уже об очаровательных девушках, сидящих на плечах у юношей-демонстрантов. С сегодняшней точки зрения, “май 1968-го” прекрасен, прекрасна революция, те же, кто против нее, эстетически непривлекательны. Галлант, поддаваясь очарованию детской игры, все-таки видит и иное: то, что эти “дети” есть часть мира “взрослых”, и то, что этот мир — включающий и обывателя-лавочника, и революционера Годара — убог. Оттого столь убогим выглядит бунт.
Откуда же такая разница в эстетических оценках — между нами сегодня и Мейвис Галлант 42 года назад? Нынешний западный мир создан тогдашними “детьми”, навязавшими ему свои представления о многих вещах — в том числе, и о прекрасном. Поп-культура, несокрушимый фундамент сегодняшней жизни, стоит на педократии: тот, кто моложе, тот всегда прав. Из этого принципа следуют многообразные и чрезвычайно важные для нас последствия — от того факта, что люди немолодые вынуждены ходить в молодежной одежде (других недорогих магазинов почти не бывает), до всеобщего помешательства на фитнесе, здоровом питании и обязательном разглаживании морщин. Соответственно, кто молод, тот и красив, а кто красив, тот прав. Если говорить о поп-культуре, то в ней сегодня нет места новым Хэмфри Богарту или Фрэнку Синатре. Все это, конечно, не отменяет того, что нынешний западный мир управляется людьми вовсе не юными — просто они почти всегда находятся за кулисами. На сцене — “дети”.
Мейвис Галлант — продукт совсем другого типа культуры, оттого в детской игре в революцию она не видит ничего эстетически привлекательного. Беспорядки в самом сердце прекрасного, живого, любимого Галлант города отвратительны — несмотря на все ее симпатии к бунтовщикам. Сталин, Мао, Годар, Куба, Китай — все это убого, даже в окружении юных лиц. “Детям” положено совершать дурацкие поступки, капризничать, драться, обезьянничать, им можно простить и дурной вкус — с тем только условием, что они угомонятся и, в конце концов, станут паиньками, отправятся спать, предоставив “взрослым” убирать разбросанные игрушки. В случае “мая 1968-го” сначала так и произошло, только вот дети — когда с парижских бульваров убрали мусор, сожженные машины, когда перемостили улицы — вернулись. И вернулись уже победителями — с левого берега Парижа на правый. Их (очень специальная) убогость стала легендарной — так что революцию они все-таки совершили.
__________________________________________
1) Александр Пятигорский уверял автора этих строк (да и не только его), что Мишель Фуко при единственной их встрече сказал буквально следующее: “В мае 1968-го мы делали все, чтобы не совершать революции”. Факт ли это, легенда ли, для нашего рассуждения неважно; мы можем точно сказать, что предводители бунтующих студентов и сами студенты действительно старались изо всех сил не совершать классической политической революции — они вовсе не собирались брать власть в свои руки. Они только бунтовали, как бунтовали их предшественники, скажем, 14 июля 1789 года, штурмуя Бастилию (то есть, совершая абсолютно ненужный, бессмысленный — с точки зрения захвата власти, политического переворота — поступок).
2) “В метро обнаруживаю, что плачу. Поражена. Думаю: видимо, устала — слишком много работаю? Вижу, что у всех вокруг промокают глаза и все шмыгают носами. Это слезоточивый газ просочился вниз. У Сен-Плясид терпеть становится почти невозможно, щиплет под веками, но вид у всех нас, плачущих, до того забавный, что начинаю смеяться” (7 мая).
3) “Звучат лозунги, нарастают, стихают, словно сами лозунги устали”, “Вид у демонстрантов изможденный”, “И все-таки они устали. Многие, по сути, уже сидят на дороге. Похожи на детей, продолжающих утверждать, что они не хотят спать, когда на самом деле практически уже уснули на ковре”, — и ведь все это написано еще в самом начале майских событий!
4) “Конец студенческой демонстрации. Они прошли по всему Парижу. Спокойные, серьезные, выстроились рядами прямо поперек дороги, сцепившись, держась за руки. Мальчики и девочки. Их серьезные юные лица выглядят чрезвычайно трогательно. Идеальная дисциплина, спокойствие в толпе” (7 мая).
5) “Трогательное самолюбование молодежи — тишина, чтобы можно было услышать, как по радио передают о них. Когда диктор объясняет, где мы находимся — рю де Ренн, — и говорит, что из тридцати тысяч, бывших ранее на Елисейских полях, осталось тысяч пятнадцать, по толпе пробегает волна удовлетворения, заметная невооруженным глазом” (7 мая).
6) “Улица грязнее обычного, а особой чистотой она никогда не отличалась. Все та же атмосфера каирского базара” (10 мая), “Рю Ройе-Коллар, где я когда-то жила, выглядит, как после бомбежки. Сожженные автомобили — безобразные, серо-черные” (11 мая).